Десятый Христиан после Христа молча смотрел на последнего Йоуна исландской борьбы за независимость, стоявшего перед ним навытяжку на блестящем паркете.

Само событие, точнее, отделение, совершилось в холодноватом углу у камина в приемной на втором этаже. Король сидел у высокого окна на своем низеньком троне, французском шезстуле, положив сломанную ногу на скамеечку. Они были почти ровесниками: Кристиану Десятому было семьдесят четыре года, Йоун Краббе разменял седьмой десяток. Судьба Исландии поступила очень деликатно, послав на высочайшую встречу именно того Йоуна, которого держал над крестильной купелью никто иной, как его тезка, по отчеству Сигурдссон. (Круг замкнулся; конец и начало рыдают от радости друг у друга в объятьях.) Вышло хорошо, что именно этот безупречный чиновник очутился там в этот решающий миг, потому что по одной линии он был датчанином, а по другой исландцем.

«Значит, вы говорите, свободу?» — наконец произнес король.

Результаты референдума стали для него настоящим ударом. В своей последней поездке в Исландию в 1936 году он смотрел, как этот диковинный народ толпами чествует его, и полагал, что у него есть повсеместная поддержка в долинах и фьордах этой невыносимой страны. Но это был обман.

«Да, Ваше Величество, на всенародном референдуме большинство исландцев, как уже говорилось, выбрало… одним словом, вот этот вариант».

Йоун Краббе все еще стоял, с белоснежными волосами на черном костюме. Воротник его рубашки был туго накрахмаленным отложным воротничком, да и бант принадлежал другой эпохе. Король не догадался предложить ему сесть на сидение, которое принес дворецкий. Это был незамысловатый стул без подлокотников, видимо, специально выбранный, чтобы символизировать место Исландии в мире: без пары, без украшений, и отставлен так далеко от собеседника, что когда Краббе наконец сел, ему пришлось напрягать голос.

«Мы… нам известно, что это отнюдь не радостная весть для вас… Ваше Величество».

Йоун был обращен спиной в зал с изукрашенными стенами, и ему было неудобно; за его спиной было целое море паркета. За окном бушевало радостное лето, по небу бродили белые как пух облака, а в помещении царили старость, глухота и дворцовая зябкость. Король задумался о чем-то своем, он не слышал слов пришельца и с угрюмым лицом и приводил в порядок больную ногу. Он был долговязый, худощавый, но в остальном добровзорый человек с усами, которые когда-то излучали мощь, а теперь превратились в мощи.

Кристиан никогда не был в восторге от Исландии, которая при всем том, согласно титулатуре, считалась половиной его владений. Он ездил туда с неохотой, а обратно с радостью. Это же была сущая морока — быть королем такого большого королевства и таскаться по морю и по суше, чтобы поприветствовать своих подданных, которые при ближайшем рассмотрении едва стоили того, чтоб подать им руку. Народ, живущий под дерном и грызущий землю, (или это был кофе, а может, табак?). En sælsom djævel. А холод-то, а ветер, herregud!

Сам же король был для исландцев неизвестной величиной и, несмотря на все расточаемые ему хвалы, не занимал в их сердце никакого места. Намного позже мой сын Халли спросил меня, что за человек был последний король Исландии, а я не смогла ему ответить — в истории они все были одинаковые: пожилой, высокий, худощавый, с усами и со свитком в руке — а может, это был кнут?

«Свобода, значит?» — переспросил Кристиан Х из глубины своих мыслей и издал стон, все еще пытаясь получше пристроить больную ногу на скамеечке, которая, как и ее отец стул, была обита толстой светло-зеленой материей в цветочек; разумеется, эта материя обтягивала эту табуретку со времен Наполеоновских войн и сильно отсырела из-за того, что к ней не прикасались. Король был одет по-граждански, в синий костюм и блестящие черные ботинки, черные гольфы. И все же было трудно связать вместе эту ногу и эту скамейку — и этот век, который еще немного и перевалит за половину.

«Для чего вам свобода? Разве вы, исландцы, не всегда были свободными? Разве вы не живете в своей стране, не говорите на своем родном языке? Разве вас кто-нибудь беспокоил? И разве мы не заботились о том, чтоб к вам никто не лез? Разве кто-нибудь пытался выгнать вас из вашей далекой… диковинной страны? Разве вы не… Да, разве вы не были всегда свободны?»

Один-единственный сотрудник исландской службы иностранных дел молчал в ответ на семь вопросов. Сам он никогда не жил в Исландии. Но король и не ждал ответа.

«И что вам еще угодно? Собственный флаг? Нет, он у вас уже есть. Уфф! Собственного короля? Да у вас и обычая такого нет. Чтобы воспитать короля, требуется тысяча лет! Ах, что за…»

Король увяз в собственной злости, как лошадь в снегу. Дальше он не продвинулся, сделал паузу, чтобы перевести дух, но затем вновь принялся бушевать:

«А где вы возьмете короля? Может быть, это мы должны дать вам короля? Точно так же, как мы дали вам и конституцию, и парламент, и собор…»

«Конечно, это было бы прекрасно, Ваше Величество, но…» — сказал Краббе, но король уже ускакал куда-то от темы разговора и выпалил в воздух:

«Свобода? Фу!»

Ему действительно было обидно. Он считал, что его подло предал народ, который он никогда не уважал, — но ведь говорят, что вдвойне тяжелее, когда тебе изменяет тот, кого ты не любишь, нежели тот, кого ты любишь, потому что первое сопровождается ненавистью к себе, а второе — искренним горем.

«Свобода?» — повторил он в третий раз, напоминая брошенного супруга, который издевается над именем нового любовника. И не было такого средства, которое помогло бы ему. Датско-исландский Краббе смотрел на него, словно вежливый гонец, принесший дурную весть, и читал строки, которые она выбила на лбу короля: «Какая неблагодарность! Свобода! А как могут 120 тысяч душонок, у которых от силы пара кораблей и одна пушка, считаться нацией? Разве можно быть нацией без армии?» Но в самый разгар этих королевских мыслей во дворе замка раздался крик по-немецки, и король опустил голову и принялся считать пуговицы на своей груди.

Полудатчанин Краббе сочувственно смотрел на короля своей правой половины, но помнил и о левой и позволил себе небольшое наступление:

«Но Ваше Величество должны понимать, что право каждого народа…»

Посол замолчал, услышав за спиной шаги: кто-то спешил через зал по направлению к нему. Краббе на своем стуле похолодел и представил себе темницу замка Соргенфри. Затем обернулся, ожидая увидеть суровое датское лицо, но вместо этого обнаружил немецкого обера в эсэсовской униформе.

«Ich bedauere, aber Ihre Majestät muss jetzt, wie gestern abgemacht wurde, zu einer Besprechung mit dem Reichbevollmächtigen Doktor Best».

Краббе понял его слова. Король опаздывал на встречу с самим госуполномоченным, доктором Вернером Бестом. Наш человек взглянул на короля большими глазами. Похоже, он не собирался давать себе достаточно времени, чтобы расстаться со страной, площадь которой в квадратных километрах равнялась двум третям его владений! Разве этот миг так неважен для него?

«Ich komme gleich», — ответил Кристиан Десятый, исторически согбенный, с датским акцентом.

Обер собрался было приказать королю немедленно идти, но едва заметное движение глаз, означающее, что его малозначащему величеству требуется всего лишь минута — закончить с одной мелочью, возымело то действие, что эсесовец ушел. Последний Йоун был удивлен, и все же он взял себя в руки и вежливо сказал:

«Мы… мы хорошо понимаем, что король находится в затруднительном положении, но от имени исландского правительства нам придется просить ваше благосклонное Величество, чтобы вы признали…»

«Признать ваш подлый способ бесстыдно воспользоваться этим… — он зло взмахнул рукой, — этим положением?!»

«Простите, Ваше Величество, но мы хотели сказать, что вам надо признать волю нашего народа».

И вдруг Йоун Краббе понял, насколько нелеп был этот разговор. Говорить с королем о воле народа — все равно что говорить с пещерным человеком о плотницком деле. Король не ответил, но в конце концов сказал, глухо и безучастно:

«De kan gå».

Вы можете идти. Вы все можете идти.

Когда Йоун вышел в шумный, покрытый гравием, двор, ему почудилось, что две вертикальные цепочки облаков на южном краю неба похожи на белые мягкие бакенбарды его тезки, Сигурдссона по отчеству. Между ними улыбалось во всю мощь солнце.