Звали его Хартмут Херцфельд, родился он где-то в Шлезвиге и учился в Гамбургском университете на писателя, изучал литературу и искусство. Все это выяснилось на нашем первом свидании. Он пригласил меня на ужин в гостиной польского хуторянина. Мы сидели там вдвоем при свечах, над кабаном и карпатским вином. Он оказался на редкость любезным хозяином стола, вежливым, утонченным, без всякого кобелирования. Но мне показалось, что он хочет овладеть мной, такой недавно изнасилованной, а потом, ночью, убить пулей или взглядом. Я трогала рукой свою верную гранату, обещая ему, что по окончанию пира прокрадусь прочь, прежде чем взойдет солнце — во второй раз за эти три дня.
Но это было бы непросто. У него в распоряжении были двое рядовых касконосцев. Карл и Карл-Хайнц ели на кухне, там же были и их винтовки, и усатый хуторянин Яцек, подавший им куриные ножки и пюре из репы. Пожилой деревенский мужчина середины двадцатого века, он, конечно же, за свою жизнь и яйца не сварил, но штык не только отнял у него жену, но и его самого превратил в отличного повара.
По обстоятельствам, в которые я не стала вдаваться, эта крошечная армия уже без малого четыре недели стояла на этом хуторе. Мне показалось, что, скорее всего, они исполняли какую-то роль в системе связи гитлеровской армии, потому что из одной комнаты постоянно доносились громкие разговоры на военном языке: там стояла какая-то переговорная машинка, издававшая потрескивание и зуммер. Но как я уже говорила, в этом микрообществе я угодила прямиком в высшее сословие и сейчас сидела в гостиной с аристократией, за хрусталем и серебром, благодаря моей невероятной национальности, моему восхитительному немецкому и моим почти нетронутым грудям, которые поспевали в квашне войны и только-только стали пригодны для выпечки. Этим они напоминали цветы, которым все равно, где улыбаться: на поле боя или в весеннем саду. Природа страдает дислексией: не может читать историю человечества.
«А сколько вас, исландцев?»
Его голос был — как начищенная серебряная вилка из фамильного буфета.
«По-моему, где-то сто тысяч. Я в последний раз была в Исландии до войны».
«Сто тысяч? Хорошо хоть, вы в Сталинград не полезли», — сказал он с усмешкой.
Я этого, конечно, не поняла, я об этом городе вообще в первый раз слышала, и к тому же, я думала совсем о другом. А он не опускался до лести и все время поддерживал разговор в рамках того, что называется «деловой тон». Хотя в его глазах нет-нет да и проглядывали думы плоти, когда он улыбался мне над очередным куском или задумчиво смотрел в наполненное темнотой окошко и давал отблескам свечей трепетать на своем совершенном профиле.
В конце концов я, из солидарности с ним, тоже выглянула в окно. Далеко-далеко на восточном краю неба парило пятно света, белое и мелкое, будто военное солнце. Я снова взглянула на офицера. Он долго смотрел, как этот свет спускается по небу все ниже и ниже, а лицо у него становилось все более и более нездешним, как будто его глаза были поглощены вырабатыванием из света стихов. А когда световое пятно скрылось за верхушками деревьев за полем, он очнулся, откинулся на спинку стула, поднял брови — и бокал, и задумчиво произнес:
«Да, война. — Сказано это было странным тоном. — В каждой войне есть много других войн».
Он бросал слова, словно камешки в темноте. Я должна была услышать, как они со всплеском падают в воду внизу и таким образом ощутить лежащую за ними глубину: этот человек стоял на краю обрыва.
Но я была слишком увлечена обстоятельствами, видной глазу поверхностью, да и не могла девчушка, которой пошел всего пятнадцатый год, прозревать сквозь нее. Ведь я тогда впервые пробовала красное вино (водку я уже попила с тремя мужиками на вокзале), впервые была на свидании, и скорее всего, впервые была влюблена. Ибо, несмотря на обстановку, это был действительно весьма романтический ужин. Здесь мы, два взрослых человека (Боже мой, Боже, я до сих пор трепещу при мысли, при этой освобожденной мысли о том, как я-в-юности входит в гостиную и превращается из ребенка в женщину, сев за стол, только из-за того, как он выдвигает стул и предлагает мне сесть, исполненный говорящего на «вы» смирения), а между нами три и шестнадцать лет, немец и исландка, на хуторе среди Польши, в этот вечер, такой жаркий и спокойный, что свечки не заметили, что окно приоткрыто, и освещали эту удивительную встречу еще мягче. Их пламя играло вокруг темной винной красноты в бокале и обнаруживало в ней алое сияние, скрывавшееся непонятно где: казалось, оно жило в самом вине и светилось в нем, такое удивительно ярко-алое в почти черной влаге, будто душа внутри мундира.
Затем он поднял бокал, взяв его не за туловище, а за ножку, как настоящий светский человек. Мои глаза прилипли к его бледным пальцам, бесподобно красивым и нежным. В мгновение ока его рука покорила меня, я была почти повержена. Потом такое повторялось часто, если я влюблялась, восхищалась, боговторила. Пальцы, руки и локти действовали на меня как наркотик. Потом я нашла этому объяснение: а просто-напросто радовалась и удивлялась, что у моего возлюбленного есть руки — а не крылья, как я думала.
Но самым романтичным был блеск начищенной крохотной свастики у него на груди. Мне было очень стыдно, но отрицать этого не могла: гитлеровский крест подействовал на меня как прекраснейшая роза. Ничто так не притягивает, как табу.
А потом в голове подспудно забурлила мысль о том, что у нас обоих в карманах оружие (на всякий случай я запихнула гранату в карман юбки), причем это оружие подходит друг к другу в своем эротическом смысле: ствол и яйцо. Боюсь, мне придется признать тот унижающий женщин факт, что самое возбуждающее на свете — уверенность, что хозяин банкета собирается убить тебя выстрелом по окончании пиршества плоти.
«Но вам, вероятно, известно, что вы, исландцы, — выдающийся народ?»
«Нет. Мы отличились только тем, что мы вообще существуем. Что мы так долго протянули. А если завтра нас не станет, никто не огорчится».
«Отнюдь. Есть люди, которых ваше исчезновение огорчило бы. Те, кто считает, что исландцы — тот прагерманский народ, который сохранил нашу общую искру жизни. Благодаря вам появилась нордическая мифология… ну, если не появилась, то по крайней мере, вы сохранили ее… а она — единственное настоящее культурное наследие у нас, германцев, чего не скажешь, например, об античной культуре, которая нам совсем не родная. Так что Исландия — наша Эллада, наши Афины. Земля Обетованная».
Такое я уже тысячу раз слыхала от моего отца. Я сосредоточила взгляд на значке со свастикой, обдумывая ответ.
«Гм… мифология…»
Он остановил бокал на полпути к губам, совсем как когда-то дама, у которой я ела «улитку» с корицей, и тихо засмеялся, но потом сделал глоток и спросил:
«Вам не по нраву мифология?»
Я с ранних лет стала испытывать отвращение ко всему, что касается богов и мифов. Это какая-то масштабная шутка, которую человечество сыграло над самим собой, выдумав эти нечеловеческие образцы, этих великанов и чудищ, чтобы бороться с ними и проигрывать в сравнении: все это — источник великого несчастья. Про героев говорят, что они «подобны богам», а я в ответ говорю: самые великие люди — самые человечные.
«Нет, боги — это скучно».
«Да? Как же так?» — спросил он. Что в его глазах — ухмылка?
«Настолько совершенные существа не могут вызывать интерес. Однажды я встретила человека, который был настолько не похож на бога, настолько приземленный, что буквально в землю ушел, как он сам выразился. У него ног не было. И это был самый интересный человек, с которым я в жизни познакомилась. Он не пережил той ночи, но в моем сознании он бессмертен. Уже три года прошло, а я думаю о нем чаще, чем о Боге, точнее, о том, что называют Богом».
«А что с ним случилось?»
«Он его убил».
«Кто?»
«Его Бог убил, из зависти. Потому что он был смешнее него».
«А вы смешные?»
«Не смешнее вас».
«Меня? Я смешной?»
«Да, в этом костюме».
В те годы в слова порой просачивалось что-то самоубийственное. Как тогда говорили, «язык доводил до могилы». Война так затянулась, а душа так сильно устала постоянно бояться за свою жизнь, что порой люди позволяли себе внезапно немножко пофлиртовать с возможностью лишиться этой самой жизни. А может, это во мне заговорила романтика? Может, я таким образом пыталась словами выманить его из этой униформы, которая была совершенно не к лицу его душе? Он отреагировал на это весьма холодно.
«Моя форма кажется вам… Она не кажется вам красивой?»
«Да, но только не на вас».