Я не успокаивалась. Я не сдавалась. Я должна была спасти этого человека, перевезти его домой, в территориальные воды Исландии, приплыть домой на пароходе «Гютльфосс», проССватанная за самого красивого за всю мировую историю человека. Из лап Гитлера надо было спасать не только евреев.

Этот вопрос я снова обсудила с Червоным. Он отнесся к моим словам отрицательно, как и в прошлый раз, зато обратил мое внимание на тот факт, что фермер Яцек лучше всех в округе умеет холостить жеребцов, что ему, Червоному, довелось испытать самому, и что у него еще остались средства, нужные, чтоб выдавливать у скотины яйца. Мне удалось залучить старого коновала в свою команду; я посвятила Яцека в свой дерзкий план на моем польском языке в шестнадцать слов. Хартмут пришел ко мне вечером с письмами и бумагами в маленькой шкатулке.

«Это мамины письма и прочие вещи».

«Нет, оставь это себе. Завтра у нас побег».

«Завтра? — переспросил он. — Но я хочу, чтоб они достались тебе, если…»

«Не говори „если“. Если да кабы вгоняют в гробы, как говорит мама».

На следующее утро я прокралась к Карлу Не-Хайнцу, который все еще спал, носатый, на своем пропотевшем ложе. Он проснулся от запаха хлороформа и тотчас вновь заснул от него же. Для верности я потерла ту тряпку о его нос и рот. Какая бесшабашность! Во дворе Хартмут одолел Карла-Хайнца тем же веществом. Солдат тотчас осел вниз. Мы убежали прочь, взяв направление на север, прямо по полю, я — впереди, и тянула его за собой изо всей любви и свободы, пока гром не вырвал его из моих объятий. Он лежал, словно Сигурд Фафниробоец, ничком на мокрой земле, и кровь выбивалась из крошечного бурлящего источника у него на спине. Я посмотрела назад и увидела, что Яцек стоит у угла конюшни, щеки впалые, и опускает винтовку.

Я всплеснула руками. Какое ребячество было это все! Какая глупость! Да, четырнадцатилетняя исконно исландская глупость. Пристрели меня, пристрели, думала я, и молила Хозяина с Небесного хутора, чтоб он велел своему польскому коллеге послать мне пулю через луг, то есть, не луг, а целое поле. Но моя молитва не была услышана. Ему было важнее отправить на небо другие души. За домом и в нем раздались два выстрела. И каждый из них — это было невозможно скрыть — являлся криком души. Суровое кровопускание за прокладку немецких дорог.

Я опустила руки и успела переключить внимание со своей маленькой жизни на смерть более взрослого человека. А может, он не умер? Мне с трудом удалось перевернуть его на спину. Его лицо было прекраснее, чем когда-либо. Хотя оно и было выпачкано в мокрой земле. Блестящий черный муравей пробежал по лбу. Я видела, как один чудак вдыхал жизнь в задохшуюся женщину в подвальном убежище. Именно это я и попыталась сделать. Как Джульетта с Ромео. Но мне не удалось вдохнуть в него жизнь, зато он выдохнул в меня душу. Я сдалась и сглотнула. Сейчас его лицо стало мраморной скульптурой, белой и холодной, изваянной Леонардо. Ах, отчего такой красоте суждено исчезнуть? Я попыталась как следует запомнить это лицо, словно квинтэссенцию счастья, которая является человеку во сне и на краткий миг становится самой кристальной в мире правдой, а потом растворяется во тьме. О, мой первый единственный! В его нагрудном кармане я нашла шкатулку. Словно горячие лепешки над остывающим огнем, лежали эти бумаги над сердцем, переставшим биться. Я открыла шкатулку и развернула сложенный лист со знаками: череп, свастика и «СС»:

Имел я розу алую, милейшую из роз. Она во тьме сияла мне, сквозь ночь ее я нес. Я поместил ее в груди и вышел на восток. Но горе встретил я в пути: погиб, погиб цветок! Из алой розы ала кровь на грудь мне истекла. Злой рок ударил в глаз, не в бровь. Застлала очи мгла.

Мне застлала очи мгла. Хартмут Херцфельд (1913–1944).

А военная путешественница продолжила свой поход. Невеста эсэсовца проплакала все поле и дальше в лес. И прощалась с Червоным и говорила, что будет скучать. Нацистская потаскушка сокрушалась, что ее план сорвался, а девочка-островитянка думала о доме, о маме и папе, где бы они ни были, одни в лодке сердца. На одном из листков в шкатулке я углядела имя моего отца: Hans Henrik Bjornson, 100/1010 G4. 17. Bat. Leichtinf. Gross Deutschland, Div. Süd, G. Kursk. Написано рукой Хартмута.

Я рассказывала ему о папе. Он пообещал разузнать, куда на этой войне угодил исландец. В одной комнате у них была радиостанция. Но Хартмут сказал, что ничего не выяснил. Что это тогда значило? Kursk. Это на армейском языке означало «пал»?

Я проглотила комок в горле и наклонилась под ветку, съежилась под деревом, призывая кабана и волка, и медведя договориться между собой, как им поступить с убитой горем девчушкой. От этого ложа из еловых иголок приятно пахло. И сейчас я вытаскиваю этот печально-пленительный запах из моей затонувшей души, словно золотую нить из навозной кучи.

Наверно, о войне лучше всего дает представление вот это: то, что называется «худший миг жизни» ты переживаешь по пять раз на дню.

Вечером я постучалась к пожилой крестьянской паре. Муж был польским колбасоедом, он почуял, что от меня нацистским духом пахнет, и отправил меня в свинарник. А вечером пришел сам — со своей жаждой мести и вожделением к юной деве. Я хорошо поняла его и опередила: мне удалось превратить изнасилование в ручной труд. Этому меня научила одна женщина из Эрфурта.