Лето семьдесят четвертого. Det var så smukt. Было лето юбилея, и солнце светило все дни, все ночи. Боже мой, какая Исландия в ту пору была красивая-красивая! И как хорошо вернуться домой!

Я была сыта по горло сменой партнеров и скитанием по миру. После того, как я вызвала такси для Последнейоуна, мне пришла в голову блажь приземлиться в Париже с тремя мальчиками: одиннадцать, шесть и год. Наняла бледную как мертвец няньку и получила работу в посольстве Исландии. Boulevard Haussmann, bonjour. Семье это не понравилось, однако на эту работу меня протащил именно мой любимый дядя, Хенрик Св. Бьёрнссон, потому что в те годы он был послом Исландии в Париже, и его юрисдикция простиралась от Тюильри до Туниса.

А мне оставалась Франция. Нельзя стать светской дамой, не пообтеревшись в Париже (хотя Вигдис, родная, удовольствовалась Греноблем). Старшие мальчики, Халли и Оули, ходили в хорошую школу и болтали по-французски с Пьерами и Полями, а Магги был в crèche. Эти креши в те года были весьма примитивными, и в одну зиму ребенок сидел на одном хлебе. Мой Оболтус до сих пор борется с этим багетным жиром. Мы жили в пятнадцатом районе, просто замечательном — все улицы были полны еды. Я пробегала мимо десятка дынь, торопясь в метро, которое в нашем районе вылезало на поверхность.

Сейчас можно часто услышать, как исландские девицы хвастаются «отцами своих детей»: какие, мол, эти плюшевые мишки заботливые да понимающие, — а в мое время ни один исландский мужчина не справлялся с ребенком без посторонней помощи. И лежа здесь, на смертном одре, я помираю от смеха, едва вспомню своих Йоунов в роли воскресного папаши, эдакого любвеобильного и заботливого Йоуна-бульоуна, подносящего своему Оули на диван чашку шоколада и читающего ему книжку про Хьяльти пред сном. Подгузников мои мужики даже не касались. Им и с курительной трубкой забот хватало. В те времена разводились с женой & детьми. По-моему, Доура и Гейи теснее общаются с маленьким ангольцем, которого спонсируют, чем мои Йоуны — со своими детьми. Они хотя бы держат фото этого ребенка на холодильнике и посылают ему деньги каждый месяц. А мои мальчики получали одну карамельку в год вкупе со справкой о том, что они принадлежат тому клубу женолюбов, коим является семья отца.

Мой Оули, кажется, видел своего отца только один раз после нашего развода, когда тот вывалился перед ним из ресторана «Корабельный сарай», пьяный в дым, и попросил его, мальчишку на велосипеде, дать ему взаймы на такси. Подозреваю, что Йоумби буквально жил в этих такси с тех пор, как я вызвала для него то, первое. Во всяком случае, история о том, как он умер, широко известна. Он вызвал такси, чтобы уехать из дневного бара отеля «Борг», и сказал таксисту: «На Фоссвогское кладбище!» Когда они туда доехали, он уже был мертв, и его отнесли в часовню.

И все-таки в Париже мне было хорошо. Город был так красив, что каждому бомжу казалось, будто он живет в Версале, а язык так поэтичен, что каждому адвокату казалось, будто он писатель. Зато от этого рождается высокомерие. Ни один из известных мне городов не изрыгает на тебя такое чудовищное количество снобов, как Париж. К этому мне пришлось долго привыкать. По окончании банкетов я порой велела нашим служанкам «убрать снобизм», а одному высокопоставленному жаку в «Отеле де Вилль» заявила: этот город должен сделать пластическую операцию на своем снобеле. Но я и сама питала к этому слабость, и ощущала в животе те самые классические звездные колики, когда прошла мимо Гельмута Ньютона в Deux Magots или когда встретила самого Сартра в местной тошниловке.

Работа, конечно же, спорилась у меня хорошо, ведь я искушена и в беседах, и в обедах, да и на исландской дипломатической службе совсем не лишне происходить из рода Бьёрнссонов, быть племянницей l’ambassadeur lui-même. Сигурд Паульссон, наш известный поэт, прозвал меня «нашим посолнышком», и действительно, мне лучше было бы стать послом, чем секретаршей. Но я была женщина, привычная к заботам о детях, и у меня запросто мог появиться еще один. Потому что дядю Хенни вскоре отозвали в Москву, а вместо него над нами поставили задрипанного политикана, одного из тех мужчин, кто и пальцем не пошевелит, кроме как во славу самого себя, и здесь он, конечно же, был как чайка в колонии тупиков, без свиты, без языка, и единственной его работой было — не давать шоферу соскучиться. Почти каждое утро, когда я входила к послу с бумагами, он висел на телефоне и названивал в Исландию: его приятели на родине должны смести проклятое левое правительство! Мужчины всегда расценивают свою болтовню как часть рабочего процесса, в то время как мы, женщины, откладываем ее до вечера.

На родине таскаться с мальчиками на прогулки считалось моей обязанностью, так что удивительно, как я умудрилась попасть на первую полосу «Недели»: «Одна с детьми в Париже». В те дни многие исландские девушки ездили во Францию, но большинство из них рожало детей только, если их заточали в своих замках графы да бароны. Много драгоценных камней в ту пору повытаскали из короны Исландии.

Конечно, хлопот у меня был полон рот, но у меня еще оставалось наследство Фридрика Джонсона — последнего мужа мамы, этого скромняги, — и я растранжирила его на au pair, на духи и на Жана-Марка — превеликого деньгоглотателя, с которым я тогда познакомилась, одного из тех кудесников, которым всегда удается наполнить стакан, хотя до того он показал и доказал тебе, что в карманах у него гуляет ветер. К тому времени мои мальчики уже так поднаторели в йоунологии, что сами решили называть француза «дедушка Йоун»: Жан-Марк был из Авиньона и к тому же на десять лет старше меня. Поначалу он был charmant, но через три месяца я выяснила, что на самом деле он просто-напросто беспризорник с дипломом. Зато по истечении других трех месяцев я поняла, что правильнее называть его беспардонником, потому что он самым бессовестным образом сел нам на шею и сидел целых восемнадцать месяцев.

А мне пришлось смириться с тем, что отныне я Эрбьёрг, Эрра: ведь когда бог языков выдавал французам алфавит, букву «Х» забыли в библиотеке, и с тех пор общение с французами было… прямо сказать, «на букву „Х“». Они возносили не хвалы, а «валы», под землей у них были не ходы, а «оды». Зато это стало источником веселья на банкете с Эрроу, где нас короновали, как лучшую пару того вечера, и обфотографировали со всех сторон: Erro et Erra.

Я наконец попала в l’Opéra Garnier, которую видела во сне 23 года тому назад, и каждый месяц я бродила по лестницам и коридорам Лувра, чтобы увидеть «Корабль медузы», «Каннскую свадьбу» и моего любимого «Короля-Солнце» кисти Риго. Я вдыхала запах метро и платила за проезд, который все проест, забиралась в самые темные импассы и пассажи, где порой назначала свидания, не влезающие в графы биографии, и чувствовала себя при этом как в не слишком скучном высокохудожестенном фильме. В памяти Париж остался, как пиршественный стол души, с шестиэтажными тортами и одной башенкой. Он — вселенная во вселенной, он поманит, но не помянет; годы, проведенные там, были для меня как сказка о волшебном царстве: три заколдованные зимы с альвами, — настолько не похожи на нас французы: миниатюрные, с красивыми профилями, изощренные и своей серьезностью напоминающие «скрытых жителей». Хохот — не их стихия, как и другие слова на «Х», но по части поэтичности они искушеннее всех, она у них высечена на каждом шагу на камнях и мостовых: интересно бывает бродить по городу, в котором тебе предлагается две дороги до Rue de Paradis — либо Rue de la Fidélité, либо Passage du Désir.

Однако весной семьдесят четвертого мне все осточертело. Мне было уже 45 лет, а я так нигде и не свила себе гнезда. Нет уж, теперь хватит с меня всяких стран. И мужиков тоже хватит. Хватит этикета и дипломатии. Я решила вернуться домой, пока моя душа полностью не закоснела от шампанского и французских меню. Мне до смерти надоел этот праздник живота из трех блюд, и я, честно признаться, начала дико тосковать по исландской плебейской еде: плохой сосиске с теплой кока-колой при холодном дожде под бледно-желтым фасадом спортзала в уродливом поселке в глуши.

Проведя полжизни за границей, я желала мою родину, во всем ее убожестве. При всех ее феминистических закидонах, тортомании, кока-кололакании и соусной бурде. При всех ее дождях и ветрах и несущих пургу обиженных мужчинах. При всем ее куцекультурье, низкобаранстве и очень средненемецкой архитектуре с ее бесконечными машинолужайками и бензокапищами.

Это было странно, но тем не менее в прекрасном Париже, который всегда приводит себя в порядок, перед тем, как встретить тебя, мне больше всего не хватало некультурности, рейкьявикской некрасивости и погодной грубости. Мне осточертели все эти резные перила, ладные ладьи и высокохудожественные площади. Не говоря уж об этой проклятой фонтанной тиши. Разумеется, корни этого скалолюбия — в безобразности нашей родины, ведь Исландия далеко не вся красива. Например, во многих местах на высокогорье и вокруг ледника Снайфетльсйекуля все ужасно некрасиво, не говоря уж о Рейкьянесе и Хетлисхейди — этой непропеченной запеканке. Неспроста туристов тянет в эти места, запущенные и выметенные ветрами, ведь они замучены своей стоячей евросоюзной красотой с каменными церквями, виноградными лозами и торговкой яблоками в зеленом костюме. Мне хотелось домой в лавовую слякоть.

Но больше всего я скучала по моему дорогому народу — коллекции придурков, затерянной в море-океане. Мне не хватало резкости в общении, исландских неформальности и неистовства; всей этой подростковой жизни, происходящей в этой незрелой стране, которая сама так же не умеет вести себя, как и ее жители. Мне остопустела континенальная вежливость, все эти биттешен и сильвупле, все эти дивнофранцузские джентльмены, которые открывают для тебя дверцу машины, а мыслью тем временем уже успевают побывать у тебя между ног. И даже хамство в очередях и на дорогах у нас на родине представлялось мне в розовом свете. Мне жутко хотелось домой: толкаться в магазинах и плевать на клумбы.

Я притащила мальчиков на родину и поселила их у своей подруги Гуты, жившей на улице Неннюгата, а сама отправилась в путешествие по своей стране и возлежала со многими. Я буквально впивала эту землю и народ, у которого в то лето как раз случился юбилей. В июле, при тихой погоде на Полях Тинга отмечали тот факт, что с заселения страны минуло 1100 лет. Парижская дама отбросила кейп ради вязаного свитера, светской леди было одинаково светло и в Версале, и возле вершей. На деревенских танцульках в долине Хнивсдаль я сидела и курила «Viceroy» с бульдозеристом из Артнарфьорда, а на нас извергались потоки газировки и спиртного, а музыканты играли битловщину бильдюдальского разлива. Никогда мне не бывало так хорошо. Я была просто счастлива.

И дважды успела проблеваться, когда очередная водочная волна выплеснула на берег стакана моряка средних лет: эдакий диванный валик с бакенбардами и сломанным зубом, а пальцы у него были такие толстые, что едва умещались на руке; впрочем, один из них он уже отрезал. Этот мужик был настолько пьян, что не мог выговорить свое имя, зато постоянно твердил одну и ту же фразу: «Морскую козу не видали? — и качался на стуле, словно при сильном шторме. Это не ты моя морская коза?» Но наконец качка прекратилась, он спокойно уселся на стуле, уставился на свой стакан — и как запоет:

О, Роза моя, Роза, Ты моя заноза! Клади-ка свои косы Прямо мне на счеееет!

Его голос был словно ром в одеколоне. Музыканты сбились, кто-то обернулся, женщина в летах улыбнулась. Сделав свое дело, мужик медленно завалился на бок, словно подрубленное дерево. Мне удалось поймать его до того, как он шлепнулся на липкий от газировки пол. Он очнулся, положил голову мне на плечо, вложил мою желтопалую тонкодлань в свою морскую лапищу и не ослаблял хватку.