Отец лежал на животе на куче земли со своим маузером, — уставшей от боев винтовкой, на берегах реки, которая зовется не Дон и не Днепр, а — Днестр, вот так, ни больше, ни меньше, и тянется на восток и на юг, к Черному морю, и по ней проходит граница между Украиной и Румынией. Да, они, болезные, так далеко отступили, что страна, за которую они сражались сейчас, звалась Румынией. Десять тысяч немцев в рваных штанах и обмороженных ботинках против десяти тысяч весело поющих русских, под покровом ночи вымокших при переправе на другой берег. Очевидно, таков закон жизни: какой бы верой в себя ни обладала армия захватчика, она даже наполовину не сравнится с силой мести защитников своей страны.

Вдруг взгляд исландского бойца выхватил, как что-то белое покатилось вниз с кучи земли и остановилось возле него. Какой-то белый блестящий шарик. Нутряной жир? Гриб? Нет, это был глаз. Отдельный глаз, и он лежал в земле рядом с ним, и… да, без сомнения: в нем еще оставалось какое-то зрение. Он поглядел на отца и спросил, словно высунувший голову из матушки-земли младенец:

«Что ты делаешь?»

Но отвечать было некогда, потому что прилетела еще одна бомба, с желтым огоньком, и все перед глазами у него взлетело на воздух. Тот глаз исчез, когда он открыл свои и заметил, что над ним, на краю окопа, хмурится рослый солдат, который тут же рухнул в окоп. Он упал так близко от отца, головой на край, что папа услышал треск ломающейся шеи — сквозь все звуки войны: крики о помощи, взрывы и рев моторов в воздухе.

Он потом рассказал мне эту историю, в маленьком баре в Копенгагене. У нас там вышла неожиданная встреча отца с дочерью, и мы наконец смогли хоть немножко выговориться, вырвавшись из границ молчания Исландии.

Позже в тот же день он шел вместе со своим приятелем Орелом — стихолюбивым пасторским сыном из Аахена, и сотнями других поникших головой солдат вверх по реке, которая мирно струилась по правую руку, а течение шло против них, потому что они отступали вглубь страны.

Берег был широким. По неразбомбленным лужайкам и круглым пригоркам рассредоточились деревья. По левую руку вздымались румынские горы, синея утесами над близко-темными лиственными лесами и радовали душу немецкого солдата после трех зим в разливанных степях России, а за рекой лежала все та же страна поражения. Касконосцы боялись смотреть туда, а вместо этого не отрывали глаз от своих многострадальных башмаков, которые топали по дороге к Германии, словно лошади, которым хочется попасть в родную конюшню. Некоторые молодые солдаты, если их путь пересекала мелкая речка, начинали плескаться в воде, а двое даже бросились в нее прямо с полной выкладкой. Их униформа приобрела оттенок воды из речки, а когда высохла, осталась цвета глины. Офицер строго посмотрел на них, но промолчал.

В горно-синей дали тянулся вертикальный дым из кривой трубы. Кто-то ждал к обеду побежденный полк. Рядом стоял госпиталь без крыши, притулившийся под высоким деревом возле внедорожника без шин, применявшегося как кухня. Крики ужаса разносились по округе и были — как нож по сердцу. Они заглянули туда, но быстро отпрянули. В тот миг, когда их взгляд задержался там, с операционного стола упала нога.

«Nach Frankreich zogen zwei Grenadier…»

Орел снова и снова напевал стихи Гейне о наполеоновских солдатах (папа уже устал ему это запрещать), а исландец вспоминал глаз, прикатившийся к нему по куче земли в самый разгар боя, будто лотерейный шар более поздней эпохи.

Перед ними некоторые солдаты остановились и разглядывали золотистое поле, тянувшееся от их тропинки до самой реки. Полк папы и Орела перешел его ни свет ни заря, до того, как в воздух взвились тысячи огоньков. Когда наши герои подошли, там уже столпилось множество солдат. Их глазам открылся вид, ужаснее которого вряд ли что-нибудь найдется. Из уст отца это называлось «Поле молодых юношей».

Была такая гитлеровская молодежная огранизация под названием Die Junge Löwen («Молодые львы»). Летом сорок четвертого, когда в немецкой армии на востоке бойцов стало негусто, генералы решили взять со склада новую партию пушечного мяса. И там они нашли с одной стороны смирных полицейских чиновников и университетских профессоров, а с другой — пышущих юностью молодых людей. Их по-девичьи красивые светлые головки сверкали в предутренних сумерках, когда они стояли рядышком и следили, как более опытные коллеги из дивизии «Gross Deutschland» готовятся к выходу на поле. Мальчишки приехали сюда только что. Скорее всего, накануне вечером их вытащили из материнских кроватей, а ночью дали досмотреть последние детские сны в телячьих вагонах, катившихся по Венгрии. И вот, они приехали на войну, свежие и красивые, и исполненные такого оптимизма, от которого даже старые боевые псы залаяли. Их голоса и глаза буквально светились опрометчивостью. Там, где снаряжались в путь невыспавшиеся солдаты, один молодой лев, восхитительно симпатичный рыбежирный паинька подошел к товарищам отца, Келлерманну и Линцу, хлопотавшим над своими винтовками, и спросил, открыто смотря, словно отличник, который хочет произвести впечатление на учителя:

«И как оно? Русские хорошо держат строй в своих боевых действиях?»

Линц был самый тертый калач в полку: лицо словно обтесанное, глаза быстрые, а грудь широкая, и руки, окрепшие после трех русских зим. Ему было всего 25 лет, но по сравнению с этим непосвященным гитлерюгендовцем он был самый настоящий отец сражений. Линц презрительно взглянул на юношу:

«Каких еще „боевых действиях“? Да тебя пристрелят — пикнуть не успеешь!»

«А почему… почему вы так говорите?»

«И передай этим: пусть свои портфели оставят здесь. На тот берег никакого школьного завтрака брать не надо», — сказал Линц, имея в виду пастушков, отдыхавших рядом на поляне, будто сотня античных богов любви, со своими завтраками, взятыми из Мюнхена. Затем он дунул в дуло и заглянул в него, словно гобоист перед концертом.

«На тот берег? Мы через реку будем переправляться?»

Линц взглянул на молодого льва.

«Ага, через Стикс».

Слова Линца оказались пророческими. Какой-то глупец велел «Молодым львам» незаметно подкрасться к солдатам на рассвете. Как заметил мой отец и его товарищи, бой внезапно начался у них за спиной. Какой-то юный оптимист начал палить как дурак. В предрассветных сумерках эти вспышки пламени прокричали русским: «Стреляйте сюда!» А сейчас они все лежали здесь. Конечно же, числом их было около двух сотен.

Папа прежде никогда так явственно не видел, что означает слово «пасть в бою». Мальчикам удалось углубиться в войну лишь на пару сотен метров, как они полегли в чужой земле, все до одного. Они побыли солдатами всего пятнадцать минут. Их тела были разбросаны по полю, и порой на одном лежала рука другого, или нога, или голова. Ни одно тело не было обезображено, изранено, покалечено. Напротив — никогда еще эти юноши не были так прекрасны, и в предвечернем солнце от них исходило мертвенно-белое сияние. На телах, лежавших ближе всего, были заметны аккуратные дырочки от пуль, а в остальном над ними царило торжественное умиротворение, как над мощной финальной сценой балета на природе, в которой по окончании аплодисментов они поднялись бы и поклонились. Именно из-за своей красоты это зрелище и было таким жутким. Место величиной с нашу площадь Эйстюрветль было устлано жизнями молодых юношей.

Двое солдат ходили между телами и подбирали с них каски и винтовки.

Папа оттащил Орела от горестей войны, и они поспешили за вереницей прихрамывающих солдат по глубокой колее, которую в течение последнего тысячелетия трудолюбиво протаптывали зверье и скот. Вверху на склоне подняли жующие головы две румынские козы, с нетерпением ждущие, станет ли их будущее немецким или русским. Я вижу в Google Earth, что они до сих пор там стоят и жуют траву, растущую в земле, которая теперь принадлежит Молдавии.