Они ковыляли целый день и к вечеру пришли в деревню с низенькими крышами. У жителей засверкали пятки, когда первые каски ввалились во дворы со звонким громом металла, — пустыми-пустыми битбоксами, которые болтались возле лож винтовок. После них остался невзорванный хутор с сотней кривых домов, которые все стояли открытыми, а кое-где даже варились на конфорках яйца. Постеленные постели и тикающие напольные часы. Товарищи заняли небольшой домик на краю деревни: маленькую гостиную и кухню, которые быстро заполонили голодные и побежденные мужчины. Папа налил целый кофейник, а Орел прочел стихотворение о человеке, потерпевшем поражение в любви: «Wenn dich ein Weib verraten hat…» В стариковской каморке за кухней, которая была не больше автомобильного багажника и в которой красовались две лилипутские кровати, висел портрет Наполеона, вопрошавшего каждую просовывавшуюся в эту комнату немецкую голову:
«Чего я там не говорил?»
Они вгрызались в кладовую, под кровати, в бочки.
И находили бутылки: вечером вся деревня была вверх дном.
«Хайль Гитлер!» Им было необходимо залить смерть своих братьев. Военный поход в Россию неожиданно обернулся попойкой в Карпатах. И весьма кондовым походом по женщинам. Когда свечерело, мадемуазели начали появляться из-за деревьев. Грудастые волосатки с радостным блеском в глазах. Кто-то вышел помочиться и увидел вдали глаза на поляне. Вскоре все сеновалы затряслись.
Орел добыл себе в лесу неуку и потянул ее, смеющуюся, жующую челюстями, в гостиную, — краснощекую белошейку с девственной плевой в глазах, жутко заинтересовавшуюся немецким пивным бочонком. В этой долине никаких военных не видали с тех пор, как году в 1287 через нее проезжали англичане, рыцари на пути в святую землю, и оставили свое семя в здешнем сене.
Большой пасторский сын из Аахена был романтической душой, одним из тех, кто пытается обрядить мокрое дело в как можно более сухую одежку. Он поставил перед своей румянушкой стакан, налил туда столько, сколько подсказывала ее грудь, а затем открыл кран со стихами. А тесная кухонька полыхала от объятий, а в соседнем доме пели:
«Das schönste auf der Welt / ist mein Tirolerland!»
Мой отец воздержался от этих игр, но видел, как молодой солдат появился на пороге кухни с женщиной старше себя. Она выделялась среди других девушек, потому что ее лицо было бледным, а в глазах светился ум. Разумеется, она была конторская служащая, скрывавшаяся в деревне. Брови у нее были насупленные, а профиль такой птичий, что ее облик оглушил его как обух: на миг моему отцу показалось, что пришла мама. Заблуждение было столь сильным, что он едва не обратился к этой женщине по-исландски. Но, полчаса помедитировав на ее лицо, он наконец выполз в залитый вечерним светом двор, опьяненный алкоголем и восхищением, и вдруг вспомнил во всех подробностях день, когда он сошел на причал в Брейдафьорде и заскочил на луг, где его ждала главная женщина в его жизни. Некая жемчужно-потная Маса с граблями. И тут на него нахлынуло сожаление. Отчего он не внял советам своей жены? Ведь он мучился из-за нее семь тощих годов, а воссоединился с ней только для того, чтоб не ставить ни в грош ее ум. Сейчас прошло уже четыре года с тех пор, как они поцеловались на прощание.
Иногда он вспоминал пятый этаж в Любеке, их последний разговор, окончившийся хлопком двери. Эта «простая деревенская женщина» за версту видела абсурдность войны, а ему, выпускнику университета пришлось брести по крови и требухе, чтобы прийти к тому же выводу. После полных трех лет в грязище и холодрыге гитлеропоклонничество наконец слетело с него в один ясно-красный миг из-за женского лица, которое появилось перед ним, подвыпившим, на пороге румынской лачуги.
«Ну вот, а говорят, что вино и женщины — это плохо…» — сказал папа, с улыбкой фыркнув, а затрем тряхнув головой, в маленьком копенгагенском кабачке через много-много лет после войны. И его голубые глаза, разумеется, заволокло сентиментальностью.