Мы с папой приехали домой в начале июля на пароходе «Эсья» вместе с большим множеством исландцев, которые не видели родину с самой довоенной поры. Среди пассажиров был широко известный Йоуханн Великан, тогда считавшийся самым высоким человеком в мире, и поэт Стейнн. Весь путь папа провел лежа на койке, а я во все глаза глядела на первого любовника моей матери. Он был субтильный и тщедушный, и рука у него была высохшая, — но тем более громкими были его слова о людях и понятиях. Зато великан был кроток как ягненок. Вместе они составляли роскошную пару, как чревовещатель и его кукла.
Однажды я увидела поэта сидящим на палубе и курящим назло ветру. Судя по виду, он был с жуткого похмелья. Нахмурив брови, он вперял взгляд в безжизненное море. И все-таки, подумала я, может, из него вышел бы неплохой отец? Который дарил бы мне на день рождения сигареты и научил бы меня плевать на свастику и мочиться на серп-молот?
По-летнему светлым утром мы наконец вновь увидели Исландию. Мы стояли на палубе, когда из моря начали подниматься острова Вестманнаэйар, а позади них — ледники. Первое чувство было удивительным. Больше всего оно было, пожалуй, похоже вот на что: увидеть собственное лицо, медленно, с дрожью, поднимающееся из-под воды, чтобы глотнуть воздуха. Зато позже мне пришла на ум такая строчка Лакснесса: «И высятся родные горы, белы как скир и молоко». Потому что после всей этой нищеты наша страна напоминала пиршественный стол: ее буквально хотелось проглотить.
Бабушка Георгия устроила, чтоб нас отвезли прямо с пристани на Альфтанес, где папу потом держали в отдельной комнате, словно государственную тайну. Мне велели относить тарелки с банкетов ему на чердак, потому что ему нельзя было показываться на официальных приемах. В Бессастадире темницу перевели на верхний этаж. Он приподнялся на краю кровати, как ни в чем не бывало, но боялся заглянуть в глаза своей дочери, а сосредоточился на пирожных. Я села рядышком и старалась подыскать ключевое слово, которым можно было бы открыть разговор об ужасах, мучивших и его, и нас, о которых мне было не с кем поговорить, кроме него, а ему — не с кем, кроме меня; но такой разговор все равно оказывался не по силам для двух маленьких людей. Однако бог языка нашего не желал делиться с нами этим словом. Покончив с пирожными, папа взглянул на меня (а на глазах у него стояла защита от слез) и похлопал меня по коленке:
«Не думай об этом».
Еще бабушка устроила так, чтоб мы с мамой встретились не раньше, чем через три месяца после возвращения на родину. Старая женщина не смогла простить маме ее грех: чуть ли не после высадки на берег улечься в супружескую постель с кофейным магнатом, у которого вдобавок было трое детей от другой женщины. И не важно, что той уже не было в живых, все равно бабушка считала, что мама предала семью, и поэтому в припадке гнева «посадила ее на ледник».
Это было удивительное лето. Снаружи сияющее-яркое, а внутри мрачное: одна сплошная депрессия со взбитыми сливками (я в день съедала по 16 блинов). Каждую ночь приходили сны, переполненные болью и мукой. Одной ночью надо мной распускали слюну по-русски, а в другую я лежала в клубке змей в бобмоубежище, а эти змеи были людьми. На одном краю рожали, на другом чья-то жизнь угасала. Я пыталась протиснуться к полоске света, но меня постоянно задвигали вниз руками, ногами и голыми детскими ляжками.
Целые солнечные вечера я проводила на чердаке, глазела из окна на Cкерьяфьорд и гадала, чем же мама занимается в городе на той его стороне. Почему же она не висит на окнах и дверных ручках президентской резиденции, воя от тоски по мне?
Разумеется, согласно всем и всяческим современным стандартам, меня следовало бы положить в душеспасительное отделение, чтобы психологи выгладили из меня страх войны и нервный срыв, но тогда таких учреждений не было, да и сейчас они вряд ли есть. Так что мне оставалось просто играть в бридж с бабушкой и ее подругами, тетками из цетра города, в той или иной степени датчанками, которые обсуждали мамин союз с Фридриком на своем недомолвочном датском, который я, впрочем, отлично понимала. Здесь я узнала, что мама встретилась с герром Джонсоном в Англии; они вместе ехали на родину, и все-таки, прежде всего ее сразила его квартира на улице Брайдраборгарстиг.
Долгими светлыми ночами я лежала и разглядывала спящего человека в кровати напротив, совсем как давным-давно — Марека в избушке, и задавалась вопросом, как этому чудовищу — мировой войне — удалась такая тонкая работа: спаять общей бедой нас, дочь и отца, единственных исландцев, участвовавших в этой драматической постановке на двести миллионов людей. Это было вообще ни на что не похоже. Это было прямо-таки дьявольски ювелирная работа. Это как если бы моржу удалось управиться с ниткой и иголкой.
Наверно, безбожный Бог ненавидел меня.