У нас с папой была одна комната на двоих. Почти все ночи он спал плохо, и часто мне приходилось тянуться через всю комнату и держать его за руку, пока он снова не засыпал. В конце концов мы стали на ночь сдвигать кровати, а утром раздвигали их опять, чтоб ни у кого не возникало о нас грязных мыслей.

Ханс Хенрик был сломлен. Война вытрясла из него все мужество, словно мелочь из копилки. Но одна монетка внутри все еще позвякивала. На одной ее стороне была свастика, которую он пытался стереть, на другой — изображение сердца с трещиной.

«Как ты думаешь, твоя мама со мной развелась только из-за Гитлера или?..»

«Да, я… Но ведь ты ее любил больше, чем Гитлера?»

«Конечно. Только не „любил“, а „люблю“. До сих пор ее люблю».

«Но ведь ты собирался умереть за него, а не за нее?»

Что и говорить, утешительница из меня никудышная.

«Я… Человек… Да…»

Все эти слова были началами разных фраз, неудачных попыток построить фразу, но все вместе они образовывали одно признание, содержавшее глубокую истину: «Да, такой уж я человек». Что на самом деле означало: «Да, я дурак».

Он долго молчал. Я слышала, как внутри у него одна за другой лопались струны, пока не осталась одна — вот эта: «Как ты думаешь, она довольна этим своим… кофейщиком?»

«Не думаю. Он даже в Квальфьорд не ездил».

О да, похоже, я была все-таки не лишена тактичности.

Когда прошло первое лето (зима), я сообразила, что, скорее всего, поехала с ним сюда ради него — из жалости. Но не могла же я пожертвовать жизнью ради отца. Так никто не делает. Не собралась же я, в самом деле, превращать его поражение в свое — я, едва вступившая в свою лучшую пору. Хотя куда я еще могла поехать?

«Ты всегда можешь поехать домой, Герра. Если захочешь», — говорил он порой.

«Если захочу? — бормотала я под нос. Мы шли по вызолоченной солнцем грунтовой дороге на ферму после воскресенья в деревне, мессы и рынка. Перед нами шагал младший Бенни с домочадцами, а старший повез старух на машине. — И как же? Тебя бросить?»

«Да-да, не беспокойся обо мне», — сказал папа и пригладил волосы рукавом пиджака. Вечернее солнце было жарким, по обеим сторонам дороги шумели колосья по пояс.

«Не беспокоиться о тебе? Я только и знаю, что беспокоюсь о тебе».

«Зачем ты так говоришь?»

«Я держу тебя за руку по вечерам, я ночей не сплю от волнения и… я стала матерью собственного отца».

«Герра, я… Ты себя-то не забывай…»

«Ах, если б я могла…»

«Слышишь, не надо. Ведь тебя это тоже коснулось».

«Да, эта прокля…» — зло начала я, но тут одна из бледных беннитесовских дочерей обернулась и послала мне взгляд из-под прически. Я замолчала, и мы непроизвольно замедлили шаг, чтоб отстать от остальных. Я пинала мелкие камешки по направлению к солнцу, светившему нам в лицо почти горизонтально.

«Папа, зачем… зачем ты ввязался в этот бред?»

«Зачем?»

«Да. Зачем ты маму не послушал?»

«Я… да, лучше мне было бы послушать ее».

Мы дошли до помоста для молочных бидонов, находившегося под живописным деревом омбу у дорожки к усадьбе. Редкие мухи уносили солнце на плечах в его длинную тень. Бенны прошли полпути до дома. Я остановилась и посмотрела на папу.

«Как… как ты мог оказаться таким идиотом?»

Я и сама удивилась, какой гнев прозвучал у меня в голосе.

«Идиотом?»

«Да, если бы ты не… этого всего бы не случилось!»

«Герра, нельзя подходить к этому вот так».

«Можно! Все и было вот так! Если бы ты не… Ведь это… Ты… Ты мне всю жизнь испортил!»

«Герра, не надо…»

«Да, ты мне жизнь испортил. Сам посмотри, — сказала я и простерла руку в направлении фермы, солнечно-сердитая и румяная. — Что мы с тобой делаем в этих… в этой отстойной бычьей заднице?!»

«Герра, это никто… в этом нет ничьей вины».

«Ах вот как, значит, нет?!»

Солнце было готово погрузиться в море колосьев, долгие лучи играли на морщинистом лбу отца. Этот оттенок зовется «ворванно-золотистым», но здесь он был иной, чем на родине: не прошедший холодную очистку.

«Нет, что случилось, то случилось. Война — это война», — устало произнес он.

«Ах вот как! Война — это война, а отец — это отец, а…»

Тут он перебил меня, и в его голосе наконец появилась хоть какая-то твердость:

«Герра, я не виноват. Это просто… просто нам не повезло. Чистейшее невезение!»

«Ах НЕ ПОВЕЗЛО?!» — заорала я так, что, наверно, даже в доме было слышно.

«Да, ядрен батон, не повезло!»

Ну и зрелище: мы, отец и дочь из далекого края, все такие из себя невезучие, боксируем с воздухом, бьемся с доморощенными призраками, которых все равно не можем ни поймать, ни схватить за горло, ни заклясть. Вот зараза! В этом-то он как раз был прав! Да, нам просто не повезло, и именно поэтому все было так невыносимо. Сражаться было не с кем, разве что с воздухом и этим призраком, который все время бежал за нами, как собачка, и добежал до самой Аргентины. Одно дело — страдать, другое дело — страдать из-за того, чего нет.

«Не повезло… Ненавижу это слово!»

«Да».

«И это проклятое молчание, которое там всегда, всегда. Разговаривать нельзя… Да и невозможно разговаривать. Ты не хочешь, а остальные не сме…»

«Я не хочу разговаривать?»

«Да. Ты — как все. У них там ни о чем нельзя говорить. Дедушка, сам президент Исландии, понимаешь, водит по дому женщину, с которой спит, под носом у бабушки, а она просто сидит в кресле и вяжет, и все притворяются, что никто ничего не знает, и никто не смеет ничего сказать…»

«Герра, милая, что подумают…»

«Да плевать я хотела на этих быкодеров! И ты не заставишь меня замолчать здесь, в этой… этой сраной южноамериканской деревне за шесть тысяч километров от Исландии! Все это бред! Бред полнейший! — я опять сорвалась на крик. — У них вся семья сбрендила! Ты сбрендил! Дедушка сбрендил! И все, вся эта семейка! У всех один бред в голове!»

Вдруг я сама услышала, что же я сказала, и расплакалась. С плачем я ринулась прочь от него по дороге в сторону дома. Когда я добежала до двора, мне и в голову не пришло прошмыгнуть в двери, забраться в кровать и дождаться папу. Я повернула направо и вбежала в сарай к Гектору. Он позволил мне переночевать у себя.

Вечером он сыграл для меня на доске: пьесу для десяти пальцев и двух ушей. Это была самая прекрасная музыка, которую мне довелось слышать в ту пору, хотя она была безмолвная. Давным-давно, в стародавние времена, он учился играть на пианино и до сих пор не разучился. Это было как нельзя кстати: в конце того дня молчун играл молчаливую мелодию девушке, которую доконало молчание.

После этой отчаянной попытки всеисландского переворота возле помоста для бидонов в Аргентине я больше не повторяла таких поступков, но запрятала все великие тайны поглубже себе в душу. Я была ничем не лучше других в моей семье и в моей стране — стране слабаков. Как и всю мою страну, меня покорил великий Молчок, узурпировавший Исландию в двадцатом веке, и я стала подчиняться ему во всем, до тех пор пока не оказалась здесь, в гараже.

Но за это блаженство я заплатила семикратным раком.