Из-за толстого поросенка в румынском лесу папа угодил в плен к русским. Это было таким позором, что следующие дни ему так и не запомнились: перегоны в неделю длиной, мосты и лесные тропы проносились у него в голове, словно кинолента, пока он покачивал головой в кузове машины, уставившись на свои грязные башмаки, и видел в них лицо мамы.

Очнулся он в безымянном лагере для военнопленных в безымянном месте. «Советы не оправдали своего названия: мне там ничего хорошего не посоветовали», — любил он приговаривать с тех пор. Они спали по пятнадцать человек в одной кровати, невольно прижимаясь друг к другу, словно звери разных видов, а по утрам их будили в четыре часа: по первому морозцу валить лес, а после — пилить. Его товарищи-заключенные все были немцами и умирали по двое в день: падали, истощенные, на снег и за несколько минут заледеневали. Но их всегда сменяли «новые». Моему отцу казалось, что это все время одни и те же люди, он не видел разницы между теми, кто умер вчера, и теми, кто прибудет завтра. Может, он и сам был одним из них? Он не исключал, что и сам несколько раз умер и ожил, будто лагерь был игровым полем, где Жизнь и Смерть развлекались боями. Невозможно было понять, на какой ты стороне, ясно было лишь, что и по ту, и по эту сторону ад заледенел.

По вечерам рассказывали историии о роскошном житье в отечественных лагерях в восточной Сибири.

Я знаю это все из писем, которые он слал мне из Гриндавика и других мест, в своем великом стремлении примириться с самим собой и с мирозданием, дописаться-достучаться до своей единственной дочери, и из этих записок вышли бы отличные мемуары, но они были слишком неправдоподобны для того, чтоб увидеть свет в Исландии — республике молчания, которая, при всем том, не желает читать ничего, кроме вранья: половинного и полного.

В одно сумрачное утро они углубились в лес так далеко, что оказались на другой его стороне; в снегу за деревьями виднелась колонна машин: железные кони защитного цвета с красными звездами на бортах. В рассветных сумерках из передней машины соскочил солдат, изо рта у него струился пар. Отец увидел самого себя три года назад, в то утро, когда ему велели держать руку немца. Тогда ему было холодно, а сейчас у него душа замерзла. Русская арестантская одежда была ничуть не лучше немецкой, больше всего она напоминала ватную пижаму: штаны и куртка. Арестанты спешили приняться за работу, потому что на ней можно было хоть немного согреться. Питание было: порция непеченого теста с ноготок, размоченная леденеющей водой. Папа потерял четверть желудка и передние фаланги двух пальцев на ногах.

И все-таки это было получше, чем дать застрелить себя в румынской деревушке, неся в голове 6000 строк Гейне.

«Я за все это время ни слова не сказал, — писал он. — Немецкий язык у меня в голове замерз. Как будто Гитлер мстил мне тем, что отобрал у меня речь. Там некоторые даже сомневались в том, что я — один из них. Но многие заключенные жили надеждой и при западном ветре навостряли уши, надеясь услышать канонаду немецких орудий. Но наградой за это им бывал лишь русский свинец. Когда кровь окрашивает снег — в этом зрелище есть странная красота. Красный цвет впитывает белое, пока не остывает. Тогда он становится черным».

В конце концов немота сослужила ему хорошую службу. После Нового года лагеря принялись прочесывать в поисках новых бойцов для пополнения армии: приближалось финальное наступление. В русских амбарных книгах исландец оказался записан, как «Ганс Биос», и теперь кто-то решил, что этот сорокалетний скандинавист — вовсе никакой не немец, а эстонец! Внутренний голос велел папе не отказываться от такой чести, и через три дня он уже был свободным солдатом: сидел вместе с целым взводом немолодых новобранцев в красноармейской машине для перевозки людей, полностью одетый, с русской винтовкой на плече. Это была примерно та же дорога, по которой шагала на своих ногах-столбах любезная Ягина, и недалеко от той дороги, по которой он сам шуровал за немецкой баранкой три зимы назад: на полвойны моложе, на целую войну оптимистичнее. И все же тот факт, что теперь он едет по этим местам в другом мундире, противоположной армии, оказался не таким убийственным, как он предполагал. Все было лучше, чем валить лес для Сталина, а сам по себе мундир не имел в бою никакого значения; на войне все — братья, все — враги: для всех важно лишь одно — остаться в живых. Папа сражался только за самого себя. Он должен был отвоевать ту пядь земли, которую уступил, чтоб покорить потерянный нынче мир.

«А когда въезжаешь из России в Польшу — ты все-таки приближаешься к Исландии».