Их переправляли через реку на военной барже. Последние дни были как в тумане. Папа прошел пол-Польши во сне, а по ночам не спал: глядел в черное небо и на серый лес; у него внутри все онемело от войны, застыло от зрелища горящих трупов. Он неожиданно провалился в ад, а дорога оттуда наверх, как известно, камениста.

Мы все годами жили на войне и насмотрелись на ужас, а эти люди заглянули за него и обнаружили, что историю выписали из книг прямо на костер, где место и началу, и концу, а живут там только Дьявол и Бог. А человек их обоих удивил. Историю человечества обнулили, и из всех людей папа имел несчастье заглянуть внутрь этого великого нуля. Он открылся ему, когда треснул тот беременный живот. Он заглянул внутрь ужаса.

Но сейчас он немного пришел в себя. Сейчас он начал немножко узнавать самого себя. Баржа несла их через мирную реку — сотню русских солдат. Папа смотрел на остатки бывшего моста, голые опоры, разбитые плиты, и вспоминал, как он мчался по ним три года тому назад: «молодой» боец, спешащий на восток, к величайшей славе на нордическом факультете Московского университета; ему оставалось лишь доделать кое-какие мелочи. А сейчас он едет по тем же местам назад, медленно возвращается в Германию под красной звездой. Он приручал отрезанные руки, вспахивал кровавые нивы, стрелял Войне не в бровь, а в глаз, терял в боях приятелей и неприятелей, видел костер, горящий в голове у Гитлера, ощущал его смрад — смрад его идей, да и своих идей, но только сейчас он осознал всю абсурдность войны.

Война ничего не решила, ничего не принесла. Ничто не изменилось, ничто не стронулось. Германия оставалась Германией, а Россия — Россией. А между ними лежала Польша. Танки двигали границу то к востоку, то к западу, но скоро все войдет в прежнее русло. Через несколько недель все кончится. После долгих лет бряцания оружием все было, как раньше. Только мост был сломан. А река была, как раньше, и деревья и небо — такие же. Ничего не изменилось, кроме моста. Он было сломан.

Да, конечно, погибло 50 миллионов человек. Или 70? Да что для друзей каких-то двадцать миллионов? Ой, да это же целых сто шестдесят населений Исландии.

Сейчас они вошли далеко вглубь гитлеровской Германии, и папа совсем перестал говорить. Он больше ничего не сказал. Зато его однополчане ругали каждое поле, каждое дерево, плевали на каждый камень. В первую ночь они разместились в живописной крестьянской усадьбе, где владельцы не успели ничего сжечь, кроме разве что хлеба в печке. Здесь все шкафы были полны, в доме было сухо, а мебель там была, прямо как во дворце. Даже стойла для лошадей там были лучше, чем лачуги на родине. Эта чисто немецкая красивость сильно задела русских солдат. Дмитрий и его товарищи обходил комнаты со злостью, везде тыкали штыками, срывали со стен картины и пинали мебель. В кладовой их злость достигла своего апогея: Дмитрий вернулся на кухню весь белый от муки и прокричал:

«Ну и на кой ляд им было нападать на Россию? У них же и так все есть!» — и схватил двухкилограммовую буханку черного хлеба и колотил ей о стену до тех пор, пока буханка не сломалась, а сам он не расплакался; он опустился на красные плитки пола и стал звать мать, жену и дочь:

«Mamuschka, mamuschka… Dashenka, Dashenka…»

Папа остался на кухне, а они гурьбой направились в туалет. Они раньше никогда не видели ватерклозета, и один из них умудрился искупать голову в унитазе. Ну, эти ребята и дают! А папа сидел, уставившись в стакан, и думал: где теперь его дочка? Нет, она в безопасности у матери в Любеке. Им повезло. Ведь этот город, вроде, уже освободили? О Маса, о Маса! Приди ко мне со своими толстыми ляжками!

К полуночи появились двое рядовых — большой и маленький — и привели с собой двух молодых немок с дрожащими губами и кричащими глазами, их впихнули в гостиную и повалили на стол. Все началось при криках и стонах девушек, а закончилось при их полном молчании. Папа не мог сказать, что было хуже. Во время этого десятикратного изнасилования он сидел в сторонке, уставившись на свои пальцы: пять и пять. Рука ученого превратилась в руку гладиатора. Может, он первый исландец за восемь веков, ставший таким… убийцей. Он кого-нибудь убивал? Да, видимо, в сражении на Днестре, в том самом первом. Вдруг в кухню вошел Дмитрий, он подтянул штаны и плюхнулся на сидение возле уставленного стаканами стола, покачал головой и сказал сам себе:

«Ne mogu, nikak ne mogu… не могу, и все тут… вот черт… это… зараза проклятая… — затем он посмотрел на папу и протянул ему стакан. — А вот пить могу! Водяру их чертову пить могу, а вот баб их проклятых ***ть не могу! Германия — зараза мерзкая! Чтоб ей пусто было! Nastrovia!»

Папа поднял стакан.

«А ты все молчишь, Ганс. Ты что, язык проглотил?»

«Какой язык?»