Я была молода, жаждала любви и позволила новоиспеченному студенту с «Патроу» проводить меня на Конец косы. Мы обошли гнезда крачек на Большом болоте по берегу, прошлись вдоль Ближнего и Дальнего мысов, чтобы у нас получилась хорошая прогулка. Только вот он все время молчал. В его мозгу громко жужжала думательная машинка: она постоянно работала на повышенных оборотах, но безрезультатно. А я была дамой в полном смысле слова и считала, что начинать разговор должен кавалер. Ах, как же ты была глупа, когда думала, что женщины глупее мужчин!

Но так оно было. Это тоже жизненный опыт.

Вечер был невероятно красив: июньская позолота заката на севере, над горами Бардарстрёнд, небо почти безоблачное, а море подсиненное, — именно так говорили старики про этого своего друга, когда бледный штиль сменялся бризом, который начинал подмешивать в воду небесную синеву. Нигде в Исландии больше не употребляют таких изысканных слов, как на островах Брейдафьорда, хотя произношение там явно не такое, как у покойного Гюннара Тороддсена. (А слушать этого человека было просто восхитительно.)

Клочья облаков разной толщины рассыпались по небу, словно у каждого острова появилась своя небесная защитная шляпа.

— Стало быть, тебя зовут Хербьёрг?

Ну наконец-то! Слова. Мы сидели на пригорке у Конца косы спинами к закату, глазели на собственные тени, которые растягивались по короткому склону и дальше до Тупичьей скалы, наблюдали, как две гаги плывут по своим делам по волнам возле мыса, ведя за собой неловких на воде птенцов. Якоб покраснел, на лбу ясно виднелись фиолетовые пятнышки. Коротко остриженные волосы в лучах заката были желты, как овечья шерсть, и на ощупь казались пуховыми, шевелясь под ветром, будто перья на груди птицы. Кажется, меня больше всего удивило обращение на «ты»: после того письма я была почти уверена, что он будет со мной на «вы».

— Что?

— Тебя зовут Хербьёрг?

Елки-палки лес густой! Мы целый час шли пешком, проделали весь путь до Конца косы, и сейчас он спрашивает, как меня зовут! Как будто не он сам накануне написал мое имя на конверте четким почерком. Какое убожество!

— Да.

В небесах захохотали чайка и кайра, эти циничные морские птицы, а нас вновь взяло в плен молчание. Мне казалось, я слышу, как из этих прыщиков у него на лбу проклевывается гной, словно птенцы тупика из норки в скале под нами. Над головой пронеслась крачка: она летела не сама — ее гнал ветер; а другие птицы трудолюбиво несли в клюве свою сверкающую добычу, возвращаясь с моря. Вдруг одна налетела со стороны и резко повернула в полете, будто бомбардировщик, показав нам белую грудку, остановила перьями лучи закатного солнца — в воздухе как будто блеснула вспышка света. Якоб, судя по всему, этого не увидел. Он смотрел на фьорд, на запад, поверх острова Скьяльдарэй на Флатэй (дома на нем были хорошо видны), потом фыркнул, кивнул и, словно многомудрый философ, только что открывший великую истину, изрек:

— Флатэй.

— Да.

— Краси… красивый остров.

— Да…

— Впрочем, красивый вид не поддается измерениям. Его площадь — четыре целых и две десятых квадратных километра.

— У чего — у красивого вида?

— Нет, у Флатэй, — ответил он без тени иронии.

— Да?

— Да.

И снова молчание. Мне это уже начало надоедать.

— Вот ты студент. А какой ты ВУЗ заканчивал? В Рейкьявике?

— Нет, в Акюрейри. Здание университета там было построено в 1897 году.

Его губы дрожали. Он и сам понял, насколько убогой была его последняя фраза, поэтому не стал больше ничего говорить. И даже я ничего не смогла поделать с этим ядерным взрывом пустоты: от нашего разговора остались одни руины, момент сгорел дотла. Я вспомнила про ручную гранату, которую хранила тайком ото всех в своей комнате, завернутую в шерстяную пряжу.

Мы некоторое время сидели и глядели на соленое море, на сияющий ледник на краю мыса в южной части фьорда. Птицы чертили в воздухе длинные тире. Но после нескольких минут раздумья я разрешила трудность тем, что поцеловала юношу. Влажным разнузданным поцелуем — поцелуем смерти. Так нетерпеливость и неумение переносить скуку часто приводили меня на кривую дорожку.

Конечно, я уже давно не была девушкой: я неоднократно теряла невинность в дремучих городах Европы, а по возвращении домой даже переспала с болгарским послом, причем прямо в Бессастадире.

Мы долго целовались, а крачки падали камнем в море, пронзали острыми носами колышущуюся волну, словно пинцет беспокойную плоть, и вытаскивали оттуда рыбешек — на корм птенцам на Большом болоте.

Ничего себе: я в самый разгар поцелуя принялась наблюдать за птицами! Я попыталась начать все сначала, но в конце концов гимнастика для языка наскучила мне, как и разговоры.

Этот вечер был просто невыносимым! Мы были похожи на героев с картины Мунка, овеянных великолепием синего фьорда и заката и мучимых возней вокруг любви и нечестностью перед самими собой. По пути домой он один раз остановился и довольно неуклюже попытался продолжить целоваться, но я сболтнула ему, что нас могут увидеть.

И конечно же, когда мы пришли домой, за нами уже вовсю шпионили из-за дверей сарая, посмеиваясь про себя. Работница Роуса была превеликая сплетница, она настолько хорошо умела все разнюхивать, что ей даже не надо было плавать за свежими сплетнями на Скаулэй, Лаутрар или Свид. «Крачка на хвосте принесла», — было ее любимое присловье. Роуса была родом с побережья, настраивалась на то, чтоб выйти по меньшей мере за начальника и нарожать с ним штук семнадцать детей, но ее уделом стало одиночество: то ли из-за ее чрезвычайной преданности супругам-фермерам со Свепнэйар, то ли из-за того, что собой она была страшная. Она была как бочка и лицом безобразна: почти беззубая, щеки поросли пухом, а потовые железы у нее были даже мощнее, чем у Гюнны Потной из «Домика Гюнны». Справедливости ради скажу, что у Роусы была самая красивая грудь, которую я видала, а я повидала их немало. Домашнее масло, которое мазали только на рождественский хлеб, Свейнки Романс называл не иначе как «роусовое масло» и считал, что оно добывается прямо из грудей работницы. А они у нее были громадные и при этом совершенно равной величины и красивой формы. Она и сама это осознавала и порой, когда чувствовала, что загибается от одиночества, заголялась на танцах. Этот маневр удался, по крайней мере, однажды, когда на вечеринке на Флатэй ее подцепил старый русский охотник на тюленей с Сейдэйар.

Я до сих пор помню, как в Иванову ночь Роуса, в своем рабочем платье в мелкий цветочек, извалянном в пуху, с грязными руками и желтым зубом в улыбающемся рту, стояла за дверью сарая на Свепнэйар и подглядывала в щелку за тем, как мы с Якобом входим в дом.