Редко, когда такое великолепное здание служило ареной таких скверных событий, как Hauptbahnhof в Гамбурге в марте сорок второго. Увы мне несчастной! Мне начать вспоминать это?

Мы с отцом медленно въехали в полуразрушенный город с утра пораньше и глядели на полуразбомбленные дома и убитый горем народ. Вдали горели заводы. Однако вокзал до сих пор выглядел целым, и мы вместе с толпой вошли на перрон. Затем отыскали Gleis 14, стояли там и молчали: я — предвкушая встречу, он — опасаясь ее.

Но поезд с мамой не пришел в 12:02, как сулило табло. Пятнадцать минут спустя под потолком из стальных брусков прогремело объявление: по причине неисправности полотна поезд задерживается на два часа. Но через час табло выдало информацию, что опоздание будет ungefähr 4 Stunden. Папа прищурил глаза, вглядываясь в бронированную даль, и вытащил сигарету — украдкой, потому что этот немецкий солдат курил английские сигареты, которые я раздобыла для него на Амруме: на прошлой неделе мы с девчонками нашли на взморье разбившийся самолет, а в нем — четыре ящика «Честерфилда», почти сухие. Однако он прикуривал от эсэсовской спички.

Теперь надо было срочно искать выход из положения. Ему надо было быть на сборном пункте в Берлине в полночь: тогда истекал срок его побывки. Его поезд должен был отправиться в 15:32. О дисциплине в немецкой армии объяснять не нужно: если бы он опоздал — то, чем отдают нацистское приветствие, ему бы оттяпали по самое плечо. Но он не мог оставить свою дочь одну на потрепанном вокзале в городе руин, на который сбрасывали по десять тысяч бомб за ночь. И все-таки… Ведь ей уже двенадцать лет, скоро будет тринадцать. Он жадно и отчаянно втянул дым из сигареты, запертый в круг собственных мыслей, пока я пыталась вновь насладиться запахом курева. Едва ли в мире есть что-то чудеснее, чем аромат табака на свежем воздухе.

Папа отшвырнул окурок, наступил на него солдатским сапогом (и вновь я пробежала взглядом по его великолепной униформе) и тяжело вздохнул, всматриваясь в рельсы, словно проникая взглядом до самого Любека.

«Вот черт!»

«Все в порядке, папа. Я просто подожду здесь».

Он посмотрел на меня. В его синих, как море, глазах виднелся огонек надежды. Может, ему не стоило выбирать между своей дочерью и Гитлером? Может, она права? Может, все будет в порядке? Но огонек тотчас пропал.

«Я просто не уверен, что этот поезд… Может, там уже взорвали… Англичане поганые».

«Они взорвали рельсы? Ты думаешь, что?..»

«Я не знаю, — произнес он и покачал головой, в надежде, что его смешавшиеся в беспорядочный винегрет мысли утрясутся и станут хоть чуть-чуть логичнее. — Не знаю».

Папа посмотрел на часы. Было без двух минут три. Теперь уж — или пан, или пропал. Вдруг он подхватил свою сумку, велел мне взять мою и быстро повел меня с Четырнадцатого пути в вокзальный зал, мимо газетчиков и маленькой пожилой женщины в вуали, которая продавала розы.

Боже мой, я до сих пор помню эту цветочницу! Она румяно улыбнулась мне, словно дитя мира, и протягивала яркие краски по-военному серой толпе. Где она только нашла цветы в Городе Несчастий, где каждый сад был полон камней? В ее черных, как смоль, глазах я прочтала ее тайну: она взяла их в своей церкви, в церкви, лишенной крыши; обутая, вскарабкалась на пыльную кучу, которая когда-то была фасадом с каменной резьбой, а теперь покрывала все крыльцо церкви, напоминая каменистый склон в Исландии, и дальше — внутрь, на цыпочках по обломкам крыши, и на хоры, где она опустилась на колени перед алтарем и нагнулась за него, по плечо засунула руку в дыру и извлекла оттуда розы, которые Бог послал ей из своего небесного сада по пневматической почте, подобно тому, как в довоенных учреждениях пересылались между этажами сообщения. Каждое утро она просовывала руку в дыру и вынимала оттуда Божьи цветы, и видимо, это был единственный вклад этого замечательного человека во Вторую мировую войну.

Папа потянул меня за собой в темный, пахнущий мочой коридор перед двумя туалетами. Мы переждали, пока возле дверей прекратится движение (толстоногая женщина проковыляла вон из женского туалета, а мужчина в пальто, похожий на Стейнна, с окурком во рту, юркнул в мужской сортир), а потом папа наклонился к своей сумке, быстро вытащил оттуда тяжелый стальной шар и протянул мне.

«Возьми. Это ручная граната: Handgranate. Берешь ее в правую руку, вот так. Затем другой рукой отрываешь чеку, вот так… тянешь вот за это… а потом бросаешь. Запомни. Надо бросить. Тогда она взорвется. Смотри, вот так надо делать. А когда бросишь ее, тебе самой надо быстро лечь на землю. Поняла?»

Я кивнула. И все же он проговорил это слишком быстро. Он и сам понял это и снова повторил инструкции.

«Я даю ее тебе для самозащиты, Герра. Запомни это. И ты должна пользоваться ей только в крайнем случае, поняла? Только если твоя жизнь в опасности. Если тебя окружат англичане. Но ты должна быть уверена на сто процентов, что ты в опасности, потому что у тебя есть всего одна граната. Eine einzige bombe. Поняла?»

Я снова кивнула и, не отрывая глаз, смотрела на стальное яйцо в своей ладони. В мои руки попала целая война. Она была жутко тяжелой, тяжелой, как… сердце. Где мне его хранить?

«Куда ты едешь, папа?»

«Я… туда, куда я… куда должен. Куда пошлют. Скорее всего, снова на остфронт. Мы все должны внести свой вклад в борьбу, Герра, запомни это. Нельзя, чтоб мир вновь перестал быть немецким. К тому же в этом таится большая надежда для нас, для Исландии. Гитлер смотрит на Исландию, как на первоисточник германской расы, он считает нас хранителями пламени».

Произнося последние слова, он сомкнул ладони вокруг гранаты и моей руки и потряс их вместе, как бы подчеркивая важность сказанного. «Хранители пламени». Когда он отпустил руку, я посмотрела на гранату, будто на статую из мифа, хранящую искру жизни.

«Но папа, а кто победит в войне?»

«Конечно, мы. Гитлер».

«А когда?»

«Летом. Все закончится летом. Когда мы займем Россию. Тогда остальные сдадутся. А осенью мы встретимся и вместе переедем в Москву. Мне обещали там место в университете. Там откроют новое отделение германских наук, и мне достанется скандинавская кафедра. Мир в наших руках, Герра. Копенгаген, Берлин, Москва… Тебе нравится?»

Да не очень-то нравится. Он говорил мне это уже в третий раз, и все время в точности одними и теми же словами. Очевидно, он знал, что виноват, поэтому прибавил строчку, которую я раньше не слышала:

«Представь себе, Герра: Россия… Ты будешь знатной дамой в Гардарики: будешь кататься на коньках, играть на пианино и ездить в карете в норковой шубе по метрополям, как Анна Каренина!»

Вдруг дверь женского туалета распахнулась, и оттуда вышла ухоженная нацистская фрау с вибрирующей филейной частью. Она не заметила нас, но папа весь напрягся.

«Вот… не держи ее так… нельзя, чтоб ее увидели… Вот… положим ее в сумку».

«А она не взорвется, если… она может взорваться?»

«Нет, если ты не дернешь чеку. Нет, лучше в карман ее положи. Нет, все-таки, наверно, лучше в сумку. Вот так… Все будет хорошо. Гитлер с тобой».

И тут ребенок спросил:

«А он знает, что у меня есть эта?..»

И ребенок ответил ребенку:

«Фюрер за всем следит. Он вездесущ. Он все знает».

Затем он снова стал взрослым и долго смотрел мне в глаза:

«Всего хорошего, Герра, родная. Папе пора уезжать. Не забудь, продолжай ждать возле Gleis 14, ты ведь найдешь туда дорогу? А если поезд не придет, то жди в Billettverkauf. Мы с твоей мамой договорились, что если придется туго, мы встретимся там. Billettverkauf. Это значит билетная касса. Где продают билеты на поезд, die Fahrkarten. Ты ведь это знаешь, да? Ну, хорошо. Она находится тут, в вандельхалле».

А потом он обхватил мою голову обеими руками, опустившись передо мной на одно колено, и сказал совсем другим, более исландским тоном:

«Боже мой… Дитя мое…»

Из репродуктора прогремело объявление о том, что поезд 235 на Берлин отправляется с Gleis 9. Это было объявление о слезах. Его небесно-синие глаза наполнились морской водой, но он быстро обнял меня, раньше чем я заметила, как она течет из них.

«Спаси и сохрани тебя Бог, дитя мое. Я… я люблю тебя. Ты ведь знаешь».

Сейчас он расплакался, речь стала сбивчивой:

«Не забывай, что папа любит тебя!»

Я ощутила, как возле меня дрожит и сотрясается его туловище, словно старый непрогревшийся автомобильный мотор. Сейчас он понял, что оставляет свою единственную дочь одну на вокзале в большом городе, на свой страх и риск, в самый разгар войны, только ради того, чтоб у нее появилась возможность осиротеть. Я не плакала. У меня появилось ответственное задание. Я стала факелоносцем германской расы. Хранителем пламени. Я не могла позволить себе уронить слезу на этот священный огонь.

«Храни тебя Бог», — наконец проговорил он и быстро разжал объятья, попытался приободриться, дважды сглотнув и с силой проведя рукой по лицу. Ведь он играл в опасные игры. Хотя в армейскихм уставах Третьего рейха нигде не было написано ни о чем подобном, он знал, что двоих эсэсовцев покарали смертью только за то, что они плакали.

«Ну, мне пора. Всего хорошего».

Он перекинул ремень сумки через плечо, поднялся и попятился от меня несколько шагов назад, посмотрел на часы. Но прежде чем он отвернулся от меня, я сказала:

«Папа!»

«Да!»

«Запомни: не умирай!»

На мгновение он застыл, открыв рот, словно собирался что-то сказать, но в тот же миг снова закрыл его, не только из-за того, что не знал, что тут можно ответить, но и для того, чтоб защитить себя, потому что глаза вновь наполнились слезами. Он растянул сжатые губы в вымучанную улыбку, а потом сам же фыркнул, словно предоставляя самому духу жизни дать ответ.

А потом он помчался на остфронт — передавать новые руки из рук в руки по направлению к восходящему солнцу. Я видела его подошвы, когда он выбегал из коридора. Они были светлого цвета, но одна из них стала горело-черной, оттого что он тушил ей окурки.