Одна ночь бомбежки в Гамбурге на самом деле шла за четыре-за пять. Самолеты налетали стаями, переполненные огнем, и набрасывались на старинные карнизовенчанные жилые кварталы, а затем удалялись на запад, будто насытившиеся гиены. Передышка на сон выпадала лишь до следующего налета: вновь начинали реветь сирены и зенитки, затем начинался дождь из бомб, издававших характерное ржание, которое сменялось жутким «бум!».

«Я ночью встану. Мне ведь сон нужен только половинчатый», — сказал мой друг Аарон и подмигнул мне.

«А где вы спите?»

«О, я это стараюсь разнообразить. Однажды я спал в выдвижном ящике, другой раз — в лебедином гнезде. Если я сплю на мягком, то сплю крепко, а на жестком — чутко. Если я сплю в доме, то высыпаюсь, а если на улице — то по-собачьи, с одним открытым глазом. Хорошо спать в канаве: тогда видишь сон, будто тебя пригласили к Богу на чашку кофе. Ах, какие тем булки! Но безопаснее всего все-таки в воронке от снаряда, потому что англичанец — скряга и единожды разбомбленное вторично бомбить не станет. А так я ничего не боюсь, а смерти — тем более. Пусть придет кто пожелает, и пусть целиком, а не вполовину!»

Все это уже как будто было когда-то сочинено. Как будто из старой пьесы. Он смастерил себе ответы на любые вопросы и никогда не лез за словом в карман. И в каждой фразе жила какая-то приятная для слуха энергия, строки выходили из него искрящими от натуги, как электрические провода из электростанции, и тогда этот голос был, словно красное вино для ушей: струился мягко, вкусно и пьяно из этого лица-посмертной маски.

И сейчас он пел мне:

В тростниках, где речка вьется, спит король в полночный час. Если с девой он проснется, то все царство ей отдаст.

Боже мой, как меня очаровал этот бесхвостый кентавр с чаплинской бородкой! Но как бы то ни было, вновь пришел мой второй приятель — ганзейский паренек Ганс-чурбан, тот самый, белобровый в фуражке. Сперва он шуганул нидерландских деревенских женщин. Они неуклюже поднялись на ноги и ушли своей дорогой. Тогда он направился к нам.

Сводный брат Гитлера выдал абсолютно новую программу:

«Доброе утро, доброе утро, добрый человек. Какие у вас сапоги красивые! Если бы выпускали сапоги для рук, я бы уже давно убежал на поле брани: гвоздить русских на востоке у Дона; я бы в пехотном строю на руках вышагивал, потому что по военной части я все могу, не могу только одного — сделать ноги!»

«Кто вы такие?» — спросил Ганс, немного сбитый с толку, и обернулся ко мне: «Он с вами?»

«Мир вам, ведь та война еще вряд ли будет! Но вам удалось защитить сию крепость, и это есть хорошо весьма. Да, это хорошо, — если это вообще не подвиг, за который надо представлять к награде, о чем я в свой срок рапортую моему народу. Сам я зовусь Аарон, а по фамилии — Гитлер, младший брат нашего всеобщего отца, сводный брат Его Величества, если быть точным. Отец у нас с ним один, а вот дороги в жизни получились разные, потому что мы по ним едем на таком разном транспорте. В общем, перед вами половинка Гитлера. А вторая половинка нам, братьям, вообще родней не приходилась, так что пришлось ее того…» — сказал Аарон и снова издал шипение с характерным движением руки возле паха.

Белобровый солдат некоторое время не мигая смотрел на это диво. Кто такой… Нет, что такое этот бесформенный обрубок, который говорит с ним униженно, как раб, но в то же время и свысока, как аристократ? Неужели оно (!) — это его брат? Да, пожалуй, какое-то сходство у них есть, хотя тут и волосы кручавые, и нос словно выплыл из самых глубин еврейства. Но парня остановило священное имя.

«Хайль Гитлер!» — выкрикнул юный Ганс, так что под тридцатисемиметровым потолком кассового зала отдалось эхо, и взметнул руку вверх, встав навытяжку и щелкнув каблуками.

Мои глаза повидали на своем веку немало смешного, но эта детская реакция солдата — пожалуй, один из самых комичных эпизодов. И все же я не рассмеялась — разве что в самой глубине души, далеко-далеко на ее просторах, спрятавшись за стоящий там сарайчик. Зато я ясно заметила, что мой друг Аарон, отвечая на это приветствие, ведет героическую борьбу с улыбкой. Это была усмешка комедианта в самый разгар спектакля. И теперь я наконец поняла этого человека, этого получеловека, эту полушутку жизни. А солдат продолжал:

«Пехотинец Ганс Юрген Руперт, герр, из зентиного батальона 161 Б, отряд Гюнтера фон Аффенберга, старшего сержанта. Зона обороны — Гамбург, север: пути сообщения и сооружения».

Аарону все еще было трудно овладеть собой, но он старался изо всех сил: «Конец связи, сообщение принято, опустить руку. Вы отличный представитель арийской расы. Будущее за вами. Вы детей зачинаете?»

«Простите, герр…»

«Вы детей зачинаете?»

«У меня нет детей. Молод еще».

«Сколько вам лет?»

«Мне девятнадцать лет, герр».

«Хорошо. Вы можете зачинать детей?»

«А? Что?»

«Семя в жерновах есть?»

«А… да, по-моему».

«Семя ариев — это, да будет вам известно, золото мира. Когда кран подключен, его надо открыть. Превосходство — это одно, а вот распространение — это совсем другое. Поэтому каждый юноша должен отдать свой долг, а каждая дева — наполнить свои закрома. Вы подумайте, любезный Ганс, вы производите по сотне солдат в день, но все они занимают территорию лишь в вашей ладони, а эта область, хотя по-своему и замечательна, почти ничего не прибавит к нашему государству, жаждущему расширить границы. Вам надо найти себе сегодня сотню женщин, а завтра двести. Бомбоубежища переполнены! Ступайте и наполните их! Нам это не помешает. Или почему, спрашивается, мы буксуем без топлива в торфяниках на востоке и не продвигаемся дальше, вперед, на этих ррруских, которые только и знают, что спаррриваться? Да потому что нам не хватает людей! Не хватает солдат в арррмии!»

Я смотрела на Ганса Юргена снизу вверх, а он, с гитлеровским блеском в глазах, уставился на человека на полу — с блеском, вопившим: «Я узнаю его! Это и впрямь его брат!»

«Это я часто втолковываю братцу Адди. „Тебе, братишка, детей завести надо, — говорю я ему за кружкой пива. — Тебе надо баб дрючить, по меньшей мере трех в день, чтоб у тебя за десять лет получилось 30 000 детей!“ Где бы мы тогда были? Да наши солдаты тогда бы до Пекина дошли, не то что до Москвы! Сам я оттрубил свою ночную вахту и зачал семнадцать детей за семь месяцев в баварских селах, но мне пришлось пуститься наутек, когда местные крестьяне увидели, что из утроб их дочерей высовываются еврейские носы. И бежал я так быстро, что в конце концов из-под меня убежали ноги, и теперь они живут далеко-далеко отдельно от туловища и спины, да ведают о том бездетные в земле Ханаанской!»

«Ев… еврейские?» — переспросил солдат, точно так же, как раньше.

«Ах, простите, я, кажется, забыл представиться? Аарон Гитлер — последний еврей в государстве моего брата. Я в алфавитном списке стою в самом начале, настолько далеко впереди всех, что меня нечаянно пропустили».

Весельчак приподнял шляпу: под ней была кипа на макушке — черная заплатка, утопавшая в грязных волосах. Солдат проглотил это зрелище весьма изящным образом: кадык ненадолго застыл на узком застегнутом воротнике куртки, повиснув на паре жестких волосков. А я больше всего обрадовалась, когда Аарон вновь нахлобучил шляпу на голову.

«Но ты погоди, не убивай меня. Меня никому нельзя убивать! Никому-никому, кроме моего брата, причем его же собственным газом. Точнее, газами. Он их сейчас копит. Ест только одну кислую капусту и горох. Так что когда мы встретимся — и целиком, и по половинке, — будет такой пердеж! Сказал юде и спел „йодль“! Йодль-йу-ху!»

Сейчас можно было смело вызывать сотрудников Музея восковых фигур с тачкой, чтоб они забрали немецого солдата.

«Но прошу вас, не поймите меня превратно. Я только наполовину еврей. Обе мои ноги были католиками. Были два такие благочестивые пастора, но им жутко нравилось качать детей. И они тяжело переживали перспективу быть увенчанными желтой звездой. Но не волнуйтесь, любезный Ганс! У нашего возлюбленного брата и туловище, и обе ноги — истинные арийцы, и не его вина, что его брат — юде. Это наш отец, Алоиз, так жестоко оступился по дороге в школу с маленьким Адди, и заставил мальчугана ждать в коридоре, пока сам он затыкал в то позорище, которым была и вечно пребудет скважина моей матери, что и вызвало всю эту бурю над Европой. Да, все… Все это из-за меня! Из-за моего зачатия, моего рождения! Я! Первородный грех моего отца! Месть моего брата! Страдания человечества! О, горе! Горе!»

Он простер руку над городом, и в это мгновение еще одна бомба упала возле Gänsemarkt.

«Но по нашей еврейской вере именно каждое зачатие — это позор для рода, и поэтому мы, обрезанные мужчины, носим девственную плеву на голове. — Он вновь приподнял крышку котла, чтобы была видна кипа. — Увенчанные первородным грехом времени, мы идем по миру, склонив голову и терзаясь от вожделения, и каждый день нам напоминают о грехах отцов. Сам я ношу такую реликвию, как девственную плеву моей прабабки Ревекки, дочери Соломоновой из Иорданской долины, что в Южной Иудее, жившей в первом веке до Рождества Христова. Когда-то она была мягкая и розовая, а сейчас, как видите, засохла и почернела, а поколения оторочили ее канвой. Но изначально это, была, как говорится, весьма обольстительная вещица, пробитая во имя рода. Мои деды и прадеды, шестьсот человек, носили ее на голове две тысячи лет, пронесли через две тысячи гор и вниз — до баварского пивного погребка.

Но не одни только евреи носят на голове затвердевшую, иссохшую девственную плеву: так поступает и сам папа Римский. У него на голове плева первой девы — Марии. А цвет у нее белый, волею того священного лебедя, коим является уд Господень; он же делает чистым все, к чему ни прикоснется.

Но нельзя равнять между собой несходное — божественный сосуд лучей и мою будничную крышку, которая была пробита земным человечьим удом. Извольте понюхать».

Он сорвал «девственную плеву» с темени и поднес к носу солдата, у которого лицо побагровело. Я, как и прежде, подавляла смех вперемежку с чистейшим восхищением этим потоком красноречия.

«Ревекка, дочь Соломона, домохозяйка из долины Иордана: год рождения — 33-й до Рождества Христова, год смерти — 77-й. Недурно, а?»

Ганс Юрген немного помешкал, но все же склонился перед именем Гитлера, вытянул рыло и понюхал двухтысячелетнюю «девственную плеву».

«Да, немного такой… как бы сказать…. такой позднееврейский запах семени. Ведь по нашей вере старший мужчина в семье должен омочить плеву в своем семени, прежде чем она будет передана младшему потомку при его обрезании, так что здесь… — он перевернул кипу, так что теперь она казалась необычной формы тарелкой в его ладони. — …здесь, в этой кипе, у нас собраны жизненные соки всех поколений — от Авраама до Алоиза! Да-да, наш с Адди папаша тоже добавил сюда свое…» Я начала смеяться вслух. Я больше не могла себя сдерживать. Это было для меня уже чересчур. «В общем, здесь можно увидеть в неком еврейском головном уборе то благочестивое гитлеровское семя, которое дало жизнь фюреру…»

Прогремел выстрел, и черная еврейская кипа спланировала на землю, а половинчатый человек упал на спину — только обрубки ног мелькнули в воздухе. Комедиант завершил свою роль. Смех замер у меня в горле. Я подняла глаза. Я не заметила, когда солдат поднял винтовку. Грохот был ужасный. Из ствола струился тоненький дымок. Казалось, тоненький дымок струился и из головы незадачливого солдата, который не сводил глаз с только что сраженной жертвы и терялся в догадках, не убил ли он действительно сводного брата фюрера. Это дало мне время вскочить на ноги. Когда он наконец очнулся и приготовился стрелять в меня, я уже была на середине зала и угрожала ему ручной гранатой.

Может, папа и был нацистом, но дураком он точно не был.