Выстрел пришелся прямо в сердце, и кровь хлынула с противоположной стороны на грязный пол, винно-черная на вид. Когда солдат скрылся из виду, я осторожно приблизилась к трупу. Мы остались одни в вокзальном зале. Вдали раздавались свистки воздушной тревоги. Я украдкой взглянула на половинчатого человека, который теперь, как говорится, «вышел весь». Глаза были выпучены, совсем «как живые», и все же невыразимо мертвые и совершенно пустые внутри — больше всего они напоминали только что разбитые яйца, провожающие тех, кто вылетел из них. Мне вдруг стало страшно, и я вновь отступила в середину зала. Издали труп напоминал черный мешок, который свалился с неба, а теперь из него вытекает его черное содержимое.

Я смотрела то на него, то на кассу, то вдаль, в город, сжимала гранату в кармане юбки и окончательно перестала что-либо понимать. И вдруг я расплакалась. И бобриная морда вновь заклацала зубами у меня в горле. Война еще явит мне бесчисленное множество трупов, но этот был первый.

Как и обрубки ног, бакенбарды тоже торчали из бледного лица, которому смерть не смогла придать большей бледности. Его маленькие, но проворные губы слились в невообразимой форме, которую можно было бы принять за улыбку, но все же она была более близка к изображению звука «Упс!». Разумеется, его можно было назвать забавным мертвецом. И в смерти он был комиком. Я склонилась на колени возле него и закрыла ему глаза: я видела, как бонд Эйстейн делал так на взморье, когда мы нашли тело Гюнны Потной. Тогда он прочел стишок, который я сейчас пыталась вспомнить: «За тобой… закрылась дверь… Далека дорога. Дщерь Исландии теперь пьет из чаши Бога».

Правая рука начала конвульсировать, словно покойник благодарил за заботу. Я взялась за нее, потом за левую, оттащила его (да, как длиннорукую обезьяну) в коридор возле туалетов и попыталась замести большую часть крови. Там я и оставила его, на том самом месте, где накануне папа простился со мной. Я не могла допустить, чтоб мама при встрече увидела меня над трупом. Затем я снова вышла в зал и попыталась провести предрассветные часы в дремоте, завернулась в красный шарф, который мама связала мне в том году, и вынула из сумки стальную вещицу. Так я и держала их у себя. Кровь матери вокруг шеи и сердце отца в кармане. Наконец мне удалось забыться мертвым сном между разрывами бомб, и мне приснились пляшущие гномы на зеленом лугу, а прекраснобородый пиит в белом балахоне читал стихи.

В 6:15 вокзал наполнился народом, в основном женщинами и детьми, которые по непонятным причинам считали, что им будет лучше в Гамбурге, а не в Киле. Некоторые женщины при выходе начинали хватать воздух ртом, когда их глазам представал их город. То одна, то другая разворачивалась в дверях вокзала, ведя за собой одного или двоих детей, и вновь возвращалась в зал с рельсами. Здесь была рассеивающасяся нация. Народ был готов притулиться где угодно, если там был хоть намек на убежище от бомб. Я завистливым взглядом смотрела на девочек, у которых была материнская рука, чтоб держаться. И продолжала бороться с комком в горле.

Наконец женщина с проседью в волосах и очками на глазах, в униформе, открыла кассу изнутри. Я решила ждать возле нее, а чтобы не путаться под ногами у жаждущих получить билет, я перебралась к соседнему закусочному киоску, который у немцев называется Imbiss. Потом в зале опять воцарился штиль, а я сидела одна на широком полу, этом пыльном, употевшем на солнце, посыпанном мукой, а также слегка окровавленном полу, который был отвратителен — как и народ вообще, и приветлив и гостеприимен — как и народ вообще.

И там я прождала тот день. С гранатой в сумке и мамой в голове.

Она так и не пришла. После суток бессменной вахты возле «Имбисса», включавших долгий разговор с пропахшей рыбой бродяжкой, а также предложение переспать от толстого офицерского сынка, я решила, что моя мать, видимо, застряла под фасадом дома, но что тогда с ней была ее удача, то есть нитки и спицы, и что сейчас она сидит — поет во мраке руин, напевает и вяжет себе свитер, потому что возле Мекленбургской бухты ночь холодна.

Я подумала, что лучше всего будет купить себе билет обратно во Фрисландию. Несмотря ни на что, я все-таки, наверно, еще могла рассчитывать на убежище у фрау Баум, я, которая подарила ей ту славную шкатулку-обольстилку. Однако мой отец, переволновавшись, забыл при расставании дать мне денег. Но может, мне удастся «загнать» по сходной цене гранату? В конце концов я проглотила комок в горле и распростилась с мыслью о том, что мама придет и встретит меня здесь. Я подхватила сумку и в последний раз бросила взгляд на коридор возле туалетов. Две крысы уже обнюхивали труп. Я решила оставить их в покое, в конце концов каждому отведена своя роль, и попрощалась с другом издалека, взамен попросив его хранить меня. Затем побрела в зал пересадок, мимо доброй цветочницы, еще не утратившей связи в верхах, и вышла наружу, в войну.