У меня в Санта-Фе есть один знакомый, он писатель; познакомились мы в Нью-Йорке, когда я только туда приехал. Мы с ним не виделись много лет, но у меня сохранился его телефон. Звоню. Он приглашает нас в гости, говорит, они с женой будут рады, если мы у них переночуем, но мне больше нравится ночевать в мотелях. Я не хочу останавливаться у него дома, а то вдруг мне захочется выехать завтра пораньше, а он пригласит нас остаться на обед, и мне будет неудобно отказываться. Не люблю, когда меня что-то связывает. В общем, мы договариваемся встретиться в ресторане.

Санта-Фе – пыльный маленький городок, где много испанцев и индейцев, но и белых тоже немало, причем эти белые такие все из себя важные, что едва ли не лопаются от осознания собственной значительности. Худший вариант гетто. Мне здесь не нравится. Поганое место. Но для моих джанк-пристрастий – это как раз то, что нужно. Мое наркоманство – это моя декларация неприятия этого места, мой молчаливый протест против высокомерного самодовольства здешних людишек. Эти надутые индюки думают, будто они безраздельно владеют всей окружающей красотой, будто они здесь хозяева, хотя, на самом-то деле, они просто пятно на поверхности города. А я – пятно на поверхности непомерного чванства этих мудил.

Я здесь бывал один раз и даже прожил пару месяцев, когда мне было восемнадцать, и с тех пор ничего не изменилось. Широкие тихие улицы, здания из необожженного кирпича, черепичные крыши, тополя, много тени и зелени, свежий и ароматный воздух, горы вдалеке. А потом – словно швы на ране, словно подтяжки после пластической операции, которые, по идее, должны быть незаметны, но сразу бросаются в глаза, – картинные галереи, претенциозные маленькие ресторанчики, дорогие сияющие машины. Но где-то здесь, невидимая для жирных самодовольных захватчиков, протекает другая жизнь, настоящая жизнь – жизнь в согласии с природой. Этой край напоен дикой силой, необузданной и первозданной, и здесь обязательно должны быть люди, которые чувствуют эту силу и проникаются ею, несмотря на ту порчу, которую привнесли сюда высокомерные толстосумы; они искренние и честные, они – лучшее, что здесь есть, но это все-таки не моя территория.

На следующий день мы встречаемся с моим приятелем, крупным улыбчивым парнем с искрящимися глазами и при блондинистой женушке, этакой королеве студенческих балов. Я собираюсь его раскрутить на одну штуку. И меня раздражает, что Крисса, кажется, не замечает, какие они оба противные. Он считает себя крутым мачо, мастером на все руки, маститым писателем, который все знает о жизни и пытается поучать других. Да шел бы он на хуй.

Но Крисса меня просто бесит. Как она все это терпит?! Эти французы, они такие вежливые и культурные, обожают «вращаться в обществе» и заводить знакомства, а заодно и интрижки. Он заводит со мной разговор о панк-роке, при этом держится так снисходительно, словно я должен прямо на месте описаться кипятком от счастья, что он удостоил меня беседы. Я, естественно, начинаю грубить и отвечаю ему в том же тоне, в каком я обычно общаюсь с тупыми журналистами. Сижу, набычившись и отвечаю на все его реплики односложными «нет», то есть явно не горю желанием поддерживать разговор. Когда он, наконец, затыкается, я начинаю травить всякие идиотские байки, исключительно с целью перевести разговор на тему, в которой он явно не рубит, и тем самым выставить его дураком. В общем, я откровенно нарываюсь – удивительно даже, что он не набил мне морду.

По дороге обратно в отель меня вдруг пробивает, что я почти ничему не учусь. В смысле, не узнаю ничего нового. Не развиваюсь. А сегодняшний день – это вообще явный спад. Возвращение на более раннюю стадию развития. Спрашиваю у Криссы, не хочет ли она сфотографировать мою задницу. По-моему, еще никто из рок-звезд в таком ракурсе не снимался. Достойное завершение карьеры. Уходить надо на пике творческого расцвета. Она говорит:

– Нет, спасибо. Ну, разве что это для тебя так важно.

И я говорю: ладно, забей.

Мне никак не вставляет, в смысле – по-настоящему, чтобы прогнать эти навязчивые ощущения, которые не дают мне покоя, даже когда я уторчен по самые пончикряки. Я не хочу разбираться в этих ощущениях, не хочу их называть – пока они смутные и безымянные, они не смогут ко мне подступиться. По крайней мере, я очень на это надеюсь. Они как настырные голоса у меня внутри -ноют, ворчат, придираются, – я пытаюсь их заглушить очередной дозой, но они все равно прорываются в эфир. От них не скрыться. Как это скучно, думаю я, отбиваясь от этих шумов. Как это банально и неинтересно…

Все как-то неправильно. Куда мне теперь? Обратно в мотель. К наркоте и сексу. Может быть, у меня получится развратить Криссу. Затеять с ней что-то совсем уж порочное, безобразное, о чем она даже не подозревает, что такое возможно, и вот тогда мы бы здорово повеселились – с искаженными криком лицами. И, погрязшие в уже запредельной мерзости, мы бы поднялись над этим бесцельным и бессмысленным существованием, когда ты барахтаешься в грязи, весь в липкой тине и мути, и понимаешь, что ты сам сотворил над собой такое, и никто тебе не поможет выбраться, ты один, совершенно один, и все внутри обрывается, и сердце замирает. Но для меня это не ново. Сколько можно давить в себе простодушие и наивность? Всегда. Раз за разом. Разбить все своими руками, самому все испортить – чтобы потом было, о чем горевать. По-настоящему.

Но мне не хочется этого делать. Не хочется причинять боль. Никому, даже себе. А за Криссой мне все равно не угнаться. Мне страшно, я себя чувствую брошенным и обманутым, я не знаю, что делать дальше. Мне уже ничего не могу – только ехать дальше. Я готов ехать дальше. Дорога – это прекрасно. Америка – такая большая. В пути время проходит быстрее, и дни не похожи один на другой.

Машина ведет себя странно. Иногда на скорости больше шестидесяти миль в час она как бы на миг замирает на месте, не глохнет, а именно замирает, а потом едет вперед, как ни в чем ни бывало. Эти рывки нам нисколечко не мешают, и никаких подозрительных звуков в моторе не слышно, и хуже вроде бы не становится, поэтому мы не особенно переживаем: двигатель старый, ему даже положено иногда покапризничать. Но мне кажется, Крисса просто «перегружает» мотор. Я ей давно говорю, что не надо так гнать. Механики на автозаправках советуют, что тут можно сделать, но ничего не помогает.

Мы чиркаем по уголку Техаса и Оклахомы и въезжаем в Канзас. Скучное место, Канзас – еще одно «сердце Америки», знаменитое своими убийцами и другими простыми тружениками. Но мне что-то не хочется изучать здешнюю жизнь. Я всего-навсего проезжаю мимо, ни во что не вникая, глядя на все изнутри себя – из своей одурманенной головы, вялой и полусонной. Герыч давно уже не подвигает меня на какие-то озарения. Все открытия уже сделаны. Это как мастурбация на сон грядущий. Беспрестанно – то внутрь, то наружу, то в сон, то в явь, – как какой-то придурок, как подопытная обезьяна. Но все-таки наркота помогает мне отрешиться от сиюминутных забот. Мысли блуждают где-то далеко, и я сейчас даже сам себе не доверяю. Я заключен в этом знании: все безнадежно испорчено. Все пропало.

Криссу, похоже, все это изрядно подзаебало. Я это чувствую, и мне плохо. Я не знаю, что делать. Как будто мы были вместе, по-настоящему вместе, а теперь она уходит, бросает меня одного и уносит с собой все, что во мне есть хорошего. Но я хочу, чтобы она была рядом. Хочу быть с ней. Я без нее не могу, но я для нее – всего-навсего паразит.

Дорога несется навстречу. Дорога как бы расщепляется на волокна, и каждая ниточка из гудрона и гравия закручивается спиралью, крошится, растекается расплавленным маревом по безбрежному радиусу пустоты, дробится на атомные частицы и сгущается дымкой на горизонте.

Я теряю все связи с реальностью и с собой. Я знаю: я жалкий и мерзкий обманщик, законченный неудачник, наркоман и урод – таких, как я, надо убивать во младенчестве. У французов особое отношение к идиотизму – они уважают чужую ущербность и даже находят ее обаятельной, если она не задевает тебя напрямую, – и хотя Крисса злится и сердится на меня, она меня все-таки не презирает, но я-то знаю… я знаю… Я хочу развернуться, вывернуться наизнанку, я хочу, чтобы меня распяли, хочу сломя голову броситься в смерть, но я слишком робкий. Меня вообще нет. Мозги у меня покоробились, в голове – туман, все связи распались, восприятие преломилось, я уже ничего не понимаю. Господь Бог пытается меня вразумить, но я – заносчивый и надменный, раздражительный и капризный, я говорю, что не обязан выслушивать поучения, и я выхожу не в ту дверь, и Бог окликает меня, чтобы предупредить, а в ответ я кричу оскорбления, а потом я скольжу – ууууух – и встаю на ноги, и иду дальше, в другую сторону, в своем дурацком наряде, и бормочу что-то себе под нос… Я не понимаю, что происходит. Я – где-то не здесь. Может быть, все-таки стоило умереть, чтобы все это стало реальностью? Я уже был в этом странном и зыбком месте. Но давно. Еще до рождения.

И вдруг меня пробивает, что всю свою сознательную жизнь я воспринимал себя как некую отчужденную данность, неадекватную миру, и старался найти для себя хоть какое-то соответствие, хоть какое-то место в этом чужом мне мире, пусть даже через протест – во всем, что я делал, как я одевался, с кем общался, какие истины провозглашал, каким я пытался казаться и быть. Но ничего у меня не вышло. Потому что я все делал наоборот – как бы я ни старался, я не смогу переделать мир, даже пузырек ауры, что окружает меня, я не могу ничего исправить, потакая своими детскими страхами и стремлениям к удобству и власти над ближним, это не в человеческой власти – побороть волю мира, даже в самых мелких ее проявлениях, но уже в силу рождения я – вена, и кровь, струящаяся по вене, и это надо принять со смирением и благодарностью, потому что ничего другого не остается. Мир сам по себе – интересный, значительно интересней меня, крошечного капилляра в его кровеносной системе. Почему-то считается, что человек должен самоутверждаться, но это так глупо, и грустно, и, по сути своей, бессмысленно. (Но это тоже суждение, почти приговор, а у меня нету права судить…)