I
Вы полюбите Алабаму — и ты, и твои родители.
Но сперва полюбуйтесь на фотографию: мы на заднем дворе, смотрим в радужную дымку. Справа, едва различимое в тумане, вишневое дерево высотой в 25 футов, видны даже красные ягоды на верхушке, слева — еще одно дерево, сучковатое, старое, на нем — веревочные качели. Молодой жеребец кремовой масти проходит между двумя деревьями, а в левом нижнем углу виден край старой деревянной клетки для кур.
Алабама — как Али Баба. Здесь в полях — жимолость, и пыльная дорога, и жаркое-жаркое солнце. Желтый пейзаж начинает казаться белым. Цыпленок вылупляется из яйца. Потом бабушка возьмет топор и отрубит курице голову. И у всех будет возможность увидеть, как ведет себя курица с отрубленной головой.
Мы все время довольны и счастливы. В столовой — громадный стол, за столом — люди, шесть-семь человек. Все смеются и просят добавки, говорят: передайте, пожалуйста, масло. Солнечный свет льется в комнату, хлопает дверь-ширма. Отец говорит маленькой девочке: «Эй, нельзя», — но никто этого не замечает. (И хорошо, потому что ее мордашка, такое красивое личико, сделается безобразным, если она заплачет!)
В тени трава все еще мокрая от росы.
Позже все, кроме тебя, уезжают в город. Ты выходишь на задний двор и вдруг понимаешь, что было бы здорово подрочить. Ты такой счастливый бог… толщина плоти у тебя над ребрами составляет 2/5 дюйма. Ты женщина или мужчина? Сегодня у тебя огромный член. Самое то, чтобы выебать вишни.
Жеребец срывается с места, трясет головой, словно только что сделал неслабый глоточек виски. Хорошо бы отсюда сбежать, думает жеребец — это единственная его мысль за всю жизнь, — и убегает, быстрый, как змея, которая просто кусок веревки. Змею можно хотя бы съесть. Не надо нам никакой веревки. Кидай — не кидай лассо, все равно не поймаешь мудацкого кролика, чтобы было чего поесть в этой богом забытой пустыне… но солнце сожгло весь туман, и ты лежишь в теньке под вишневым деревом, спустив штаны до середины бедер. Хочется уравновесить пейзаж каким-нибудь грубым насилием. Берешь одной рукой член и материшься на вишни. Блядские красные ягодки загораживают все небо. И эти дебильные листья. Ты отчаянно дрочишь. Вообще ничего не делаешь. Только жиреешь, еще больше деревьев, жиреешь, еще больше деревьев, жиреешь, еще больше деревьев, бла-бла-бла навсегда. Хочу набрать целую горсть и послать тебя к черту — «мать-природа» этого не предусмотрела, правда, ты дерьмо на лопате. Думаешь, сможешь без меня обойтись? Я такое тебе устрою — век не забудешь! Забью во все твои дырки, во все твои косточки, пока тебя не приколют мои декорации, по тридцать за раз, и на этом не остановлюсь. Член у тебя твердый-твердый, ты отчаянно дрочишь правой, а левой сжимаешь свой зад. А-а-а долбоебы. Я тебя съем. Красный сок. Делаешь маленький перерыв, не хочешь кончать вот так сразу. Лицо у тебя раскраснелось. Ты снимаешь рубашку. Прохладная зелень травы под голой задницей и спиной. Ты представляешь, что кто-то подсматривает за тобой. Ну и хуй с ним — кому, вообще, нужны люди? Я — лужа в траве. Алабама, спасибо, мэм. Я лучше надену рубашку.
Ты натягиваешь штаны и застегиваешь ремень. Лежишь в траве, отдыхаешь. Из распахнутой дверцы машины наружу выкатывается человек в тачке — безголовый, без рук и ног. Интересно.
Ты видишь себя будто со стороны. Вот ты садишься, протираешь глаза, ты трясешь головой, как конь, чтобы прийти в себя, ты встаешь и озираешься по сторонам. Идешь в поля.
Непонятно откуда возникает старик с ввалившимися щеками и идет рядом с тобой. Он говорит, у него есть беззубый пес, который, если захочешь, с удовольствием отсосет дерьмо у тебя из задницы. Он очень пристально смотрит тебе в глаза. Теперь ты вышел в пустыню. Ты говоришь: «Есть здесь что-нибудь для меня?» Вытягиваешь шею, так же пристально смотришь на старика, корчишь ему обезьянью рожу и показываешь язык. Старик — кстати, поэт и драматург — густо краснеет, но быстро берет себя в руки, и орет дурным голосом ДА! ДА! ДА! и яростно чешет у себя подмышками. Но ты убегаешь. Ты — обезьяна в лесах, и останешься обезьяной еще минут 15-20, пока все не пройдет.
Пора вымыть кости. Снимаешь плоть через голову, и одновременно пейзаж поднимается, словно занавес, открывая роящуюся грязь и трепещущие внутренности всевозможных размеров, цветов и форм. Это такое особое место, где только пустые плавательные бассейны. Сухие листья кажутся крепче обычного. Ты садишься. Чувствуешь, как ветер дует сквозь ребра. Смотришь на небо, как будто только что вышел с улицы в кинотеатр. Все остальное — во тьме. Ты ложишься на землю, головой в грязь, и смотришь, как фарфоровая эпопея наследует землю. Синяя задница неба пускает ветры фарфоровых облаков, и те расходятся рябью с утонченным изяществом балерины или пшеничного поля на переполненном стадионе. Это забавно. Кто бы поверил, что все так здорово подойдет? — повторяет про себя любовник убитой женщины в пароксизмах припадочного веселья, лежа голым в кровати и сжимая в объятиях свою кожу.
* * *
Что-то растет, обретает форму.
— Мэри, откуда мы знаем, что это будет — хорошее или плохое? Мы вообще ничего не знаем. Вчера я был репортером в газете, сегодня… я в ответе за целую землю… никто никогда не узнает… может быть… что-то растет, обретает форму. Кто-нибудь видел такое прежде? Но вот оно — происходит. У меня на глазах. Уничтожить его или дать ему вырасти? Запихаю, пожалуй, в него бутылку из-под 7-Up. Интересно, откуда взялась эта штука? Появилась случайно? Или те, кто послали его сюда, сейчас наблюдают за нами? Или, может, оно разумно и само наблюдает за нами? Не важно! Если дать волю воображению, тогда мы точно сойдем с ума. Следует действовать, исходя только из очевидных фактов. Обходиться с ним так, будто оно здесь свое, пока не докажем обратного. Экспериментировать с ним осторожно. В соответствии с намеченным планом. Ведь мы с тобой — очень добропорядочные. Прикоснись к нему, Мэри, сожми его — и посмотрим, что будет. Мы замечательно повеселимся.
* * *
О, Алабама! Ты даришь нам столько счастья. Какая площадка для игр. Без единого слова ты снимаешь с себя ожерелье озер и надеваешь его мне на шею. Изумруды. Бриллианты. Рубины. Алабама, спасибо, мэм.
Но сейчас вечерний нью-йоркский свет льется на плюшевую обивку моего кресла. Квартира запущена: комья пыли под мебелью, стены все в трещинах, потолок — в разводах, обрывки скотча повсюду, полы вспучились, никакой еды нет и в помине. Внизу на лестничной площадке дрыхнет какой-то алкаш.
Когда начинает смеркаться, я включаю свет, и орды тараканов разбегаются по стенам, когда я перехожу из комнаты в комнату. Горечь скапливается во рту. Сегодня будет полнолуние. На долю секунды у меня из груди вырываются слабые язычки синего пламени. Хочется кого-нибудь удавить или что-то сожрать. Скитаясь по четырем комнатам, я умоляю со слезами на глазах — пожрать, хоть что-нибудь.
Отвратный разум вампира медленно перетекает из одной камеры пыток в другую, по пути полосуя тонкую паутинку-мембрану стен мозга бритвами, сжатыми в маленьких пальчиках на отростках крыльев (получаются длинные тонкие пузыри, похожие на красные сверкающие шары, что надуваются из разрезов на стенах), и вдруг замирает в укромной кромешной тьме, страшась затаившегося за углом ужаса. (Хотя ему, как и тысячам других, больше всего на свете хотелось бы парить в сумерках над океаном, у самой кромки воды, незримо и безобидно для всех и вся.)
Вампир, что живет один на последнем этаже в доме 173 по Элизабет Стрит, Нью-Йорк, лежит, обливаясь потом, на своих желтых простынях, его рот приоткрыт, зубы сжаты. Он смотрит на черный квадрат окна у изножья кровати и думает: «черная вдова», — и повторяет про себя каждую фразу, что приходит на ум. Все оттенки отчаяния в желтой галерее. Он отворачивается и плюет на стену, а потом сосредоточенно наблюдает, как плевок медленно стекает на пять дюймов вниз по стене. Дизайнер по интерьеру.
Мне нужна компания! Я начинаю компанию по оформлению. Украшу твои артерии плевками. Я люблю тебя! У меня тоже есть чувства. Ты живешь в мире иллюзий, но послушай меня — ты будешь счастлив — мы с тобой обретем друг-друга. Попробуй что-нибудь другое — теперь ты несчастлив, правда? (Косой злобный взгляд.) Слушай — слушай, это не я говорю, не я — у меня тоже есть мать, как у всех. Меня учили завязывать шнурки. Я не хотел быть таким, какой есть. Но все равно, посмотри вокруг — чем одно хуже другого? Я сам сделал себя таким? Если да, помоги мне — если нет, присоединяйся. Кто я, высокомерный брат Господа? Или софист? Мы здесь одни, в этой Нью-Йоркской пещере, в темнице, в замке — мы вне времени…
…Сейчас мы умрем. Может быть, в этот раз мы умрем навсегда. Мы будем вместе! Что есть у других? Телевизор. Здесь мы будем одни, в изысканном напряжении, предвосхищая желания друг друга. Днем мы задернем шторы и станем изучать гениталии друг друга перед зеркалом. Каждый таракан, каждый стакан, разбившийся в раковине, будет иметь значение. Мы купим помидоры и будем кататься на метро. Мы будем продавать путеводители по Алабаме.
Нас здесь ненавидят. Нас ненавидят везде. Мой сверкающий член выдается вперед. Все завидуют мертвым. Мы возмущаем их точно так же, как дети богатых возмущают детей бедняков. Мы — вдохновители евангелистов! Мы — искусители! Мы будем ненавидеть друг друга в открытую — и получать от этого удовольствие. Мы не будем ничего отрицать! (Я — рот, разинутый, как акулья пасть. Я тебя обожаю. Твои скулы, твои соски и запястья, нож…)
Люди ненавидят вампиров, потому что их не в чем винить. Вампир невиновен. Ему нечего терять. Но и вампиру хочется иногда быть другим. Он — безумец. Он лежит на кровати, парализованный полной луной, и предается фантазиям… На самом деле, когда он отведает ее крови, она больше уже никогда его не удовлетворит. Она сама станет вампиром. В моей агонии на желтых простынях. На меня сыплется мелкая пыль. Его мозг — словно смерч в пустыне. Песок попадает ему в глаза, и он матерится. Только так у меня можно вызвать слезы. Он тоскует об истинной смерти…. но именно в этом ему отказано….
О ЛЮБВИ
Говорят, тучные женщины — самые ненасытные в сексе, и я с этим согласен, хотя всякое слово, где есть «экс», сексуально. Взять хотя бы «экс»-"топор".
Сексуальная жажда вампира подобна сверкающей белоснежной пещере, где таящие стапятиградусные сталактиты капают на верхушки стапятиградусных сталагмитов. Но что делать тому, для кого любой дом только строится… они доберутся до нас… никто этого не замечает… кран раскачивается, но это видят это лишь крошечные строители, с луны земля кажется маленьким стеклянным шариком. А ты, президент Объединенных Льдов, с ножом для колки льда в офисе и вздорным бредом во всех отверстиях — что бы они сказали, увидев тебя таким? Любовь не особенно идет в голову, когда ты в центре мишени. В Пятне Пустоты. Но у меня есть задание, и я собираюсь исполнить его хорошо — сделать все, от меня зависящее. Умеет ли Любовь водить машину? Она не рождается с этим умением, но ее легко обучить, как говорят о попугаях. Любовь — это бриллиантовое кольцо в сорок карат-попугаев, которое спускает штаны, пока гниют его родители. Эта тема мне хорошо известна, однажды я даже эссе написал.
Это правда, что для человека любовь — это все. Любовь — это вода, по которой шагал Иисус, но когда слово «вода» мелеет, и ты падаешь в добровольное одиночество, ты все равно падаешь в любовь.
Люди считают любовь экваториальным эквивалентом смерти, потому что они живут не на экваторе. Любовь настолько безобъектна, что ее следовало бы назвать абстракцией, а смерть — это имя для всех абстракций. Иными словами, она вызывает в тебе желание прикинуться дурачком. Но если ты это делаешь, рано или поздно тебя все равно раскрывают, и тогда приходится начинать все с начала на новом месте, вступая в игру и выбывая из нее, пока ты жив, как шпион. Хотя в этом нет ничего плохого. Можно сказать, что гусеницы во времени — то же самое, что пчелы в пространстве.
Это была прелюдия. Сейчас ты проводишь рукой по лицу, и за эту долю секунды напряженные пристальные черты разглаживаются, как будто ты спал с открытыми глазами.