Она встает рядом со мной

Я стою у окна. Конденсат скапливается на нижней рейке рамы. Я вижу реку, вижу дома, в которых живут люди, которые занимаются вещами, которых я не вижу, но могу небезосновательно предположить, что они ими занимаются, ведь я сам живу в доме и занимаюсь всякими вещами, например стою у окна. За окнами, которые я вижу, никого не видно, в каких-то отражается небо, в иных – бетонный фасад дома напротив, в третьих – другие окна. Я смотрю из окна на город, который для кого-то значит все, для многих – многое, но ничего – ни для кого. Я вижу город, это город, в котором я сейчас живу, и желания, побуждения и поступки других людей – присутствие которых в поле моего зрения я предполагаю – столь же абстрактны и далеки от меня, как те силы, что удерживают на орбите третий спутник Юпитера. Подобно конденсату на оконной раме, люди скапливаются в определенных точках, по разным причинам, обтянутые кусками тканей разного кроя, на разнообразных кусках резины или кожи, создающих минимальную дистанцию между этими людьми и небесным телом, которое служит им домом. Всех этих людей окружает более-менее одинаковая смесь газов, их кожа воспринимает сходные данные о температуре и силе ветра, в их желудках растворяются сходные вещества, растительный или животный органический материал. Многие из них прямо сейчас что-то чувствуют, возможно, удовлетворение, возможно, надежду на личный или профессиональный успех, на сытный ужин или половой акт.

Затем она встает рядом со мной и тоже смотрит в окно, и ее аромат и аромат кофе из чашки в ее руке куда реальнее планеты, на которой я стою, и ее рука осторожно касается моих бедер, и я чувствую тепло, мягкость и упругость ее тела, которое становится настолько близко к моему, насколько это допускает физика, и дома, и окна, и небо там за стеклом, река, улицы, мосты, облака, вертолеты, люди, летящие на вертолетах, поезда метро под землей и на мостах, район прямо передо мной, районы слева и справа от него, район у меня за спиной, за фанерной стенкой и коридором и квартирой напротив и за людьми в ней, за их мебелью, одеждой, увлечениями и политическими убеждениями – все, о чем я успеваю подумать, оглядываясь на вещи вокруг меня, становится вдруг бесконечно тяжелым и срывается с петель абстракции, и начинает падать, быстро, еще быстрее, вдоль невидимой и необъяснимой линии, которую мы называем мнением, все это выпадает из моей головы обратно в мир, когда она говорит: красивый город. Мы стоим у окна.

Мы считаем друг друга друзьями

Мы видим друг друга впервые. В бывшем сборочном цеху грузовиков бундесвера на территории бывшей воинской части, а теперь здесь интернет-магазины и копировальные центры, и агентство по организации праздников, где мы оба проходим практику, потому что еще толком не знаем, кем хотим работать, мне двадцать четыре, ей двадцать один. Она в широких вельветовых брюках с заниженной талией, принесла формуляр в кабинет, где сижу я, мы здороваемся и не находим друг в друге ничего интересного. У меня отношения с маниакально-депрессивной девушкой, у нее – с бисексуалом, как я вскоре выяснил, и у нас обоих явно все хорошо, так что мы друг другу ни к чему.

Мы встречаемся снова. В клубах, кафе, барах, всегда в компании других людей, мы приветливо здороваемся и болтаем о том о сем, начинаем считать друг друга друзьями. У нее теперь отношения с ревнивым гэдээровцем, я все еще с маниакально-депрессивной, кое-как. Я пьян, но, подсаживаясь к ней, странным образом не думаю о сексе, а рассказываю о том, как нелегко встречаться с маниакально-депрессивной девушкой, и она меня ободряет. Я не говорю ей, что считаю ее парня идиотом. Вообще-то мне все равно. Только вот то, что она спит с этим идиотом, кажется мне странным, несуразным каким-то.

Мы на ее новоселье, они с идиотом съехались. Комната всего одна, кровать не велика, и мне кажется очевидным, что, если люди разного пола живут вместе в такой квартирке с такой кроватью, то они каждую ночь и спят друг с другом. Хоть это и очевидно, но все равно невероятно, так что я беру горсть чипсов из фарфоровой миски, одной из тех, что расставлены рядом с проигрывателем этого идиота, и с набитым ртом иду в туалет. И там мысль, что она испражняется в этот унитаз, а идиот за дверью в это время живет своей идиотской жизнью, представляется мне еще более невообразимой, чем то, что она каждый день с ним спит. Я представляю себе, как испражняется идиот. Совсем другое дело.

Мы стоим в каком-то клубе. Я уже не встречаюсь с маниакально-депрессивной девушкой, но с ней мы все равно просто приятели. Я беспокойно оглядываюсь в поисках какой-нибудь подружки моей младшей сестры или просто девушки, с которой мог бы поехать домой, мы заказываем выпить. Она спрашивает, хочешь потанцевать, а я отвечаю, я лучше тут постою, а она говорит, тогда стой, я немного потанцую для тебя. Ее движения пластичны и уверенны, на лице улыбка, говорящая мне, что она себе нравится, ей нравится ее тело и то, что с этим телом делает ритм. Я оглядываюсь в поисках подружки моей младшей сестры, потом опять смотрю на нее, она все еще танцует, другие теперь тоже танцуют, их больше и больше. Потеряв ее из виду в толпе танцующих, я еду домой с подружкой моей младшей сестры.

Мы не целуемся, когда она выходит

Мы сидим в машине, это наше первое свидание, но мы об этом еще не знаем, ведь мы просто друзья. Прошлым вечером маниакально-депрессивная изменила со мной своему новому парню, и я ушел той же ночью, потому что вдруг понял, что маниакально-депрессивная – не маленький невинный ангелочек, какой она мне всегда казалась. Мы сидим в кафе в Швабинге, и она говорит мне именно это, и я замечаю, что теперь окончательно расстался с маниакально-депрессивной. Потом мы расплачиваемся, выходим и уезжаем, и сквозь лобовое стекло я провожаю взглядом женщин на улицах и спрашиваю, куда ее отвезти, а она говорит, давай просто немножко покатаемся. Мы просто катаемся, моя машина для этого прекрасно подходит – старая, с длинным капотом и низкой подвеской, мы видим пляжный бар возле университета, но мы не выходим, хотя людям в шезлонгах как будто очень удобно.

Мы едем. Вокруг – наш родной город, зеленый, чистый и богатый, красивые люди, не слишком красивые люди, никакие люди, деревья у Максимилианеума, дробь булыжной мостовой под колесами, статуи, туннель, извилистая дорога, монумент Ангел мира.

Мы слушаем музыку, на звуках висят воспоминания, которые теперь исчезают, освобожденные настоящим, которое через мгновение станет воспоминанием. Я чувствую полный покой справа от меня и поворачиваю голову, а она открывает глаза и говорит, я еще в детстве всегда засыпала в машине. И снова закрывает глаза. Я не знаю, сколько мы уже ездим и куда еще можно бы поехать, но наконец она говорит, отвези меня домой, и я везу.

Мы не целуемся, когда она выходит, она лишь кратко улыбается и говорит, было здорово, и протягивает мне со словами: у меня есть для тебя подарок – что-то маленькое, продолговатое, окатистое – косяк, очень плотный и теплый, потому что она держала его в руке все время, пока мы были в машине.

Странное направление

Мы в кино. Она прекрасна, на ней юбка в цветочек, длинные черные волосы забраны назад, а я люблю длинные черные волосы и юбки в цветочек. На экране разбивают лица, вышибают мозги и отрубают ноги, в какой-то миг я мог бы ее поцеловать – она наклоняется ко мне и спрашивает «ты устал?», а я пугаюсь, ведь я так сосредоточен на мужике с тесаком, который собирается разрезать юную блондинку, что не могу ничего сделать, только говорю «нет», и тогда она откидывается в кресле, а я до конца фильма думаю – если бы только я ее поцеловал, и когда Брюс Уиллис говорит: «An old man dies, a young woman lives. Fair trade» – стреляет себе в голову, мне тоже хочется застрелиться, сказав перед этим что-нибудь крутое. После кино мы еще что-то пьем, она играет своими длинными черными волосами, оставаясь недостижимой, между нами стол, на нем вино с минералкой и кружка белого пива.

Мы идем в кафе-мороженое, наши руки свисают вдоль тел, наши руки не соприкасаются, хоть мы и давно знакомы, но не так, как надо. Мы заходим в кафе-мороженое, есть свободный столик, мы заказываем высокие, сложные порции мороженого с обилием взбитых сливок, хотя я вообще-то не люблю взбитые сливки и не люблю высокие, сложные порции и мороженое не люблю, но она хочет, чтобы мы поели мороженого, и поэтому я тоже хочу.

Мы стоим у моего подъезда. В последнее время мы то и дело куда-то выбираемся вместе, однажды я заехал за ней, опоздав на полчаса, потому что у меня кончился бензин, я бежал до заправки, где-то с километр, бежал изо всех сил, купил канистру, наполнил ее и бежал с канистрой обратно к машине, я потел, ругался и орал: «Ну почему такое всегда случается только со мной?» Мы стоим у подъезда, потому что она не хочет подниматься со мной, но хочет скинуть мне несколько фильмов, которые я у нее просил, и я спрашиваю, почему ты не хочешь подняться, а она говорит, у меня такое чувство, что все движется в странном направлении. Я говорю, мне это направление совсем не кажется странным, и тогда она говорит, что ей кажется именно так, но мне удается хотя бы уговорить ее не уходить сразу, поэтому мы переходим через дорогу и идем на детскую площадку, там под высокими буками стоят теннисные столы. Уже совсем стемнело. Мы сидим рядом на теннисном столе, и она говорит, что не хочет испытать боль и что у меня не очень-то хорошая репутация, и я злюсь на себя, значит, она узнала, что иногда я вожу к себе других женщин, и говорю: но мне еще никогда не было так приятно общаться с девушкой без задних мыслей, и это правда, тут я абсолютно уверен, ведь я никогда раньше не общался с девушкой без задних мыслей. Мы еще недолго разговариваем, потом она соскакивает со стола и встает передо мной совсем близко, и мы целуемся, и она говорит, не отпускай, и мы крепко держим друг друга.

Я говорю да

Мы курим марихуану, в ночь на Рождество. Мы курим, потом раздеваемся догола и танцуем в гостиной под музыку Crosby, Stills, Nash and Young. До раннего утра мы не спим и не одеваемся, в квартире тепло, мы едим и смотрим телевизор и смеемся, и, когда я устаю, она танцует одна для меня, а я лежу на диване и смотрю на нее, как она танцует, и улыбка у меня на губах не стоит мне никаких усилий, губы улыбаются сами, независимо от меня, и, когда глаза мои уже вот-вот закроются, она подходит ближе, опускается на колени у дивана, и ее лицо оказывается совсем рядом с моим, и я вижу ее глаза и слышу, как она спрашивает, ты счастлив, и я говорю да.

Мы счастливы

Мы занимаемся сексом. Сначала несколько раз в день, потом несколько раз в неделю, потом несколько раз за выходные, потом один раз в неделю. Мы оба считаем это нормальным, уверяем в этом друг друга, нам просто меньше хочется, у нас много дел, у нас стресс, к тому же иногда ведь нужно видеться и с друзьями.

Мы красивы. У нас все хорошо. Нам нравятся наши тела, мне – мое и ее, ей – ее и мое, знакомые говорят, мы красивая пара. Мы счастливы. У нас есть то, что называют счастьем. У нас есть то, что называют счастьем все, кого мы знаем. У нас есть то, чего хотят все, мы делаем то, что делают все. У нас обоих на счету 53.374,43 евро, и мы могли бы внести первый взнос за собственную квартиру, пусть и маленькую, и потом выплачивать остальное, постепенно, когда оба устроимся на постоянные, надежные должности; постоянными они должны быть для погашения кредита, а надежными они будут благодаря нашему образованию, нашей коммуникабельности и ответственности и нашему опыту. Мы могли бы уйти в декретный отпуск, Германия – цивилизованная страна и позволяет молодым семейным парам стать родителями без особых финансовых потерь, хотя бы поначалу, потом без потерь не обойтись, растить детей гораздо дороже, чем рожать, да и карьеры после декретного отпуска обычно уже не сделаешь, но об этом им не говорят, детям не говорят, потому что они не поймут, а будущим родителям не говорят, потому что тогда их это не интересует. Им говорят: здорово.

Мы стоим на сцене

Мы едем по автобану на юг, мы направляемся на сельский праздник, она будет там петь, мы опаздываем, и вода в радиаторе закипает. Мы съезжаем на аварийную полосу, я звоню в ADAC, и мы ждем, и я весь на нервах – не только потому что мне не хочется там выступать и у меня мандраж, ведь мне придется аккомпанировать ей на гитаре, но и, прежде всего, потому что я понимаю, как много для нее значит это выступление, и еще я понимаю, что этого мало, что оно и для меня много значит, поэтому я все это и делаю. Я думаю, когда же приедут эти чертовы желтые говнюки, а она поет пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста забавным детским голоском и очень крепко сжимает мою руку, и вот наконец приезжают эти чертовы желтые говнюки.

Мы стоим на сцене, перед нами сидят двести человек, она поет чисто, я играю правильно. Аплодисменты искренние и долгие, она сияет, я считаю ее прекрасной, и меня наполняет гордостью мысль, что именно мой первичный половой орган чуть позже соединится с ее.

Мы катаемся на слоне

Мы сидим в самолете и очень тряско подлетаем к одному таиландскому острову, и она крепко держит меня за руку, потому что знает, что я не люблю летать, эту формулировку я использую, поскольку не люблю признаваться, что у меня аэрофобия. На самом деле у меня нет аэрофобии, я редко по-настоящему нервничаю в самолете, только при сильной турбулентности или если в салоне есть арабы, я не люблю ощущение тесноты и беспомощности. Она держит меня за руку, и взгляд ее полон сочувствия, и самолет трясется, и над облаками видны горные вершины этого острова. Она сжимает мою руку до боли, и я спрашиваю себя, а может, это ей страшно, и я смотрю на нее несколько раздраженно, и она считает это проявлением моего страха и жмет еще сильнее и помогает уже второй рукой, и я думаю, что же сейчас думает тип рядом с нами. Мы приземляемся плавно и уверенно, а я злюсь на нее.

Мы лежим на пляже на таиландском острове, она ушла на массаж, а я дочитываю «Критику цинического разума» Слотердайка. Последние три страницы я перечитываю в надежде, что тогда смогу сказать одной фразой, о чем книга, она возвращается с массажа, спрашивает, как книга, я говорю «хорошая», и она ложится рядом со мной, не слишком близко, она чувствует мое недовольство, и я решаю, что это критика идеализма. Я раздумываю, не поговорить ли с ней об этом, о неизбежном тяготении всех идеалистических систем к открытому или подспудному опровержению самих себя, но сомневаюсь и не знаю точно – то ли я боюсь, что она может не понять, что я хочу сказать, то ли что я не смогу этого сказать. На следующий день мы катаемся на слоне.

Она говорит, ей что-то нездоровится

Мы на озере Тегернзее, идет дождь, она не вылезает из кровати, а я смотрю в окно. Дождь поливает уютную деревянную веранду, на которой мы вместе устало курили вчера, когда приехали, и поросшую темной зеленью стену за верандой. Она говорит, ей что-то нездоровится, и я не понимаю, значит ли это «иди сюда» или «оставь меня в покое». Когда дождь ослабевает, мы едем на машине в деревню и пьем кофе в прибрежном кафе, озеро очень красиво под серыми тучами, ей лучше, она снова может курить. Мы немножко болтаем и смотрим в окно, потом идем в супермаркет и мне звонит старый друг, он хотел бы еще раз поговорить со мной в спокойной обстановке, но я заканчиваю разговор, ведь я в отпуске, с ней, и чувствую себя великодушным и лояльным, нажав на красную кнопку, и смотрю на нее в ожидании чего-то, но она просто кладет в корзину банку растворимого кофе.

Мы где-то. То ли дома, то ли завтракаем в кафе, то ли на свадьбе какого-то давнишнего знакомого, который пригласил нас только под влиянием ностальгии. Мы сидим, или стоим, или прислонились рядом к стене в банкетном зале, или в школьном спортзале, или в гостинице «У почты» на окраине мегаполиса и смотрим на танцующих, которые чаще подходят либо к ней, либо ко мне, потому что лучше знают либо ее, либо меня. Потом мы вместе выходим, курим.

Мы встречаем ее бывшего парня, он на пять лет старше меня, а я еще не в том возрасте, чтобы воспринимать это как преимущество. У него татуировки, он служил в десантных войсках. Второй фразой он рассказывает мне, что работа у него скучная, а третьей – что платят ему такую кучу бабла, что он просто никак не решится уволиться. Они идут танцевать. Я остаюсь у бара и думаю, стоит ли мне представлять, что они когда-то вытворяли в постели, но я слишком устал и вместо этого заглядываю в декольте барменши, ничего не заказывая.

Мы лежим в постели, глубокая ночь, я пил пиво, и водку, и вино, у нас были друзья в гостях, она приготовила превосходное жаркое из свинины, а под конец мы все танцевали на диване. Она говорит, что не может уснуть, потому что слова и люди еще шумят у нее в голове, но она счастлива, говорит она и смотрит на меня в темноте, а я лежу наискось, пьяный и беззащитный, и она склоняется надо мной и шепчет мне в ухо, я люблю тебя. Я делаю вид, что уже сплю.

Мы смотрим футбол

Я просыпаюсь. Она тоже. Я сбрасываю с себя одеяло. Она тоже. Я встаю. Она тоже. Я иду в душ, чищу зубы, одеваюсь, она тоже. Я выпиваю чашку кофе, ем йогурт с фундуком. Она тоже. Я выхожу из дома, иду по улице до станции метро, еду до Зендлингских ворот, пересаживаюсь, еду дальше до Имплерштрассе, выхожу, поднимаюсь по лестнице и иду по Линдвурмштрассе, пока не дохожу до большого здания, на котором вывеска, на которой надпись «Штеммерхоф». Она тоже. Я поднимаюсь по лестнице. Она тоже.

Мы смотрим футбол. Она тоже с нами. Мы смотрим футбол, и она тоже с нами, потому что «мы», которые смотрим футбол, это не те «мы», которые она и я. Мы в основном мужики. Мы смотрим футбол, и она тоже с нами, а мужики, которые смотрят со мной, они разного роста, возраста и степени близости ко мне, и они знают меня дольше, иначе и лучше, чем когда-нибудь узнает она, но из этого знания и узнавания ничего не следует, кроме того единственного, что нам всегда было важно – что мы сейчас здесь, все вместе, как были вместе всегда, но все же когда-нибудь все мы останемся одни, думаю я, и тогда больше не будет никого, кроме нее.

Мы стоим в студии художника, студия большая, нас много, пятьдесят, шестьдесят, большие экраны, банки с краской и скомканные бумажки убраны, вместо них тут лежат подушки и стоят старые кресла и ящики пива и мы. Мы одеты в цвета команды, которой желаем победы, это цвета нашей страны, и мы относимся к ним куда серьезнее, чем могло бы того потребовать положение – это игра. Мы орем. Это не игра.

Мы орем, а на поле, то есть на стену студии, выходят другие, они одеты в другие цвета, у них другие лица, и плечи, и спины, и икры, их фигуры известны нам не так хорошо, как фигуры наших, их лица, их имена, их голоса, их походка, наших мы знаем лучше, чем она когда-нибудь узнает меня, они этого не знают, и она этого тоже не знает, и никогда не узнает, ведь потому она и есть она.

Мы слышим свисток и видим движения парней, которых мы знаем, знаем и движения, и парней, мы узнаём их, даже когда они двигаются без мяча, а когда они двигаются с мячом – мы начинаем орать. Они бегут – мы орем, они спотыкаются – мы орем, они падают – мы орем, а потом они поднимаются. Мы орем, мяч летит, мы орем, а они бегут и тащат мяч с собой вперед, все дальше вперед, вперед, вперед, и потом мяч вдруг оказывается именно в тех воротах, где мы всегда хотели его видеть, всегда будем хотеть видеть, и мы орем и скачем, и они скачут и орут и обнимаются, хлопают друг друга по спинам и по плечам и по груди и треплют друг другу головы и бьют по щекам от радости, ярости, гордости и ненависти к общему врагу, и мы обнимаемся, хлопаем друг друга по спинам и по плечам и по груди и треплем друг другу головы и бьем по щекам от радости, ярости, гордости и ненависти к общему врагу, и я целую ее в щеку.

Мы орем «Дойчланд!». Она тоже. Мы чокаемся толстыми коричневыми пивными бутылками, так сильно, что они едва не бьются, она тоже. Мы вскидываем кулаки вверх. Она тоже. Мы поем на мотив Yellow Submarine: «Вы всего лишь поставщик очков!» Она тоже. Мы поем: «Оле-е-е-оле-оле-оле!» Она тоже. Мы видим, как наши ребята бегут, мы видим, как они бросаются под ноги другим, и видим, как один из тех от боли катается по газону, и тогда мы орем «пидор!». Она отпивает из бутылки. Вообще-то она не любит пиво. А потом мы видим, как другие теряют мяч, и взрываемся криком, наш вопль поднимается стеной и врезается в стену с мелькающими кадрами, а наши парни бегут с мячом далеко на половину поля других, и вот мяч снова в сетке ворот, и мы орем, хлопаем, прыгаем и плачем, она тоже. А потом мы слышим свисток, Швеция проиграла ноль-два, и все выбегают на поле, и мы скачем, и падаем, и валимся друг на друга, а потом мы выплескиваемся из студии художника и идем толпой к станции метро, мы все в наших цветах, она тоже, с развевающимися знаменами, мы стоим, и пьем, и смеемся, и звенят пивные бутылки, а потом подъезжает поезд метро, и в нем сидят двое в цветах шведов, мы видим их и начинаем петь во всю глотку: «Вы всего лишь поставщик шкафов!» Она тоже поет. Мы садимся в метро и едем в Швабинг, а потом выливаемся на Леопольдштрассе, разливаемся в разные стороны, и вдруг все остальные исчезли, и в то же время они повсюду, остальные теперь все, те же цвета, и флаги, и бутылки, и вопли, и тогда я снимаю свою форменную футболку и затыкаю ее за пояс спереди, а сзади затыкаю за пояс свой черно-красно-золотой флаг и забираюсь на светофор, и вот я сижу на верхушке светофора, возвышаясь над перекрестком, и держусь обеими руками за разогретый солнцем металл, и с моей жопы свисает флаг Федеративной Республики Германии, а подо мной море тех же цветов, что болтаются на мне, и я ору «Дойчланд!». Я ору немножко тише, чем мог бы, потому что знаю, что где-то внизу стоит она, смотрит на меня и думает: вот он сидит на светофоре и орет «Дойчланд!».

Она меня знает, и все-таки я ей нравлюсь

Мы хотим вырваться. Вырваться из суеты, из города, вырваться на природу, на озеро. Мы не находим места для парковки, повсюду на сочной траве стоят машины, мимо шлепают полуголые люди в шлепанцах, с подстилками и сумками-холодильниками, жара невыносимая, и, когда мы наконец втискиваемся на краю поляны впритирку к другой машине, так что мне приходится вылезать через правую дверь, отказывает электростеклоподъемник. Я принимаю это к сведению, оставляю стекло опущенным и больше не думаю об этом, но она беспокоится за машину, за мою машину, ради меня. Я хочу только быстрее достать из багажника полотенца, и шлепанцы, и бутылку с водой, и плавки и быстрее уйти от машины, с этой поляны, с солнцепека, к воде, а потом вскоре уехать с озера домой, куда-нибудь, где нет людей и воздух не так назойлив, какая жара, и все говорят, что это классно, наконец-то опять настоящее лето, на ней только тоненькое платьице, но я не поверю никому, кто скажет, что ему хорошо, когда окружающий воздух горячее его крови. Бедняга, говорит она и гладит меня по плечу: ей жаль, что мне пришлось оставить окно машины открытым, и она знает, как я не люблю солнце, и жару, и озера. Ее сочувствие приятно, ведь это значит, она меня знает и все-таки я ей нравлюсь, но в то же время мне как-то не по себе. Ведь это значит, она меня знает и все-таки я ей нравлюсь.

Мы стоим ранним утром в переполненном вагоне метро, мы целуемся, она выходит на одну станцию раньше меня. Когда двери закрываются, я смотрю ей вслед, потому что предполагаю, что она обернется, а я не хочу, чтобы, обернувшись, она заметила, что я не смотрю ей вслед. Вот я и смотрю ей вслед. Она не оборачивается.

Сказка на ночь

Мы сидим в такси, едем в караоке-бар, потому что ей нравится петь, а мне нравится пить. Таксистка приходит в бешенство, услышав по радио о введении платы за высшее образование, она говорит, после этой поездки ей нужно сделать перерыв. В Швабинге она высаживает нас по указанному адресу, выключает счетчик и не включает огонек на крыше. Мы заходим в бар, заказываем выпивку, перед нами кто-то похожий на адвоката поет Элвиса Пресли. Мы пьем джин-тоник, вскоре она стоит на сцене и поет так чисто, звонко и красиво, что мне хочется плакать от моей неспособности сохранить это мгновение и достать его, получив очередное письмо из налоговой, в очередной раз проснувшись с похмелья с запахом изо рта, при очередном молчаливом завтраке или при очередных дружеских посиделках с ее друзьями, они милые, но… ну в общем… Мне кажется, я действительно мог бы заплакать, если бы подольше подумал об этом светлом, чистом голосе, об этих глазах, что смотрят сосредоточенно и с надеждой в мою сторону, об этом стройном, сильном, здоровом теле, которое нравится самому себе и именно поэтому так красиво, о естественности того, что тридцать пар чужих мужских глаз, ищущих ее взгляда, смотрят в пустоту, потому что она сейчас стоит там, поет и дышит только для меня, и о том, что все это напрасно. Не потому что у меня черствое сердце, наоборот, потому что оно слишком мягкое, чересчур мягкое, какая-то губка, облако на сером небе, и я отпиваю глоток джин-тоника, она гордо возвращается к столику, и я целую ее в щеку, и обнимаю ее одной рукой, и притягиваю очень близко к себе, мои пальцы очень крепко сжимают ее плечо, но единственное, что я пытаюсь удержать, – себя самого.

Позже мы лежим на диване и смотрим телевизор и попеременно засыпаем. Когда мы наконец оба не спим, мы решаем пойти в постель.

Мы держим друг друга. Мы отпускаем друг друга. Один из нас всегда держит чуть крепче, один из нас всегда отпускает чуть раньше. Мы не можем отпустить, мы не можем удержать. Мы кружимся по непредсказуемым орбитам, и я люблю тебя – всего лишь сказка на ночь. Сказка на ночь, которая действует.

Мы решаем чаще делать что-нибудь интересное

Мы гуляем. С неба падает вода. Довольно трудно двигаться сквозь падающую воду, мы поднимаемся в гору. Мы в деревне, в Верхней Баварии, в странное время года для пребывания в горной деревне в Верхней Баварии, потому что снег еще не выпал или уже растаял, и уже не тепло и не красиво, или еще не тепло и еще не красиво. Время от времени на общем сером фоне показывается причудливое тело тучи более темного оттенка серого. Небо выглядит так, будто в нем содержится еще довольно много того, что оно может пролить на нас. На нас синтетические куртки и крепкая обувь, и мы идем в гору, но это еще не настоящая гора, и, когда падающей воды становится все больше и она попадает на нашу кожу через щели в синтетических куртках и затекает в нашу крепкую обувь, мы сворачиваем. Мы сворачиваем, после того как два часа шли в гору по пустынным лугам, на которых стоит вода, как будто дождь идет снизу. Мы идем вдоль ограждений, они в хорошем состоянии и обычно под током, луга бесконечные и пологие, за ними высятся стены скал в облаках, со скудной растительностью, они высятся серые, дырявые, массивные. Мы сворачиваем там, где на указателе написано «теснина» – река Лойташ или Партнах, – пока тропа не пошла круто вверх и прогулка под дождем не превратилась в альпинизм. Мы идем вдоль скалы, дождь перестает, потом начинается снова. Стена приближается к тропинке или тропинка к стене, мы идем дальше, и через полчаса к тропе приближается и другая стена. Я задаюсь вопросом, когда ущелье можно назвать тесниной, и тут обе стены сходятся еще ближе и выпрямляются, смотрят на нас свысока, а потом впереди появляется маленькая коричневая хижина, мы даем денег толстому хозяину, и вот мы внутри. Все звучит иначе, все выглядит иначе, в камень забетонированы железные стойки, между ними натянут стальной трос. Держась за трос, мы передвигаемся вдоль пропасти, а внизу ручеек превратился в бурный поток, пенящийся и громкий, но утонуть в нем невозможно, если туда упадешь, тебя ждут проблемы пострашнее, чем вода в легких. С каменного потолка, под которым мне приходится идти пригнувшись, но не ей, она ниже, капает вода, на другой стороне теснины растут деревья в физически невозможных позах, прямо из камня. Неба больше не видно, остались только камень, зелень и вода. Мы идем дальше, становится темнее, теснее, сырее, громче, давно уже невозможно понять, где кончается шум дождя и начинается шум реки, или же тот шорох, что здесь разносится, это звук тесноты и камня, и тут она вдруг останавливается, прямо передо мной, поворачивается и открывает рот, и я кричу «что?», и она еще раз открывает рот, но я слышу только воду и тесноту, и камень, и тогда я наклоняюсь к ней и подношу ухо прямо к ее губам, и она кричит: «Я беременна».

Мы в гостях у ее матери, решено сделать аборт, решено ее матерью. Отец не вмешивается, а я слишком горд и парализован собственным безусловным заявлением, которое я сделал несколько дней назад, своей торжественной клятвой поддержать ее, что бы она ни решила, мы справимся, вместе, мы вместе вырастим ребенка или вытащим его из твоего тела и выбросим прочь, как ты захочешь, золотко мое.

Я беру напрокат машину с зимней резиной, потому что ночью выпал снег, а зимней резины для моей машины у меня нет, мы едем в клинику по прерыванию беременности, врач вежливый, деловой и прагматичный, она глотает таблетку и запивает ее водой, вот и все. Потом я еду с ней в дом ее родителей, и мы играем в «Нинтендо», три дня подряд, в «Super Mario Kart», и время от времени она нажимает на «паузу», встает и идет в туалет, чтобы выпустить из вагины немного мертвого органического материала.

Мы сочувствуем друг другу. Мы в ярости, мы переживаем неприятие. Потом мы так долго говорим о неприятии, пока оно не растворяется в переливании из пустого в порожнее о шаблонах поведения и старых привычках, и мы говорим, но ты же знаешь, что я тебя люблю, и тогда мы снова сочувствуем друг другу. Мы отказываемся от претензий, которые связаны с гордыней или с неуверенностью, и иногда мы прогоняем неуверенность сексом, но по большей части мы слишком устаем.

Мы смотрим «24 часа». Три часа ночи, она спит, завтра нам вставать в восемь, но я все равно вставляю следующий диск и скручиваю еще один косяк. Она спит, я курю, и музыка на титрах вдруг кажется мне слишком громкой и слишком патетичной, пошлой, как в боевиках, и методы пыток Джека Бауэра повторяются уже слишком часто, и ультимативная угроза западному миру уже слишком ультимативна, а может, это я просто слишком устал или обкурился, я выключаю телевизор и свет и целую ее в щеку и говорю «пойдем спать?». Она говорит «м-м, сейчас иду» и «а сколько времени?», а я отвечаю «много». Я знаю, что она опять уснет, как только я выйду из комнаты, и будет спать на диване, а потом, еще позже, придет в спальню, и будет усталая и расстроенная, что я ее не разбудил, и в пять она заходит в спальню и говорит: «Чего ты меня не разбудил?»

Мы прощаемся. Мы стоим у эскалатора. Мы целуемся в губы мимолетом, а может, даже и не в губы, в щеку, в лоб или совсем не целуемся. Мы обнимаемся не так крепко, не так долго, отпускаем друг друга один раньше другого. Мы смотрим друг другу в глаза до последнего, пока не отворачиваемся, и опускаем глаза, прежде чем другой окажется вне поля зрения, чтобы наше расставание казалось нам самостоятельным решением двух взрослых личностей, а не логическим следствием движения в пространстве тел, атомов газа. Перед этим мы еще раз говорим обо всем. О причинах, – которых нет, – тех образцов поведения, которые для меня не имеют значения, а для нее очень важны, или наоборот, или об образцах поведения, важность которых она или я не признавали или не хотели признать из-за неспособности, или страха, или надежды, но держались друг за друга и верили в мир, который мы выдумали сами, уже давно. Мы стоим у эскалатора, она ни о чем не спрашивает, я ничего не говорю, и мы просто стоим, а потом, наконец, трогаемся с места, спускаемся на эскалаторе вниз, идем по этажу, мимо людей, которые ничего не знают, совсем ничего, спускаемся на эскалаторе еще ниже и молча стоим вместе на перроне, и в ее глазах я вижу уверенность и ясность, что утешает меня, и еще что-то, не знаю точно что, и мы ждем и смотрим друг на друга, и мой поезд приходит первым.