Мне было двадцать девять лет, когда в пятницу 4 ноября 1966 года река Арно вышла из берегов. В воскресном выпуске «Нью-Йорк Таймс» сообщалось, что ущерб от наводнения невелик, но к понедельнику стало очевидно: Флоренция представляла собой настоящую зону бедствия. Монастырь Санта Кроче залило на двадцать футов, «Распятие» Чимабуэ было повреждено без всякой надежды на восстановление, разбились витражи на дверях при входе в баптистерий, фундамент Национальной библиотеки полностью ушел под воду, намокли сотни тысяч книг, Государственный архив оказался в полном беспорядке. Во вторник я решила отправиться в Италию, чтобы предложить свои услуги в качестве рядового реставратора книг, хоть как-то помочь, спасти все, что еще можно было спасти, включая себя саму. Дома мое решение встретили без воодушевления. У отца были свои финансовые проблемы, и он не собирался оплачивать мой билет. Шеф из библиотеки Ньюберри тоже не хотел меня понять. У него же был свой билет, оплаченный библиотекой, и он рассчитывал, что я останусь присматривать за хранилищем. Зачем вообще нам ехать вдвоем?

– Тогда почему бы мне не поехать, а вам не остаться присматривать за хранилищем?

– Ну, потому что… потому что… потому что…

– Да что вы говорите?

Потому что все, что он говорил, не имело никакого смысла. Он не мог определиться, предоставить ли мне просто очередной отпуск или отпуск за свой счет. Он даже намекал, что библиотека, возможно, захочет найти мне замену, что означало бы…

Но я решила ехать в любом случае. У меня на сберегательном счете было достаточно денег, чтобы купить билет «Исландских авиалиний», а добравшись до места, я готова была экономить на всём. Кроме того, я хотела избавиться от плесени, которой стала покрываться моя жизнь, и подумала: вот один из способов решения проблемы. Лучше поехать во Флоренцию, чем сидеть и ждать непонятно чего.

Мой учитель английского языка в школе Кенвуд говорил, что человек подобен луковице: можно снимать шелуху слой за слоем и никогда не достичь сердцевины, внутренней сущности. Тебе просто не хватит слоев. Но мне кажется, я больше похожа на персик, абрикос или нектарин, с косточкой в самом центре. Я могу сломать об нее зубы или обсасывать ее, как конфетку; но она не раскрошится и не растворится. Косточка – это воплощение меня в девятнадцать лет. Я – в Сардинии, стою на высокой скале, на утесе, на мне нет одежды, и все смотрят на меня и просят спуститься вниз, не прыгать, потому что очень высоко.

Это была моя вторая поездка в Италию. Я здесь прожила год с матерью, когда мне было пятнадцать лет, а затем вернулась сюда одна по окончании школы, чтобы завершить последний год учебы в лицее вместе с моими бывшими одноклассниками. Сейчас мы празднуем окончание экзаменов – Сильвия (которая провела с нами год в Чикаго), Клаудия, Росселла, Джулио, Фабио, Алессандро. Имена как цветы… или колокола. И я, Марго Харрингтон. Позже приедут еще друзья. У родителей Сильвии (я жила в их семье) есть летний домик на окраине Террановы, но мы устроили пикник на пляже в пяти километрах вниз по побережью. Говорят, на побережье безопасно, а вот в центре бандиты. Вот это да!

Сегодня 1 августа – мой день рождения, и мы поужинали рыбой и кальмарами – наловили их сетью. Кальмар по вкусу напоминает аптечную резинку, ту, которую я так любила жевать в старших классах и которую в младших мальчишки иногда использовали, чтобы хлопать нас по попам. Жизнь полна обещаний и так же сурова и резка, как жгучая боль от тех резинок: я сдала экзамены с отличием; осенью поеду в Гарвард (точнее, в Рэдклифф); у меня есть парень – итальянец по имени Фабио Фаббриани; и я только что плавала нагишом в обжигающем кожу холодном соленом море.

Остальные уже оделись – я сверху вижу, как они сидят вокруг того, что осталось от костра, в шортах, купальниках и рубашках с завернутыми рукавами, болтают и нервно поглядывают друг на друга, – но мне хочется» подольше насладиться собственной наготой, ничем не стесненной в угасающем свете дня. Это самое страшное, что я когда-либо делала, не считая своей поездки в Италию.

Фабио садится ко мне спиной, покуривая сигарету и притворяясь, будто злится, что я так и не спустилась вниз, но когда я, закрыв глаза, мысленно велю ему повернуться ко мне, он тушит сигарету о песок и поворачивается. Именно в этот момент я подпрыгиваю, делаю глубокий вдох, чтобы завизжать, но затем сдерживаю крик – на случай, если мне это понадобится позже, что именно так и происходит.

Сначала мои ноги ударяются о Тирренское море, порождая мелкие волны, которые, теоретически, вскоре будут омывать пляжи вдоль всего западного побережья Италии, Сицилию, а также Северную Африку.

Море в ответ смыкается надо мной – глубокое, темное и смертельно опасное, не то что бассейн в Чикаго, где я училась плавать.

Воздух в легких – сохраненный за счет сдержанного прежде крика как раз на этот случай – поднимает меня на поверхность. И вот я плыву к бухточке среди скал, но, не одолев еще и половины расстояния, наталкиваюсь на Фабио и задаюсь вопросом: голый ли он под водой, так же как и я? Я точно узнаю это, только когда мы идем по пояс в воде, и он берет меня за плечи и целует, и я чувствую, как что-то бьется о мои ноги словно поплавок. Мы до этого еще не занимались любовью, но теперь осталось недолго ждать. О dio mio! Ожидание так прекрасно! Он сжимает мои ягодицы, а я, к своему изумлению, в ответ сжимаю его ягодицы, а потом мы, брызгаясь, плывем к берегу и одеваемся.

Чего я не знала в тот момент, так это что моя мама серьезно заболела. Рухнули планы провести остаток лета в Сардинии – я должна была вернуться в Чикаго, и после этого уже ничего не произошло. То есть не случилось того, чего я ждала, что должно было произойти. Вместо того чтобы заняться любовью с Фабио Фаббриани на берегу Тирренского моря, я потеряла девственность на виниловой кушетке в дальней комнате в квартире СКБН1 на 47-й улице. Вместо того чтобы ехать учиться в Гарвард, я отправилась в Мастер-колледж имени Эдгара Ли, где мама проработала двадцать лет преподавателем истории искусств. Вместо того чтобы окончить школу, я провела два года в Институте бумажной технологии на Грин-Бей-авеню; вместо того чтобы стать ученым-химиком, я сделалась учеником хранителя книг в Гайд-парке, а затем получила работу в книгохранилище библиотеки Ньюберри. Вместо того чтобы выйти замуж и родить дочь, я жила дома и присматривала за матерью, которая умирала от рака легких. Прошел год, два, три, четыре… Мама умерла, папа потерял большую часть своего капитала. Моя сестра Мэг вышла замуж и уехала; сестра Молли переселилась в Калифорнию со своим парнем, а затем переехала в Анн – Арбор. Мыслями я все еще была в шестидесятых, и, казалось, я уже не смогу занять прочное положение в этой жизни. Я пыталась исчезнуть, промокнуть, простудиться, найти место в одной из лодок, качающихся на седых вспененных волнах: сидячие забастовки, рок-концерты, марши борцов за свободу, СКБН, КПР, ОИИ, акты о гражданских правах, Великое Общество… Я тратила время жизни, держась с товарищами за руки и распевая «Мы все преодолеем», извела многие часы на покупку кофе и пончиков, на скручивание папирос с марихуаной, ну и конечно, провела какое-то время лежа на спине – в единственно возможной позе для женщин, вовлеченных в Движение.

В самолете мне не удалось поспать. Теперь перед глазами все плыло, и было трудно читать. Кроме того, рассказ попался такой же скучный, как вид из окна поезда, – нудный, серый, унылый, мрачный, скорее откровенно отвратительный, нежели просто неинтересный. И я все время думала об отце – о его денежных проблемах и судебных тяжбах – и о расшитых молитвенниках XVII века на моем рабочем столе в Ньюберри, которые нужно было разброшюровать, промыть, починить и сброшюровать до Рождества, чтобы подготовить к выставке, организованной клубом «Кекстон».

Так что я явно испытывала определенное давление обстоятельств. Я все время искала какой-то знак, подобно тому как иные верующие повсюду ищут особые знамения, нечто, давшее бы им понять, что они на правильном пути. Или не на правильном, но еще не поздно повернуть назад. Я сама не знала, чего ждала, однако пыталась обращать внимание и замечать все: лица двух американок, сидящих напротив меня в купе и постоянно что-то пишущих в своих записных книжках; неаполитанский акцент итальянца-проводника; унылые французские фермы, серые коробки штукатурки или шлакобетона – никогда не понимала разницы между ними.

И вот, когда поезд прибыл на станцию в Меце, я увидела на платформе кадета из Сен-Сира, сияющего как архангел Гавриил, несущий благую весть Деве Марии…

Но все надо объяснить по порядку. В нашей семье еду готовил папа. Он делал это с тех пор, как однажды летом, сразу после войны, мама уехала в Италию. Мне было тогда девять лет. Она хотела увидеть своими глазами картины, знакомые ей только по репродукциям в ряде гарвардских изданий и по старым цветным слайдам, размером три на четыре дюйма, которые она обычно смотрела, проецируя их на стену в столовой. И даже когда она вернулась, отец все равно продолжал готовить. Мы с сестрами обычно мыли посуду, а папа заботился обо всем остальном; день за днем, и неважно, была ли то итальянская, французская, китайская или малайская кухня, – это всегда было изумительно вкусно и каждый раз что-то особенное. Пене-алла-путанеска, ариста, связанная веточками розмарина, тонко нарезанные полоски говядины, маринованной в соусе хуашин с зернышками сычуаньского перца, свежий лосось, целиком вымоченный в белом вине и заправленный горчичным соусом, бедрышки цыпленка, тушенные в соевом соусе с соком лайма, соус карри, настолько острый, что у излишне доверчивых гостей перехватывало дыхание, и они умоляли скорее дать им воды, что все равно нисколько не помогало.

Это были наши любимые кушанья, служившие эталоном, по которому мы оценивали все остальные блюда. Но самым желанным лакомством был десерт-мороженое, который папа готовил на наши дни рождения вместо торта и который должен был выглядеть как потертый кивер кадета французской военной академии Сен-Сир. Мы, конечно же, никогда не бывали в Сен-Сире, но мы бы везде узнали кадета, если он в кивере.

Именно поэтому меня так поразило, когда, выглянув из окна экспресса Люксембург – Венеция, я увидела на перроне моего кадета – молодого человека, который, как подтрунивал надо мной отец, должен был появиться подобно Прекрасному Принцу, но который так никогда и не материализовался. Он держал в руке чемодан и переминался с ноги на ногу, словно ему хотелось в туалет, а его родители так увлеченно с ним разговаривали, что я на минуту подумала: не опоздал бы он на поезд. А его кивер! Я не могла поверить, что это настоящая шляпа, а не замороженный мусс из шоколада, белка и взбитых сливок с волнистым итальянским безе, поднимающимся и стекающим вниз по сторонам аксельбантами. Этот кивер что-то затронул внутри меня, заставив почувствовать, что я делаю все правильно и не должна останавливаться – тогда все получится. Чтобы окончательно убедиться в собственной правоте, я закрыла глаза и мысленно велела ему появиться в моем купе, как когда-то приказала Фабио Фаббриани повернуться и посмотреть, как я шагну со скалы в море. Загадав, чтобы он появился в купе, я также загадала, чтобы американки вышли из него, – но при этом появление моего кадета никак не должно зависеть от их ухода, ведь я была почти уверена, что они не собирались двигаться с места. Не поднимая головы, я продолжала смотреть в книгу и ждать, слегка прикрыв глаза, прислушиваясь к звукам в коридоре.

Я думаю, что все еще хотела, по крайней мере подсознательно, чтобы сказка стала реальностью: я Спящая Красавица или Белоснежна, ожидающая принца, чьи романтические поцелуи должны пробудить во мне полноту чувств, выпустить на свободу мои бурные страсти, разбудить дремлющее и скованное воображение и вернуть меня назад в то последнее итальянское лето.

Поезд уже тронулся, когда дверь в купе наконец-то открылась. Секунды две я сидела с закрытыми глазами, а затем открыла их и увидела… нет, не моего Прекрасного Принца, а проводника-неаполитанца, старика, настолько щуплого, что мне пришлось помочь ему поднять огромные чемоданы американок на верхнюю багажную полку. Эти чемоданы как плащи от дождя фирмы «Берберри»: множество дополнительных карманов, ремней и потайных застежек-молний, скрытых под специальными клапанами.

Я спросила у него про кадета из Сен-Сира.

– Он в другом купе, – ответил проводник. Этот парень не для тебя. Слишком молод. Тебе нужен мужчина постарше, вроде меня.

– Но вы женаты.

Он пожал плечами и как-то нахохлился, подобравшись всем телом.

– Лучше скажи своим друзьям, – мы говорили по-итальянски, – что вагон-ресторан отцепят до того, как мы пересечем границу. Места на ужин лучше занять заранее.

Я кивнула.

– Если только, – продолжал он, – их чемоданы не набиты американской едой. Поркаматтина! [9]Непереводимое дословно итальянское ругательство.
Он взглянул вверх на чемоданы, ткнул себе в скулу указательным пальцем и ушел.

К этим двум американкам я питала смешанные чувства, какие испытывает путешественник к туристу. С одной стороны, ты хочешь им помочь, не прочь похвастаться своим превосходными знаниями; с другой – тебе не охота связываться с ними. Я не хотела связываться. Они представляли не мой тип людей. Мой тип – это сильные женщины: морячки, загорелые и в ноябре, игроки в гольф или теннис, завсегдатаи клубов, ширококостные, уверенные в себе, приметные, решительные, ухоженные, гладкие, как моржи, в своих шерстяных костюмах. Американки же напоминали мне дамочек с Золотого побережья, которые время от времени появлялись на демонстрациях КРР с открытыми чековыми книжками, рассказывая, как они восхищаются нашим движением и как сожалеют, что не могут сделать для нас больше. По словам СКБН-лидеров, эти женщины ничего не смыслили в идеологии: «Они думают, что их дерьмо не пахнет».

В их понимании я была потрепанной маленькой итальянкой – я не проронила в их присутствии ни слова по-английски и читала итальянский роман, – но было уже поздно раскрывать карты. Я успела услышать слишком много.

Например, я узнала, что они познакомились прошлым летом на каком-то писательском семинаре в Университете имени Джона Хопкинса и что обе переспали со своим инструктором, писателем-романистом по имени Филипп. Я узнала, что Филипп был лысым, но имел «большое достоинство» («как дубинка»). Я узнала, что ни одна из них не делала это по-собачьи ДФ («до Филиппа») и что они путешествовали вторым классом по совету того же Филиппа: он сказал, что так они смогут добыть больше материала для рассказов, которые они собираются писать теперь, когда разведены.

Частью их плана, насколько я поняла, было наблюдать, обращая внимание буквально на все. Возможно, они тоже искали знаки, а может быть, и нет. В любом случае казалось, что они пытались запечатлеть все детали путешествия по европейской железной дороге на страницах своих толстых тетрадей в мраморных обложках, предпринимая чисто физические усилия. Они ничего не упускали из виду, даже надписи на французском, немецком и итальянском языках, призывающие пассажиров не выбрасывать мусор из окна и не срывать стоп-кран. Все подробности попадали в их записные книжки: штраф не менее 5000 франков, срок заключения в тюрьме не менее года. И когда одна из них отмечала что-то, то другая делала то же самое: инструкция на оконном замке, как устроены подлокотники, надписи на выгоревших изображениях Шартрского собора, висевших на стенах купе над спинками сидений. (Меня саму мучил соблазн на них смотреть, но не хотелось увлекаться или прерывать их игру.)

Я уткнулась в свою книгу – «Lessico famigliare» Натальи Гинсбург. Еще час прошел в большом напряжении, и я была рада, когда одновременно, тяжело дыша, как собаки после хорошей пробежки, они закрыли свои тетради и возобновили беседу.

Иоланда. Ты заметила пожилого мужчину с трубкой?

Рут. Да.

Иоланда. А экстренную остановку?

Рут. Да, я ее заметила.

Иоланда. А овец?

Рут. Каких овец? Я не видела никаких овец.

Иоланда. Ха! (Облизывая палец и рисуя воображаемую цифру в воздухе.) Там было шесть овец в чьем-то дворе. Рут. О, черт! Жаль, что Филиппа нет с нами.

Иоланда. Забирай себе Филиппа, я, пожалуй, возьму того парня в смешной шляпе.

Рут. Какого еще парня?

Иоланда. Того, которого мы видели в Меце.

Рут. Это нечестно.

Иоланда. Что ты на самом деле чувствуешь к Филиппу? Ты не думаешь, что он нас просто использовал? Я имею в виду, кто бы мог подумать в тот первый день…

Рут. Ты думаешь, он переспал и с Эллис тоже? Вот уж кому это точно было нужно. А как насчет Хельги?

Иоланда. С Хельгой – может быть. С Эллис – нет. Слишком старая и бездарная.

Рут. Ты считаешь, поэтому он и преподает на этих семинарах?

Иоланда. А ты считаешь, что мы именно поэтому туда и поехали?

(Молчание).

Рут. По-моему, я извлекла много ценного из всего этого. Я имею в виду кроме игр на сеновале. Как мне кажется, я стала замечать многое из того, что раньше не замечала.

Иоланда. Например, экстренную остановку?

Рут. (кивая). Да. Может быть, это и неважно, но я учусь наблюдать за вещами. По-настоящему смотреть на вещи. Как на эти картины. Шартрский собор. Мелочи вроде этих или тот парень в смешной шляпе. Все складывается в одну картину. Это как купить новые очки.

Иоланда. А то объявление по громкоговорителю? Ты обратила внимание?

Рут. (заглядывая в свою записную книжку). У меня только записано что-то вроде пардонне. Это все, что у меня есть об этом. А у тебя?

Иоланда. А у меня здесь пропуск. (Глядя в окно.) Я думала Франция красивее.

Рут. (листая путеводитель). Мы в Эльзас-Лотарингии. Знаешь что-нибудь об Эльзас-Лотарингии? Насколько я помню, это бывшая территория Германии – много тяжелой промышленности и добыча углекислого калия. Здесь родилась Жанна Д'Арк.

Иоланда. Кругом только возвышенности. Сколько это еще будет продолжаться?

Рут. Пока не доедем до Швейцарии, полагаю.

Иоланда. К тому времени стемнеет. Мы не увидим горы.

Наш поезд не был скоростным экспрессом и вскоре вошел в привычный устойчивый ритм, что заставило меня вспомнить о книжках из детства, в которых поезда, набирая ход, издавали звуки «чух-чух, чух-чух… ту-тууу!». Я мысленно пожала плечами и вернулась к «Lessico Famigliare».

Рут и Иоланда опять достали свои тетради и весь следующий час записывали что-то – на сей раз не так энергично, а после читали вслух свои заметки. Это меня смущало еще больше, нежели их рассказы о сексуальных шалостях с Филиппом. Смущало не потому, что это все было постыдным, а потому, что их истории, помимо моей воли, перенесли меня в тихие уголки их жизней, туда, где Филипп никогда не бывал. И они не знали, что я была там. Я оставалась совершенно невидимой. Настолько, что они даже не упомянули меня в своих скрупулезных заметках о подлинно европейских особенностях.

Рут стала читать первая, не отрываясь от своих записей. Ее отец, начала она, был завзятым моряком. Плавание было его страстью, и он знал Чесапикский залив как свои пять пальцев, от канала Делавэр до Кейп-Чарльза. Но он был слеп. Слеп как летучая мышь. Он не видел с пятнадцати лет, когда упал с лошади и ударился головой, ну что-то вроде этого. Тем не менее он продолжал ездить верхом и плавать. Он изобрел всевозможные навигационные инструменты для слепых: звуковой компас, прибор для измерения узловой скорости, радионавигационную систему Лорана-С со звуковым считыванием данных. Он всегда держал при себе человека, чтобы тот присматривал за его лодками и выходил с ним в плавание. Этот человек был его глазами. И иногда он брал с собой кого-нибудь из детей, но не мать Рут, которая боялась воды.

– Мы пробивались против ветра к порту Артур-Нерроуз вместо того, чтобы воспользоваться ветром и повернуть домой. Начинался дождь. Мелководье вскипало, и мы ударялись о волны; отец заставил меня надеть спасательный жилет, но сам на надел. Он не мог поверить, что мы не справимся, – он считал, что ему все по плечу – и однако мы не справились. Мы попытались еще несколько раз, но потом нам пришлось повернуть по ветру и взять курс домой. Когда мы разворачивались, море ударило лодку огромной волной, пришлепнув как муху, и нас выбросило в воду. Я очнулась под парусом и, придя в себя, увидела, что отец плывет в совершенно другом направлении, удаляясь от лодки в сторону залива. Я держалась около лодки – боялась поплыть за ним. Он был прекрасным пловцом, и мне бы все равно его не догнать. Я все кричала и кричала до тех пор, пока могла, – но вот поднялся такой сильный ветер, что я уже слышала собственного голоса. И тогда я закрыла глаза и стала молиться. Я молилась, чтобы отец повернул назад. Я обещала Богу: если отец вернется к лодке, то я больше никогда не буду шалить и все такое. Никаких больше мастурбаций, никакой кражи мелочи из шкатулки в комоде отца, никаких пререканий с мамой, никаких прогулов школы. Ну, вы же знаете, как дети молятся…

– И…?

– И отец повернул назад, поплыл обратно к лодке, а через пятнадцать минут нас подобрала береговая охрана, и единственное, что сказал отец, было: «Никогда не рассказывай об этом маме».

– Ты ей рассказала?

– Я еще никому никогда об этом не рассказывала. Ни единого слова.

– А она что-нибудь узнала?

– Не думаю. Отец заплатил береговой охране, чтобы те никуда не заявляли, и еще он заплатил кому-то, чтобы спасти лодку. Он сделал глупость и предпочитал, чтобы никто об этом не узнал.

Иоланда похлопала Рут по коленке.

– Это здорово, Рути. Правда.

– Потом я часто думала, что должна была поплыть за ним, даже если бы не смогла догнать, – он действительно был сильным пловцом, – но я просто позволила ему уплыть. Я жутко испугалась. Я только видела, как его рыжеволосая голова, будто буй, сорвавшийся с якоря, уплывала все дальше и дальше, а потом я совсем потеряла его из виду до тех пор, пока он почти не вернулся к лодке. Вот почему я никому не рассказывала об этом и поэтому я не хотела, чтобы кто-нибудь узнал.

– И с тех пор ты была послушной девочкой? Не пререкалась с мамой? Не баловалась сама с собой? – Иоланда наклонилась и по-сестрински поцеловала ее в щечку.

– Нет, ничего такого. Ты ведь знаешь меня. Ну, теперь твоя очередь, – сказала Рут.

– Моя история совсем банальна по сравнению с твоей. В ней нет ничего такого. Она ничего не стоит.

– Нет, неправда, Иоло. Ты не можешь сама судить о своих записях. Филипп постоянно нам говорил об этом. Ты не в состоянии сама реально оценить то, что пишешь. Вот поэтому тебе нужен читатель, аудитория. «Любое произведение искусства нуждается в получателе».

Потребовалось немало усилий, чтобы убедить Иоланду прочесть то, что она написала, однако в конце концов Рут удалось одержать верх. Иоланда открыла свою записную книжку, но она не смотрела в нее. Она смотрела в окно и просто рассказывала.

– Однажды, когда я пришла домой из школы и открыла холодильник, чтобы достать стакан молока, оттуда вдруг выпрыгнула крыса.

– Ты шутишь?!

– Моя мама просто чуть не умерла. Она стояла на пороге, вся разодетая, чтобы пойти в клуб. Ты бы видела ее лицо. Вот она стоит в розовом костюме из чесучи, а эта крыса выскакивает из холодильника и бежит прямо в кладовку.

– О господи! – воскликнула Рут.

– Мама простояла так секунд тридцать, а потом закрыла дверь в кухню, чтобы крыса не смогла опять пробраться туда, и стала звонить по телефону. Она сказала работнику службы истребления, что беременна и что, если тот не появится в течение получаса, у нее будет выкидыш; и потом, когда он приехал, она заставила его вернуться к машине и поставить грузовик в гараж, поскольку не хотела, чтобы соседи видели, кто к нам приехал! Мой младший брат, Мильтон, спустился узнать, что происходит, и стал кричать: «Крыса, крыса, у нас в доме крыса!». Мама не могла заставить его замолчать, как не могла и заставить нас уйти к Хендерсонам, жившим на улице Бей-роуд. Ей нужно было, чтобы мы не болтались под ногами, но при этом она не хотела, чтобы мы рассказали Хендерсонам, что у нас происходит.

– У крысолова был крысиный датчик, что-то вроде тех металлических детекторов, с которыми на пляже можно увидеть людей с маленькими коробками через плечо. Мы ходили по пятам за ним по всей кухне. Крыса, сказал он, вероятно, прогрызла стену и устроила себе уютное гнездышко под холодильником, а затем прогрызла изоляцию. Кухня, гладильная комната, холл, кладовка, столовая… Эта штука у него в руках стала жужжать в гостиной. «Она за диваном, – сказал он. – Пожалуйста, выйдите из комнаты и закройте двери».

Мама запротестовала: «А что вы собираетесь делать?». – «Собираюсь ее убить». – «Но как?» – «Пожалуйста, миссис Казен, я вынужден попросить вас покинуть комнату». – «Да, конечно».

Мы забрали с собой Мильтона и вышли из комнаты, закрыв за собой раздвижные двери. Мы слышали, как он двигал мебель в комнате. Затем выстрел. И еще один. У меня мурашки побежали по телу.

Мама обливалась потом. Это был первый и последний раз, когда я видела, как она действительно вспотела.

Когда крысолов вышел в прихожую, он держал крысу в каком-то мешочке. Мильтон хотел посмотреть на нее, но мама не разрешила.

«С вас пятьдесят долларов». – «Пятьдесят долларов? Вы шутите. Это просто грабеж!» – «Послушайте, леди, dы меня вызвали. Вы истерично кричали, что у вас будет выкидыш, если я не приеду в течение получаса. А теперь вы мне говорите, что не хотите платить пятьдесят долларов ~ стандартную плату за такого рода экстренный вызов! Мне надо зарабатывать деньги». – «Неужели? Я думаю, вам лучше поговорить с моим мужем». – «Вы хотите, чтобы я показал ему крысу? Пожалуйста, куда вы хотите, чтобы я ее положил, сюда, на обеденный стол? Или, может быть, обратно за диван? Или на пианино?».

Так что мама достала чековую книжку и заплатила ему, и он забрал крысу и ушел, а на следующий день у нас появился совершенно новый холодильник.

На минуту наступила тишина, слегка неловкая, так как не было понятно, был ли это конец рассказа.

– Ну, вот и все. Конец. Не очень-то интересная история, – продолжала она, не давая Рут возможности ответить. – Она действительно глупая. Я не знаю, почему я ее вспомнила. Ну, была крыса, и мужчина ее пристрелил. Ну и что? Чего-то не хватает. Но я не знаю, чего именно. Я имею в виду – в чем конфликт?

– А мне очень понравилось. Твоя мать сначала бьется в истерике от крысы, а затем не хочет платить. Господи, я знаю таких людей.

– И я тоже, – свою мать.

– Может быть, тебе надо было больше расписать тему ее беспокойства о том, что соседи могли увидеть грузовик. Под социологическим углом. А кстати, соседи узнали?

– Да, Мильтон всем рассказал. Все его друзья пришли посмотреть на отверстия от пуль. Одно из них мы заштукатурили, а второе до сих пор еще там, в лепнине на стене.

– А кто-нибудь что-нибудь сказал?

– О да. Об этом все говорили, но ничего особенного. На самом деле у каждого есть своя крысиная история. Может быть, это интересная тема. Абсолютно все, кому бы отец ни поведал эту крысиную историю, в ответ рассказывали свои крысиные истории. Эти ветхие дома у воды… ничего не поделаешь.

– Это, наверное, то же самое, как у каждого есть свои тайные фантазии.

– Я хотела еще также написать о Филиппе. Но каждый раз, когда я пишу о сексе, получается какая-то ерунда. Знаешь, я никогда не делала это по-собачьи с Тедди. Мы пробовали многое, только не это. Но когда пытаешься об этом написать, выходит ужасно глупо. Когда ты занимаешься этим, тебе это кажется таким значительным, чисто физически, ну и мысленно тоже, нарушение табу, ты понимаешь, о чем я? Но об этом трудно писать. Нет подходящих слов, ну ты знаешь, что я имею в виду. Я имею в виду, что даже слово пенис звучит глупо. Все эти слова такие дурацкие: член, хрен, сосиска, шланг. Ими невозможно сказать правду.

Моя невидимость становилась все более неловкой.

Я была удручена таким напором интимных подробностей, которыми сама не могла поделиться. Комизм ситуации заключалась в том, что две американки приезжают в Европу в поисках материала для своих сочинений и что же всплывает на поверхность, когда они начинают излагать это на бумаге? Мама и папа; папа вслепую плывет в открытом море, мама спорит с крысоловом по поводу оплаты за убитую крысу.

Я достала с багажной полки свою нейлоновую сумочку – она лежала там, как маленький теленок, зажатый между двумя огромными коровами, – и молча вышла из купе, повернула налево и увидела своего кадета из Сен-Сира, (уже без кивера), который возвращался из туалета, расположенного в конце вагона. Он резко свернул и вошел в свое купе.

Я тихонько постучала в это купе и открыла дверь.

– Здесь есть свободные места? спросила я. – Une place libre?

Он пожал плечами, хотя в купе больше никого не было, и в поле зрения не было ни одного чемодана, кроме его коричневой продолговатой дорожной сумки и моей нейлоновой сумочки. Он подвинул в сторону свой великолепный кивер, лежавший на сиденье рядом с шикарным дипломатом, который он использовал вместо стола. Он писал письмо.

– У вас очень красивая шляпа, – сказала я по-французски: Un chapeau extraordinaire.

Я и не думала его смущать, но он покраснел и прикрыл рукой свое письмо, как будто боялся, что я прочту его.

– Vraiment, продолжила я, и вдруг меня заклинило. – Vraiment, повторила я, но ничего больше не смогла сказать. – Нет, действительно, vraiment, vraiment, un chapeau extraordinaire.

Был ли это знак? Эта языковая амнезия? Может быть, мозг посылал мне сигнал вернуться домой?

– У вас все в порядке? – спросил он по-английски.

– Да, спасибо. Всякий раз, когда я пытаюсь говорить по-французски, получается по-итальянски, но теперь все будет в порядке.

Его шляпа называлась «казуар», как разновидность птицы, которая обитает в Новой Гвинее, а его звали Готье, что, как я поняла позже, в английском соответствует Уолтеру, Уолту (какое смешное имя для француза), и он был очень милым молодым человеком, который направлялся в Малхауз навестить дядю перед тем, как вернуться в училище Сен-Сир. Его позабавил мой рассказ о папином замороженном десерте. Он никогда ничего подобного раньше не слышал, и я пообещала выслать ему рецепт. Он был уверен, что его маме рецепт понравится. У меня все еще сохранился его адрес и даже номер телефона в маленькой черной адресной книжке, но я так и не отправила ему рецепт. Не знаю почему. Может быть, потому, что я пыталась связать с ним мои надежды, ожидала, что он наберется смелости сказать мне словом или жестом, что то, что я делала, правильно, что я должна продолжать в том же духе или же что я совершила ужасную ошибку и должна повернуть назад, пока еще не поздно, но я не смогла этого сделать. Тут не было его вины. Просто тот рыжеволосый слепой человек продолжал пробиваться сквозь темные волны моего воображения. Интересно, о чем он думал? И почему он повернул назад? Это было настоящей загадкой. И так же, как Иоланда и Рут, я думала о своих родителях – о папе, в пожилом возрасте, одиноком, слепо плывущем в темноту, откуда нет дороги назад. И, конечно же, о маме, которая однажды нашла крысу в туалете в подвале. Она надела резиновые перчатки, подняла крысу и завернула ее в фольгу, а потом в пластиковый пакет, чтобы собаки не учуяли запах. Проникла ли крыса в туалетную комнату и просто свалилась в унитаз или попала туда снизу по трубам? Что из этого хуже, вообще говоря? Мы много спорили об этом, но не могли прийти к единому мнению. Да, вы правы. Мне хотелось кричать. У каждого есть своя крысиная история, что-то вроде тайных фантазий. И если бы события развернулись иначе, я бы вам рассказала свою историю.

Прозвучало объявление о второй смене на ужин, но Готье собирался поужинать с дядей в Малхаузе, а мне не хотелось есть. Я не была голодна. Я угостила его леденцом, а затем вернулась к своей книге, а он – к письму. Я задремала и спала, когда в купе вошел старый знакомый – проводник-итальянец и предложил проводить меня на мое место.

Я возразила, но он сказал, что мне нельзя оставаться здесь. Спальные места менять не полагается, и, кроме того, этот вагон будет отцеплен от поезда в Малхаузе вместе с vagone-ristorante, вагоном-рестораном. Когда я вернулась в свое купе, Иоланда и Рут были чем-то расстроены.

– Вы ведь американка?

Это прозвучало не просто как вопрос, а как обвинение. Мне и раньше в Европе приходилось слышать подобное, но обычно это было прелюдией к жалобам об американской политике, но никак не наезд на меня саму.

– А как вы узнали?

– Проводник нам сказал. Он немного говорит по-английски.

Проводник уже застелил для нас постели, две с одной стороны и одну с другой, так что мы стояли в линейку друг за другом на оставшемся узком пространстве. Рут пристально смотрела на меня через плечо Иоланды.

– Вы могли бы хоть что-нибудь сказать. – Иоланда, устроившая этот допрос, намеренно тяжело дыша, сгорбила плечи в справедливом негодовании – я не виню ее.

– Прошу прощенья, – сказала я. – У меня и в мыслях не было вас обманывать, я просто… Просто, когда вы вошли, я разговаривала с проводником по-итальянски, а потом я, должно быть, подумала, что так будет легче побыть одной. Я не была расположена к беседе.

Они в недоумении посмотрели друг на друга. Женщина, такая же, как и они, не хотела разговаривать с ними?

– Но вы слушали все, о чем мы говорили, не так ли? Держу пари, что вам это нравилось.

– Но было уже слишком поздно. Знаете, был момент в самом начале, когда я могла заговорить, тогда все выглядело бы нормально, но поскольку я упустила эту возможность… Потом было уже поздно. Я успела услышать слишком много.

– Но вы могли хотя бы предупредить нас, что они собираются отцепить от поезда вагон-ресторан. Пока мы разобрались, что объявляли обед, мы уже опоздали. Что мы теперь должны есть? Даже те маленькие тележки, которые время от времени проезжали мимо, исчезли.

– Мне очень жаль, – ответила я. – У меня в сумочке есть леденцы. Хотите?

Но этих дам леденцы не устраивали.

– Леденцы! О боже!

Мне ничего не оставалось, как забраться в свой панцирь, словно черепаха, залезть в постель прямо в одежде и накрыться одеялом с головой. Они продолжали бурчать и ворчать еще какое-то время, но не целенаправленно, а посылая свои жалобы в никуда, ведь я исчезла из их поля зрения. Они по очереди сражались со своими чемоданами, так как в купе было мало места, чтобы открыть оба сразу. Они рассчитывали на уютный пульмановский спальный вагон, а не эти плоские койки на сквозняке с бумажными одеялами и бумажными подушками. И они были голодны, по-настоящему голодны. Признаться, мне тоже уже хотелось есть, но я старалась об этом не думать, потому как видела, что они уже разделись.

Несмотря на все вагонные неудобства, они не собирались идти на компромисс в попытках устроится на ночь покомфортнее, так же как и не желали мять свои специально сшитые для поездки костюмы. Они задернули шторы и разделись догола, толкаясь в узком проходе между полками, ударяясь о полки и друг о друга, когда поезд раскачивался на ходу. При этом они демонстрировали мне все части тела от шеи до колен так открыто, как будто меня здесь совсем и не было. Я вновь стала невидимкой.

Лежа на спине и наблюдая за этим показом голых ног и задниц, я вдруг вспомнила Мэг и Молли, чью тайную плоть я разглядывала с нижней койки, когда мы жили с Молли в одной комнате.

У Рут, как и у Молли, были ярко-рыжие волосы на лобке и под мышками, и казалось, что ее тело вспыхивает пламенем. Иоланда наклонилась снять чулки, и я вдохнула, вместе с тонким ароматом дорогих духов, сильный запах, похожий на запах собачьего пота. По всей видимости, у кого-то были месячные.

Я закрыла глаза и глубоко вздохнула. Произошло что-то странное. Моя изначальная враждебность к этим женщинам превратилась в нечто подобное любви; я имею в виду не эротическую любовь, а ту, что питала к своим сестрам, воспоминания о которых не давали мне покоя, что было вполне объяснимо. Однажды я взяла – украла – десять долларов из маминой сумочки. И, поскольку никто из нас не признался в содеянном, нас всех отправили спать без ужина. Сестры, хотя и решили не выдавать меня, были голодны и в плохом настроении и не собирались спускать мне это с рук. Как Рут и Иоланда. Они хотели, чтобы я страдала от того, что сделала. Но недолго. Мои сестры никогда долго не злились, и уже довольно скоро мы стали дурачиться, как всегда… Трое путешественников, вместе отправившихся в путь, потом каким-то образом мы отдалились друг от друга – не из-за миль и километров, а из-за мужей и любовников, детей, смерти мамы и папиных денежных проблем. Я пыталась вспомнить, на что потратила те десять долларов. На кино? Конфеты? Книги? Игрушки? Истратила ли я все до цента? Или они до сих пор аккуратно спрятаны где-то между страницами какой-нибудь книжки? Я не могла вспомнить, но я помню, как папа поднялся наверх и сказал, что, если мы не угомонимся, ему придется нас отшлепать, и как затем он пришел опять, уже с гитарой, и пел наши любимые песни «Человек-пони» и «Бутылка вина». Но тем не менее нам ничего не дали поесть до самого завтрака.

Когда поезд прибыл в Малхауз, я решила искупить свою вину и добыть чего-нибудь съестного. Если вагон-ресторан собирались отцеплять, у меня было по крайней мере десять минут – вполне достаточно времени, чтобы купить три cestini. Я не могла вспомнить это слово по-французски, но я четко помнила один из уроков в учебнике французского языка, по которому мы учились в лицее: молодой итальянец, впервые посещая Францию, высовывается из окна поезда и покупает одну из таких маленьких коробочек с ланчем – кусок паштета, завернутый в фольгу, хрустящая булочка, маленькая бутылка вкусного красного вина и так далее – у одного дружелюбного campagnard, a тот рассказывает ему о географических особенностях региона и тонкостях французской кухни и вина и желает приятного путешествия.

Я выглянула из окна, влезая в шлепанцы. Никаких дружелюбных campagnards не было видно, но это меня не остановило.

Я нашла способ замолить свои грехи и не собиралась упускать эту возможность. Тем более, что сама тоже была голодна. Я просто умирала с голоду. Я подумала, это хороший знак.

– Пойду раздобуду что-нибудь из еды, – объявила я, выскочив из купе, не дав им возможности ничего ответить.

Платформа была переполнена высаживающимися пассажирами, включая моего кадета. Он по-дружески кивнул мне, но теперь мне было не до него.

– Десять минут? – спросила я человека в униформе, стоявшего на платформе.

Он посмотрел на часы:

– Dix minutes? C'est ca.

Я прошла через зал ожидания к вокзальному ресторану.

– Я хочу купить что-нибудь поесть с собой в поезд, – сказала я медленно, вспомнив все, что знала по-французски. – Quelque chose a manger pour le chemin de fer.

Парень за барной стойкой вокзального ресторана, почти пустого, посмотрел на меня встревоженно, как будто я ему угрожала. Как мне кажется сейчас, я, должно быть, попросила чего-нибудь поесть для железной дороги, но, между прочим, он бы мог и догадаться, что мне нужно, ведь мы же в ресторане. Это мне напомнило мой первый (и единственный) визит в Париж, когда я попросила таксиста отвезти меня на Эйфелевый тур, а он в ответ только моргал глазами и смотрел на меня непонимающим взглядом.

– Говорите медленнее, пожалуйста, – сказал мужчина за стойкой. – Lentement.

Все это было нелепо. Я его понимала, а он меня нет. (Так иногда бывает при разговоре по телефону. Ты все кричишь, и кричишь, и кричишь, а человек на другом конце провода твердит: «Алло? Алло? Алло?».)

– Cibo, сказала я громким голосом. – Un cestino. – итальянские слова звучали по-французски. Я показала пальцем на рот и на свой живот. – Caisse, – вполне отчетливо произнесла я. – Poitrine, commode, boite.

Все еще пытаясь купить cestino, я говорила касса, грудинка, буфет, коробка. Коробка – вот что мне было нужно: «boite de picnic».

– Boite de picnic? – И опять на его лице появилось мучительное выражение.

Быстро взглянув на часы, я поняла, что с тех пор, как покинула поезд, прошло четыре с половиной минуты. Я еще раз мысленно вернулась к той сцене в учебнике, но в памяти всплыло только то, что дело происходит на станции в Авиньоне и что Петрарка не то родился в Авиньоне, не то уехал туда жить.

– Не желаете перекусить?

– Si, si. To есть, oui.oui. S'il vous plait.

– Да конечно, mais oui. Присаживайтесь, пожалуйста. Он указал на ряд пустых столиков. – Я принесу вам меню. Вареный цыпленок, – по-моему, он сказал именно это, – очень хорош сегодня.

– Non importa! – крикнула я, опять по-итальянски. – Это не имеет значения. Что-нибудь. Я очень голодна.

Я понимала его прекрасно, но видимо что-то с моей стороны мешало ему понять меня. Возможно, французу просто не могло прийти в голову, что кто-то может заказывать еду так наспех и непродуманно. В любом случае было трудно найти слова, чтобы передать, насколько я тороплюсь, хотя тело, наверное, выдавало мое состояние.

– Вам нужен туалет? – спросил он.

– Non, non. Le train parte tout de suite.

Прошло еще две минуты.

– Le train? А-а! Вы хотите un panier – repas с собой в дорогу на поезд? – Он резко мотнул головой в сторону платформы, где поезд издавал гудки и выпускал пар из тормозов.

– Si, si, oui, oui, oui.

– Moment.

Как только он исчез за завешенной шторой дверью позади бара, я сообразила, что забыла про Рут и Иоланду.

– Три! – крикнула я. – Siamo in tre. Trois personnes. Quelque chose pour trois personnes.

Он оглянулся через плечо и кивнул, поднимая вверх три пальца: – Trois?

– Oui, oui, oui. Я решила, что могу дать ему три минуты. С того места, где я стояла, мне был виден последний вагон моего поезда.

Прошло две минуты. Три. Когда он вернулся, я была уже на грани срыва. Он вручил мне длинную плоскую коробку, перевязанную бечевкой и чек на сто франков, который я оплатила в кассе.

Я, конечно же, не собиралась есть бесплатно, но сто франков показались мне немыслимой суммой, около двадцати долларов за пару сандвичей! На самом деле такой суммы во франках у меня наличными не было, но я быстренько обналичила свой дорожный чек, при этом, поскольку нервничала, подписывая его, с трудом вспомнила собственное имя.

Наш поезд, от которого отсоединили три последних вагона, уже тронулся, когда я прибежала на перрон. Я на секунду растерялась, не зная, что делать, отказываясь верить, что поезд в самом деле уйдет без меня. Я, конечно, знала, что даже в Италии поезда не ждут опоздавших пассажиров, и что во Франции поезда иногда отправляются даже раньше, просто ради удовольствия испортить кому-нибудь поездку. Но в душе я считала, что несправедливо вот так оставлять меня. Ведь я же хотела достать еды для себя и тех двух американок, моих сестер, которые теперь подумают: она, мол, получила по заслугам, и никогда так и не узнают, что я старалась ради них. Это было совершенно незаслуженно, слишком несправедливо. Почему кондуктор не убедился, вернулась ли я на поезд? Я просто не могла в это поверить. А потом я бежала вдоль длинного перрона, уходящего в ночь.

Сначала ноги у меня заплетались, потом я их распутала, и они понесли меня все быстрее и быстрее – мимо лавочек и питьевых фонтанчиков, – пока не оказалась на самом краю платформы, где стояли тележки, доверху нагруженные коробками, сумками и чемоданами. Если бы это была сцена из фильма, объектив то наезжал бы на Марго, то отъезжал, чтобы в кадр попала коробка с двадцатидолларовыми бутербродами, болтающаяся у нее в руке. Затем показали бы уходящий поезд; камера заглянула бы в освещенное окно купе, так же, как это сделала и я, а там лицо старика, прильнувшее к оконному стеклу, или, возможно (в киноверсии), обнимающиеся влюбленные. А дальше сцена была бы такая: поезд все пыхтит и пыхтит, набирая обороты, а я все бегу, бегу и бегу, не и состоянии его догнать… На самом деле я догоняла его. Это как раз не было большой проблемой; проблема была в том, чтобы суметь в него запрыгнуть, например на открытую площадку последнего вагона.

Будь перрон длиннее хотя бы метров на двадцать, я думаю, у меня бы получилось, а так – не вышло. Вместо того чтобы догнать поезд, я прыгнула в темноту в конце перрона, приземлилась на ноги, споткнулась, упала на твердые белые камни и поднялась (все еще держа в руках коробку с бутербродами). Поезд, увозя с собой мой багаж, и паспорт, и билет «Исландских авиалиний» (с открытой датой обратного вылета), и все мои инструменты для переплетных работ, равнодушно удалялся, светясь тремя красными огнями, как звездами – затухающими красными гигантами, – недвусмысленный знак, которого я ждала. У него могло быть только одно значение.

На краткий миг я совершенно успокоилась, когда в голове промелькнула мысль, что у меня хватит денег, чтобы снять номер в гостинице, и что мой багаж – нейлоновый чемодан и гарвардскую сумку для книг – наверняка вернут на следующий день. Это состояние длилось всего пару секунд. А после я начала кричать, проклинать поезд, сперва по-английски, а затем по-итальянски, в чем была вполне искусна: porcavacca-madonna, porcavaccamadonna и так далее. К сожалению или, может быть, к счастью, единственное французское ругательство, известное мне, было sacrebleu, которое я считала довольно приличным. Но тут мне вспомнилась фраза из моего учебника, в повелительном наклонении: «Остановите этого мужчину. Он украл мой зонт!» – и я стала орать вслед удаляющимся красным огням: «Arrêtez cet homme. Il a vole mon parapluie! Arrêtez cet homme! Arrêtez cet train!». К моему великому изумлению, поезд остановился.

Я не сразу это заметила. На самом деле я прошла половину перрона, прежде чем взглянуть назад, и даже тогда не было совершенно очевидно, что красные огоньки больше не удаляются. Сидя на лавочке, пытаясь взять себя в руки в этих обстоятельствах, думая, надо или нет позвонить папе и как он отреагирует: будет ли рад, моему столь быстрому возвращению или этот кошмар просто подтвердит его подозрение, что я не готова и никогда не буду готова сама о себе заботиться? Должна ли я попросить его позвонить в библиотеку Ньюберри и сказать им, что я возвращаюсь домой? Я снова посмотрела в сторону ушедшего поезда, и теперь заметила, что красные огни были несколько ярче, чем до этого, и вскоре они стали еще ярче. От удивления я не в силах была даже подняться с лавки. В тот момент мне и в голову не пришло, что поезд может сдавать назад по какой-то другой причине, кроме как для моего удобства. Я была счастлива – просто вне себя от радости, – и надо было взять себя в руки, чтобы не разразиться истерическим смехом.

К тому времени, когда поезд вернулся на станцию, его уже поджидала толпа железнодорожных служащих, к которым присоединилась дюжина жандармов в красивой униформе. Что-то подсказало мне: надо оставаться на месте, не привлекая к себе внимания. Во многих купе горел свет, и я заметила Иоланду, ненадолго прильнувшую к окну в вагоне, который теперь был последним. Ее лицо было белым как мел в искусственном свете люминесцентных ламп. Потом мелькнуло лицо Рут, такое же бледное. Жандармы и железнодорожники поднялись в поезд. Предусмотрительно выждав паузу, я последовала за ними и сразу же нырнула в один из туалетов. Я нервничала, и меня немного трясло, но я была довольна собой.

Когда я вышла из туалета, жандарм довольно грубо приказал мне вернуться в свое купе toute de suite. Мне также напомнили (я так думаю), что нельзя спускать воду в туалете на станции.

– О'кей, – сказала я, – О'кей.

Жандарм слегка задел кончиками пальцев мою задницу, когда я протискивалась мимо него в коридоре. Французы так романтичны. Я опустила каблук прямо на носок его блестящего черного ботинка.

Поезд задержали почти на полтора часа, пока железнодорожники проверяли стыковку, тормоза и прочее, а жандармы допрашивали пассажиров. Кто-то рванул стоп-кран – серьезное правонарушение, не простая выходка.

Компьютеры в трех странах меняли расписания, чтобы приспособиться к нашему экспрессу Люксембург-Венеция. Нас предупредили, что пассажиров могут попросить выйти из поезда и подождать несколько часов на станции. Все жандармы хотели знать только одно: кто дернул стоп-кран. И тот, чьи пальцы пощекотали мою попку, думал, что мое неожиданное появление из туалета, возможно, дает ключ к решению этого вопроса. Он видел тут что-то странное, но он не был Шерлоком Холмсом и не знал, что с этим делать.

Он допрашивал нас по-французски, а я переводила, как умела, для своих соседок. Иоланда и Рут оставались на полках, натянув одеяла до шеи.

– Зачем нам, ради всего святого, срывать стоп-кран?

– Pourquoi tirerontils, – перевела я, – le signal d'alarme?

– Non, non, – поправил меня он. – Pourquoi est-ce qu'elles tireraient le signal d'alarme?

Вот, что он хотел знать.

Я снова посмотрела на предупреждение, написанное на трех языках (но не на английском): Defense d'actionner le signal d'alarme, штраф 5000 французских франков. Без шуток. Тысяча долларов. И вплоть до года во французской тюрьме.

Он допытывался, почему я была в туалете после того, как поезд остановился и всем пассажирам велели оставаться в своих купе.

– Потому что мне надо было пописать, – заявила я, неожиданно легко вспомнив, как это звучит по-французски. – Мне нужно было faire pipi. Неужели не понятно?

Мы вздохнули с облегчением, когда он вышел из нашего купе и пошел в следующее, и еще большее облегчение испытали, когда поезд после этой нервной задержки снова покинул станцию.

* * *

По правде сказать, мне никогда не нравились французы. На мой взгляд, они в той же степени грубы и невоспитанны, в какой очаровательны и грациозны итальянцы. Я даже кухню итальянскую люблю больше. Недостаток тонкости и изысканности компенсируется верностью исходным ингредиентам, к которым относятся не как к сырому материалу, коему должно быть организованным и полностью трансформированным во что-то, чего никто не ожидал, а как к… Как бы это лучше сказать? Как к самим себе, я думаю, чью индивидуальность следует уважать. Но я вынуждена признать, что наше quelque chose a manger pour le chemin de fer на скорую руку оказалось гастрономической радостью, un repas extraordinaire. И даже более того. В сложившихся обстоятельствах, это была просто радость в чистом виде.

Мы ели стоя, разложив еду на верхней полке. Коробка изрядно помялась, поэтому некоторые оливки оказались впечатанными в смородиновый пирог, но вскоре мы все привели в порядок. Таких маленьких пятнистых оливок я больше нигде не пробовала. Я стояла между Иоландой и Рут; мы касались друг друга, когда тянулись руки то за тем, то за этим в нашем импровизированном, холодном буфете: за ломтиками паштета, маленькими вареными раками, ароматным пирогом со свининой и говяжьей начинкой, замаринованной в красном вине, копчеными колбасками, сыром груер. Все это мы ели руками. Пришлось снова снять сверху чемодан Иоланды, чтобы достать штопор для вина, и мы пили прямо из бутылки, вкусный рислинг, немного взболтанный, но все еще прохладный. На десерт были маленькие золотые сливы и пирог. Не помню, чтобы когда-нибудь раньше я получала такое наслаждение от еды.

Пока ели, мы разговорились. Я рассказала им о папе и его десерте «Сен-Сир», и о том, как мама нашла крысу в туалете, и как наказали меня и сестер, и как я не могла вспомнить, что сделала с десятидолларовой банкнотой, которую украла из маминой сумочки, и как меня угораздило поехать в Италию.

К тому времени я почти догадалась, кто сорвал стоп-кран, но не хотела спрашивать – а вдруг я ошиблась. Но это была правда, хотя они не признались, пока мы не уполовинили вторую бутылку вина. Они дернули кран вместе, и их руки переплелись на его деревянном набалдашнике.

– А если был бы способ определить, чье это купе? Ну, как в общежитии: когда ты включаешь утюг, и вышибает пробки, то можно узнать, какая комната виновата.

– Мы должны были рискнуть. Мы не могли просто так тебя бросить. Знаешь, мы видели, как ты бежала. Ты летела как ветер. Мы обязаны были что-то сделать.

– Спасибо, – сказала я. – Может, вам написать об этом рассказ? Два рассказа. Я буду ждать их появления в «Редбуке».

– Хорошая идея. Наше первое европейское приключение.

На часах была полночь, когда мы потушили свет и забрались под одеяла, но не представляю, сколько было времени, когда я проснулась ночью в абсолютной темноте. Я не знаю, проспала я полчаса или пять часов. Я прислушалась, не проснулись ли Иоланда и Рут, потом вылезла из постели и прижала лицо к оконному стеклу, силясь увидеть то, что можно было увидеть. Kaкие незримые границы пересекли мы ночью? Были ли мы все еще во Франции? В Швейцарии? Или в Италии? Если я гляжу вверх, смотрю ли я на высокую гору? Если я перевожу взгляд вниз, смотрю ли я на темно-зеленую долину? Если я гляжу прямо, смотрю ли я на виноградники на террасных склонах? На высокие пастбища, усеянные коровами? Я ничего не могла разобрать в кромешной темноте. Но это не имело никакого значения. Забавная вещь: я не знала, где нахожусь, но знала, что нахожусь там, где мне хочется быть.