Поезд прибыл во Флоренцию в восемь вечера. Я не знала, что буду делать дальше. Всего какой-нибудь один телефонный звонок отделял меня от тепла, крова, еды, бокала вина, но меня никто не ждал. Никто не просил меня приехать; а те многочисленные друзья, яркие образы которых хранила моя память и которые, без сомнения, были бы рады меня увидеть, уже давно перестали писать. Я так и не смогла понять до конца, по какой причине я никогда не отвечала на их письма. Было холодно и шел дождь, поэтому я решила остановиться в каком-нибудь пансионе, хотя бы на первую ночь.
Как сообщалось в газете «Иль Паэзе Сера», купленной мною в Риме, обстановка почти нормализовалась, но на самом деле ни один из пансионов вблизи вокзала не был открыт, а таксист, который подобрал меня, когда я возвращалась на станцию со стороны неосвещенной Виа Фиуме, и повез в направлении Фортецца да Бассо, разразился целой тирадой резких обвинений в адрес правительства, даже не спросив, куда мне надо ехать. Рим официально заявил, что обстановка нормальная, нормалита, как сказал шофер, потому что вода спала.
– Нормалита! Никакой социальной помощи, ни бульдозеров, ни грузовиков, ни еды, ни питьевой воды, вообще ничего! И это называется нормалита? – Он откинул голову назад, насколько это было возможно, и энергично жестикулировал правой рукой, сжав кончики пальцев, как будто проталкивая что-то куда-то вверх.
– Не могли бы вы отвезти меня в пансион, пожалуйста?
– Куда?
– Куда-нибудь поближе к центру, если это возможно, но чтобы не очень дорого.
Он обернулся и окинул меня недоверчивым взглядом, не снижая при этом скорости. Он управлял одной левой рукой, постоянно дергая руль в разные стороны, как будто пытался удержать маленькую парусную лодку в бурном течении.
– Non c'e. Ничего нет, синьорина. Вам придется поехать в Фьезоле.
– Сколько это будет стоить?
– Десять тысяч лир.
Я разделила это на тысячу шестьсот. Около шести долларов.
– Автобусы ходят?
– Не сегодня вечером. Может быть, завтра.
– В городе ничего нет?
– Niente. Ничего.
Мы объехали круг вокруг Фортецца да Бассо и направились обратно к вокзалу. Дождь стал еще сильнее, не ливень, но достаточно сильный затяжной дождь. Неужели будет второе наводнение? Возможно ли, чтобы два наводнения случились за такое короткое время, или понадобится больше времени, чтобы вода накопилась в озерах и реках на вершинах соседних холмов, где-то там, откуда берет начало река Арно? Неожиданно я поняла, как мало знаю о гидродинамике земли. Но главное сейчас было найти комнату для ночлега.
– Va bene, – сказала я. – Фьезоле.
Мы сделали полный круг и снова направлялись на север. Уставшая, я откинулась на спинку сиденья. Мужчина продолжал говорить, одна ужасная история следовала за другой: одиннадцать человек утонули в подземном переходе недалеко от станции; служебные собаки оказались как в ловушке в подвале; автомобилисты, застигнутые стихией, погибли, так как не смогли выбраться из своих заглохших машин; пациенты психиатрической больницы вылезли на крышу; двадцать лошадей утонуло в парке Касцин. Мебельный магазинчик его шурина на Санта Кроче был полностью разрушен. Popolo minuto, маленькие люди, разорены. И тем не менее правительство ничего не сделало.
На дороге почти не было машин, и мы двигались с неуютно большой скоростью вниз по улице, название которой я не помнила, когда вдруг неожиданно машина вильнула в сторону. Хлоп-хлоп-хлоп. Хлоп-хлоп-хлоп. Прокол шины. Сначала я подумала, что таксист просто проигнорирует это и поедет дальше, – удивительно, что он не повредил обод, – но в конце концов он съехал на обочину, опустил голову на руль и начал тихо плакать. Его жена и сын уехали в Сиену, сказал он через некоторое время, к теще, которая никогда не любила его. В его квартире нет воды, электричества, отопления, а теперь опять будет наводнение.
Я вздрогнула, когда вдруг неожиданно непонятно откуда раздался механический голос. Я не могла разобрать слов, но они разозлили водителя, который схватил микрофон и заорал в него, что у него gomma a terra.
– Мне очень жаль, – сказала я. – Я могу чем-то помочь?
– Ничем. Сделайте так, чтобы прекратился дождь.
– Я не думаю, что снова будет наводнение, по крайней мере какое-то время, – сказала я, стараясь хоть как-то его успокоить. Дождь барабанил по крыше машины так громко, что мне приходилось кричать.
Он натянул шляпу и вышел из такси. Я слышала звук открывающегося багажника и почувствовала, как машину слегка качнуло, когда он поднял ее домкратом.
Я по-прежнему верила в особые знаки. Кадет, удаляющиеся огни поезда, американки. А сейчас эта спущенная шина, gomma a terra. Казалось, мир был переполнен знаками, противоречащими друг другу. Я думала, как было бы здорово, если бы Рут и Иоланда сидели со мной в этом темном такси, – тогда это было бы приключение, а не угнетающее недоразумение, – и вдруг заметила, что звук дождя изменился, и увидела свет в окне.
Я опустила стекло, чтобы посмотреть. Я слегка испугалась, увидев дюймах в шести от своего лица лицо мужчины, который пристально смотрел на меня. В одной руке у него был большой зеленый зонт, один из тех, что продаются во всех магазинах и на всех рынках. Он держал его над водителем, пока тот сражался с запасной шиной. В другой руке – фонарь. Это был мужчина лет пятидесяти, чисто выбритый, и его лицо, сияющее под Borsalino, выражало легкое удивленное. Ветра не было, так что незнакомец и водитель были хорошо защищены от дождя огромным зонтом. Мужчина улыбнулся и закатил глаза к небу с многозначительным видом, как бы намекая, что руководство должно быть призвано к ответу. Его присутствие успокаивало, и мне захотелось попасть в круг его обаяния, то есть оказаться под его зонтом, поэтому я спросила, не знает ли он, где можно найти недорогой пансион. Это было единственное, о чем я могла думать.
– Mais non, – ответил он и начал быстро говорить по-французски. – …difficile… le centre… une deluge… Fiesole… rien a bon marche. – Я думаю, он говорил то, что я уже знала: в центре города ничего нет, мне придется ехать в Фьезоле, но и там я не смогу устроиться дешево.
Как странно, подумала я, встретить француза при таких обстоятельствах.
– Она говорит по-итальянски, – сообщил водитель.
– Конечно, – сказал мужчина по-итальянски, обращаясь к водителю, копошащемуся на асфальте у его ног. – Но я в некотором роде лингвист и определил французский акцент.
– Остановите этого мужчину, – сказала я, вспомнив фразу из учебника французского языка. – Arrêtez cet homme. Il a vole mon parapluie.
Он рассмеялся, и я вслед за ним.
– У вас очень хороший зонт, – сказала я по-итальянски.
– Merci beaucoup, – ответил он, и затем добавил по-итальянски: – Но теперь я вижу, что вы вовсе не француженка. Прошу меня извинить.
Он дал мне возможность открыть мою истинную я уаковую принадлежность, чего я не пожелала сделать, и штем он продолжил:
– У нас было наводнение, семь метров воды в Сайта Кроче, вы ничего не найдете в городе, вам придется поехать в Фьезоле, и, поверьте мне, вы не найдете там ничего дешевого.
– Я знаю, что было наводнение, – сказала я.
– Тогда что вы здесь делаете?
– Я думала, что могу помочь.
– Si, si. Un angelo di fango?
Ангел слякоти? Я не имела ни малейшего представления, о чем он говорил.
– Конечно, – продолжил он, – вы можете остановиться у меня. – В моей квартире полно пострадавших от наводнения с нижних этажей, но еще один человек не проблема. Нет электричества, не работает водопровод, нет отопления (я слышала этот длинный список много раз на протяжении нескольких последующих дней), но сухо.
– Нет, нет, я не могу. Я лучше поеду в Фьезоле.
– Вы говорите уверенно, – сказал он, – как женщина, которая уже приняла решение.
– Вы очень добры. Но я думаю, так будет лучше.
– Magari.
Magari. Одно из тех непереводимых слов, которые иногда заслуживают целой главы в книгах об Италии.
Я чувствовала, что водитель уже закручивает хомуты и вскоре мы будем готовы ехать. Таинственный незнакомец, как я думала о нем, предложил нам сигареты. Таинственный незнакомец с зеленым зонтом. Водитель взял сигарету, я отказалась.
– Arrivederla.
– Piacere.
Я закрыла окно и закуталась в пальто. Водитель курил свою сигарету.
– Вы американка, да?
– Si.
– Я так и подумал, что вы американка, но вы хорошо говорите по-итальянски.
– Grazie.
– Prego. Знаете, что я думаю, если позволите?
– Говорите.
– Он хороший человек, molto gentile. – Я наклонилась вперед в темноте, чтобы услышать, что он собирался сказать. – Но вы правильно поступили, оберегли себя от кучи неприятностей. – Я откинулась назад.
Конечно, я поступила правильно. Я не могла пойти с ним. Но я оценила приглашение, и на самом деле этот случай вызвал у меня приятное чувство, как шанс погреться возле уютного камина, прежде чем идти спать.
* * *
Пансион Медичи действительно не был дешевым, но он был более чем комфортабельным: двойная кровать, огромный шкаф, персональная ванная с биде и вид на город. Утро следующего дня выдалось ясным и чистым. Из окна я могла видеть прямо перед собой Виа Фиесолана, где жили бабушка и дедушка Клаудии, недалеко от мрачного протестантского кладбища на площади Донателло, последнего пристанища Элизабет Барретт Браунинг и еще одного поэта по имени Клаф. К восьми часам я упаковала вещи, но мне не хотелось покидать эту прекрасную комнату, чтобы поменять ее на…? Перспектива навестить друзей, которых я не видела и не слышала (по собственной вине) уже десять лет, пугала меня больше, чем я ожидала. Я представляла их: замужем за незнакомыми мне людьми, живут в маленьких квартирках, полных детей и собак. Я на время отодвинула эти образы в сторону и приказала себе не волноваться. Ведь у меня был обратный билет, я всегда могла уехать домой, так что рано переживать. Но я думаю, проблема была именно в этом: я всегда могла уехать домой. «Дом – это место, где тебя всегда примут, если тебе надо туда вернуться», – мама часто цитировала эту фразу. Почему-то ей нравилась эта идея. Но тут было также и что-то тревожащее.
Я удивилась, обнаружив, что на завтраке полно американцев. Отказавшись от приглашения сесть за большой шумный стол, я в одиночестве заняла маленький столик, где могла наслаждаться видом и говорить исключительно по-итальянски с синьориной, которая принесла мне кофе латте, сладкое масло, абрикосовое варенье и два кусочка вчерашнего пане-тоскано. Свою инстинктивную антипатию к американским туристам я переняла от мамы. Но прислушавшись к их разговорам, я поняла, что меня окружают совсем не туристы, а даже хуже – «бывалые флорентийцы». Старые солдаты, которые счастливы опять быть в упряжке, и которые обмениваются наблюдениями о наводнении, бравируя своим знанием города и его истории перед восхищенными подчиненными – вечными студентами, серьезными молодыми людьми лет двадцати. Как и я, они явились во Флоренцию, чтобы предложить свою помощь. Как и у меня, у каждого из них, без всякого сомнения, была также личная причина приехать сюда. Почему я всегда так быстро готова судить других?
Я оставила ключ от своей комнаты на стойке при входе и вышла на улицу, где было достаточно свежо. Холодный и солнечный день, как в ноябре на Среднем Западе. При входе ждал лимузин, чтобы стремительно увезти какого-то высокопоставленного чиновника; люди менее значительные спешили на автобус номер семь, который стоял около пиццерии. Я не стала торопиться, и автобус ушел без меня. Я позволила ему уехать, решив при этом полностью отдаться сегодняшнему дню и посвятить день себе самой. Один день без всяких планов, чтобы день шел за мной по пятам, как говорил папа, чтобы посмотреть на политические плакаты, которые остались висеть с прошлых выборов: коммунистические, социалистические, христианских демократов; а еще, поглазеть на цветные афиши цирка, которых было три вида: слоны, белые медведи пьют Молоко из стаканов, сидя на велосипедах, молодая гимнастка летит в воздухе и протягивает руки навстречу паре мускулистых рук, простирающихся к ней откуда-то сверху. Теоретически я считала себя экзистенциалистом, создателем смысла и ценностей, но в реальности, конечно же, я была искателем. Я не могла не читать мир как книгу знаков: кадет, удаляющиеся огни поезда, американки, светящееся лицо мужчины с зонтом, а теперь еще цирковые плакаты. Кто подхватит меня, совершающую прыжок сквозь пространство?
Я вскоре обнаружила, что иду не в сторону Флоренции, а в сторону Монте-Чечери и Сеттиньяно, которые, как и Фьезоле, находятся на одном их холмов, окружающих город. Человек всегда куда-то идет, даже если он Просто позволяет ногам нести себя без всякой цели. Мы с мамой часто так бродили. Может быть, я пошла в этом направлении потому, что думала о маме, или я думала о маме потому, что пошла в этом направлении?
Я остановилась около Каза дель Пополо, – одного из баров, спонсируемых коммунистической партией, – выпить капучино, как мы часто делали с мамой H два года до того, как она заболела. Но, видимо, рак, который убил ее, уже делал свое дело, во время тех наших прогулок – с каждой затяжкой сигареты. Сильные французские сигареты без фильтра. Она курила В баре, курила на ходу, и я возмущалась, хотя мне нравился запах сигаретного дыма на свежем воздухе, словно запах горящих осенних листьев.
Мама купила очень подробную военную карту, чтобы нам не приходилось придерживаться дорог. На этой карте можно было найти любой самый маленький сарайчик, который попадался на нашем пути. Мы обожали эту карту и шутили, что будь она побольше, это была бы карта в натуральную величину, размером со всю Италию. Ею можно было бы укрыть страну, как одеялом из снега, и все бы совпало или не совпало бы – в зависимости от того, как хорошо картографы сделали свою работу.
Сейчас у меня с собой не было карты, но я не сомневалась, что как-нибудь вспомню дорогу. Трудно было заблудиться, поскольку дорога проходила слева, а сам город лежал в долине справа, хотя на самом деле, насколько я помню, мы с мамой умудрялись заплутать каждый раз, когда гуляли. Мы периодически сверялись с картой, а потом забалтывались и вскоре терялись. Но, в конце концов, мы утыкались в дорогу или выходили на край долины и обнаруживали город у наших ног: Дуомо, Палаццо Веккьо, Санта Кроче, Санта-Мария Новелла, Уффици, Палаццо Питти, Бадиа, Барджелло, зеленый купол синагоги прямо через дорогу от нашей первой квартиры. Это был мамин город, ее духовный дом, место, где все началось: Джотто, Микеланджело, Леонардо, Медичи… колыбель Ренессанса, открытие мира и человека.
Но был еще и другой город, мой. Моим городом был лицей Моргани, магазин обмена книг в бумажных переплетах на Виа Фиесолана, бар за Центральным рынком, где можно было заказать настоящие американские гамбургеры, завернутые в вощеную бумагу, со всеми ингредиентами. Когда кто-то упоминал Сан-Марко, в моей памяти всплывали не фрески Фра Анджелико, а студенческие забастовки, за которые мы периодически голосовали в школе, каждый класс отдельно. Я никогда не понимала сути этих забастовок, но мне нравилось чувство товарищества и демонстрации, проходившие на площади Сан-Марко. Моим городом были автобусные проездные и старая сырная фабрика, куда мы ходили раз в неделю в спортивный зал для занятий физкультурой, и все дома, в двери которых я могла позвонить, зная, что мне там рады.
Когда в 1952 году я впервые приехала в Италию с мамой, мне было пятнадцать и я была напугана до смерти. Но мама возглавлявшая программу по студенческому обмену для учащихся американских колледжей, ожидала обрести в этой стране земной рай. В сущности так оно и было. Но понимаешь это только позднее, оглядываясь на прошлое. Чем дольше мы здесь оставались, тем более двойственными становились наши ощущения.
В то время программ студенческого обмена практически еще не существовало, и не к кому было обратиться за советом. Оказалось трудно найти хорошее жилье для студентов. Семьи, принимавшие их, не хотели заявлять полученные за проживание деньги как доход, что создавало проблемы с налоговой инспекцией. Полиция – Questura – желала знать о студентах все, включая сумму, которую они будут платить семьям за проживание. Сами студенты не были счастливы, скорее растеряны. Им разрешалось принимать душ только два раза в неделю; девушки не могли мыть голову каждый день; в комнатах не хватало света; погода стояла невыносимо жаркая; учителя в языковой школе «Лингвавива», которые по договору подбирали приемные семьи и учили студентов итальянскому, были строгими и черствыми. И так далее. Более того, сама программа не имела легального статуса, так как ей не принадлежала никакая собственность.
У нас с мамой были свои жилищные проблемы. Нам досталась квартира (та, что через дорогу от синагоги) просторная, но неудобная. Расположение комнат бестолковое: негде было посидеть в уютной обстановке. Из окна кроме зеленого купола синагоги почти ничего не было видно. Соседи снизу всегда злились на нас, потому что наша ванная протекала, туалет постоянно засорялся. Но что хуже всего – квартира была абсолютно новой. Я думаю, мама смирилась бы с любыми бытовыми неудобствами, если бы мы жили в какой-нибудь средневековой башне или в палаццо пятнадцатого века, но в совершенно новом здании все это было невыносимо.
Помимо общих с мамой проблем у меня были и свои личные. Существовала американская школа, но мама говорила, что она слишком далеко от города и очень дорогая. Она дала мне триста долларов, в виде подкупа, чтобы я согласилась пойти в итальянскую школу (тогда, это казалось хорошей идеей), и деньги я уже потратила, поэтому не могла ничего изменить. Даже когда директор классического лицея имени Данте сообщил нам, что, поскольку школьный опыт работы с иностранцами, не знающими итальянского, был очень неудачен, он не хочет меня принимать. И это несмотря на то, что у меня были все нужные документы, от детского сада до девятого класса, переведенные на итальянский язык и заверенные рельефной печатью итальянского консульства в Чикаго.
Я изучала итальянский в школе «Лингвавива», но, похоже, без особых успехов. Классы были большие, а студенты (в основном двадцатилетние немки и скандинавки) горластые и агрессивные. Я целый месяц ходила на занятия, но так и не могла говорить по-итальянски, и казалось, во всем мире у меня нет ни единого друга.
К концу лета мы с мамой стали постоянными посетителями Американской церкви. Мама никогда бы не призналась в этом, но мы нуждались в помощи. Это была епископальная церковь, и там требовалось часто совершать коленопреклонения, для чего из спинки сидения напротив выдвигались ступеньки с кожаным покрытием, наподобие ступенек кухонной стремянки. Мама не была религиозной женщиной, но мне казалось, что она молилась по-настоящему, и это пугало меня. Я не знаю, получала ли она ответ на свои молитвы, но наши дела неожиданно резко изменились к лучшему, будто кто-то услышал нас и послал фею посмотреть, что можно для нас сделать. Хотя на самом деле не фею, а волшебника. Человека с благозвучным именем Бруно Бруни, которого мы встретили прямо в церкви во время перерыва на кофе после службы. Синьор Бруни был послан нам Богом. Он представил маму директору научного лицея Моргани, приятной доброжелательной женщине, которая сказала, что будет счастлива видеть меня в своей школе и что сначала будет трудно, но ее опыт работы с иностранцами, не знающими языка, весьма обнадеживает. Он успокоил любопытствующую Questura и помог нам найти более подходящую квартиру в Борго Пинти, недалеко от Дуомо, в старом доме, но весьма уютную и действительно удобную. По утрам я любила смотреть из окна на маленький фруктовый рынок. Я сделала дюжину фотографий, но у меня так и не получилось передать саму душу этого места.
Затем синьор Бруни помог маме организовать обязательные поездки студентов в Рим и Венецию, а мне он помогал с уроками. Я начала говорить по-итальянски только к Рождеству, но еще раньше выучила наизусть названия основных гор, рек, городов и так далее, каждой провинции и могла отбарабанить их перед всем классом, когда меня «допрашивали», что обычно вызывало одобрительные аплодисменты одноклассников. Мой ужас перед этими допросами был настолько велик, что, хотя я не в состоянии запомнить отдельно взятые факты, стоит мне начать, и я могу выдать всю длинную цепочку этой полезной информации.
К Рождеству стало понятно, что год будет удачным. Наши дела постепенно налаживались, время бежало все стремительнее, программа успешно развивалась; у меня было много друзей, и я уже говорила по-итальянски. На самом деле я не могла остановиться: говорила, говорила, говорила. Папа неожиданно навестил нас весной и отправился с нами по студенческой программе в Венецию. Синьор Бруни не смог поехать, что выяснилось в самый последний момент. Во время поездки я потерялась и до самого Лидо добиралась на вапоретто. Папа нашел меня. В тот вечер в ресторане на Риалто мама пожаловалась, что какие-то женщины за другим столиком непристойно смотрят на нее. Мы потом постоянно подтрунивали над ней по этому поводу, папа и я. С какой стати кто-то будет непристойно смотреть на нее? Но она стояла на своем.
* * *
Только два года спустя, когда я вернулась во Флоренцию, чтобы окончить лицей вместе с прежними одноклассниками, я обнаружила то, что, по всей вероятности, было очевидно все это время для более опытного взгляда: мама и Бруно Бруни были любовниками. Случайно брошенная фраза одного из учителей Лингвавивы, которого я встретила на улице, заставила меня задуматься о присутствии синьора Бруни у нас дома, когда я приходила из школы; о ночных разговорах по телефону; о свежих цветах и о мужской перчатке на лестничной клетке; о новом платье и новой стрижке мамы. Это были кусочки головоломки. Я примеряла различные эмоции, но так и не смогла найти что-то подходящее. Я излила немного злости в письме, которое так и не отправила, немного негодования, немного меланхолии (приятной, которая у меня ассоциируется с Шопеном)… По правде говоря, я была немного заинтригована.
Как-то так получалось, что, когда мы с мамой терялись во время прогулок, мы частенько оказывались около красивого маленького кладбища немного не доходя Сеттиньяно. Выходили ли мы из леса, или поднимались вверх по небольшому склону, или сворачивали с какой-либо выбранной прежде тропы, мы попадали сюда и понимали, где находимся. Впереди наверху была маленькая деревня с очередным коммунистическим баром, очередным Каза дель Пополо, где мы обычно останавливались чего-нибудь выпить перед тем, как сесть в автобус и ехать вниз, обратно в город.
Когда я дошла до кладбища, я ненадолго остановилась, ежась от холода. Кладбище представляло собой горизонтальную площадку в виде ступеньки, высеченной в холме, прямо над дорогой. На многих могильных камнях красовались фотографии усопших в водонепроницаемых литых овалах, которые блестели, как глаза при солнечном свете. Множество маленьких огней, горевших постоянно (пока семья оплачивала счета за электричество каждые три месяца).
Незадолго до смерти мама записала для нас пленку, несколько пленок. Она хотела нам кое-что сказать, значительное и незначительное. Это была какая-то тайна. Что такого ей надо было поведать, чего она не могла открыть нам лицом к лицу? В конце концов, мы не были одной из тех семей, в которых не умеют разговаривать друг с другом или выражать свои чувства. Во всяком случае мы были совершенно другими.
– Я просто хочу иметь возможность сказать то, что мне приходит в голову. Не стоит по каждому поводу звать вас. За день возникает столько всяких мыслей, и ночью тоже, особенно ночью. Столько счастливых воспоминаний, иногда и несчастливых тоже, но в основном счастливых. Пусть у вас останется запись всего этого. Так много хочется сказать каждой из вас и всем вам вместе.
Так что папа установил у ее постели магнитофон. У него, музыканта-любителя, было полно всякой звукозаписывающей аппаратуры, которой он активно пользовался.
– Почему бы тебе просто не достать мне один из тех маленьких кассетников? – спросила мама, но отец все привык делать с размахом. Он установил двухдорожечный магнитофон у постели, на столе, где мама держала свои лекарства. Он купил два новых низкочастотных микрофона и перепробовал все возможные положения микрофона и установочные параметры магнитофона. Для него это был способ справиться с переживаниями.
– Проверка. Раз, два, три, четыре, проверка. А теперь ты скажи что-нибудь.
Но мама не желала.
– Я чувствую себя как на сцене; на радио. – Один микрофон был закреплен на штативе и раскачивался над кроватью. – Я хочу, чтобы все это было уединенно.
– Проверка. Раз, два, три, четыре, проверка.
И магнитофон повторял: «Раз, два, три, четыре, проверка».
И напоследок он соорудил пульт дистанционного управления, который мама могла держать у себя на постели, чтобы ей не приходилось поворачиваться для включения и выключения магнитофона. Все, что ей нужно было сделать, это нажать кнопку.
– Я давно хотел собрать такой, – сказал папа. – Так профессионалы исправляют свои ошибки. Если ты ошибся нотой, ты просто играешь вместе с записью на магнитофоне, и когда подходишь к этой неправильной ноте, сначала нажимаешь кнопку «включить», а потом кнопку «выключить», и все записывается поверх предыдущей записи.
Когда папа закончил с установкой, мама почувствовала себя лучше. В ее жизни, в том, что осталось от нее, была цель. Миссия. Что-то, что надо довести до конца. Что-то, что нельзя было не довести до конца в сложившихся обстоятельствах: запись о счастливой, плодотворной и иногда бурной жизни пред лицом смерти. Смерть была лупой, призванной показать вещи такими, какими они являлись на самом деле: то, что было важно, должно было стать по-настоящему важным, а то, что неважно, уйти в тень.
Мама держала пленки прямо на кровати. Она не хотела, чтобы мы их слушали, пока она жива. И долгими летними днями мы слышали, как она то включала, то выключала магнитофон. Иногда, просыпаясь посреди ночи, чтобы сходить в туалет, я слышала знакомое щелканье магнитофона и прислоняла ухо к двери маминой комнаты, но не могла разобрать, что она говорила. Был слышен только невнятный шепот ее ослабленного голоса.
Она наговорила с полдесятка семидюймовых пленок. Семь часов записи. И когда она сказала все, что хотела сказать, то больше не произнесла ни слова. Через неделю после этого она умерла, и с момента ее смерти дом казался необычайно тихим, даже когда папа играл на своей гитаре и мы все пели.
Прошло больше трех лет, прежде чем мы набрались смелости послушать пленки, все это время лежавшие на полке в кладовке в столовой рядом с уотерфордским хрусталем, которым мы больше не пользовались. Когда я говорю «смелости», я не имею в виду, что мы боялись того, что могли услышать. Мы боялись, что не сможем вынести всего этого, особенно в праздники. Но в этот раз мы замечательно провели Рождество и чувствовали себя сильными. Папа, торговавший авокадо на Чикагском рынке Саут-Вотер и после смерти мамы позволивший бизнесу сойти на нет, теперь работал на чужого дядю, но был довольно в хорошем расположении духа. После двух лет обучения на хранителя книг в Гайд-парке я нашла работу в хранилище библиотеки Ньюберри. Молли переехала в Анн Арбор; Мэг вышла замок и ждала ребенка, и ее муж Дэн был просто замечательный. Красивый, романтичный, практичный, талантливый. Папа научил его играть блюз на арфе, и он так быстро это освоил, что они все вместе записали пленку: папа играл на гитаре, Дэн – на арфе, а Мэг и Молли пели блюз, который в детстве всегда приводил нас в недоумение и который по-прежнему продолжает удивлять меня:
Был новогодний день. Сегодня Мэг и Дэн собирались уезжать назад в Милуоки. Молли решила остаться с папой и со мной еще на несколько дней, прежде чем вернуться в Анн Арбор. Похоже, просто пришло время, и никто не удивился, когда Мэг принесла одну из бобин в гостиную, прижимая ее к своему большому круглому животу.
Папа встал и молча начал заправлять пленку; Мэг подкинула пару бревен в тлеющий камин, затем подсела к Дэну за рояль, и тишину наполнили звуки хорового пения «Firm Firm Firm», маминой любимой рождественской песни: «A venti-cinq de desembre, fum fum firm». Молли и я сидели на противоположных сторонах дивана, уперевшись друг в друга босыми ногами.
Папа включил магнитофон, и на мгновение наступила тишина, настолько напряженная, что собаки, дремавшие возле огня, навострили уши. (Если бы мама была тут, она бы заставила их лежать на их коврике, под роялем). Папа быстро пересек комнату и сел на стул.
Я думаю, каждый из нас в тот момент задавал себе свой вопрос, даже Дэн, который не был знаком с мамой, но достаточно много слышал о ней, и, возможно, мы все были немного напуганы. Что окажется по-настоящему важным? А что отойдет в тень?
Я не знаю, что думали другие, но я думала о синьоре Бруни. Я никогда ни с кем не обсуждала синьора Бруни, даже с Мэг или Молли, и тем не менее любопытство не покидало меня, поскольку я никак не могла вписать его в картину нашей семьи. Между папой и мамой возникало много разногласий, и родители никогда не пытались скрывать это от нас, но в целом жизнь нашей семьи была построена на любви, которую они испытывали друг к другу и которую они постоянно выражали физически. Один не мог пройти мимо другого, чтобы слегка не шлепнуть его по заднице, и они частенько ложились днем отдохнуть, хотя было ясно, что они не устали. Ну каким образом Бруно Бруни вписывался в эту картину? Был ли он одной из тех вещей, которые оказались по-настоящему важными? Или он должен был отойти в тень? Я не знаю, почему меня это настолько заботило, но это было так.
Мы ждали и снова ждали. Папа поднялся со стула и что-то настроил. По-прежнему ничего не было слышно. Он промотал пленку немного вперед и снова включил запись. Опять ни звука. Большие бобины крутились в тишине. Папа снова промотал пленку вперед. Ничего. Он перевернул бобину на другую сторону и опять включил магнитофон. Ничего. Мэг встала и принесла из кладовки остальные пленки. Они все были четко подписаны: 5 – 10 августа 1960, 10–14 августа 1960, 15–19 августа 1960. И так далее. Папа пробовал одну за другой, но не было слышно ни единого звука.
Я никогда раньше не видела, как папа – или кто-то другой из взрослых – так бы терял контроль над собой. Это произошло не сразу, но было слышно, как это нарастало. Он провел остаток дня около магнитофона, перепробовав все. Если вам когда-либо приходилось иметь дело со сложной стереосистемой, вы знаете, что в таких случаях обычно надо нажать какую-то кнопку, или повернуть какую-то ручку, или все дело в соединительном шнуре, который вставлен не в то отверстие. Все просто. Но папа испробовал все возможные варианты. Мы, сидя на кухне, слышали, как он не переставая тихо ругался. Время от времени раздавался громкий звук, когда он включал какую-нибудь другую пленку или настраивался на волну радиоприемника, но он не мог добиться ни единого звука от маминых пленок, и в конце концов он взорвался. Он ничего не разбил, просто начал кричать, Орать, истошно ругаться, как только мог. А потом он стал плакать, по-настоящему плакать, навзрыд, и, спотыкаясь, побрел к себе вверх по лестнице.
Около трех часов Мэг и Дэн уехали в Милуоки. Дэну завтра нужно было выходить на работу. Молли и я разгрузили посудомоечную машину, загрузили ее снова, а посуду, которая не вошла во вторую загрузку, перемыли вручную. Мы положили тушку индейки в утятницу, залили водой и поставили тушиться. Молли отмыла доску для мяса хлоркой, как это делала мама, пока я убирала па место специи, расставляя их в алфавитном порядке. А затем мы вынули из буфета в кладовке все банки и крышки и разложили их по парам. Это было похоже yа попытку найти парные носки; там было полно банок и крышек, которые не подходили друг к другу.
И конце концов, когда больше делать было нечего, мы пошли наверх. Я никогда раньше не боялась приближаться к отцу, даже когда он сердился. Но тогда я боялась, боялась того, что мы могли обнаружить. Мы на цыпочках прошли через мамину комнату и настежь открыли дверь в спальню. Папа лежал ничком на постели. Полуденное солнце, зажатое между скошенными краями оконного стекла, накрывало кровать маленькими радугами. Папины блеклые волосы – когда-то морковно-рыжие, – были обрызганы светом, мы решили, что он спит, но когда Молли на цыпочках обошла кровать, он открыл глаза.
– Папа? Ты в порядке?
Я видела, как он покачал головой: нет.
Он держал заслонку камина закрытой, и в спальне было очень холодно. Молли приподняла край одеяла, залезла под него и легла рядом с папой. Я пристроилась с другой стороны. На кровати было еще два одеяла. Я натянула одно из них на себя, и мы лежали так до наступления темноты, наблюдая за тем, как с заходом солнца маленькие радуги постепенно срастались и наконец совсем исчезли.
Раза четыре или пять в году Энн Ландэрс публикует чьи-то письма, призывая читателей сказать своим любимым о том, что они любят их, – пока еще не поздно. Когда я читаю эти письма, я думаю о маме и ее пленках. Но это не точное сравнение; мораль другая. Мама пыталась сказать нам, что она нас любит.
Но тогда в чем мораль?
Проверяй всю свою технику? Ну, да, конечно. Проблема заключалась в новом пульте дистанционного управления, который приводил в действие магнитофон, не задействовав при этом записывающие головки. Папа не пользовался этим пультом после маминой смерти, и поэтому не мог обнаружить, что он не работал должным образом. Отец послал пленки в лабораторию Ампекс в Скенектади, штат Нью-Йорк, чтобы их проверили на тот случай, если проходил хотя бы слабый сигнал, но восстанавливать было нечего. Пленки были действенно чистыми.
Так что обязательно проверяйте свою аппаратуру. Да, но это мораль для головы, а не для сердца. А как быть с сердцем?
Полагаю, по сути, вопрос заключается в том, почему это так важно? Что такого могла сказать мама, что могло бы изменить ход наших жизней?
Я много размышляю над этим – не все время, но довольно часто – и не на йоту не приближаюсь к ответу. Все что я знаю, это то, что моя жизнь наполнена маленькими карманами тишины. Например, когда ставлю пластинку на диск проигрывателя, есть промежуток времени – между тем моментом, пока игла еще не опустилась на пластинку, и временем, когда фактически начинает играть музыка, – в который мое сердце отказывается биться. Я знаю только одно: между звонками телефона, между нажатием кнопки при включении радио и звуком радио, между моментом, когда гаснет свет в кинозале, и началом фильма, между молнией и громом, между криком и эхом, между взмахом дирижерской палочки и первыми тактами симфонии, между падением камня и звуком на дне колодца, между топком в дверь и лаем собак я иногда невольно ловлю Себя на том, что я прислушиваюсь в надежде услышать голос мамы, все еще ожидая, что начнется запись.