Дочь Роксоланы

Хелваджи Эмине

I. Пардовый крап

 

 

1. Кисмет

Воистину, благословен, трижды и четырежды благословен дворец великого султана! Аллах распростер над ним свою милостивую длань, оберегая от бед и невзгод. Говорят, птицы, пролетая над покоями султана, поют от счастья, а облака громоздятся великолепными минаретами, с которых ангелы денно и нощно славят Аллаха.

Без происков шайтана, конечно, не обходится нигде и никак. Если бы султан стал морем, шайтан, несомненно, постарался бы отравить в нем рыбу. Но Аллах бережет султана, да будет он жить сто лет, еще сто лет, сто тысяч лет!

Хотя прежний дворец, как ни крути, сгорел.

Бостанджи-баши Гюрхан растерянно поскреб затылок и сплюнул, отгоняя ненужные, зряшные мысли. Ну, сгорел, кто ж ему запретит-то? Разве только Аллах… Хотя вот он, прямо скажем, мог бы и подсуетиться. Потому что в новом дворце жить, конечно, здорово, он трижды и четырежды благословен, но… Есть вещи, о которых даже думать стыдно. Например, о том, что он, начальник дворцовой гвардии Гюрхан, до сих пор толком понять не может, где заканчивается подотчетная ему территория и начинается то, что запретно для любого правоверного, – султанский гарем.

Вот и сейчас забрел по недомыслию куда не следовало. Хорошо, что возник перед ним, точно ифрит из старой лампы, один из евнухов-семивиров, посмотрел со значением… Конечно, пришлось уходить. Карту надо составить, добротную, хорошую карту, и обозначить там все входы и выходы на ту территорию, где власть дворцовой стражи заканчивается, а начинается совсем другое…

Евнух, удостоверившись, что бостанджи-баши нашел нужную дорогу в этом зыбком мире и шайтан уже не увлечет его на одну из многочисленных тропок греха, вернулся к своим товарищам. Будет о чем рассказать, попивая кофе и смакуя последние сплетни.

Всему свое место и время под солнцем. Цветам – распускаться и умирать, птицам – петь, вить гнезда и выводить птенцов, а евнухам – расслабляться во внутреннем дворике, пить кофе и обсуждать то, что само просится на язык, умалчивая о том, что следует хранить запечатанным в глубине сердца. Впрочем, степень откровенности, равно как и способы умолчания, каждый здесь всегда выбирал для себя сам.

Обычно выбирал правильно. Ошибавшиеся в султанском гареме надолго не задерживались.

Евнуха звали Гюльбарге, и служил он здесь уже восьмой год. Восхождения Хюррем не застал, но оно и к лучшему. Говорили, что тогда гарем лихорадило и лучшие астрологи не могли рассчитать судьбы живущих в тени, отбрасываемой великими женщинами – валиде Айше Хафсой-султан, Махидевран-султан и роксоланкой, стремительно рвущейся к титулу хасеки. Вспоминали случившееся в Изразцовом павильоне – когда со смехом, когда с тайным трепетом. Но всегда – с великим почтением к Хюррем-хасеки. Что бы ни думали, как бы ни относились к султанше в сердце своем, вслух надлежало говорить то, что надлежало, и не отступать от надлежащего даже на десятую часть стамбульского локтя.

Внутренний дворик, излюбленное место для праздного времяпровождения свободных от службы евнухов, был невелик: не больше полусотни шагов в каждую сторону, да еще фонтан с бассейном, где плавали золотые рыбки, место занимает. Некоторые говорили, что в Изразцовом павильоне евнухи могли расположиться куда вольготнее, но ведь известно, что там, где нас нет, халва слаще, наложницы красивее, а хозяева куда щедрее. Словом, верить сплетням Гюльбарге не спешил. Его все устраивало – и кадки с пальмами, и покрытые голубыми изразцами колонны, поддерживающие галерею на втором этаже, и умиротворяющий плеск фонтана…

Сейчас во внутреннем дворике было мало народу – дюжина белых евнухов да трое чернокожих. Один из них, многопочтенный Кара, неторопливо рассказывал, затянувшись несколько раз ароматным дымом из наргиле:

– На свете столько ленивых людей, сколько волосков у наложниц султана на головах, а может, и больше. Но никто из них не может сравниться с ленивым пашой, о котором я поведу нынче рассказ.

Сразу несколько человек с разных сторон назвали имя. Кара, ухмыльнувшись, отрицательно покачал головой и продолжил:

– Братья этого паши умерли, и родители берегли его от горячего и от холодного. А он сидел и ничего не делал, только ел, спал и толстел. Родители нашли ему жену, но наследниками паша обзавестись так и не удосужился – ведь ленивый человек ленив во всем.

Слушатели понимающе расхохотались.

В уголке возле пальмы азартно спорили трое евнухов. Долетали лишь обрывки разговора:

– Восемнадцать служанок на винный погреб? Не многовато?

– Да в самый раз! Великий султан… двадцатипятилетней выдержки…

– А где я возьму…

– Тебя за руку подвести?

Чуть в стороне евнух-сандала, уже пожилой, с седыми висками, сердито говорил молодому семивиру, который, судя по виду, был из вчерашних учеников:

– Высеки ее. Послушай меня, мальчик, высеки без пощады, но чтобы не попортить кожу, сам понимаешь. А то она подведет и тебя, и меня. Сама умрет и нас подведет.

Гюльбарге привычно насторожился и приготовился слушать, но сандала закончил разговор, развернулся и ушел, бормоча под нос нелестные эпитеты в адрес собеседника. Тот, впрочем, тоже поторопился покинуть дворик.

– …И вот однажды жена паши, доведенная до отчаяния его леностью, выхватила из печи пылающее полено и как…

Дворик жил своей привычной жизнью. Жужжала невесть как залетевшая сюда из сада пчела. Бегали, тайком смахивая пот со лба, молоденькие ученики евнухов – парнишки, чье имя заменялось названием какого-нибудь цветка. Большего они пока что не заслуживали. Самого Гюльбарге в свое время звали Маргариткой, хотя наставник часто бурчал: «Тебя бы Чертополохом наречь!» Наставник говорил это всем своим подопечным, так что обижаться было глупо. Впрочем, ученику вообще глупо обижаться, что бы ему ни говорили и что бы с ним ни делали. Мальчишки разносили кофе и курительные смеси для наргиле, время от времени шепотом передавали кому-нибудь сообщения или совали в руки записки. Обычная суета, такая здесь была каждый день.

Евнухи постарше спорили о том, что лучше замедляет рост волос – кашица из куркумы или сок незрелых грецких орехов. Чернявого зазнайку, решившего порекомендовать сок незрелого винограда, высмеяли, хотя он, конечно, был прав. Рассказывали о глупой наложнице, хранившей отвар дурмана для удаления волос на лице и забывшей о том, что он ядовит: «И вот однажды…» Рыжий Серхат поведал о том, как заболел на днях кущи-баши, чиновник, ответственный за пробу султанских блюд, и его ученик чуть не уронил отведанное блюдо с носилок, а красное сукно, которым следовало закрыть носилки, прежде чем запечатать их сургучом и унести с кухни, оказалось не совсем чистым. Переполох, соответственно, поднялся немалый, и, пока разобрались, едва не опоздали с подачей обеда.

– А ведь тогда вместо пахлавы на носилках лежала бы чья-то голова, – угрюмо заметил рябой Тургай, и все согласились – да, лежала бы, и даже можно предугадать, чья именно.

Дела у ленивого паши, о котором рассказывал почтеннейший Кара, тем временем шли на лад. Вынужденный слезть с мягких подушек, избитый и несчастный, паша продемонстрировал недюжинный ум и умение вовремя подать падишаху нужный совет. Ну а поскольку паша всячески избегал лишних движений и жена уже готова была подать на развод, пришлось придумывать что-то с зачатием наследника. Тут слушатели уже вытирали слезы от хохота, потому что умудренный опытом Кара, три десятка лет прослуживший в гареме, мастерски описывал проблемы, возникающие в любовных утехах у толстяков, не привыкших к трудам, пускай даже и постельным. История о запутавшихся в руках, ногах, языках и простынях героях рассказа ненадолго отвлекла Гюльбарге от наблюдения за остальными евнухами. Обернулся он на возмущенный вопль:

– Сколько, ты говоришь, просит этот сын плешивого верблюда и шелудивой ослицы, которая родила его в свои собственные нечистоты и бросила там подыхать, а он с помощью Иблиса выжил?

– Видно, дорого просит, – прервав печальную историю о любовных неудачах паши, сквозь смех проговорил Кара.

Горбоносый Дауд, известный невероятной прижимистостью, обратил на чернокожего великана взгляд огромных темных глаз и еще горестнее воскликнул:

– Дорого? Клянусь Аллахом, слово «дорого», почтенный Кара, меркнет перед запрашиваемой ценой, как разум обычного человека становится ничтожным перед величием Пророка, мир ему! Дорого, ха! Скаредность кровожадных гулей, столетиями копящих сокровища, меркнет перед жадностью стамбульских купцов! Вы представляете?.. Нет, вы не представляете, сколько они хотят за шелковый тюрбан!

– И сколько же? – пряча усмешку в уголках губ, спросил Кара.

Дауд сказал.

– Хм… и впрямь дороговато. – Черный евнух вздохнул и махнул рукой. – Ладно, слушай. Пойдешь в квартал портных, там поищешь лавку безногого Али. Тебе укажут, если вежливо спросишь. Пусть он достанет тебе тюрбан. Он мне должен, я представил его дело нужному человеку.

– Благодарю, почтеннейший! Да пребудет с тобой благословение Аллаха!

Дауд поклонился, умело скрывая досаду. Теперь должником Кары становился не портной, а он сам, и все окружающие это прекрасно понимали. Но отвергнуть щедрый подарок, не рассорившись с набирающим влияние чернокожим евнухом, было невозможно.

Кара благожелательно кивнул и снова продолжил рассказ о попавшем в неприятности паше. В конце концов жена паши сходила к чернокнижнику-магрибцу, который продал ей зелье для похудения, и долгожданное зачатие наследника состоялось, а там и паша вошел во вкус… О противостоянии счастливого супруга и магрибца, пожелавшего в качестве оплаты старшего сына, Гюльбарге слушать уже не стал. Наверняка у колдуна найдется хорошенькая дочка или у супруги – умная сестричка. В общем, женщины помогут выкрутиться, как обычно.

Вот что интересно: многоуважаемый Кара рассказывает все это просто забавы ради или метит в какого-нибудь конкретного человечка? Припоминает в сказочной форме былые прегрешения, например… Сам Гюльбарге в старшие евнухи не лез, довольствовался своим местом и не жаждал иного, но жить в гареме, не разбираясь в бесконечной подковерной борьбе за власть и влияние, было так же невозможно, как взмыть в небеса без крыльев или взгромоздить на себя верблюда и целый день таскать его на закорках. Звезда Кары шла вверх, к зениту, и об этом знали все: друзья, враги… да просто все. В том числе…

Взгляд Гюльбарге метнулся к фонтану и дальше – туда, где мирно сидел, попивая кофе и изредка затягиваясь ароматным дымом, узкоглазый евнух, до сих пор не вступавший ни с кем в разговоры, да и вообще никак себя не проявлявший.

Наставник султанской дочери Михримах, почтеннейший Доку-ага. Тот, с кем хотели бы посоветоваться многие, да только вот он дает советы далеко не всем.

* * *

Нугами расслаблялся. Сознательно, неторопливо заставляя каждую мышцу своего тела отдохнуть, стать мягкой и безвольной, пропустить через себя жар, исходящий от нагретых камней дворика, энергию смеющихся людей… пусть они и не совсем полноценные люди – так ведь и он сам теперь не вполне мужчина, так что сойдет.

В этой стране он провел уже полтора десятка лет и все чаще думал о себе не как о Нугами, самурае и сыне самурая, а как о наставнике по имени Доку-ага, доверенном лице султанши Хюррем, примере для подражания будущим янычарам… Была в этом воля Аматэрасу или здешнего Аллаха – он не знал. Прошлое приходило все реже, в горячечных снах, и сны эти Доку-ага не любил. Они означали, что его телом завладела какая-нибудь болезнь.

Таким, как он стал, он стал в бою, а значит, стыдиться нечего, но тогда, два с лишним десятка лет назад, стыд овладел всем его существом, смутив разум, заставив бросить все. Понял ли его даймё, принял ли его решение, Нугами не знал, как и не имел представления о судьбе своей семьи. Он бросил их всех, отправившись в скитания, отчаянно желая только одного – обрести себя. Это было. Это в прошлом, но было. Не стоит отрекаться от ошибок, которые совершил, ведь они делают тебя во сто крат мудрее.

Став ронином, он перепробовал многое. В основном охранял экспедиции в дальние страны. Искал лекарство, чудодейственное снадобье, заклинание или амулет, позволяющий вернуть утраченное. Конечно, не нашел. Разве кто-либо когда-либо сумел приставить назад руку или ногу? Так чем эта травма отличается от других? Жаль, что понимание пришло слишком поздно, но хорошо, что вообще пришло. Можно жить и уважать себя, прозревшего после нескольких лет душевной слепоты.

К берегам Чосон Нугами привели в равной степени глупость и жадность. Он знал про вако, безжалостных пиратов, грабящих торговые корабли в этих местах. Знал также, что в основном они – его соплеменники, бывшие самураи, как и он сам, а потому надеялся договориться с ними. Может, и договорился бы, но вместо вако корабль на подходе к Чосону подстерегала другая напасть – шторм.

Сколько их носило по волнам, Нугами толком не помнил. Помнил лишь, как дрались за воду и он лично сбросил за борт троих озверевших матросов. А потом, несколькими днями спустя, он лежал на палубе, глядя в небо, не в силах поднять руку и взяться за катану, а над ним спорили и что-то пытались доказать друг другу смуглые малайцы. С этими пиратами договориться Нугами никак бы не сумел. Он и не пытался.

Так потомок гордого самурайского рода стал пленником.

Здесь, в султанате, на все превратности судьбы принято говорить «кисмет». Злой рок или добрый – неважно, это твоя доля, так начертал Аллах, смирись и прими его выбор с достоинством. Что бы ни случилось, молись и доверяй Аллаху, тогда получишь награду в загробной жизни. Смирись.

Тогда молодой Нугами смиряться не умел.

Его научили.

Из пиратов вышли великолепные наставники для гордеца, жаждавшего свести наконец счеты с жизнью. Но самоубийство – непозволительная роскошь для раба, и малайцы обладали бесчисленными способами доказать это слишком строптивым пленникам.

Забудь о гордости. Забудь о чести. О достоинстве, вере в себя и еще сотне слов, когда-то значивших слишком много, а теперь бессмысленных и пустых.

О днях, проведенных в плену, нынешний Доку-ага вспоминать не любил. Хотя науку усвоил. Но остатки самурайской гордости, выпестованной с рождения, протестовали каждый раз, когда в памяти всплывали те «уроки».

Новый хозяин специфические навыки раба заприметил сразу же. Освобождать от цепей не спешил, искал общий язык. А когда пленник худо-бедно заговорил по-персидски, предложил особые условия. Нугами согласился – и стал охранником караванов. Вскоре он уже ориентировался в обычаях арабов, как в родной чайной церемонии. А дальше был Истанбул, где за воина-евнуха из далеких земель купцу предложили слишком хорошую цену…

И была Хюррем. Женщина, которой можно было служить. Которой стоило служить. Ронин вновь обрел господина, пускай даже это оказалась госпожа. Император здешних мест, называемый султаном, выбрал достойную супругу. Но, как и на родине, императорский дворец представлял перепутавшийся клубок змей, и женщине, которой Нугами принес присягу, требовалась помощь.

Что ж, мир изменился, как изменился и сам Нугами. Но, изменившись, мир снова стал правильным. И это было хорошо.

* * *

– Доку-ага! Почтеннейший Доку-ага!

Вернуться обратно из воспоминаний в реальность, во дворик, где неспешно болтали евнухи, оказалось делом одного мгновения. Паша из байки Кары уже успел сразиться с магрибцем и завладеть его имуществом и двумя женами – уж больно охоч стал до этого дела. Вот интересно, неужели все неполноценные стремятся восполнить упущенные возможности, постоянно болтая о плотских утехах, или только Кара таков? Хотя сам Доку-ага порой неделями не вспоминает о женщинах, занятый обучением будущих янычаров, сам султан решил, что в охране гарема способности столь одаренного воина пропадают зря, и назначил его на более высокую должность. С другой стороны, байки о женщинах здесь не редкость… Что ж, видимо, некоторым это нужно, а некоторым нет. Как обычно.

– Вам послание, почтеннейший! От Хюррем-хасеки!

Ученик евнуха топтался рядом с Доку-агой, выпучив от усердия глаза. Такого не увидишь на далекой, почти забытой родине. Здешние люди куда более открыты, хотя дворцовый этикет худо-бедно вгоняет их пылкость в рамки. Но читать их легко, пожалуй, куда легче, чем Коран…

– Говори.

– Хюррем-хасеки ожидает вас в покоях своей дочери, луноликой Михримах!

В такое время? Что ей там делать?

– Госпожа хасеки лично передала тебе это послание? – спокойно осведомился Доку-ага.

Мальчишка замотал головой:

– Нет, почтеннейший. Я передаю слова госпожи Михримах.

– Я понял. Ступай.

Мальчишка заторопился прочь, и это было хорошо, потому что не следует ученикам видеть легкую улыбку, промелькнувшую на лице Доку-аги, которого за глаза называли «ледяным» (а когда твердо были уверены, что он не слышит, – «ожившим камнем с ушами»). Любят все-таки местные ввернуть куда ни попадя красивое словцо! Кстати, надо будет как-нибудь лениво поинтересоваться, почему прицепились именно к ушам? Видал Доку-ага здесь и куда более лопоухих.

Итак, его девочка хочет видеть старого наставника. По-прежнему хочет видеть. По-прежнему ждет.

Иногда нужна самая малость, чтобы сердце забилось сильнее. Чтобы предназначение властно начало указывать тебе путь.

Это судьба.

Кисмет.

 

2. Двойное зеркало

– …А юные девицы из хороших семей у них зачесывают волосы вот так. – Басак-ханум показала сначала на себе, но обе девочки захихикали (уж больно она не походила на «юную девицу из хорошей семьи», тем паче венецианской), а потом, улыбнувшись, на каждой из них – поочередно. – Две заколки вот тут, по одной на боковые пряди, еще пара сверху, и все это накрывается волосяной сеткой из тонких цепочек.

– Золотых?

– В по-настоящему хороших семьях – обязательно. И с диадемой, тоже чеканного золота. Камнями ее украшать – дурной вкус считается, тут нужен жемчуг. И вокруг тройного пучка на затылке – тоже жемчужная нить. Такая. Или вот такая.

Женщина вздохнула.

– Ну, няня, жемчуга-то у нас больше, чем у всех этих юных венецианок вместе! – утешила ее та девочка, над которой она сейчас трудилась. – И золота тоже. Мы ведь из самой хорошей семьи!

Они снова хихикнули и, лишь мимолетно бросив взгляд в зеркало, начали вертеться друг перед другом – им так было куда привычнее. Придирчиво осматривали новые прически, трогая, поправляя каждую прядь, бурно споря по поводу того, хорошо ли она лежит и какой жемчуг тут смотрится лучше – искристый кивилцим или розовый пембе.

Няня и кормилица украдкой переглянулись.

– А есть и другие прически, еще красивее, – заговорила Басак-ханум, может быть, чуть торопливее, чем обычно, – вот, посмотрите, как раз к вашим кудряшкам.

Она быстро перелистала книгу и распахнула ее на странице с изображением стройной светлоликой девушки с длинными белокуро-рыжеватыми локонами, волнами ниспадающими до плеч.

– Да ну ее, няня, такие у нас все носят, – отмахнулась одна из девочек, – и служанки Гюльфем-хатун, и старшая банщица, хотя она-то с такими локонами на заросшую верблюдицу похожа. – Девочка прыснула. – А вот тот зачес, что ты нам сделала, это да… Как он, говоришь, называется?

– Делла Франческа, – чуть помедлив, ответила няня. – А второй – ди Креди. По имени той, которая под венец шла с таким вот волосяным убранством. Была это внучатая племянница дожа… вот уже и забыла, какого именно. Да и ее-то имя помню лишь по прическе.

На сей раз обе девочки засмеялись одновременно. Они вообще были хохотушки.

– Няня! Ты… ты такое носила? Может, у тебя и локоны тогда светлые были?

– Отчего же нет, – сейчас в голосе женщины звучала легкая грусть, – очень даже были. И кожа молочного цвета, как на этом вот рисунке. Для этого особые шляпы есть. Поля широкие, чтобы лицо в густой тени, а верх открыт: волосы пропусти сквозь него, потом служанка их тебе волной по спине рассыплет, расчешет черепаховым гребнем… И сиди себе на балконе, позволяй солнцу их выбеливать. Основное занятие для юницы из хорошей семьи. Чтоб когда под венец идти, твои локоны если не льняного цвета были, то хотя бы пшеничного. Зря, что ли, думаете, меня «Басак» прозвали?

Девочки промолчали, явно растерявшись. Такое с ними бывало редко.

– Так я и говорю, – спохватилась Басак-ханум, – к вашим кудряшкам ди Креди лучше подойдет. Вам-то волосы осветлять незачем, они у вас и так золотистые: что от отца, что от матушки.

Кормилица, все это время молчавшая, одобрительно кивнула и тем привлекла к себе внимание одной из девочек.

– Скажи, Эмине, а ты тоже была вот такая? – Девочка жестами показала нечто стройное и пышноволосое в духе того рисунка, на котором была изображена венецианка с прической ди Креди. – То есть давно, в прежние годы?

– «Такая» я не была, – по губам Эмине-ханум, полногрудой и крутобедрой, скользнула улыбка, – а вот молодой быть довелось. И совсем не так уж давно. Ну, слушайте няню, роднульки мои, будьте умницами. Сами ведь знаете, почему вам так волосы убирать негоже…

Две последние фразы она произнесла на «матушкиной молви», Басак-ханум непонятной. Однако няня безошибочно догадалась:

– Так, озорницы, кому сказано: делла Франческа не для вас. Если хотите знать, венецианки вообще лица посторонним показывают реже, чем женщины и девушки правоверных. У нас… то есть там, маску-бауту сплошь и рядом носят даже внутри дома… кажется… Вам бы точно не помешало!

– А мы не просто внутри дома, мы в своих покоях! – фыркнула старшая из девочек. – Не хватало нам чадру носить, хоть бы даже и во дворце!

Тем не менее она послушно отошла в угол комнаты, опустилась, скрестив ноги, на подушки. Кормилица склонилась над ней с гребнем в руке.

Младшая девочка (впрочем, она была младше всего на полчаса, тем не менее это имело значение), непокорно тряхнув зачесом делла Франческа, осталась стоять возле столика с зеркалами.

– Скажи, няня, – с любопытством поинтересовалась она, – а ты, когда была «Басак», и вправду никому лица не показывала? Или специально придумываешь? Ну, из-за… – Девочка сделала незавершенное движение рукой.

Басак-ханум давно уже была не басак, не «пшеничноволосая». Но Эмине-ханум, безусловно, всю жизнь оставалась эмине, «верная и надежная».

Имя старшей девочки было Михримах, «Солнце-и-Луна». Младшая же девочка…

Ее чаще называли Разия, хотя, вообще-то, она звалась Орыся. Но дело в том, что этого имени как бы не было. И ее самой – тоже.

* * *

…Шаги в коридоре приблизились внезапно и быстро – множественные, стремительные, мужские и юношеские. Так в этих коридорах, вообще-то, ходить не полагается. Няня с кормилицей разом побледнели.

Но прежде в покои, просеменив на цыпочках, успела скользнуть женщина, одна из доверенных служанок. Доверенных, однако не самого ближнего круга. Поэтому она, даже в панике строго соблюдая приказ, усвоенный давно и намертво, застыла у самой двери, не приближаясь ни к одной из девочек более чем на десяток шагов.

«Шахзаде!» – беззвучно прошептали ее губы.

«Какой?» – так же беззвучно спросила няня, как будто это имело значение.

Ответить у служанки времени уже не было, она едва успела чадру на лицо опустить. Дверь рывком распахнулась.

Как оказалось, все трое. Шахзаде Мехмет, шахзаде Селим и шахзаде Баязид. А за их спинами в коридоре еще и лала-паша маячил, почтительно держась на пару шагов позади.

Шахзаде, наследники престола, имеют право ходить… да можно сказать, повсюду. Никто не решится закрыть перед ними какую-либо дверь. Особенно сейчас, когда нового, настоящего гарема, по сути, нет вообще (поскольку единственная хасеки в нем – их общая мать), а тот, что называется «старым гаремом», сильно потерял в запретности. Мехмету, старшему из всех шахзаде, что сейчас в столице, уж точно путь не преградят. Впрочем, дверь распахнул Баязид, самый младший, неполных десяти лет от роду…

Все склонились перед тремя шахзаде именно так, как того требовали правила. Все, кто были в покоях: четыре служанки и сестра.

Сестра, впрочем, сразу выпрямилась. Глянула на братьев с девчоночьей вредностью, так что средний из них, Селим, даже попятился.

– Тесен дворец, больше ходить негде? – спросила она.

– Мы в отцовском доме! – немедленно ответил Баязид. – Где хотим, там и ходим!

Ну конечно, разве может без него хоть что-нибудь обойтись! По ехидной зловредности и стремительной решительности действий ли, поступков ли он точно опережал всех братьев, а временами и сестру.

– Ой, молодые господа, гоже ли вам посещать отцовский гарем… – начала было Басак-ханум, но двое из трех «молодых господ», старший и младший, немедленно рассмеялись.

– У отца нет гарема, – солидно, как он все делал, произнес Мехмет, – у него есть наша матушка. А если ей угодно называть покои своей дочери и своих служанок гаремом, так это ваши дела, женские.

– Сегодня в покои ко мне без спроса зашел, – сказала девочка и, полуотвернувшись от старшего брата, взяла со столика зеркало, – завтра со служанок моих чадру сорвешь…

– Еще не хватало! – Мехмет рассудительно покачал головой. – Мужчине в женские дела вмешиваться – только себя ронять. Раз уж решила матушка отчего-то ввести обычай, что все твои ближние служанки должны носить чадру, – вольно вам всем.

Собственно, на этом разговор мог и завершиться, тем более что девочка, явно утратив интерес к спору, принялась рассматривать себя в зеркале и прихорашиваться. Мехмет уже повернулся к выходу, а ожидавший в коридоре наставник чуть отступил, готовясь пропустить своих подопечных мимо себя и сопроводить их прочь из женской части дворца.

Только так все и должно было произойти в следующие мгновения. Если бы не Баязид.

– Должны носить чадру, должны! – закричал он в восторге. – Чтобы никто не видел, какие они уродины! А еще – чтоб не было видно: они все равно красивее тебя! И она, – он ткнул пальцем в сторону Эмине-ханум, которая только хмыкнула, сложив руки на полной груди, – и она… – Во второй раз его рука указала на самую юную из служанок, почти неразличимую за спинами няни и кормилицы, робко переминавшуюся с ноги на ногу возле дальней стены.

Служанка, издав возглас испуга, уклонилась от направленного на нее Баязидова пальца, словно тот был копьем.

Следующая минута была наполнена рыданиями, воплями и бранью. Рыдала юная служанка, в ужасе отбежав в самый темный угол покоев и скорчившись там на полу, слезно причитала служанка возле дверей, а вот Басак и Эмине, уперши руки в бока и придвинувшись к шахзаде почти вплотную, высказывались сочно и цветисто, гневно и громогласно. Прямо как торговки на чаршы-сы (или, как теперь пошла мода называть рыночную площадь, базар-майдан), где, впрочем, кроме них самих, никто из здесь присутствующих в жизни не был, а потому оценить это сравнение не мог.

– Ладно тебе, няня, – звонко сказала девочка, и все как-то разом смолкли. – И тебе будет, кормилица. Не злитесь. Было бы на кого. Или вы забыли: Джихангирчик маленький еще совсем…

Издевка была едкой: Джихангиру, четвертому из шахзаде, пока не сровнялось и трех годков, ему еще нескоро надлежало обретать юношеские привычки, потому его сейчас со старшими братьями и не было, он покамест поручен женской опеке, а не наставнику-лале.

– Сама с малышом якшайся, тебе и подобает! – запальчиво ответил Баязид, не осознавший, что его, можно сказать, сравнили с младенцем, и поэтому задетый гораздо меньше, чем рассчитывала сестра.

– Ну да. Мне – с малышом, а тебе, взрослому, с санджак-беем Манисы.

Это была фраза то ли отчаянно дерзкая, то ли просто странная. Услышав такое, прямо-таки не знаешь, как поступить.

Впрочем, не знал этого скорее шахзаде Мехмет, на год старше сестры, уже, можно сказать, юноша, целых пятнадцать ему. То есть он знал, что в таких случаях мужчине, а хоть бы и юноше, надлежит делать с женщиной, равной ему по статусу. Надлежит ударить так, чтобы она замолчала. В Блистательной Порте не только мужчины, но и юноши поступают именно так. С равными, конечно.

С теми, кто по статусу ниже (а перед шахзаде Блистательной Порты все таковы… ну, почти все), подобный вопрос и возникнуть не должен. Им просто не дадут возможности сказать или сделать такое, за что шахзаде их собственноручно ударить должен.

* * *

Санджак-бей Манисы. Мустафа. Тоже шахзаде, наследник султана – старший наследник. Всем им брат, но… брат единокровный. По отцу, блистательному и несравненному Сулейману Кануни, тени Аллаха на земле, халифу правоверных, у которого ищет убежища всякий обиженный.

Отец действительно кануни, справедлив. Однако матери его детей… враждуют они, чего уж там говорить. Иначе в Блистательной Порте и не бывало.

Сейчас верх Хюррем-султан, их собственной матери. Но, может, потому что та, другая, уехала со своим сыном Мустафой в санджак Манису. Куда тот отправлен, как сказали бы франки, губернатором. Чтобы набираться мудрости и государственного опыта в управлении: сперва ключевым санджаком, а там, много лет спустя, и всей Портой, надо думать.

Потому что главный наследник – он. Старший из сыновей. Воистину справедлив блистательный Сулейман: даже если и правда, что из всех сынов чресел своих он больше других любит второго, Мехмета, престол – первому. Хотя бы потому, что он того достоин.

И вправду достоин. Совсем уже взрослый юноша Мустафа, девятнадцать ему. Отважен, гибок умом и щедр сердцем. Всем хорош он как будущий султан.

Даже как брат он, если говорить честно, хорош.

Быть бы ему не только единокровным, но и единоутробным…

Однако иначе распорядилась судьба – и он не таков. Потому он на одной стороне, а трое младших шахзаде (точнее, четверо, считая маленького Джихангира) – на другой.

Что бы сами они о себе не думали. И что бы не думал Мустафа.

* * *

Все это Мехмет знал. Но, похоже, как-то усомнился, что ему сейчас до́лжно ударить сестру. Прежде меж ними такого не водилось.

А еще он, кажется, вдруг усомнился, что это получится. Да, она и младше, и девчонка, а он-то обычаи юноши уже несколько лет усваивал вполне успешно, лук и сабля ему привычны были, а они со слабой рукой не дружат. Но вот – усомнился.

Баязид же не сомневался ни в чем и никогда. Так что он стремительно метнулся вперед, норовя вцепиться сестре в волосы. И даже в самом деле вцепился, потому что она отшатнулась с какой-то странной для себя неловкостью.

Тут последовало то, что на базар-майдане бывает, конечно, причем очень часто, – но только не в старых приличных бедестанах, где продаются благовония, ковры, рабы, зеркала (во всяком случае, хорошие), ювелирные украшения (во всяком случае, настоящие) и сталь (во всяком случае, достойная воинской руки). А вот за пределами крытых рядов, то есть там, где торговцы, сидя прямо на земле, хрипло зазывают купить непременно у них старую глиняную посуду, поношенную обувь и позолоченный свинец вместо драгоценностей, где в толпе шныряют карманники, где не продохнуть от запаха уксуса и сумаха, – там да, без такого рынок не рынок.

Никто и слова сказать не успел, как Баязид, шипя от боли, тряс в воздухе пострадавшей рукой (хныкать он, надо признать, не хныкал, такого за ним с малолетства не водилось), а девочка, лишь слегка растрепанная, стояла посреди комнаты, воинственно сверкая глазами на всех своих братьев разом и сжав в ладони рукоятку маленького зеркальца, как сабельный эфес.

Мехмет так и замер с раскрытым ртом. Степенность и осознание собственного старшинства сыграли с ним злую шутку: он промедлил сделать хоть что-либо, а теперь уже, наверное, и поздно было.

Селим, за все время так и не сказавший ни слова, попятился к выходу. Смотрел он в пол, а по лицу его мелькали не поймешь какие тени. Впрочем, это-то как раз привычно, Селим не только сейчас такой, но и всегда, все почти тринадцать лет своей жизни: молчаливый и, что называется, «в тенях». Странный он парнишка. Зла от него никто не видел, но, должно быть, это все-таки хорошо, что ему, при всех обстоятельствах среднему сыну, султаном вряд ли когда предстоит быть.

Пауза зависла надолго, однако чем-то прорваться она все же была должна.

Баязид в последний раз тряхнул рукой, убедился, что она на месте, и злобно ощерился, как волчонок перед прыжком. А Мехмет, как видно, решил, что бездействие наносит ему, старшему брату, гораздо больший урон, чем хоть какой-то поступок, даже ошибочный или опасный. И шагнул вперед.

Но тут в покоях словно бы разом стало теснее. Это через порог, пригнувшись, чтобы не задеть чалмой о мраморную притолоку, ступил лала-Мустафа.

* * *

Он был из тех евнухов, которых называют сандала, то есть «срезано все». Такие ценятся гораздо выше и, само собой, достигают при дворе куда более значимых должностей, чем обычные семивиры, у которых срезано лишь кое-что. Лала, наставник султанских сыновей, – должность наивысочайшая, не случайно и вовсе не в насмешку его иной раз лала-паша именуют. Евнуху, что приставлен к султанской дочери, никогда выше звания аги не подняться.

Ага, «старший», тоже, конечно, немало, но это ведь «звание силы», подобно тому, как эфенди – звание книжной премудрости. Оба они примерно равны друг другу, хотя и противоположны. Когда ага командует отрядом в бою, под рукой у него обычно десятки человек, редко-редко немногие сотни. При дворе мера того, что под рукой, конечно, иная, хотя ответственность порой даже больше, чем в бою. И опасность больше.

Однако лала – звание и силы, и премудрости. То есть – могущества. Прямо сейчас у него этого могущества может не так уж и много, но кто знает, как там дальше сложится… Всем известно, что лала Шахин-паша настоящим пашой сделался. Двумя провинциями управлял, в двух полевых сражениях и в пяти успешных осадах был командующим, десятки тысяч ходили под его рукой.

Давно это было, правда. В ту пору, когда еще не считалось, что наставником шахзаде может быть только евнух.

Но могущество могуществом, а у тела свои законы. Если таким, как семивир, человека могут сделать в любом возрасте, то таким, как сандала, – только в нежные годы, иначе не выжить после операции. К тому же оскопление в столь раннем возрасте еще кое-какие последствия имеет.

Тело сандалы (да и семивира, если стал он евнухом в такие же годы, – но так бывает редко, сущее расточительство это) не знает тех сроков и пределов, которые отведены подростку, юноше, мужчине. Только один рубеж ему ведом: старость, в которую евнух шагнет не раньше обычных людей, в положенные годы, – зато как бы прямо из отрочества. Потому что сандала продолжает расти. Всю ли жизнь, даже до самой старости ли – это чуть по-разному бывает. На пятом десятке рост в любом случае становится малозаметен, это специально измерять надо для полной уверенности, а все те века, которые существует гарем, доселе ни у кого не возникало такой необходимости, да и сугубого желания.

Тем не менее до трех с половиной локтей такие евнухи дорастают точно.

В лале-Мустафе было три локтя с четвертью, это если без сапог и чалмы считать. Тоже вполне достаточно, чтобы все мгновенно смолкли и замерли на полудвижении.

А как ударил он в пол своей ротанговой тростью, которая для человека обычного роста за посох сойдет, так и вовсе дыхание затаили. Не только старший из шахзаде, но даже и до дерзости бесстрашный Баязид. Селим вообще чуть ли не втянулся в глубину своего кафтана, как улитка в раковину.

– Прости меня, госпожа Михримах, – ровным голосом произнес лала-Мустафа, обращаясь к девочке. – Я виноват. Мне надлежало, приближаясь к твоим покоям, прокричать «Дестур!».

– Прощаю тебя, достойный Мустафа, – церемонно ответила та. – Не столь уж и велика твоя вина. Не сомневаюсь, что, просто проходя по гарему, ты, как и подобает, всегда кричишь «Дорогу!», но странно бы делать это, препровождая ко мне моих же братьев. А что один из них неправильно повел себя с моими служанками, так это по малолетству.

Баязид гневно втянул ноздрями воздух, но евнух вновь пристукнул тростью по полу – и ни слова произнесено не было.

– Благодарю, госпожа Михримах. – Лала поклонился. – Надеюсь, то же самое ты скажешь и своей матушке-хасеки, госпоже Роксолане, да исполнятся все ее чаяния.

Прозвание «Роксолана» во дворце совсем не в ходу – разве что среди дипломатов из франкских посольств оно ходит, причем как секретное, когда другим не нужно знать, о ком идет речь (наивные: думают, что можно сохранить тайну… во дворце и в Истанбуле вообще). Поэтому сейчас всем пришлось потратить несколько мгновений, чтобы понять: евнух использовал это имя как дополнительно величальное, вроде «прославленная даже меж сановными чужеземцами». Пожалуй, он даже чуть перемудрил в своем стремлении выказать почтительность, но само стремление понятно.

– Вовсе незачем беспокоить матушку такими рассказами. Да и рассказывать-то не о чем. – Та, которую евнух назвал Михримах, небрежно махнула рукой.

– И за это благодарю тоже. А сейчас мы оставляем тебя.

Мустафа ступил назад – и с первого же шага оказался в коридоре. Трое мальчишек, не медля и стараясь ступать беззвучно, тоже просеменили прочь из комнаты, делая по два шага на один шаг наставника, а Баязид так и два с половиной.

Доверенная служанка подскочила было к двери, чтобы закрыть ее изнутри – оглянулась, увидела, как на ней скрестились все взгляды, и, поклонившись, выскользнула прочь, затворив дверь снаружи, за собой. Теперь в покоях остался только самый ближний круг. Но кормилица сперва все-таки поспешила к входу и, выглянув, удостоверилась, что служанка действительно убралась с глаз долой, а главное – со слуха подальше. Убедившись, что опасность миновала, все равно так и осталась при двери, на страже.

– Ну, вы сегодня с огнем играли, девоньки… – обессиленно произнесла няня.

– Мы? Это братики наши по огню гуляли! – бойко и совсем без следа недавних слез (да взаправду ли они были?) возразила одна из девочек, та, на которую кормилица с няней успели набросить головную повязку с легкой чадрой. Эту чадру она как раз сейчас и сняла, открывая лицо.

Такое же лицо, как и у второй девочки.

Не отличить. Особенно сейчас, когда у обеих волосы, свободно распущенные, струятся вдоль щек.

– Да уж как сказать…

– Так ты ведь, няня, им все и сказала сразу, – ответила вторая девочка, по-прежнему не выпускавшая из рук зеркальце. – Рано мальчишкам слоняться по гарему. А по отцовскому гарему – тем более!

– Ты, умница, уж лучше молчи! – Басак-ханум укоризненно покачала головой. – Тебе только и надеяться теперь остается, что эта овца яловая, – няня кивнула подбородком в сторону коридора, где давеча скрылась служанка, – действительно не осмелится беспокоить вашу матушку таким рассказом. Ведь ее же, овцы́, просчет! Ну, я ей еще задам… Однако если все-таки расскажет, ох и прогуляешься же ты в комнату для одеяний, «госпожа Михримах»!

При этих словах порывисто вздохнула не Орыся, стоявшая с зеркальцем в руках, а настоящая Михримах, только что сбросившая чадру. В комнате для одеяний действительно хранились запасные одежды султанских дочерей (точнее, как считалось сейчас, султанской дочери и ее любимой служанки-наперсницы, которой дозволено донашивать платья госпожи), но было у нее и… другое назначение, совсем особое.

– А вот и нет, – спокойно возразила Орыся, наконец положив зеркальце на столик, – хасеки-хатун меня даже похвалит. Я ведь что сделала? Пальцем даже не шевельнув, привлекающих чей-то взгляд движений не сделав, только обидные слова сказав – руками нашего младшенького закрыла «шайтанову метку». Да так, что ни он и никто другой ничего не заметили.

Няня, подумав, склонила голову в знак признания правоты. Да, наилучшим образом поступила младшая из сестер. И действительно, мать, если узнает, хотя лучше бы ей все-таки не узнавать, сочтет ее действия достойными скорее похвалы, чем наказания.

Блистательная хасеки, Хюррем-султан, супруга султана и правительница его гарема, из нее одной состоящего, надо признать, не слишком внимательна к тому, что творится с ее детьми – девочкой (девочками!) и мальчиками. Правда, до тех пор, пока это не коснется одного – подлинной опасности. Вот тут чутье ее безошибочно, действия стремительны, а решимость подобна отваге пантеры, защищающей свое логово.

– Мальчишки вообще ничего не замечают, они такие, даже Мехмет, – подтвердила Михримах. – А вот лала…

Няня снова кивнула. Лала-паша, не будь он умен и приметлив, до своих нынешних лет вряд ли дожил бы, а уж звание наставника точно не смог получить бы. Он, конечно, в дворцовой большой игре на стороне хасеки, ведь он же наставник ее детей, но… Вот именно, что слишком уж много «но» в этой игре. Иные из них, сейчас маловажные, почти не заметные, через годы могут стать решающими. И неизвестно, как все повернется.

Поэтому лучше не давать лишнего знания никому, даже явному союзнику.

– Как он своих питомцев резво увел, да и сам прочь заспешил! – усмехнулась стоявшая у двери кормилица, которая, конечно, слушала их разговор. – Право слово, девоньки, ему будто вживую увиделось, как за вашими плечами Узкоглазый Ага стоит!

Сестры недоуменно переглянулись друг с другом.

– Так и было, – выразила общую мысль Михримах. – Конечно же, Доку-ага всегда стоит за нашими плечами.

– Даже когда он далеко, – завершила Орыся.

 

3. Сандаловый разговор

Кофе был выпит. Потом малолетний «цветок» (это был не их «цветок», поэтому к нему даже не присматривались: велика ли разница, Гиацинт или Лютик), повинуясь подзывающему жесту, снова принес две чашки – и по щелчку пальцев удалился. Чуть-чуть, едва заметно промедлил, перед тем как удалиться, и Доку пришлось раздраженно щелкнуть пальцами еще раз.

Совсем глупый по малолетству «цветок», а с такими привычками рискует и не вырасти. Начнем с того, что во дворце подслушивать разговоры старших – очень нездоровое занятие. Тут запросто можно лишиться всего, что еще не отрезано. Особенно сейчас, когда завершается одна из партий большой игры и на кону самые большие головы. Да, начнем с этого. А продолжим тем, что старшие, сев что-либо обсуждать за кофе, во время первой чашки точно слова не скажут, да и потом не сразу к делу перейдут. Таковы правила поведения. Истанбул – не деревня и не воинский лагерь, тут поспешность малую цену имеет; а дворец – стократ Истанбул, столица столиц.

Вторую порцию тоже пили в молчании, маленькими глотками. Время от времени подносили к губам рукав наргиле, затягивались ароматной смесью.

Этот обычай был нов, но у него уже нашлись знатоки и ценители, хорошо различавшие (или притворявшиеся, что различают) разные сорта смесей: листья конопли, зерна конопли, ее же пыльца, какие-то благовонные добавки… Все разновидности курительного зелья пока были персидскими, но, по словам знатоков, кто-то уже опробовал для этих целей листья «тобакко», привезенные кастильскими франками. Результат якобы превзошел все ожидания, но в чем именно это проявлялось, знатоки пока ясного ответа не давали.

Двух евнухов, сидевших сейчас друг напротив друга, трудно было назвать ценителями курительного обряда. Но раз уж он считался приличным времяпровождением, то да будет так. Иначе их, уединившихся для беседы, чего доброго, винопийцами сочтут. А дымное зелье, в отличие от вина, для правоверных не заповедано.

Правда, уединились они не абсолютно: тут как раз даже не в пьянстве могут заподозрить, а в по-настоящему тайных умыслах. Это лишнее. Просто сидят двое старших евнухов в углу «Двора гвизармьеров», ведут неспешную беседу, точнее, будут вести после второй чашки; со стороны их трудно рассмотреть из-за ствола растущей тут чинары, но ведь они для того и сели под ней, чтобы находиться в прохладной тени. А еще их частично закрывает мраморный конус фонтана, и легкое журчание воды помешает ненароком услышать, о чем они говорят. Да ведь они пока и не говорят вовсе. Пьют кофе, временами подзывают юных «цветков», евнухов для услужения, чтоб те новую порцию подали… курительной смесью дымят…

Вообще же, если действительно посмотреть со стороны, странное зрелище они представляют. Доку-ага свою судьбу, которая повернула его путь, встретил девятнадцати лет от роду, когда путь взросления был уже завершен. То есть сейчас он не выше и не ниже, чем большинство его соплеменников. А у них – в той далекой стране, которая и для Востока Восток, – разрез глаз еще у́же, чем у племен из стана текинцев, иомудов или тюркмен, да и рост чуть ниже.

Что до лала-Мустафы, то о нем уже говорилось. Три локтя с четвертью. Сидя напротив Доку, возвышался он над ним, как башня. А вот – все равно словно бы одного роста.

Шириной плеч они почти вровень были. А запястья у Доку даже большего обхвата. Кто по-настоящему в воинском искусстве сведущ, знает: у мастера прежде всего на запястья и предплечья смотреть надо. Плечи, верткость и скорость, длина шага и глубина подшага, мудрость глазомера – все это тоже очень важно, однако такое не вдруг оценишь. Но основную воинскую нагрузку рука принимает на протяженности от кисти до локтя, потому опытный человек прежде всего на запястья смотрит, их не скроешь, а затем уже принимает то или иное решение.

Мустафа был человеком чрезвычайно опытным, и не только в воинском деле как таковом. Потому со своим нынешним собеседником он держался очень уважительно. Хотя по дворцовой иерархии между ними разница была как между кинжалом и гвизармой.

Медленно, не торопясь, сделал предпоследний глоток и поставил на низенький столик чашку, в которой кофе еще оставался, но совсем немного, на самом дне. И Доку, тоже один глоток не допив, отставил свою чашку.

Церемониал соблюден. Теперь можно и говорить.

– Что думаешь об Адаше? – спросил лала без предисловий и без обиняков.

Адаш – не имя, а «носящий то же имя», то есть тезка. А имя «Мустафа» в Блистательной Порте одно из самых распространенных. Даже среди тех трех десятков учеников янычарской школы, которых Доку прямо сегодня с утра наставлял премудростям схватки «короткое против длинного», этим именем зовут пятерых. И, вообще-то, он мог бы начать сейчас рассказывать о любом из них, тем более что лала-Мустафа за этой тренировкой наблюдал и, следовательно, мог интересоваться, какими бойцами обещают стать эти подростки. Но – кофе выпит и разговор прям.

– Он хорош, – коротко ответил Узкоглазый Ага.

– Хорош… – Наставник шахзаде пожевал губами. – Не спорю, как воитель – да. Знаю, ты скажешь: «Кто многого стоит как воин, тому и в прочем высока цена». Но мы с тобой знаем очень многих отменных рубак, Доку-ага, и знаем, что далеко не всякому из них есть резон подниматься выше командира полусотни. Поэтому прошу тебя, друг мой, взвесь свой ответ еще раз.

– Он хорош с коротким, от малого кинжала начиная, и с длинным, до гвизармы и пехотного копья, – пояснил Доку. – С всадническим копьем, говорят, тоже, но тут я ему не учитель. Хорош с кривым и прямым, особенно когда о полноразмерном клинке речь идет, будь то сабля килич с сильным изгибом, пала с малым или прямой кончар. Даже с клинком обратного изгиба обращается умело, не считая, что с тем марает свою честь.

Лала-Мустафа неохотно кивнул. И старший, и младший из его подопечных как раз так считали: мол, ятаган – янычарская забота, серп для мясной жатвы, для резни то есть, а не для высокого боя, как благородная сабля. Это, разумеется, ошибка.

– И оружием дробящего удара тоже владеет правильно: буздыганом напролом, – Доку изобразил удар палицей, – а басалыком внахлест, хотя столь многие соблазняются пагубной легкостью вращения. – Рука Доку очертила в воздухе правильный, а затем, наоборот, «пагубный» взмах кистеня.

Узкоглазый Ага замолк. Его собеседник ждал.

– Очень разные тут качества требуются, – словно бы извиняясь, произнес Доку-ага, опустив взгляд. – Смелость во всей широте своей, пылкость и сдержанность в нужных дозах. Гибкость ума еще, как без нее. Способность мгновенно принимать решения, а такому не учатся, она от рождения быть должна…

Взглянул на собеседника в упор. И бесстрастным голосом подвел итог:

– Так что во всем Адашу высока цена. Да.

Наставник шахзаде вновь кивнул, вынужденно признавая правоту этого суждения. И, иначе и быть не могло, – подумал о своих воспитанниках.

Баязету самый легкий из киличей уже по руке – и машет он сабелькой лихо, хотя рубака будет, пожалуй, скорее отважный, чем искусный. А Мехмету по руке и мужской килич, и даже пала (разве только не кончар, который требует взрослого роста и полной силы), но оружием он владеет как старательный, послушный выученник: локоть сюда, взмах оттуда, подшаг вот такой… Нельзя так биться в настоящем бою. И править державой тоже не слишком можно.

Средний же шахзаде, Селим, с оружием не подружится вовсе, даже если ближе к расцвету сил очень того захочет. Опытному взгляду такое видно сразу.

Плохи твои питомцы, наставник, даже если в том их, а не твоя вина. Все вместе они не составят одного старшего брата.

– И в оружии дальнего боя он мастер. – Об этом можно было уже не говорить, но Доку лишних слов не произносил вообще, так что лала-Мустафа, потянувшийся было к чашке, убрал руку. – Мне, конечно, тут до совершенства суждений далеко…

Лала усмехнулся. Совсем хорошим стрелком Узкоглазый Ага действительно не стал, ему оказалось трудно приноровиться к турецкому луку, очень уж иных, по сравнению с привычными, навыков требующему. Зато он умел уклоняться от стрел и отбивать их на лету. Все ученики янычарской школы глазели на это, челюсть отвесив. С первого же года искуснейшие из юных воителей за Доку собачонками ходили, ловя каждое его движение. Всех попросившихся взял он в личные ученики, честно пытался свое мастерство передать, но так ни у кого и не получилось. Долго в это поверить не могли, поток желающих иссяк лишь на пятый год.

– Да, далеко мне в этом до совершенства суждений… Но у шахзаде Мустафы, как у лучника, вероятно, отцовская рука?

– О да, – произнес лала-Мустафа совершенно искренне, – султан, да будет он вечно здрав, в искусстве лучной стрельбы – мастер, каких мало. Он…

Наставник собирался было рассказать о том, на какую дистанцию мечет Сулейман Кануни стрелы при стрельбе с гушангиром и без него, как попадает в движущуюся цель на охоте и – трижды такое бывало в сражениях – сколькими выстрелами из десятка поражает мишень на ста шагах, сколькими на трехстах… Всегда приятно рассказать о своем повелителе то, что является правдой без капли лести.

Собираться-то он собирался, но вдруг заметил чуть отстраненный, безразлично застывший взгляд Доку – и ничего не стал говорить.

– А есть ли основания считать, что эта рука ослабела? Или что она вскоре слабеть начнет? – спросил Узкоглазый Ага голосом, столь же безразличным, как и его взгляд.

– Нет, – тяжело уронил лала-Мустафа после минуты напряженного молчания.

Султану всего сорок лет. Человеческой жизни, как известно, срок отмерен Аллахом, но можно полагать, что Сулейман Законодатель, да будет благословенно имя его, отбыл примерно две трети этого земного срока. Может, даже меньше: он действительно здоров и крепок, не подвержен вредоносным привычкам, окружен лучшим во Вселенной сонмом врачей.

Евнухи снова немного помолчали.

– Есть ли у тебя основания полагать, что твой тезка – плохой сын и плохой брат? – спросил Доку уже не отстраненно, но с живым сочувствием.

– Нет, – мрачно повторил наставник. – Хорош он как сын. И как брат лучше многих. Когда три месяца назад прибыл из своего санджака в Истанбул, очень дружески с моими мальчишками общался. Они замкнулись было, но он их расшевелил. Маленького Джихангира на руках носил и в воздух подбрасывал. Смеялись оба.

– Тогда о чем мы вообще говорим, почтенный лала? – Доку положил руку на столик рядом с кофейной чашкой. Но чашку все же не взял, это означало бы конец разговора. Посмотрел на Мустафу выжидательно.

Как раз в этот момент со стороны прохода в малый дворик, где обычно и готовили кофе, вновь появился юный «цветок» с подносом в руках. Он был слишком далеко, чтобы хоть что-нибудь подслушать, и мялся там, явно опасаясь подойти ближе. Доку-ага вдруг повернулся всем корпусом и бросил на мальчишку такой взгляд, словно стрелу пустил. Тот, бедняга, вместе с подносом едва не провалился сквозь плиты двора и, точно уяснив, что в услугах его сейчас не нуждаются, начал пятиться к дальней стене.

– Я скажу тебе, о чем мы говорим, почтенный ага. – Лала-Мустафа был по-прежнему мрачен. – Братские чувства, когда они есть, – это очень хорошо. Но нам ли с тобой не знать, сколь непрочен этот аркан, если речь идет о престоле. О престоле и о вражде. Женской вражде.

Тут Узкоглазому Аге возразить было нечего. От разных жен у султана дети. Мустафа – сын Махидевран-черкешенки, все остальные – из чресел Хюррем-роксоланки. Враждуют они. Издавна и смертно. Давно уже восторжествовала Хюррем, но все ее многолетнее торжество – тлен и прах по сравнению с неотменимым: старший шахзаде, Мустафа, рожден черкешенкой. Старший – и лучший.

Да хоть бы и в дружбе пребывали матери. Безжалостен закон, введенный еще полвека тому назад Мехметом Завоевателем: «Смертной казни подлежит тот, существование которого угрожает жизням многих других». Звучит он так, что может быть применен к кому угодно, но придуман исключительно для тех шахзаде, которые не сделались султанами. Существование любого из них угрожает Блистательной Порте мятежом, а значит, ставит под угрозу жизни многих.

Конечно, каждый новый султан cам себе закон и канун. Может быть, султан Мустафа, который столь хорош как сын, брат, сабельный боец и лучник, с младшими сыновьями своего отца поступит милосердно, тем более что одного из них он, смеясь, на руках носил. В таком случае он станет первым султаном, кто так поступил.

Даже нынешний султан поступил… так, да не так. Впрочем, ему никак поступать не довелось: к моменту вступления на престол был он у своего отца единственным сыном, то есть последним из выживших, одолевших этап детских хворей и юношеских опасностей. Великое счастье, но и великая опасность. Разумеется, мужскому потомству султана надлежит быть многочисленным, иначе, чего доброго, прервется род…

Но на престол сядет лишь один.

Доку-ага кивнул, признавая право лала-Мустафы задуматься о таких вещах загодя, пускай даже султану еще жить и жить.

Это не заговор, не измена. Просто сидят два евнуха – один в должности небольшой, второй в немалой – и ведут разговор о делах государственного масштаба: на годы вперед, на целое поколение. Ну так ведь глупец тот, кто думает, будто все решается только на уровне пашей и беев.

Цену кивка Узкоглазого Аги лала-Мустафа хорошо знал. И потому, переведя дыхание, решился продолжить:

– Только за счет моих шахзаде, сам понимаешь… Ты все правильно описал, ага. Не победить. Баязид еще когда вырастет, да и то… А пока во всей нашей семье только двое мужчин. Твоя хозяйка и твоя девочка.

Ага не переспросил и не возразил. Он не страж гарема, но мастер боя, преподаватель воинской изощренности, на нынешнюю должность его самолично султан поставил. В этом смысле нелепо говорить, что у такого человека может быть «хозяйка». Но во Дворец Пушечных Врат он, Доку, пришел из Изразцового павильона. Где был человеком Хюррем. И – да, блистательная русоволосая хасеки твердостью духа и разумом больше мужчина, чем все ее сыновья.

А его девочка… Она действительно его. Плод его бесплодных чресел, жемчужная сердцевина души, сладость и горечь несказанная. Все трое ее братьев, о которых хоть что-то сейчас можно сказать, – девчонки по сравнению с ней. Духом в мать пошла.

Или в отца…

– Союза с хасеки-хатун искать вовсе излишне, – проговорил Доку бесстрастно. – Она и без того сделает все, чтобы престол достался одному из ее сыновей.

«И чтобы резали друг друга уже они сами, родные братья, а не их единокровный полубрат, твой тезка. По душе тебе такой исход, лала-Мустафа?» – этого Доку, разумеется, вслух не произнес.

Его собеседник угадал несказанное. И тяжко вздохнул: «Ну, может быть, не придется им… по крайней мере не всем… Еще отведен кому-то из троих, а тем паче четвертому, срок на детские болезни, опасности юношеского возраста, взрослый риск поля боя, интриг и мятежа. Но лучше так, чем…»

И снова кивнул Доку-ага. Для наставника даже так – лучше. Если уж иначе совсем никак.

Несказанное осталось несказанным, но есть вещи, которые нужно произнести вслух. И лала-Мустафа сделал это.

– Это так. Но в той семье тоже есть мать, и она в не меньшей степени мужчина духом. Двойной перевес.

– Не так и много.

– Брось, мастер боя. Немного – это когда ты против учеников, пусть и старшего года. Тут-то хоть против восьмерых. Или даже против янычар полной выучки да с боевым опытом: их, полагаю, тоже и двоих не хватит, и троих.

– Не хватит, – подтвердил Доку.

– Вот. Но это на тебя. И в прямой схватке. Вообще же двоих на одного, как правило, достаточно, особенно когда бьются… на дворцовый манер. А мы не в таком мире живем, в котором четырнадцатилетние девочки за бойцов считаются.

– Девочки? – Узкоглазый Ага лишь слегка поднял бровь, голос его тоже звучал обычно. – Какие девочки?

В воздухе повисла странная пауза, короткая, но словно бы звенящая сталью.

У лала-Мустафы вдруг ни с того ни с сего возникло нелепое ощущение, что он перерублен пополам. Или вот-вот будет. Ерунда, конечно, но…

– Да просто девочки вообще, – растерянно пробормотал он, – даже если дух у них равен мужскому. Как у твоей Михримах.

– А.

Ощущение перерубленности исчезло. Мустафа чуть заметно поежился, провел ладонью по телу – от левого плеча к правому бедру, вдоль незримой линии, по которой его несколько мгновений назад обожгло ледяной вспышкой. Задумался.

– А вообще ты верно заметил. Именно девочки. Две, а не одна. Верная служанка – это очень хорошо, особенно когда есть возможность на нее влиять. И во сто крат лучше, если это не просто служанка, а наперсница с самых нежных лет, молочная сестра.

Сказав это, лала-Мустафа снова на миг ощутил, будто его тело рассекли незримым клинком, на сей раз не от плеча к бедру, а поперечно, через гортань и шею. Но, уже зная, что это ерунда, глупое наваждение какое-то, продолжил:

– Большая удача, что ты можешь влиять на дочь султана не только напрямую, но и через ее молочную сестру. Они ведь обе выросли под твоей рукой…

– Под моей. – Доку-ага странно усмехнулся. – Больше, чем под рукой Хюррем-хатун. Ей за дворцовыми делами часто недосуг.

– Вот и отлично.

Между ними снова повисла пауза. Тяжелая, но на этот раз не насыщенная призраком рубящего взмаха.

Лала-Мустафа вновь украдкой передернул плечами. Да что за безумие: может, по исходу сегодняшнего разговора Узкоглазый и не сделается его полным союзником, но в этот момент они уж точно не враги. Одной крови служат, крови потомков султана и роксоланки.

Ну и вообще, Доку известен как раз не яростным пылом, а ледяной сдержанностью, даже когда он и вправду с оружием в руках. А сейчас к тому же его руки свободны, а их оружие вон там, в стойке у дальней стены, где они немного поупражнялись на гвизармах, прежде чем приступить к кофейной церемонии. И ни на поясе Узкоглазого, ни рядом на подушке никакого оружия нет. Как и у самого Мустафы, конечно. Не в обычае это за кофе.

– Отлично что? – поинтересовался Доку в своей обычной манере, то есть совсем без выражения.

– Нам нужен в семье еще один мужчина, Доку-ага. Если уж блистательной хасеки не очень повезло с сыновьями, то пусть на ее стороне играет зять.

Лала с легким беспокойством прислушался к своим чувствам, но ощущение разрубленности более не возникло. Это, разумеется, какой-то странный морок был. Хвала Аллаху, он миновал бесследно.

– А сама хасеки знает об этих твоих планах, многопочтенный лала?

– Нет, почтенный ага. Потому я и обратился к тебе.

Узкоглазый снова кивнул. Третий кивок за сегодня. Поистине чудо: вообще-то, у него и за месяц такое редко случается.

Но у кивков, как и у жестов, свой особый язык, евнухи понимают его лучше всех прочих. И вот этот кивок по-прежнему не был знаком согласия: он лишь признавал законность вопроса.

Все понятно. Блистательная Хюррем – пантера в полном цвете сил, и она надеется без посторонней помощи одолеть состарившуюся тигрицу. Обе они защищают свое потомство, и их силы, возможно, действительно равны. Но лала-Мустафа видит – и вряд ли ошибается, – что рядом с тигрицей стоит уже не тигренок, но молодой тигр. И чтобы одолеть его, даже такого, каков он сейчас, нужен матерый барс. Пускай сама пантера еще не признала этого. Поскольку признать такое – значит призвать на помощь и поделиться властью.

И еще есть юная пантера, бесстрашная и непокорная. Которая сама по себе все же не сила – только вместе с грядущим барсом, в таком уж мире мы живем.

Юная пантера, на которую нужно влиять. В том числе через ее молочную сестру.

Наставник шахзаде сам не понимает, в чем он прав, а в чем ошибается. К сожалению, это даже и не очень важно. Потому что в этом аркане все волокна, включая ложные, затягиваются в истинную петлю.

Тут Доку вдруг улыбнулся, потому что мысли о юной пантере напомнили ему о совершенно реальном существе из рода кошачьих, не просто юном, а совсем маленьком, шатком на лапках, но уже исполненном непокорной отваги. Иберийский котенок. Короткохвостый, кистеухий, пантерно-пестрый котенок для его девочки.

– По твоему мнению, не рано?

– В самый раз, – произнес Мустафа, безошибочно определив суть вопроса. – Твоей девочке нет полных четырнадцати, но ведь и ее матери, когда ту доставили в гарем, лишь на месяцы больше было. Знаю, что скажешь: с настолько узкими бедрами рожать опасно, а значит, и замуж рано. Заранее согласен. Султанская дочь – не султанская наложница. Ну так речь ведь и не идет о том, чтобы сейчас. В этом деле нам кофе еще года два-три пить, вряд ли меньший срок все займет. Для любой девушки, чья бы дочь она ни была, еще немного протянуть – вот уже и перестарок. А за это время как раз не только она расцветет, но и он по службе поднимется. Есть куда тянуться: сейчас даже не санджак-бей, а так, наместничек. А вот если помочь ему дорасти хотя бы до третьего визиря, то дальше он уже сам…

Лала-Мустафа умолк. Он сказал достаточно, даже сверх того. Если сейчас его собеседник промолчит – значит, они враги. И в дальнейшем им предстоит губить планы друг друга, не окажется у них иного выбора.

– И кто же?

– Ликийский наместник, Рустем-паша. – Наставник незаметно перевел дух. – Предваряя твой вопрос, скажу сразу: он пока тоже ничего не знает.

Ощущения разрубленности не возникло и сейчас, но взгляд Доку был таков, что лала всем телом откинулся назад, едва не упав с подушек.

– Прокаженный?

– Что ты, что ты! – произнес Мустафа с неуместной торопливостью. – Угревая сыпь. Да она почти и сошла уже, это была прошлогодняя история. Я специально к нему двух врачей засылал, и те при осмотре заметили на его рубахе вошь.

На сей раз Узкоглазый поднял обе брови сразу.

– На тех, кто по-настоящему болен проказой, вши не живут, – объяснил лала, мысленно учтя, что его собеседник впервые попал в Истанбул уже взрослым человеком и потому не знает вещей, известных тут даже последнему из уличных нищих.

Брови Доку не опустились.

– Даже не думай о таком, – теперь лала говорил без всякой торопливости, даже надменно, – не только во вшах дело. Проверено. Он здоров. Разве только мыться ему при его сальной коже надо бы почаще, ну ничего, научим. Кем бы я ни был, но дураком не являюсь точно. И рассчитываю на длительное содействие, а не на неукротимую ненависть и страшную смерть.

– Да. – Доку кивнул в четвертый раз, и снова по-прежнему: признавая правду собеседника, но не включая ее в свой выбор.

Теперь этикет беседы позволял ему молчать долго. Но Узкоглазый Ага, не воспользовавшись этим, заговорил почти сразу, неожиданно длинно:

– Когда гяур из кастильского посольства передавал для моей девочки подарок, детеныша рыси, у меня был случай немного пообщаться с одним из малых чинов при том посольстве. Тем, что как бы секретарь, но на самом деле, конечно, телохранитель…

Лала-мустафа ничуть не удивился и не спросил, на каком языке они общались. Впрочем, секретарь этот, конечно, мог знать турецкий, а еще оба могли использовать наречие мавров, которым многие кастильцы владеют. Но им, наверное, и отсутствие общего языка не помешало бы: с любым мастером оружия Доку-ага как-то ухитрялся свободно объясняться. А среди кастильцев мастера есть. Даже слишком много. Ладно, пусть об этом Диван думает, у него голова многобородая.

– Так вот, этот телохранитель рассказал мне такую историю. Когда-то давно свергли одного кастильского султана, он, правда, сумел бежать, собрал войско и какое-то время боролся против своего брата, севшего на его престол. Военачальник он был столь же скверный, как и правитель, так что ничего у него не вышло. Таяло войско, переходило к новому султану. В конце концов он уже не воевал, а бегал и прятался. Лишь один старый паша, у них это «граф» называется, как с самого начала засел в малой крепостце, так и держался там, отбивая все штурмы, продолжал стоять за свергнутого. Это уже изменой стало, а не верностью, ведь вся страна под новым султаном, причем и вправду лучшим. Но изменой это никто в Кастилии не считал. Все знали: у того графа особая причина имелась. Четверть века назад сопровождал он супругу старого султана, бывшую на сносях… Уж и не знаю, куда и откуда сопровождал, но пришлось идти морем. Шторм начался – и преждевременные схватки начались с ним. И роженица, и вся женская свита ее совершенно беспомощны оказались. Тогда этот граф, в ту пору еще не старый, привязал к своему телу новорожденного шахзаде – того, который потом стал султаном и был свергнут, – и несколько дней, пока корабль шел по бурному морю, не расставался с ним. Лишь по прибытии в шахский дворец он передал младенца мамкам и нянькам. Вот потому никто не мог назвать его изменником: та верность, которая с первых дней жизни к телу привязана, – она особого закала.

– И к чему ты это рассказал, почтенный?

– К тому, многопочтенный, что и моя верность такова. Ты, конечно, знаешь, что я был рядом с хасеки, когда ей выпал срок разродиться во второй раз, тоже чуть ранее срока. Но вот чего ты не знаешь, так это то, что роды были тяжелыми, повитуха опоздала, а Бахат и Эмине сами не справились бы… И потребовались мои руки, чтобы помочь роженице и принять дитя. К себе младенца я не привязывал, незачем было. Но в руках держал – первым. И эту связь не разрубить. Разве только вместе с жизнью.

– И ты считаешь, что я предлагаю тебе это?

– Не знаю. Возможно, и не предлагаешь. Но выходить ли замуж за… такого, как Рустем, пускай он и не прокаженный, решит моя девочка, а не ее мать. Сама. И не жди от меня подмоги в том, чтобы на это решение повлиять.

Некоторое время они сидели молча. Ветер сорвал с платана несколько листьев, уронил их на кофейный столик. Доку разложил их вокруг своей чашки, как фишки на игральной доске, а потом вдруг неуловимым движением перемешал, рассеял всю композицию.

– Так чем же закончилась история с тем верным графом-пашой? – спросил Мустафа, как будто это имело теперь особое значение.

– Скитаясь, захворал и умер свергнутый беглец. Его брат-султан велел набальзамировать тело, привезти его в столицу и похоронить торжественно, в семейном мавзолее. Но перед тем послал к старому паше гонца и словом своим гарантировал ему свободный выезд из осажденной крепости, а потом возвращение назад, чтобы тот мог своими глазами увидеть: мертв султан, причем не от меча. Старик выехал, убедился и, вернувшись в крепость, приказал своим воинам сложить оружие. Не знаю, было ли им обещано полное прощение, тем паче было ли оно соблюдено. Вполне могло быть и так. Рассказал мне тот кастилец, что самому старику султан предложил служить ему столь же верно, как прежде тот служил изгнаннику. Но старый граф ответил, что подобную верность султан для себя получить не сможет, поздно ему: ведь он не только что родился. Причем подобная верность вообще так просто не дается и слишком дорого обходится.

Теперь можно было делать последний глоток и завершать разговор. Но вместо этого лала-Мустафа вдруг, не вставая с подушек, наклонился вплотную к собеседнику, за счет своего огромного роста словно бы перечеркнув расстояние между ними.

– А теперь выслушай меня, почтенный ага. – Лицо его налилось темной кровью, голос пресекался. – Ты о своей верности особой закалки рассказал – так вот, и у меня она такая же. К Иблису благо престола и Порты, небось не рухнут. Трое мальчишек на мне, ага! Пускай даже ни один из них не идеален как будущий султан и никого из них я не принимал на руки прямо из материнского лона, но под моей рукой они растут с самого детства. Легко тебе говорить о неразрывности уз с твоей девочкой! Михримах ведь в любом случае ничего не грозит: безопасна смена власти для дочерей султанов и сестер их. Разве что замуж чуть хуже выйдет – да, ага, хуже, чем если мы это вместе размыслим, ведь Рустем блестящая партия для нее, подумай об этом. Но хоть бы и так. А вот моим мальчикам что посоветуешь? Положиться на милость Адаша и его матери, столько лет алчущей мести? Ну, может, младшего, Джихангирчика, он и пощадит, раз уж на руках его носил и со смехом в воздух подбрасывал. Только ведь Джихангир как раз не из моих мальчишек, я ему не наставник и вряд ли буду, хватит с меня и за этих троих ответственности!

Он, будучи вне себя, шипел и брызгал слюной. Доку чуть отстранился, но слушал внимательно, не как врага, даже не как отвергнутого союзника.

– Так что сам подумай, друг мой… – Мустафа вдруг обмяк, устало махнул рукой. – Беспокойные братцы твоей девочке достались, да уж какие есть. Они всегда ей опорой и защитой будут. Та же кровь, та же утроба. Лучше ли ей станет, если отдать их на съедение? Да и самой Михримах все равно вскоре замуж, как иначе-то, не век же ей со своей служанкой по дворцовым коридорам взапуски бегать… Так чем этот хуже, чем тот, любой, нам неведомый? Велико ли дело – чуть шелудивый, умеренно смелый и возраст такой, что в отцы годится… Иначе часто ли бывает? Зато, похоже, в своем пути наверх не оступится, сам шею не сломит и супругу, низвергаясь, в ссылку не увлечет. Подумай хотя бы об этом, почтенный…

– Ты убедил меня, многопочтенный, – серьезно ответил Доку. – Я непременно обдумаю твои слова еще раз, и очень внимательно. О своем решении сообщу.

Они одновременно потянулись к своим чашкам и сделали последний глоток: кофе, уже остывший, не стоил того, но ритуал должен быть соблюден.

Через весь двор уже спешил к ним подросток-«цветок» с подносом и новыми чашками на нем. Потому что полный ритуал кофепития требует трех чашек, причем во время первой и последней разговоры не ведутся.

Мальва, вот что это за «цветок». Желтая Мальва, никакой не Лютик и не Гиацинт.

* * *

На этот раз чашки опустели быстро, но Желтая Мальва какое-то время боролся между двумя желаниями. Первое заключалось в том, чтобы тут же подбежать и, доказывая свою расторопность и полезность, унести кофейный поднос. А второе настоятельно требовало помедлить еще хоть чуточку, давая Верблюду и Косому возможность не просто удалиться, а вообще исчезнуть с глаз долой.

Даже странно, с какой легкостью победило второе из желаний. Ведь Мальве на самом-то деле ничего не грозило. Разве что подзатыльник можно было получить, но это как раз скорее за нерасторопность. К не вышедшим из подросткового возраста «цветкам» относятся ласково, берегут, балуют, дарят украшения и лакомства. И службой не изнуряют. А уж чтобы заставить упражняться на всяческой стальной гадости, острой или тяжелой, это уж вовсе нелепая мысль. Для такого существуют мальчишки из Сокольничей палаты.

Правда, недавно Желтая Мальва заподозрил, что лично его, во всяком случае, ценят скорее как некую диковинку. Вроде говорящей птицы или белой разноглазой кошки с особо длинной шерстью. Он пока не разобрался, приятно это или наоборот.

В страшилки о том, будто старшие евнухи перед новолунием устраивают пиршества, на которых подается блюдо из мозгов трех самых юных «цветков» (и будто бы у тех, кто отведал этого кушанья, на неделю вновь естество отрастает), Мальва перестал верить на второй год после того, как попал в гарем. Ему тогда как раз десять исполнилось, нельзя быть таким доверчивым, пора самому эту историю пересказывать другим, тем, кто на год-два моложе. Пусть теперь они боятся.

Но вот недавно совсем взрослые ребята с большой оглядкой шептались, что, дескать, Носорог, второй глава «черных» евнухов, захворал суставами и кто-то подсказал ему, будто в таком случае полезно прикладывать к больному месту обезьяньи сердца. Наверняка не врач, а один из их же знахарей, африканцы им верят куда больше, чем дворцовым медикам. Носорог с тех пор как прихрамывал, так и продолжает, но если количество кошек, попугаев, мангустов и камышовых крыс среди зверюшек-любимчиков осталось вроде бы прежним, то число обезьянок, кажется, действительно поуменьшилось. А несколько младших евнухов ходили как в воду опущенные.

Да ему-то, Мальве, что, у него любимец не живой, а из лучшего шелка сшитый, с настоящими волосами от семи девушек (даже сама госпожа Михримах свою прядь пожертвовала!) и с тремя рубиновыми пуговками, вот! А завтра ему подарят еще и ожерелье. Тогда он сразу обгонит всех, ни у кого больше не будет такой куклы: у Фиалки тоже кукленыш на зависть красивый, но настоящее золотое ожерелье ему не достать.

Жаль, что нельзя стать совсем палатным «цветком», без того, чтобы время от времени прислуживать во дворе евнухов. Все-таки жестокая это штука – правила дворцового церемониала…

Как на него Узкоглазый зыркнул! Будто и вправду готов сердце Мальвы к своей болячке приложить.

«Цветок» подхватил с низенького столика поднос. Держа его ровно, чтобы ни в коем случае не уронить драгоценные фарфоровые чашки (Верблюд и Косой как раз старшие евнухи, таким только из фарфора пить!), помчался к судомойне. Не поворачивая головы, быстро окинул взглядом двор.

Тюрбан Верблюда мелькал над рядом аккуратно подстриженных кустов возле дальней ограды, оттуда же доносился его сиплый рев: кажется, он распекал садовника. Если и Косой там, то его, конечно, видеть нельзя: над кустами он может появиться, только высоко подпрыгнув. Ростом он немногим выше Мальвы.

Кстати, прыгать-то Косой умеет, прямо как саранча. Вот пусть и скачет для тех дурачков, перед которыми учительствует с этими своими саблями и прочим железом. При чем тут палатные евнухи?

Желтая Мальва свернул за угол. И сразу же наткнулся на Косого. То есть не наткнулся: стальная рука схватила его за плечо, подтащила к стене, развернула – и вот уже юный «цветок» стоит лицом к лицу с Узкоглазым Агой.

Другой рукой ага перехватил поднос с чашками, не дал ему упасть, осторожно опустил на мощенный каменными плитами пол. «Чтобы не звякнуло», – догадался Мальва и предсмертно замер, уже видя свое сердце приложенным к больному суставу, а мозг съеденным. Здесь была площадка, не видимая ни со «Двора гвизармьеров», ни со стороны судомойни, так что и в самом деле только звук мог выдать.

Мысли крикнуть, позвать на помощь даже не возникло.

– Говори, – вполголоса приказал Косой.

– Я не виноват, Доку-ага, – залепетал «цветок», мгновенно поняв, что отвечать тоже надо вполголоса, – меня заставили! Она меня заставила. Что я мог сделать…

Узкоглазый Ага, по-прежнему не расцепляя хватки, присел на корточки. Подростку оставалось только сделать то же самое.

«Это чтобы к земле поближе. Чтобы мое тело тоже упало совсем беззвучно…»

– Итак… – по-прежнему негромко произнес Доку.

– Я только первую чашку отнес, когда она подходит со служанкой, госпожа Михримах. Спрашивает: мол, что тут делаешь? А я что, мне ведь здесь и нужно находиться, это скорее ей не положено, двор же за гаремным пределом… Говорит – молчи. Судомойня, мол, и для гаремных кварталов, и для стражнических. А этот коридор – он, по-твоему, к судомойне относится или к запретному двору? Я с ответом затруднился. Говорю, ну ладно, ты, госпожа, прости, они вот-вот допьют и по второму разу мне знак сделают, так что мне поневоле нужно будет выйти на запретное для тебя пространство. И тут она спрашивает: о чем они говорят – подслушал? Это вы с Ве… ой, прости, господин, с лала-Мустафой то есть. Нет, отвечаю. Я себе не враг, чтобы даже пытаться. А мне, говорит она, нужно знать, о чем будет их разговор. Я на нее смотрю как на утреннюю звезду в вечерний час и говорю: ну как же это? Но, госпожа, я никому не скажу, что ты меня о таком просила, ты не бойся…

Тут Мальва сообразил, что уж слишком частит, торопится, а ведь сколько говорить будешь, столько и проживешь. И начал говорить медленнее:

– Она мне говорит: сам, мол, не бояться будешь. Ну-ка, раздевайся. Что, посмеешь ослушаться? Я и не посмел. Кто я, а кто она. Она тоже одежду сняла, мою взяла, переоделась, посмотрела на меня и говорит: в шальвары мои не влезешь, рубаху тоже не трожь, а вот энтари, верхнее платье, можешь через плечо перебросить. А впрочем, лучше не надо: здесь закуток потаенный, никто тебя не увидит. Так и стой голый.

– А ты, значит, так и стоял… – совсем тихо произнес Доку-ага, глядя в землю.

– Ну да. Тут ведь, господин, ничего такого нет: нас с госпожой Михримах на уроках любовных услад наставницы часто сводили вместе раздетыми – и в постели, и в бассейне, и…

Узкоглазый Ага вдруг отвернулся, но «цветок» успел заметить, как его лицо исказилось в страшной гримасе, и обреченно подумал: это, должно быть, последнее, что он, Мальва, вообще видит. Но пролетело мгновение, другое – и Мальва понял, что все еще жив, хотя со влагой в штанах, а страшный собеседник смотрит на него каким-то совсем застывшим, как у рыбы, взглядом, и лицо у него тоже словно бы рыбье. Мальве вдруг подумалось, будто тот сам умер, вот так, прямо на корточках, не упав. Осторожно пошевелился было, чтобы освободиться, но пальцы с когтящей силой впились в плечо. Пришлось продолжать рассказ.

– …Служанка госпожи Михримах, Разия, наверно, помогла ей одежду подвернуть, подвязать, тюрбан мой обмотала – и получилось я как я. Если, конечно, в лицо не смотреть. Но когда кофе подносишь, тебе старшие в лицо никогда не смотрят… А ты, господин, значит, посмотрел, правильно?

Мальва внезапно сообразил, что задал Узкоглазому Аге вопрос, чего точно делать не следовало. И заторопился, хотя понимал, что этим сокращает свою жизнь:

– А потом госпожа Михримах передала служанке вторую корзинку, взяла поднос и ушла. Вскоре вернулась очень сердитая. Надела свою одежду, а мне мою бросила. И ушла совсем, вместе с Разией и корзинками.

Сказав это, «цветок» зажмурился. Больше он никаких вопросов от Доку-аги не ждал. И поэтому, когда вопрос все-таки прозвучал, чуть не умер от счастья, что еще жив. И от этого же счастья сам вопрос как-то забыл, пришлось переспрашивать.

– Что в корзинках было? – терпеливо повторил Доку.

– Так зверята же, господин! Госпожа Михримах с ними не расстается – и в палатах, и на прогулке. Щенок этот куцемордый и пардовый котенок. Одну корзинку госпожа сама несла, другую служанка.

Все. Вот теперь точно вопросы закончились. Даже этот до странности лишним был…

– Она мне еще золотое ожерелье за помощь обещала… – умирающе всхлипнул Мальва и обмяк в руках Доку-аги, сползая на плиты рядом с кофейным подносом.

В этот миг он мог думать только об одном: кому кукла достанется? Хорошо бы, чтоб не Фиалке. А если и ему, то пусть госпожа Михримах хотя бы не выполнит свое обещание. Думать о том, что Фиалка получит кукленыша уже с ожерельем, добытым ценой жизни, оказалось сверх сил.

Узкоглазый Ага склонился над лежащим «цветком». Приблизил губы вплотную к его уху.

– Ты никому и никогда об этом не расскажешь, – шепнул он.

Это, разумеется, не было вопросом.

Желтая Мальва слабо кивнул. Ну конечно, кому он и сможет-то рассказать хоть что-нибудь в последние мгновения своей жизни.

А затем аги не стало рядом с ним.

Мальве потребовалось очень много мгновений, чтобы понять про себя: он все-таки жив.

* * *

Итак. Конечно, безудержная, безрассудная дерзость. Но и об осторожности не забывают, что радует. «Разия, наверно…» Значит, не узнал. Потому что, когда его девочки вдвоем, одна из них под чадрой.

Раз не узнал – живи.

Ну а мысли о том, чему их учат на уроках любовных услад, Доку сразу отсек, выбросил из головы. Что тут поделаешь: этого он представить не мог. В мире есть немало таких вещей.

Пусть будет так, что эти занятия – тренировки… И есть на них предметы, предназначенные исключительно для упражнений. Макивара. Бамбуковый меч. Вот что он есть, этот Мальва.

Собственно, его тело на самом деле и есть такой предмет, служебный и учебный (о своем теле Доку подумал мельком, это давно отболело; да ведь он даже не о себе думал, а о мертвой плоти юного Нугами, которого вот уже сколько лет нет на свете). Что до души…

Но чем является душа «цветка», он тем паче представить себе не мог. Эти палатные евнухи, сандала с раннего детства, были для него совсем уж загадочными существами. Вроде даже не говорящих птиц, но говорящих насекомых. Куда таинственнее, чем зверята в двух корзинках.

И пусть себе такими остаются. Была охота эти тайны разгадывать.

О том, какая зверюшка была в корзине той из девочек, которую Мальва назвал «госпожа Михримах», Доку не спрашивал. И так знал: бойцовый котенок, а не подушечный щенок.

Потому что глупости они одинаковые могут творить, это им по возрасту еще простительно. А вот проявить в ходе этого такую отвагу и изобретательность…

На это из них двоих способна только его девочка.