Дочь Роксоланы

Хелваджи Эмине

II. Время прокаженного

 

 

1. Под знаком луны

Была вечерняя молитва, было вечернее омовение, потом умащивание тела благовонными маслами. Теперь девушки лежали в своей комнате на тюфяках: прекрасных, мягких, застеленных тончайшими простынями, но положенных прямо на пол. Так подобает. Первой настоящей кроватью будет супружеское ложе, а пока надо повиноваться тому, что гласят дворцовые правила об обстановке девичьих спален. Нарушением считалось даже то, что тюфяки были двухслойными: нижний слой – из конского волоса, верхний – из нежнейшего пуха. Служанке, пусть и молочной сестре, по этим правилам полагалось довольствоваться только нижним, волосяным тюфяком.

Поутру эти перины приходилось взбивать Басак, и она время от времени ворчала: мол, для такой работы младшие служанки существуют. Но поди допусти к такому младших, не включенных в доверенный круг. Понять, может, ничего не поймут, однако языками чесать будут, разнесут по всему дворцу – а там их болтовня, чего доброго, и до понимающих доберется.

Михримах и Орыся лежали в одних спальных рубахах, длинных, до пят: покрывала сбросили – ночь была жаркой, душной.

Пустовато в комнате. Умывальные столики по углам, большие зеркала на одной из стен, два сундука возле другой. У изголовья Михримах – плетеная корзинка, в ней на бархатной подушке, свернувшись клубочком, посапывает Хаппа; когда ночи попрохладнее, Михримах ее в постель к себе берет. На ковре, прямо посреди спальни, вальяжно развалившись, возлегает Пардино-Бей. У него есть свое ложе из нескольких подушек, но он не считает себя обязанным проводить ночь именно там: вся спальня его, и весь дворец тоже, но Пардино столь великодушен, что соглашается терпеть в своем мире всех. Находящуюся под его покровительством Орысю – прежде всего, но и остальных тоже.

Только Хаппа сейчас и спит. С рысью этого никогда точно не скажешь, она, как и все кошки, всегда пребывает на грани яви и бодрствования. А девушкам не спится.

Тускло горит ночной светильник, но в нем нет нужды: сейчас полнолуние и свет щедро льется извне, даже сквозь застекленные мелким переплетом, а вдобавок еще и зарешеченные окна.

– Тебе какой больше нравится? – спросила младшая.

– Да ну, вот еще, нравиться они мне должны! – Старшая возмущенно завозилась на тюфяке и тут же очень непоследовательно призналась: – Черненький. С янычарским айдарчиком…

– Он ведь сказал тебе, что его чуб называется… ринга… ну, кемикли балык… рыба такая…

– Оселедец. Видишь, я даже лучше тебя запомнила, – обрадовалась Михримах. – Значит, он и правда мне не на шутку нравится.

– Это хорошо… – задумчиво произнесла Орыся.

– Почему? Потому что тебе второй нравится, да?

– Угадала. Второй, Ежи. Что бы мы делали, окажись все не так!

– Ужас, правда? – весело ответила Михримах.

Они посмотрели друг на друга и засмеялись.

– А мы им, как думаешь, понравились? И кому какая?

– Спорим, меня янычарчик выберет! Тот, который Тарас!

– А меня – шляхтич с гербом утки!

Девушки снова засмеялись – одновременно, как часто бывало в детстве, а сейчас все реже. Это действительно было очень смешно: они – дочери повелителя Вселенной, а те, кто считает себя (если действительно считает) вправе их выбрать или не выбрать, конечно, славные ребята, но ведь при этом ничтожные пленники. Которых и в башне-то держат лишь до момента торжественного шествия. А потом выведут на набережную Золотого Рога – и…

Эта мысль сразу заставила оборвать смех.

На набережную все участники шествия добираются в целости. Иных даже из тюремного рванья снова переоденут в дорогие одежды, отнятые при пленении. А вот потом, когда мимо них под ликующие крики толпы, рев труб и рокот барабанов проведут караван захваченных судов, тоже пленных, опутанных канатами и с опущенными крестами флагов… потом случается всякое.

Иных могут прямо с набережной на другие суда пересадить, на весла галер-каторг. Этот каторжный исход считается довольно благополучным. Но даже мысль о нем не вызывает смеха.

Кое-кого могут в цепях увести обратно. Других же развезут с набережной по частям: головы – для выставления на пиках вокруг площадей и в центре их, отсеченные руки и ноги – вдоль улиц, вырванным языкам тоже какое-то место найдут.

Кого-то даже возьмут на службу. Тех, кто согласится… на все. Начиная, разумеется, с принятия истинной веры, но и кроме этого на многое придется соглашаться. Но таких, согласившихся, каждый раз оказывается совсем мало. И – девушки понимали это, даже словом друг с другом не обмолвившись, – Тараса с Ежи среди них не будет. Наверняка.

…А другим, тоже немногим, кому особенно не повезет, так и суждено остаться на набережной Золотого Рога. Именно на ней самой. На крюках, вбитых в каменную стену. И можно будет, подойдя к ограде вплотную, посмотреть на них сверху. Как на тех, три года назад.

Орыся вздрогнула – и Пардино насторожил уши. Он, спящий или нет, всегда чувствовал, когда ей не по себе.

Но не по себе было только ей. Сестру сейчас, оказывается, иные мысли занимали. Михримах, вскочив с постели, неслышно прошла босыми ногами по коврам – и вот она уже стоит перед зеркалом.

– Все-таки я ему нравлюсь… – задумчиво сказала она.

– Нашла чему удивляться, – с неожиданной горечью ответила Орыся.

– А вот и нашла. – Михримах, пошарив в темноте, нащупала подсвечник, вынула из него две свечи. Одну зажгла от ночника, вторую от первой. Примостила обе перед зеркалом. Немного покрутилась перед ним, подняв руки.

– Волосы красивые, – заключила она. – А так не очень.

– Волос наших они еще не видели. – Орыся теперь тоже стояла рядом, смотрелась в соседнее зеркало.

– Но им, наверное, понравятся. У наших цвет басак в цене как редкость, а для парней из Роксолании он, наоборот, должен цениться как память о доме. Повезло нам унаследовать его от матушки.

– Да. Не от отца, – коротко ответила Орыся, уставившись в пол, на узор ковра.

– Ты чего? – удивилась сестра.

– Нет-нет, пустяки. Сон один вспомнила. Совсем глупый.

О сне Михримах не стала спрашивать. Она развязала тесьму у горла и вызмеилась из рубахи. Снова, теперь уже обнаженная, с изящной грациозностью – даже самая строгая из наставниц осталась бы довольна – повернулась перед зеркалом. Внимательно изучила отражение.

– А вот это – ну как оно может хоть кому-нибудь понравиться? – с огорчением сказала она, придирчиво ощупывая свое тело, тоненькое, гибкое, с узкой талией и маленькой грудью. – Кормят нас, кормят, а все без толку: нас с тобой вместе сложить надо, чтобы получилась настоящая красавица.

– Ничего. – Младшая из сестер по-прежнему смотрела в пол. – Жених оценит.

– Какой еще жених?!

– Да ладно тебе…

– Ах, ты про этого… Да ну его, глаза бы мои на него не смотрели! И вправду хоть с чубатым янычарчиком сбега́й!

– Слушай… – младшая наконец оторвалась от изучения узора, – а давай к ним сбе́гаем прямо сегодня ночью?

– С ними? – испуганно спросила старшая.

– Да нет, к ним. Не сбежим, что ты, а сбе́гаем. – В глазах младшей появилось то, что Басак-хатун называла «шайтанской искоркой»: то отчаянно-безудержное выражение, вслед за которым у обеих сестер почти всегда следовала некая грандиозная выходка. Потом, правда, временами следовала изрядная взбучка, но это ведь не всегда, а только если попадались. И в любом случае после проделки.

– А давай! – моментально решилась Михримах. Может, она и оробела на какой-то миг, но теперь в глазах у нее зажегся такой же лихой, бесшабашный огонек.

Все-таки они близнецы. Пусть даже Иблисова метка на виске только у одной.

Не медля более ни мгновения, девушки подбежали к большему из сундуков. С крышкой им пришлось повозиться, но вот она уже открыта. Внутри – шелковые и атласные покрывала, простыни, рубахи денные и спальные… аромат лаванды… Верхней одежды тут быть не должно, она совсем в других сундуках хранится. Тем не менее такая одежда в сундуке есть, только она припрятана на самом дне.

Быстро и привычно сестры облачились в яркие шальвары и узкие кафтанчики, скрыли под шапками волосы. Если сейчас кто-нибудь заглянул бы в комнату, он не увидел бы в ней девушек. Посреди спальни стояли два «цветка». Днем их, ярких, как бабочкино крыло, было бы видно за фарсанг. Но, как говорится, «под лунным светом все “цветки” на один цвет».

Проснувшаяся собачонка молча смотрела на них из своей корзинки огромными глазищами. А Пардино-Бей обиженно заурчал. Орыся тут же присела перед ним, гладя пышные бакенбарды, утешая. Что тут поделать: Пардино, конечно, пройдет по всем карнизам, по которым им придется идти, он и более трудный путь одолеет – но всем известно, рядом с кем во дворце можно увидеть рысь. Уж точно не рядом с подростком-евнухом.

* * *

«Цветкам» во дворце можно ходить почти всюду, они невидимки. Не совсем всюду, конечно, и тем более не в любые часы, но если они сумеют проделать это так, чтобы остаться незамеченными, то…

Замечать их, если без крайней нужды, вообще-то, дураков нет. Мало ли чей это «цветок» и по чьему поручению он оказался в неурочное время в запретном – или хотя бы полузапретном – месте. Не по своей ведь воле, ясно. Потом неприятностей не оберешься с его хозяином… или хозяйкой.

Дворец Пушечных Врат стар, но стар по-особому, неодинаково в каждой из своих частей. Он – сплетение крепостных стен и башен, сторожевых и тюремных, а еще жилых построек и парадных палат, внутренних двориков, хозяйственных помещений, служб, псарен и конюшен. Мастерские в нем есть, мечети, больницы и бани. Школа тоже есть: откуда же еще выйдут юноши, готовящиеся принять на себя бремя военного и канцелярского управления? Целый квартал отведен для жизни стражей, причем разные подразделения там, умеющие или пока только обучающиеся приемлемо ладить друг с другом.

Кухонный квартал тем более есть. И квартал разносчиков блюд.

Даже квартал палачей – хотя это только так называется. Слишком большой роскошью было бы для них иметь настоящий квартал, им отведено всего несколько комнат в одном из зданий.

Есть и вкрапления садов. Самые старые деревья еще помнят времена Византии. Впрочем, крепостные башни их тоже помнят.

Полфарсанга ширина дворца в поясе и в плечах, рост же от сапог до тюрбана – чуть менее фарсанга.

Можно сказать, что, не будь эта система кварталов дворцом, она была бы городом, часть которого, причем недавно, выделена под гарем. Словно этого мало для путаницы, ведь гарема сейчас в его прежнем виде, по сути, нет. То есть остается «женское царство», которому принадлежат отдельные от дворцовых дворики, сады, бани и мечети. Но сам гарем блистательная хасеки заменила собой. Как говорят, осторожно и не всякому: «Весь гарем – одна Хюррем».

Чужаки, обстановки не знающие, твердо убеждены: из гарема шагу не ступишь без присмотра, а запреты и правила гаремной жизни – строжайшие. Пусть так думают чужаки. Они даже в чем-то правы. Но теперь за неприступностью гаремных границ и правил следят с куда меньшей бдительностью, чем в прежние времена, когда у султана действительно была толпа готовых к действию наложниц и еще большее число проходящих подготовку.

Вдобавок ко всему еще и стражники до сих пор не всегда в точности разбираются, где кончается гаремная часть дворца, сравнительно недавно обозначенная, и где начинается все остальное. Ведь Дворец Пушечных Врат несколько поколений существовал отдельно. Он до сих пор противится включению гарема в свое естество. Изгибами стен противится, темной теснотой закоулков, островками садов.

Во дворце есть несколько «поясов безопасности», они все теснее по мере приближения к султану, – а потому враг к нему не пробьется ни в одиночку, ни армией. Но в том, чтобы пропустить кого-либо осторожного, знающего пути, с окраины вовне, – тут эти пояса куда слабее затянуты.

И уж точно их существование не исходит из того, что благонравные обитательницы девичьей спальни полезут посреди ночи через крыши и по карнизам, через внутренние стены (ветхие, не такие уж неприступные: стар дворец), зная там все зацепки, ниши и укромные уголки… Что дочь султана и ее доверенная служанка могут безошибочно знать пути ночной стражи и время каждого из обходов… что эти девушки давно подружились со всеми сторожевыми собаками, которых можно прикормить, а мимо тех, которых не получалось задобрить, научились проходить незамеченными…

Ничего подобного дворец и представить себе не мог.

 

2. Осколки трех зеркал

Хюррем-хасеки лениво смотрелась в зеркало. Делать это ей не хотелось, но привычка, отработанная долгими одинокими вечерами, въелась в плоть и кровь, диктовала, как надо жить, чтобы выжить.

Годы не красят женщину. Это правило не знает исключений, и ты тоже подвластна старению, а значит, пренебрегать притираниями и косметикой не следует. Никогда. Даже сидя в одиночестве и перебирая воспоминания и печали, будто бусины недавно подаренного султаном жемчужного ожерелья.

И тем более не стоит этого делать здесь, в гареме, где каждая первая с удовольствием подсыплет тебе яду в шербет и плеснет в лицо кислотой. Ты возвела минарет любви на песке, маленькая роксоланка, хотела ты или нет, но сделала это: долго трудилась, выбиваясь с самого низа проклятой гаремной иерархии, – так пожинай теперь плоды. Следи за своим минаретом, оберегай его, подбрасывай песок к основанию, иначе земля однажды уйдет у тебя из-под ног и очередная красивая мерзавка, улыбнувшись султану, перечеркнет будущее твое и твоих детей.

Впрочем, рано или поздно земля все равно уйдет из-под ног.

Хюррем приучала себя к этому знанию, готовилась, училась не бояться. Слишком многие проиграли бой еще до начала сражения, поддавшись недостойной панике. Так говорил Доку-ага, но Хюррем знала это и до него: догадывалась, сопоставляла факты, анализировала… Ум – тоже оружие, и, как любой другой клинок, его надо регулярно тренировать. Ум и тело, женское оружие, уместное там, где бессильны ятаганы.

Нанести сурьму на глаза. Слишком уж они в последнее время краснеют.

Да, рано или поздно она все потеряет, это предрешено, и беспокоиться тут, собственно говоря, не о чем. Но дети… Дети у нее пока еще есть.

Живые дети.

Женщина издала стон, куда больше похожий на рычание. Будь проклята Махидевран, успевшая раньше ее! Будь проклят шахзаде Мустафа! Ну что ему стоило подохнуть от оспы, как его старшие братья? Стольких бы проблем избежали…

Но Мустафа жив. Жив и любим народом, этим безмозглым бараньим стадом, и янычарами, обычно готовыми на все ради казана плова, но вот в этом случае проявляющими гонор. Любим, в отличие от ее собственных детей.

А еще… еще есть эта девочка.

Хюррем избегала в равной степени называть свою вторую дочь и Орысей, и Разией. «Эта девочка», «этот ребенок»… Вторая дочь всегда казалась ненужной, опасной, подвергающей риску и саму Хюррем-хасеки, и остальных детей, – гнев Сулеймана не знает границ, а Мустафа и его матушка рады будут подлить масла в огонь. Разию следовало бы убить сразу после рождения, слишком явным было сходство родимых пятен у нее и у… Но даже если бы нет, все равно близнецы – не к добру! О хасеки-султан и без того ходит много ненужных слухов, прибавлять к ним «ребенка, рожденного от Иблиса», совершенно ни к чему. Хюррем знала, что повитуха ждет сигнала, что ситуация разрешилась бы мирно и тихо, как обычно решаются подобные вещи в гареме. Знала и…

Не смогла.

Эта девочка – она ведь тоже ее дочь. А о своих детях Хюррем-хасеки заботится. Всегда.

Вместо Орыси в мутные воды возле Истанбула ушло тело повитухи (вот уж поистине бесполезное оказалось существо: даже разродиться Хюррем помог евнух). Доку – теперь Доку-ага – сделал все чисто и незаметно.

И началась выматывающая игра. «Вас двое, но запомните, что вы – одна. Есть Михримах. Есть ее молочная сестра. Разия-султан не существует».

Орыси нет. Нет – и все.

Хорошо хоть дочери восприняли происходящее как игру. Орыся не стала обижаться, а весело включилась в нее, да и Михримах покровительствовала младшей сестричке. Иначе пришлось бы…

Руки Хюррем дрогнули. Похоже, сурьму нужно будет накладывать заново.

Нет. Не пришлось бы. Она придумала бы что-нибудь еще. Скажем, отправила бы ребенка… куда-нибудь. Например, с Доку, хотя он бесценный помощник. Нет, не пришлось бы, никогда…

Хюррем отчаянно твердила себе это до тех пор, пока дрожь, охватившая тело, не прошла.

Но теперь… теперь надо что-то делать. Девочки подрастают, они уже подросли: сама она в их возрасте… ладно, об этом не стоит сейчас думать.

Так или иначе, Михримах скоро выйдет замуж. С Орысей тоже пора расставаться.

В дальних краях, под крылом мужа, ей будет хорошо. А даже если и плохо, она останется в живых, это главное.

Хасеки-султан больше не дрожала. Решение было принято.

* * *

…Ночью Орысе опять приснился Ибрагим-паша. И опять это был странный, необычный сон. Что-то в нем было узнаваемо: обстановка дворца, его лестницы, переходы, колонны… Что-то неузнаваемо вовсе. А что-то вообще оставалось расплывчатым, неясным, как и положено там, во сне.

Ибрагим-паша и появился именно оттуда – из рваных, размазанных теней, что окружили, как стая воронов, высокую узорчатую арку. Куда она вела, Орыся даже представить боялась и потому смотрела лишь на Ибрагима-пашу, смотрела с испугом и настороженностью, как смотрят на необъяснимое чудо: в готовности либо принять его безоговорочно, либо бежать прочь без оглядки.

Однако убегать не пришлось. Ибрагим-паша вдруг улыбнулся. А потом он как-то незаметно оказался совсем рядом и взял ее за руку.

В прошлом сне она видела его пальцы: в крови, мизинец на правой почти оторван, костяшки содраны, – но сейчас ни крови, ни ссадин, только перстни с драгоценными камнями. Орыся подивилась было таким переменам, однако оставила удивление – это же сон, всего лишь сон, а в нем возможно все. Там даже мертвые становятся живыми и нет ни тлена, ни смерти, ни утрат. Там птица Симург, извечная покровительница и само бессмертие, воскрешает из пепла ушедших навсегда. И это, наверное, правильно.

«Да, именно так, – кивнул великий визирь, уловив ее мысли, – здесь я постараюсь быть с тобой как можно дольше. Постараюсь защитить, предостеречь… Пойдем, кое-что покажу». И повел куда-то, держа за руку. Орыся не сопротивлялась, слова Ибрагима-паши успокоили и вселили в нее уверенность, что все сейчас происходящее не что иное, как чья-то добрая воля.

Только добрая.

Шли довольно долго. Она почти не оглядывалась по сторонам, лишь мельком отмечая многочисленные переходы и лестницы, ведущие куда-то вниз, вниз и вниз. И все время старалась не отрывать взгляда от руки визиря: живой, с гладкой кожей, теплой… Путеводной нити в этом мире сна.

Остановились возле узкого окна, забранного решеткой. «Узнаешь?»

Она пригляделась. Как странно: они ведь сейчас внутри дворца и это окошко должно быть обращено наружу. Да оно и не окно вовсе, а щель… крестовая щель с двумя расширениями…

Бойница.

Зарешеченная бойница, за которой – каземат. Их каземат. Надземная темница.

«Смотри. – И Ибрагим-паша совсем без усилий, как ей показалось, вытащил один из камней рядом с решеткой. Потом следующий. – Ты все запомнила?»

Орыся кивнула, хотела еще о чем-то спросить, но Ибрагим-паша вдруг крепко сжал ее левое запястье, и она…

Она проснулась.

Долго лежала, отрешенно глядя в потолок. Сон не улетучился, не исчез, помнилось все в подробностях, особенно рука Ибрагима-паши и его пальцы, вырывающие камень из-под решетки, а потом крепко сжимающиеся на ее запястье…

Что это было? Наваждение? Или вещий сон, открывающий двери?

Как странно… Девушка невольно посмотрела на свою левую руку, словно ожидая увидеть на ней следы от пальцев мертвеца. Ничего, естественно, не обнаружила, но ощущение хватки не проходило, так и мерещились чьи-то пальцы на коже. Вздохнула.

Ибрагим-паша снился ей уже третий раз. Он явно что-то хотел сказать… подсказать… Вот только что?

Говорят, наваждение заведет в тупик даже посреди поля, а вещий сон откроет все двери в любой темнице. Важно только не перепутать.

В темнице?

Ощутив шевеление в полумраке спальни, Орыся быстро села на тюфяке. Вскакивать? Звать на помощь? Кого и от кого?

Но это оказался Пардино-Бей. Неслышно подошел, положил тяжелую голову ей на колени.

Ох, здоровенный он все-таки вырос: добрых полторы киллы. А такой был маленький котеночек… И совсем ведь недавно…

* * *

Жизнь – это искра. Чиркнуло – и возгорелось. Сначала появляется крохотный огонек, потом огонь постепенно набирает жизненную силу, становится все сильнее и сильнее, чтобы в итоге заиграть всеми отблесками и яркими красками неудержимого пламени, рвущегося ввысь, на свободу, за облака.

У человека на это уходит не так много времени, себя он осознает уже на заре детства, если можно так выразиться. Но Аллах создал человека уже после всех земных тварей. А старшим его братьям разума не дал, однако некоторых щедро наделил сообразительностью. Последнее человек часто принимает за разум. Пусть. Это, по воле Аллаха, не так, но близко к истине.

Бей осознал себя как-то сразу, целиком. Была пустота, ничто, колыхалась лишь на дне бытия крохотная искра, и вдруг – запахи, звуки, а потом и свет. Ослепительный, яркий, ни на что не похожий. Бей увидел Мир. Себя. Увидел мать. Брата и сестер. И понял, что надо жить, бороться и нигде никому ни в чем не уступать.

Тут еще, конечно, многое зависит от того, кто ты есть и где родился. В этом смысле Бею повезло. Родился он, положим, уже в плену, но был не кем-нибудь, а пардовой рысью, к тому же самцом: одним из двух в выводке, причем более крупным. Он, конечно, не знал, что это само по себе делает его редкостью, ценимой буквально на вес золота, – впрочем, на него, тогдашнего, не так-то и много бы золота ушло…

Тем паче он не знал, что цена его на момент рождения измеряется не османскими гурушами, а испанскими кастельяно, столь же чистого золота, но на четверть легче.

Их семейство обитало в замке дона Антуана Эстериса Оронцо-и-Асеведо, в отдельном флигеле при псарне (чистый вольер, отборная пища, тщательный уход), который слуги с усмешкой (и украдкой) называли «гаттерера», «кошатник». Разумеется, этого Бей тоже не знал.

Первые дни и недели жизнь казалась ему чем-то сладким, тихим и ровным среди людской суеты и мельтешения: никакого страха перед Миром, лишь любопытство и впитывание нового, а новым было все. Но судьба частенько переменчива к своим отпрыскам. Не миновала чаша сия и Бея. Перемены явились в замок дона Эстериса в виде сановного вида господина, облаченного во все черное. Звали господина дон Гийом де Суньига, и прибыл он в замок с вполне конкретной целью: по королевскому поручению выбрать подарок для турецкого султана.

Сулейман Кануни, чье прозвание в Европе переводили не как Справедливый, а как Великолепный, слыл человеком разборчивым, образованным, педантичным и отличить безделушку от вещи нужной, ценной сумел бы сразу. Тут, учитывая, что ставки очень высоки, нужно было крепко подумать, что именно преподнести в дар султану, чем его поразить и порадовать. К своему давнему другу Эстерису, знатоку и ценителю всяческих диковин, Гийом отправился, пока еще не сделав окончательный выбор. Мысль подарить султану детеныша пардовой рыси пришла ему в голову уже там – и завладела его натурой целиком. К тому же де Суньига был человеком сведущим и имел основания полагать, что у турок тяга и страсть к таким вот «игрушкам», как говорится, в крови.

После обеда (гость прибыл в замок как раз к полудню) они с хозяином вышли во двор и, мирно беседуя, неторопливо направились в сторону «гаттереры».

– Политика, мой друг, исключительно политика, будь она неладна! – промолвил гость, осматриваясь. Давненько он тут не был. Что же, интересно, изменилось? Да почти ничего, все по-прежнему: мощенный булыжником просторный двор, ближе к крепостной стене прохладными шатрами раскинулись кроны олив, хозяйственные постройки не мозолят глаза, все чисто и даже уютно, несмотря на жару и белесые небеса, на которых божьим оком застыло раскаленное солнце. – Вот и прибыл к тебе с нижайшей просьбой. Надеюсь, не откажешь старому другу?

Дон Антуан Эстерис промолчал, ожидая продолжения. И так было понятно: свое путешествие Гийом совершил не просто из дружеских чувств. Особенно в свете того, что он будет сопровождать посла ко двору османского султана, причем отбывает их миссия буквально на днях.

Вообще-то хозяин догадывался, что именно у него попросят, и уже прикидывал, какого из котят отдать. Поскольку речь идет о королевском подарке, прямой выгоды это нынешнему владельцу принести не могло, но… в конечном счете принесет, что там притворяться. Золото имеет привилегию править этим миром. Не будем отступать от столь мудрого изречения.

– Ты же знаешь, что я не только удостоился чести быть включенным в посольство, но еще имею поручение и от Королевской библиотеки, – сказал гость, и дон Эстерис кивнул. – Да, мне поручено по возможности собрать в Турции античные и арабские древние рукописи, коих, насколько нам известно, там достаточно, но, может статься, значительная их часть не представляет интереса для неверных. И чем значимее будет дар, тем больше окажется доверие и расположение их двора… Что скажешь, мой друг?

– Что тут сказать? – после небольшой паузы ответил хозяин. – Я с радостью помогу и послу, и королю, а особенно тебе, Гийом. Речь идет о каком-то из моих гатто пардино последнего выводка, не так ли?

Гость с улыбкой склонил голову.

– Тогда быть посему. Впрочем… Есть одно небольшое затруднение. Моя младшая, Лаура, очень полюбила того из рысят, которого я хочу отдать тебе. А в дар султану пристало поднести именно его, потому что он не просто лучший в нынешнем помете, но и вообще редкостный экземпляр: впервые вижу такого среди пардино, хотя, как тебе известно, разбираюсь в них лучше многих, – сказал дон Эстерис, и гость, понимающе улыбнувшись, приложил руку к сердцу. – Но ребенку наши желания, пусть и имеющие отношение к политике, объяснить сложно, а то и никак невозможно. Я, признаться, не представляю, что ее может утешить в такой ситуации.

– Ну, я думаю, есть одна вещица, которая ее и в самом деле утешит. – Де Суньига опустил руку в карман своего черного камзола. – Вот, полюбуйся, мой благородный друг!

– Что это? – Хозяин удивленно поднял брови при виде какой-то непонятной безделушки.

– О, всего лишь маленькое зеркальце, как раз по ручке юной наследницы. Чтобы в порядок себя привести, причесаться например. И вообще забавная вещица… Уверен, ей понравится, ведь даже маленькая девочка – это прежде всего женщина. Просто она об этом еще не догадывается. Подари ей это сам, как любящий отец: мне, человеку постороннему, это вряд ли удобно.

Дон Эстерис некоторое время разглядывал подарок, мельком бросил взгляд на оправу, совсем уж мимолетно, вскользь посмотрел на украшающие ее камни… Потом усмехнулся и спрятал зеркальце.

– Что ж, вопрос решен, уважаемый Гийом.

…Бей плохо запомнил дорогу. Еще хуже помнил морское путешествие: неподвижно лежал в клетке, тяжело дыша, высунув розовый язык и вытянув лапы, время от времени судорожно сглатывая, когда посольский корабль сотрясался от ударов волн. Берег и неподвижность под лапами встретил пусть и с облегчением, но не настолько, чтобы хоть как-то отреагировать, когда хмурый, неразговорчивый служитель, что ухаживал за рысенком в дороге, надел на него тонкой работы золотой ошейник с серебряной цепью. Бей только зажмурился, помотал головой и услышал, как звякнула цепочка. Отовсюду несло странными незнакомыми запахами, отовсюду бил свет, ослепительно-яркий свет, и было довольно жарко. Но не так, как было там, раньше, рядом с матерью, под белесым небом. Тут небо было синее, будто бездонное. Морской воздух щекотал ноздри – и это было единственным приятным ощущением. Бей все принюхивался. Когда его вынесли на палубу, он впервые увидел море.

Внутренним звериным чутьем Бей осознал, что в его жизни настали перемены. Пока он не знал, какие именно, и потому грозно, как ему казалось, щерился, топорщил усы, и, опять же, как ему казалось, глухо рычал, хотя на самом деле скорее пищал и мяукал. Ему говорили что-то ласковое, пытались даже гладить. Бей не принимал ни ласк, ни поглаживаний. А потом был Дворец, богатство цветов и вычурность звуков, много незнакомых людей и череда непонятных, по-новому странных запахов.

Бей лишь повизгивал тоскливо. Ему тут не нравилось. Не понравилась и девчонка, которую звали Михримах. Рысенок отстранялся от ее рук, отворачивался от лица. Да она и сама не очень стремилась с ним играть: ей гораздо больше пришелся по душе крошечный плоскомордый щеночек породы «хаппа», которого внесли в комнату одновременно с Беем…

Это тоже был дар откуда-то из Минг Ханендани.

А потом пришла Она. Та, настоящая. Бей заурчал и впервые позволил себя погладить, испытывая при этом несравненное удовольствие от ее прикосновений. И голос ее понравился, кого-то напомнил он, кого-то далекого-далекого и такого же любящего, оставшегося где-то там, в непостижимой уже дали.

И Бей вдруг понял тем же звериным своим пониманием, что отныне эта девочка, Орыся, будет его подопечной и его хозяйкой одновременно. Которую и чтить, и защищать будет Бею в радость.

Так проявилась его верность – сразу и навсегда…

 

3. Четверо у четверной бойницы

Лазали они на башню если не каждый день, то раз в два дня, редко-редко через два на третий. В таких случаях Ежи с Тарасом уже начинали не только скучать, но и тревожиться.

Чаще, конечно, не днем, а ночью это было. Но и при солнечном свете случалось.

Девицы были проворны, как скальные ящерицы. Да и невесомы, наверное, почти в такой же степени.

А еще они, пожалуй, были беспечны. Может быть, даже слишком – пускай эта сторона башни для стражей невидима, но, ох, точно ли она невидима совсем? И, наверное, существовали какие-то особые часы, когда дворец не то чтобы вымирает, но слепнет на тот глаз, что обращен в сторону башни, – однако, опять же, точно ли он совсем слепнет? Ежи вскоре поймал себя на том, что тревожится не только в тех случаях, когда девчонок долго нет, но и когда они приходят. За них же боялся, за дурочек этаких.

Вообще-то, им с Тарасом нужно было бы тревожиться и за себя. Уже в третий свой приход девочки притащили несколько шелковых шнуров, а на четвертый – две дощечки. Пропихнули это в бо́льшую из бойниц: мол, спрячьте для нас до следующего раза.

На этих дощечках они сейчас и сидели снаружи. Как птицы на ветках.

– Как мои сестры, наименьшенькие, на гайдалке… – сказал вдруг Тарас, хотя Ежи не произнес ни слова.

Спрятали, конечно. Сейчас привязали шнуры к решетке, спустили им дощечки-сиденья вниз, наружу, помогли бы и усесться, но девицы, возмущенно отвергнув помощь, сами справились. И правда, ловкие до невозможности.

А когда сегодняшняя встреча подойдет к концу, снова спрячут. Хотя не больно-то и есть где: в каземате только две охапки соломы на полу. Вот дощечки – под них, а шнурами обмотаться по поясу, на себе укрыть.

Если же вдруг стража устроит обыск, тогда плохо будет. Доселе ни разу не устраивала, для нее узники как сажа для котла: есть на прежнем месте – и ладно. Но вдруг?!

Они, конечно, будут молчать, ни слова не скажут, хоть на куски режь. А толку-то, ведь не пеньковое вервие, а шелковые шнуры, легчайшие и прочнейшие, но дорогие до умопомрачения. Дощечки тоже приметные – с изгибом, резные, палисандровые, не иначе какие-то перильца разобрали…

Сумеют понять, что это из дворца, тем более ведь дворец – вот он. Найдут, откуда взято и кто взял.

Хм-мм… Получается, это он тоже о девчонках заботился. А ведь только что себя похвалил: дескать, не настолько разума лишился, чтобы о своей собственной безопасности забыть и о друге своем по несчастью.

– Мы сюда, вообще-то, лазали и раньше, – сообщила одна из девиц и, оттолкнувшись ногами от стены, плавно качнулась на дощечке: туда – сюда…

У Ежи на миг сердце захолонуло, но потом он с изумлением понял, что девушка проделала это не как шляхетная панночка на качелях, а скорее как матрос на вантах: умело и с полным пониманием того, что может выдержать снасть.

– Куда?

– Да к вам же, внутрь. То есть вас там тогда не было. Ну и решетки не было тоже.

Пленники переглянулись.

Решетка, к которой сейчас были привязаны шелковые шнуры, имелась лишь на одном из окон-бойниц. Самом большом. И не только размерами отличающемся от других.

Это была бойница крестовая, четверная. Вертикальная щель для лучной стрельбы – больше и шире прочих, а вдобавок еще и поперечная прорезь такая же. Тарас сперва все думал, отчего турки гололобые этот проем в виде креста выполнили, но Ежи угадал сразу: вторая щель – для арбалета. То есть обычному арбалетчику столь широкий проем не нужен, но тут, конечно, стоял крепостной самострел, большой, стреляющий пусть не со станка, но с опоры. Длина плеч у него не меньше, чем у ростового лука.

Насчет двух других проемов, круглого отверстия по центру и еще одного, большего, в нижней части лучной щели близ самого пола, казак вопросов не задавал, тут ему и шляхтичу все в равной мере было ясно. Конечно, срединное из них – для пищали или иной ручницы огневого боя. А то, что внизу, – для более тяжелого ствола: пожалуй, уже не ручной стрельбы, а легкой пушки.

Разумеется, не разом четверо могли отсюда бить, но попеременно. А пушкарь и арбалетчик, на крайний-то случай, пожалуй, и вдвоем разместились бы.

И в самом деле, странно, отчего под таким особо плотным обстрелом турки намеревались держать не наружную, а внутреннюю сторону? Впрочем, да, конечно: не турки, а греки. Это у османов сейчас бойница к дворцу обращена, а у византийцев по ту сторону, может, как раз было самое опасное место подступа к башне. Изнутри такого не понять.

– Лазали сюда? – Тарас недоверчиво покачал головой. – Да ну, девонька, ты нас совсем за простофиль держишь, что ли? Как здесь протиснешься, даже если без решетки?

– Да запросто. Это тебя, чубатый, даже три года назад для такого сплющить было бы надо, а мы и сейчас-то тростиночки, в четырнадцать же лет и вовсе хворостиночками были.

– А. Ну да. Ох, мать честная, девицы на подросте для забавы лазят туда, откуда сверзиться – костей не соберешь! Видать, некому было вас, тростинок, хворостиной отходить…

– Было и есть, да не по твою честь! – фыркнула девчонка. – И совсем не для забавы, а за крысами!

За крысами, значит… Ну, крыс-то в башне хватало, шуршали они и под дощатым полом, и за деревянной обшивкой дальней стены.

– Другое дело, – без намека на улыбку кивнул Ежи. – Крысы – это не забава.

– Кому как. – Его собеседница пожала плечами. – Есть такие, для кого возможность вживую поохотиться на крыс – важное дело, вроде как для тебя сабелькой помахать. Без этого ты в девчонку превратишься, – слово «девчонка» она произнесла с таким же презрением, с которым полководец говорит о дезертире, – а он – в комнатного котенка.

– Э-э-э… – Ежи не сразу нашелся что ответить. – Ну и друзья у тебя, девонька. Хотел бы я посмотреть на того, о ком ты говоришь.

– Посмотришь – не обрадуешься, – ехидно усмехнулась та.

– Мы его сюда раньше на закорках таскали, – вмешалась вторая, – но сейчас уж и не поднять. А сам он по отвесной стене все же не влезет.

Теперь Ежи совсем не нашелся что ответить. Странный какой-то разговор у них выходил.

– А крысиный падишах у вас там сейчас есть? – полюбопытствовала вторая девица.

– Кто?

– Ну, такой… хвостами спутанный, или сросшийся, не знаю уж.

– Восемь штук, – подтвердила первая, – только, хотя его и называют падишахом, он больше на раба похож, наверное. Сидел под полом, под крайней доской слева, сам выбраться не мог, пока мы ее не оторвали.

Пленники переглянулись снова. Они по-прежнему не вполне понимали, о чем идет речь, но крайняя доска слева выглядела иначе, чем остальные: гораздо новее прочих. Похоже, в этом месте пол их камеры, не перестилавшийся, наверное, с византийских времен, действительно был недавно потревожен кем-то, а потом починен.

– Мы его, можно сказать, от голодной смерти спасли, – продолжала девчонка, – такой был исхудавший, едва шевелиться мог… Ну как его после такого было Бею отдать?

– А Бей и сам его испугался, – добавила вторая из близняшек.

– Вот еще! – возмутилась ее сестра. – Он ничего не боялся, даже маленьким! Просто удивился очень – ну так ведь было чему!

– Мы его в зверинец отнесли, – пояснила вторая, заметив, что Ежи и Тарас, прислушивающиеся к их спору, продолжают недоумевать.

– Кого? – все еще недоумевая, спросил Ежи. – Бея?

– Пардино-Бея – в зверинец?! Язык бы тебе за такое отрезать! – воскликнула первая близняшка со вспышкой внезапной ярости – и вдруг осеклась. – Крысиного падишаха, конечно, – продолжила она, чуть дрогнув голосом и странно изменившись в лице. – Управитель уж так благодарил, так благодарил… Сказал, что ему раньше о таких диковинках слышать приходилось, но чтобы их живыми находили – ни разу.

– Ладно, девоньки, – вмешался Тарас. – Бея, кто б он там ни был, тут нет сейчас. А вас самих как зовут-то?

Ежи только сейчас с изумлением сообразил, что имени девчонок они так и не спросили до сих пор, хотя сами назвались в первую же встречу. Может быть, потому и не спросили, что различали их без малейшего сомнения. Даже странно: говорят, что люди всегда путают близняшек. Они и вправду похожи как две капли воды… А вот же – не путалось почему-то.

– Меня – Михримах, «встреча Солнца и Луны», – немедленно похвасталась та из девиц, которая утверждала, что неведомый Бей испугался.

– А тебя? – Тарас посмотрел на другую.

– Не твоя забота! – вдруг ощерилась та.

– Ясно, – усмехнулся Ежи. – Значит, из вас двоих ты – младшая!

– И это не твоя забота! – яростно отрезала та и вдруг опять странно дрогнула голосом и лицом. – Я же не спрашиваю у тебя, что за имя такое – Ежи и что оно значит…

– А спросила бы, я тебе и ответил бы. Полное имя звучит как Георгий, так я и был крещен. – Ежи слегка осекся, сообразив, что здесь, в столице неверных, этого, возможно, в таком разговоре лучше не касаться. – А означает оно… ну… землепашец, вообще-то. Хотя я землю не пашу и пращуры мои не пахали, мы от сабли, а не от плуга!

– Георгиос? – с неожиданным любопытством переспросила младшая близняшка. – Йогри ве Аждарха? То есть тот Георгиос, который большущую змеюку-огнеплюйку побеждал? Тебя по нему назвали?

Ошеломленный таким описанием дракона, Ежи молча кивнул.

– А меня крестили в день святого Тарасия Константинопольского, – сообщил Тарас. – Уж не знаю, что значит его имя, это нам пусть пан Латинская Грамота объяснит.

– По-гречески это, – буркнул Ежи, хмуро глянув на своего товарища, – и не настолько я его знаю, чтобы…

– А мы-то знаем, – небрежно заметила Михримах. – Нас хорошо учили.

– Хорошо и больно, – подтвердила ее младшая сестра. – А значит это «приводящий в смятение». Мы поищем, расскажем вам. Ну ладно, теперь нам пора. А то и в самом деле будет… если не тростинкой, то хворостинкой…

Снова качнувшись на своей дощечке, она дотянулась до стены, схватилась за каменные выступы. Помогла сделать то же Михримах. Еще мгновение – и девчонки начали спускаться, оставив Ежи и Тараса в полном неведении, что такое можно «поискать и рассказать» насчет их имен.

– Ой, давай и правда спешить, а то вправду накликаешь, – донеслось до них снизу. Кажется, это был голос Михримах.

– Невелико горе.

– Тебе-то невелико…

Потом близняшки перешли на турецкий. А вскоре их голоса и вовсе перестали быть слышимы.

 

4. Рука хасеки

– Невелико горе.

– Тебе-то невелико…

– Так и тебе ведь тоже, – хмыкнула Орыся. – Меньше терпеть да дольше орать – подумаешь!

Михримах потупилась.

И действительно, ничего такого уж страшного. Фалака́, трость для ударов по пяткам, и вправду вынести тяжко, но такое не для женщин вообще, тем более не для девушек и уж тем паче не для дочерей султана… не для дочери его. Так что – розги. Розог сестрам за их жизнь досталось изрядно, но, впрочем, за дело: мать-хасеки не слишком строга с ними, скорее уж снисходительна. Или, может быть, чуть равнодушна. Как ко всему, что не несет опасности.

Почти всегда – за совместные проделки, причем опасные, прямо или косвенно чреватые разоблачением. Что ж, как бедокурили вдвоем, так и наказание вместе принимать. Это справедливо.

По нерушимому кануну на дочь имеет право поднять руку лишь сама хасеки. Но Хюррем-хатун чаще всего недосуг было, ее руки для того, чтобы в них дворец держать, причем железной хваткой – насколько получается, конечно. Получалось не во всем, но времени и сил это отнимало полную меру.

Потому у матери для всего, связанного с дочерними проказами, имелась особая перчатка. У кого она на руке – тот и наказывать вправе.

Другое дело, что ни няне, ни кормилице этого поручить было нельзя: обе слезами исходили, не поднималась у них рука на питомиц. А о служанках, по понятным причинам, речь не шла вовсе.

Так что сек их, как правило, Доку-ага. На его лапищу изящная перчатка Хюррем-хатун не налазила никак – ну так он ее к запястью подвязывал, с тыльной стороны. Все равно это считалось «рукой хасеки».

И опять же: ничего особенного в этом, страшного или тем паче стыдного. Он ведь не чужой, к тому же и не мужчина вовсе.

Все очень просто.

Входишь в «комнату для одеяний», внутреннюю из внутренних, куда никаким служанкам, даже в обычные покои допускаемым, хода и близко нет. Там у дальней стены сейчас стоят Басак-ханум и Эмине-ханум, уже заламывая руки и плача от жалости. Там же, посреди комнаты, особый сундук, крышка которого в пять слоев обита мягкой кожей, а поверх он застелен покрывалом рытого пурпурного бархата. И подушка для коленопреклонения перед ним, тоже пурпурного бархата, сообразно достоинству султанской дочери.

И серебряное ведерко рядом. В нем мокнут розги, несколько пучков, в зависимости от провинности: как правило, не меньше трех пар и не более десятка, тоже пар, потому что для двух ведь. Или, скажем, шесть пучков для старшей, а для младшей семь-восемь, где-то так. Каждый из пучков называется именно «хворостина», или «прут», хотя прутьев в нем несколько: до двенадцатилетия сестер было по четыре, от двенадцати до шестнадцати лет – пять, теперь – шесть.

Все как издавна заведено. У гарема для всего определен свой обычай, в том числе и для воспитания султанских дочерей.

В третий раз – ничего страшного. Прутья тонкие, хлещут болезненно, но и только; легко измочаливаются, ломаются тоже быстро. Запасать их, связывать в пучки и замачивать – обязанность няни и кормилицы, никому иному поручить нельзя. А уж они-то просекающих кожу розог не выберут.

Вплотную к ведерку – пустая деревянная кадушка. То есть пока еще пустая.

Доку-ага стоит рядом с сундуком. Его правый рукав закатан до локтя, на тыльной стороне кисти – крошечная перчатка. Лицо неподвижно и лишено выражения, как маска.

Наказание нужно принять достойно: тут, как и везде, свои правила поведения.

В трех шагах от сундука спустить с плеч верхнее платье-энтари, позволить ему соскользнуть на пол. Перешагнуть через него. Развязать кушак, позволить спасть расшитой парче верхних шальвар; перешагнуть. Выдернуть шнур из поясной складки льняных нижних шальвар-дизлык, позволить им спасть до лодыжек. Не запутавшись в ткани, сделать последний шаг. Слегка поддернуть край нательной рубахи-гёмлек, приподняв ее выше колен, до середины бедер. Открывшимися из-под рубахи коленями опуститься на мягкий бархат высокой подушки. Лечь животом поперек сундука, перегнуться через него так, чтобы бедра оказались выше плеч.

Такова «поза смирения». Одна из тех, которым учат гаремные наставницы.

С другой стороны сундука тоже лежит подушка; сестра, встав на нее коленями и склонившись над тобой, бережно задерет тебе подол гёмлек до талии. Полуудерживая, полуутешая, охватит тебя за плечи, сцепив руки на твоем затылке, – так же, как проделаешь с ней ты сама, когда вам придет черед поменяться местами.

А потом остается лишь слышать, как евнух возьмет первый прут, как стряхнет с него воду. Слышать, как он замахнется. Как ударит.

И терпеть.

Можно читать молитву, можно считать удары. Последнее, впрочем, необязательно: Доку знает положенное число, он не ошибется.

Рука у него тяжела, но хлещет он бережно – насколько может в пределах своего понимания долга и приказа. После каждых десяти ударов бросает прут в кадушку, берет из ведерка новый пучок, переходит на другую сторону.

Кричать или плакать, кстати, тоже можно, причем с самого начала: на это в правилах поведения никакого запрета нет. А начиная с какого-то момента не кричать уже и не получается: есть в гареме такая пословица: «Нет героини под восьмой хворостиной». И пословица эта правдива, хотя звучит она с осуждением, ибо речь идет об укрощении дерзости служанок, грубых и строптивых. Но вот до того, как евнух возьмет восьмой прут, Орыся обычно терпеть ухитрялась, то есть, если порка была за малую и среднюю провинность, могла и вовсе голоса не подать. Только розга свистела в воздухе и звонко ударяла по голому телу, оставляя багровые полосы.

За большую провинность – тогда да, конечно, тут не оттерпеться. Один раз попробовала было, но обмерла почти сразу, на семьдесят втором ударе. Пришлось ее водой отливать. После чего Доку – а что ему еще было делать? – все равно отвесил недоданные восемнадцать розог: жалко его, он «рука хасеки», а самой хасеки нет рядом, чтобы смягчить наказание. Однако прежде приказал – нет, попросил – не держать крик в себе.

Это был первый и единственный раз, когда он в «комнате одеяний» вообще хоть слово произнес. Так что Орыся совета послушалась. И слушалась с тех пор. Все равно задолго до восьмого прута не только няня с кормилицей, все в слезах, причитали в полный голос, но и сестра, еще не секомая, давно уже рыдала громко и отчаянно, а руки ее, сплетенные на затылке Орыси, дрожали крупной дрожью, так что начни та и впрямь вырываться, освободилась бы сразу. Однако младшая из сестер свой долг поведения блюла твердо. Кричать – кричи, дергаться под розгой тоже можешь, а вот вскакивать с сундука не смей.

Когда же приходил черед самой Михримах, то она голосить начинала вскоре после начала порки: иногда и до того, как в кадушку отправится первый разлохматившийся прут, самое большее – в начале второго прута, на одиннадцатом-двенадцатом ударе. И держать ее приходилось крепко, иначе бы не улежала (плакала при этом Орыся горше сестры, гладила ее по плечам и затылку, шептала слова утешения). Это притом, что Михримах редко-редко одинаковое с Орысей число ударов выпадало, обычно на полный прут меньше, а то и на полтора-два. Не потому, что старшая, настоящая, но по справедливости. В опасных проказах Орыся и вправду из них двух чаще всего была не только заводилой, но и основной виновницей.

Оттого именно под розгами сестры впервые по-настоящему догадались, что все же разные они. Не только в «метке шайтана» отличие.

…Когда наказание будет завершено, надо поцеловать последний из побывавших на тебе прутьев до того, как он отправится в деревянную бадью. Затем поцеловать руку евнуха, точнее, перчатку на его запястье, ведь экзекуция вершится «рукой хасеки». И сказать: «О, достопочтенная матушка, хасеки-хатун, благодарю за науку!» Потом Доку-ага возьмет лохань с истрепанными розгами и бесшумно удалится во внешние комнаты покоев, плотно закрыв за собой дверь.

(И будет сидеть там, охраняя вход: страшный, с потемневшим лицом, уставив взгляд в пол и зубами поскрипывая. Если кто заглянет, даже случайно, быть тому убитым на месте, пускай у него и есть право доступа в самый внешний из внутренних кругов. Один раз такое случилось: вошел ходжалар, евнух-секретарь из канцелярии Аяс-паши, которому было поручено срочно передать Хюррем-хасеки – а она вполне могла сейчас находиться в тех покоях – какую-то крайне важную весть. Едва сумели замять причину его гибели.)

Лишь после этого можешь счесть ритуал завершенным, забыть о правилах поведения и превратиться просто в девочку-подростка, которой больно и обидно. Можешь расплакаться по-детски, можешь отдать свое тело в добрые руки няни и кормилицы. А Басак и Эмине вытащат из стенных шкафов пуховые тюфяки в шелковых чехлах, уложат на них тебя и сестру, будут хлопотать вокруг вас с притираниями и мазями, будут накладывать холодные компрессы, утешать, гладить, вытирать вам слезы и расчесывать волосы, целовать, петь песенки, как в детстве. Будут в очередной раз объяснять, что вот такова она и есть, судьба девиц на подросте, и доверительно рассказывать, как им самим в том же возрасте доставалось. Переходя на шепот, сообщат, что и матушке-то их, по словам старых служанок, прутьев довелось отведать вдоволь, – когда она еще была не сиятельная хасеки-султан, а юная гедзе, лишь мимолетно замеченная султаном, чающая и воздыхающая о встрече с ним. Еще бы: ведь в кого и нравом они пошли, как не в матушку… Нравом, красотой, умом…

Потом снова будут менять на теле смоченные холодной водой полотенца, легкими движениями втирать бальзам в горящую от боли кожу, утешать, ласкать. И постепенно все уйдет.

Мудры законы гарема: боль велика, а вреда телу нет. Тело – оно в цене, это достояние султанского дворца, его собственность и сокровище. Потому так подбираются прутья для розог и число ударов, чтобы кожу не просечь.

Настоящего стыда тоже нет. Для того и нужна перчатка хасеки. Да в любом случае ведь и правда евнух – не мужчина, перед ним нагота невозможна, как невозможна она перед купальным бассейном…

* * *

Стыда в гареме вообще почти не бывает. То есть случаются наказания, считающиеся позорными, но вот они-то осуществляются женской рукой – рукой уродливой черной рабыни. Не потому позор, что рабыни и черной, а потому, что уродливой. Специально таких подыскивают и обучают, товар это редкий, дорогой, проще купить десяток гибких темнокожих девушек газельей стати, отлично пригодных для утех…

Но так наказывают рабынь и служанок, не дочерей. Тем паче не дочерей султана. Правда, для всего дворца есть одна-единственная дочь султана, Михримах, а что касается ее служанки, Разии, то это тайна внутренних покоев, могущество хасеки, верность самых преданных слуг, ближайших из ближних. Верность, замешанная не на страхе, не на долге даже, а на любви. К тем, кого знаешь с рождения. К тем, кто как дочери тебе. Кто для тебя дороже жизни.

Да, стыд от гарема далек. А вот смерть – она рядом. Частая она здесь гостья.

Бродит темными коридорами, тенью скользит по светлым залам.

И не затворить перед ней двери самых внутренних из всех покоев.

 

5. Звериный Притвор

Здесь был совсем особый мир. Это понял бы даже слепец – на слух. Потому что каждый, ступивший за врата Звериного Притвора, словно бы погружался в омут непривычных звуков.

Даже странно: все это должно было слышаться и извне, какие уж тут стены, смех один, а ворота точно звукам не помеха. Тем не менее снаружи Притвора дворец как-то подавлял все его шумы, заменял их своими. Топотом, валом людских голосов, прибойным гулом кухни, звоном и стуком работы или оружия… Звериными звуками тоже: гулко взлаивали охранные псы, ржали кони.

Так что лишь отдельные обитатели Притвора могли быть услышаны на остальной части дворца. Когда старый Аслан голос подавал, действительно все умолкали и в зверинце, и за его пределами, это да. Но длинногривый султан был немолод уже и в пору детства Орыси, а за последние годы он совсем одряхлел и почти не рычал больше. Да, вот еще чей вопль было не перекрыть, так это йезидских петухов или, если по-гречески, павлинов: они-то орали часто и без всякого повода. Однако для них Притвор был скорее местом ночлега и трапезной, чем постоянным обиталищем, ведь павлинам дозволялось ходить и летать по всему дворцу, а поскольку они были султанской собственностью, то этим своим правом пользовались совершенно безнаказанно – кто же тронет имущество владыки правоверных.

Однако сейчас в Притворе было время дневной трапезы, поэтому все йезидские петухи собрались тут, полностью скрыв птичий двор под многоцветной радугой своих глазчатых хвостов. Так что Орыся предпочла взять Пардино-Бея на поводок. Огромный кот в такие минуты словно бы раздваивался: оставаясь другом и спутником, воспитанником и покровителем, Пардино при этом все-таки слишком явственно помнил, что он еще и дикий зверь, охотник. Чуть отвлекись – и рысь мгновенно отправит ближайшего петуха непосредственно к йезидам. А поводок позволял сделать выбор, одержать победу «ручному» воплощению над «охотничьим»: второе словно бы с облегчением сдавалось – мол, я на привязи, что с меня взять… Так-то поводок при рывке не удержал бы даже здоровеннейший янычар, но обходилось без рывков.

– О, юная госпожа, юная госпожа пожаловала со своим питомцем… – Старенький хайванат-баши, управитель зверинца, спешил навстречу Орысе, часто и мелко кланяясь. Пардино тоже поклонился, совсем дружески; когда старик потрепал его пышные бакенбарды, зверь сощурился, но стерпел: от управителя, единственного, кроме хозяйки, он мог принять некоторую фамильярность. – Добро пожаловать, юная госпожа! Давненько не видывал тебя в нашем зверином санджаке, давненько, давненько… Уже полгода, верно? А уж так-то ты за эти месяцы выросла и стала еще прекраснее, юная госпожа. В твои годы для девочек это обычно, но ты, юная госпожа, тут превосходишь многих, о да, да… Почти столь же превосходишь, как твоя рысь – ангорскую кошку.

Так разговаривать с дочерью султана никому не полагалось, но хайванат-баши всегда был на особом положении, точнее, вне всяких положений вообще. Он был такой весь из себя хайванат-баши, командир животных и тех, кто ухаживает за ними. Даже имени его никто не знал, хотя, конечно, оно значилось где-то в архивах дворцовой канцелярии.

Что такое Звериный Притвор в дворцовой иерархии? Ничто и трижды менее чем ничто: не им держится дворец, а уж о Блистательной Порте в целом тем паче речи нет. Однако иметь зверинец считается приличным, те или иные «хранилища» зверей и птиц есть и были у многих прославленных владык, даже франкских, не говоря уж о носителях истинной веры. Так что негоже Столпу Вселенной обходиться без того, чем обладают иные, многожды менее достойные. Потому есть султанский приказ, и под его благодатной сенью это дворцовое ведомство процветает в отведенной ему тени, столь же безвредное и декоративное, как йезидские петухи в пределах Пушечных Врат.

Так сестры думали еще пару лет назад. И хорошо, что они думали именно так. Поскольку три года назад, когда Пардино-Бей был котенком, Орысе показалось было, что хайванат-баши как-то запретно на него поглядывает. Она долго искала сравнение – и вспомнила, что примерно так ведет себя Гюльфем-хатун, тридцатишестилетняя старуха, вроде бы давно и полностью смирившаяся со своей судьбой мирно отставленной наложницы, когда искоса поглядывает на новое рубиновое ожерелье, охватывающее шею Хюррем-хасеки. С завистью поглядывает, но все же хорошо осознавая, что у нее нет и быть не может права на такую драгоценность.

Вполне понимая, что у ничтожного управителя зверинца нет и не может быть права как-то изъять в свою пользу подарок, предназначенный для султанской дочери, Орыся безбоязненно посещала Притвор, в том числе и с рысенком, на поводке и без. Вскоре она осознала, что взгляды управителя следует трактовать иначе: он смотрел на растущего звереныша не с завистью, а как ценитель, сожалеющий, что за таким сокровищем, может быть, недостаточно хороший уход, плоховато хранимо оно и ценимо. Так что, когда старик понял, как хорошо Пардино у его юной хозяйки, то совсем уж перестал поглядывать на рысенка с чувством уязвленной собственности и смотрел теперь с чистым восхищением.

На хозяйку тоже, но уже «вторым взглядом», словно на приложение к ее питомцу. Впрочем, приметлив был. Кто как растет, чахнет или хорошеет, хайванат-баши даже у людей замечал. Насчет масти и пятен он тоже не ошибался. Так что при встрече с ним как «госпожа Михримах» Орыся особенно внимательно следила, чтобы прическа закрывала виски. У Разии, служанки, они и так чадрой скрыты.

Сейчас она была «госпожа Михримах»: без служанки и без белой плоскомордой собачки (которой управитель никогда не интересовался), но с иберийской рысью. Так в основном сюда и ходила. У сестры Звериный Притвор особого любопытства не вызывал, разве что если туда какая-нибудь диковинка поступит, из самых красивых: заморская птица с ярким и сложным, как праздничное платье, оперением… или мелкий потешный маймунчик, шерсть которого, мордочка и зад тоже обычно окрашены в по-птичьи яркие цвета…

– Кого хочешь посмотреть сегодня прежде других, юная госпожа? У полосатой африканской ослицы потомок родился. Молодые Коблан-хан и Коблан-хатун, так долго ссорившиеся, наконец-то поладили, так что к весне надеемся на тигрят. А вот от тибетских сарлыков мы с тобой, госпожа, потомства так, видать, и не дождемся, увы. Более того, самого лучшего быка мы уже потеряли. Все-таки слишком жарко у нас. Не всякий, кто в Истанбул привезен, тут выживет: иной совсем не для наших краев рожден…

Орыся собралась было милостиво-снисходительно усмехнуться («мы с тобой, госпожа, потомства так и не дождемся» – надо же!), но при последних словах старика у нее словно бы мороз прошел по коже. Воистину: иных в Истанбул привозят не для жизни. Будь то хоть косматый горный бык, хоть…

– Так куда, госпожа, желаешь пойти сначала? Если будет дозволено дать тебе совет, то, может быть, к новичкам? У нас таких со времен твоего прежнего посещения трое: двое, хе-хе, кони, оба, хе-хе, в центральном пруду сейчас, а один… пожалуй, человек. Хе-хе. Ну, сама увидишь. Начнем с тех, кто лошадиного рода, да? С твоего позволения, конечно…

Орыся кивнула. Сказать что-либо остереглась: голос у нее мог дрогнуть, а это совсем ни к чему.

Они прошли по узенькой, как тропка, аллее, вившейся меж звериными палатами, хижинами и темницами-узилищами, тут уж кому как. С двух сторон жирафы – высоченные вольеры им были по грудь – склонили над тропой свои царственные шеи. Старик мимоходом погладил бархатистую морду одному, девушка – другому. Пардино-Бей у ее ноги напрягся, но стерпел, не бросился защищать хозяйку.

Насчет одного из «коней» Орыся догадалась заранее, еще прежде, чем они вышли к большему из двух бассейнов, что в ограде Притвора. Конечно, конь-птица. Не такая уж диковина, пеликанов в зверинец завозили часто, в малом пруду и сейчас, наверное, содержится их семейство: самец-султан и несколько самочек. Даже странно, отчего управитель решил ей показать этого «коня» раньше, чем африканского осленка.

Но когда они вышли на берег пруда, поняла. Конь-птица как раз на берегу сидел, прихорашивался. Он, видать, был ручной, оттого подпустил к себе вплотную, в воду кидаться не стал. И был он так огромен, что сразу стало ясно: вот это и есть султан, а тот, что в малом пруду, отныне будет на положении евнуха, без доступа к гарему… то есть такого доступа.

Выпрямившись на перепончатых лапах и вытянув шею, он, конечно же, мог бы посмотреть на девушку сверху вниз. А в размахе крыльев, наверное, вообще два ее роста было. Ангелу такие крылья впору. Бело-розовые, непорочного цвета, лишь маховые перья темные, как грех.

Хайванат-баши посмеивался над франкским суеверием, что конь-птицы на гнездовье, если им не удастся поймать рыбу, будто бы способны распарывать клювом собственную грудь и кормить голодных птенцов своей кровью. А когда Михримах с Орысей, еще совсем несмышленые в ту пору, начали было донимать его вопросами, правда ли, будто пеликан в своем горловом мешке носил камни в Мекку для постройки первой мечети, сделал вид, будто не слышит. Но сейчас девушка чуть было не спросила старика об этом снова. Потому что можно было поверить: такой великан унесет в подклювном мешке хоть целый булыжник.

Орыся даже чуть оробела. Правда, у нее это выразилось в том, что она крепко вцепилась в поводок рыси: ощути себя Пардино хоть защитником, хоть просто охотником, конь-птица будет ему на один коготь. И ни размеры, ни участие в строительстве первой мечети от этого не спасут.

– Это ты, госпожа, еще второго «коня» не видела, – ласково улыбнулся хайванат-баши. – А ему сейчас самое время показаться…

Вода в пруду забурлила. Огромная разбухшая морда вынырнула в десятке локтей от берега, громко фыркнула, повела на людей выпученными глазами. Разинула клыкастую пасть.

Испустив пронзительный боевой вопль (из разных концов Притвора ему ответило множество голосов, звериных и птичьих), Пардино-Бей припал к земле, собравшись перед прыжком.

– Ну-ну, малыш, что же ты? – огорченно произнес старик. – Видишь, хозяйка твоя не боится, я не боюсь, пеликан… он, да, испугался, и даже очень, но только тебя.

Разумеется, никакие слова не помогли бы, двинься это существо к берегу. Но оно, с шумом заглотнув воздух, как миску горячего хлебова, вновь покрылось водой, словно одеялом.

Девушка, обеими руками обняв рысь за шею, шептала ей успокаивающие слова, оглаживала, целовала в оскаленную морду, пока мускулы под пятнистой шкурой из напряженных, как сталь, не сделались железными, а потом и вовсе до медных обмякли. Тогда Орыся развернула Пардино прочь от пруда и торопливо повела его вглубь Притвора – куда угодно, лишь бы подальше от этого второго «коня». Управитель старческой трусцой поспешал рядом.

– Нильский конь, он же водяная лошадь, – объяснил он извиняющимся тоном. – Ты права, госпожа, хотя и не спрашиваешь ничего: я сам думаю, что худшего названия не найти. И мне, ты снова права, не следовало вот так, не объяснив ничего, тебя и пятнистого владыку вплотную к бассейну подводить. А вообще-то, зверюшка еще совсем молоденькая, просто детеныш, как вырастет – нам с тобой пруд придется расширять и обносить оградой. Особенно если мы добудем ему парочку. Уж и не знаю даже, удастся ли… Я сразу написал Хафизу в египетский пашалык, что он умаляет величие повелителя правоверных, посылая ему зверя, не способного продолжить свой род. Хафиз-паша, безусловно, поймет все правильно и постарается. Но очень уж трудное это дело – доставить нильскую кобылку, пусть и совсем молодую, в Истанбул живой.

Тут и открывалась одна из сторон могущества хайванат-баши. Могущества странного, имевшего четко очерченные пределы и, кажется, тайного от него самого. Но тем не менее – существовавшего.

* * *

Были и другие стороны. В Сокольничьей палате занимались много чем, дрессировкой ловчих птиц далеко не в первую очередь, а если до этого доходило, то у них там обычно свои мастера соколиной натаски со всем справлялись. Обычно. А вот в необычных случаях – самых ценных, как дар и награда, самых грозных, при неудаче, как кара, – приходилось обращаться в Звериный Притвор. Пускай не к самому старику-управляющему, но к одному из смотрителей, его ученику.

То же самое – при натаске охотничьих гепардов и каракалов, а порой даже барсов. Идеально обученный для охоты гепард вообще дороже серебра на свой вес ценится, обученный же скверно стоит дешевле собственной шкуры. Разницу между тем и другим тоже обеспечивал кто-то из учеников хайванат-баши.

А еще есть зверюшки-любимцы (ну и птицы тоже, особенно певчие или говорящие) для обитательниц гарема. И – отдельно – для евнухов. Тот, кто думает, что по руслам этих двух рек не приплыть к морю подлинного могущества, мало что понимает в жизни и, скорее всего, преждевременно ее окончит.

Речь идет не просто о том, чтобы угодить, о нет! У того, кто принимает услугу, свои обязательства появляются. И вообще, это клинок обоюдоострый, двужалый. Когда Джелал Эбеновое Дерево, один из самых старших евнухов, сотворил нечто ужасное с тремя ручными маймунчиками, в разное время подаренными младшим евнухам, старый хайванат-баши был очень расстроен. Настолько, что на какое-то время вообще перестал раздавать такие подарки. Результатом этого сделалось несколько мелких, но значимых перестановок, после которых Джелал исчез: и из дворца, и даже дальше… А ведь от его слова столь многое зависело, что, казалось бы, куда там управляющему самого захудалого из дворцовых ведомств. Перед Эбеновым Джелалом, бывало, отважнейшие из корсаров на цыпочках ходили и с поклонами вручали ему кошельки с золотом, чтобы быть допущенными на аудиенцию к султану хотя бы через неделю, а не через полгода!

Последняя сторона могущества хайванат-баши была вовсе странной. В Блистательной Порте хватает землепроходцев, мореходов, картографов. Вдосталь и лазутчиков, которые могут добыть (перекупить, похитить – да мало ли как еще) карты неведомых краев у тех, кто успел там побывать ранее, ибо, пора уж признать, в заморских плаваньях гяуры продвинулись дальше правоверных.

Но добытое еще надо оценить: бриллиант ли, подделка, а может, честная ошибка. И как же оценивать чертежи незнаемых краев?

По-разному. Есть и такой способ: у картографов в обычае не только вычерчивать контуры дальних земель, но и обитателей их рисовать. Тех, что в шерсти, перьях, чешуе… А бывает, что кроме рисунка еще фраза-другая будет написана: о повадках, съедобности или опасности.

В неведомых краях и звери неведомы. Однако есть то, что бывает, и то, чего быть не может. Сплошь и рядом такое нельзя определить по берегам и течениям. Тогда приходится судить по зверям. Хоть как-то.

И вот тут хайванат-баши – главный лоцман, раз уж других вовсе нет.

Подробностей Орыся не знала, да и не положено было знать ей, это дела мужчин, и дочь султана тут ни при чем, четырнадцать ей или семнадцать. Но об одном из давних дел старик ей, вздыхая, поведал. Это было как раз после разговора о том, что вот-де не удается найти для Пардино супругу его рода-племени, а к рысихам иных племен он равнодушен, так что не видать его хозяйке пятнистых котят. Тогда-то и упомянул хайванат-баши, что из трех секретных карт внутренних земель Иберийского полуострова он одну забраковал, а две счел высоко достоверными: звери там были на месте, включая пардовых рысей («Вот таких же, как твой питомец, юная госпожа»), а значит, высока вероятность того, что бухты, устья рек, леса и горы тоже на месте. Но, увы, так и не состоялось вторжение в Кастилию. Как жаль! Достопочтенный Пардино-Бей был бы щедро обеспечен женами и наложницами.

А вот в заморские владения Кастилии старик, оказывается, вторгаться отсоветовал – конечно, постольку, поскольку именно его совет дело решил. Очень грамотно и с большим тщанием создана «Книга морей» хаджи Ахмета Мухиддина Пири-бея, и по ближним морям, островам, побережьям она, безусловно, точна – но за морем Океан у него звери не те. Собственно, Аллах ведает, что там за звери, и в воле Аллаха населить те земли любыми зверями, однако прежде Он не создавал единорогих антилоп, даже если несведущие путешественники о таком с увлечением рассказывали. И двурогих, но притом свиноклыких антилоп он тоже не создавал. Да и сиджун гейик, большой сохаторогий олень, вполне может делить одни леса с медведями, но очень вряд ли с обезьянами. Обезьяны же такие вполне возможны, однако что-то уж слишком похожи на африканских маймунов – не их ли обликом вдохновлялся художник, заокеанских маймунов, стало быть, вживе не видевший? Значит, и насчет расстояний, направлений, ветров и течений тоже можно усомниться.

«Как бы там ни было, госпожа, рисунка пардовой рыси я на той карте вовсе не встретил, так что это нашей беде не подмога…»

Орыся тогда слушала это как очередную занимательную историю наподобие прекрасно горестных рыданий Меджнуна на могиле Лейлы, славных походов Искендера Двурогого или высокогеройских подвигов Кара-оглана. Но все же хорошо, что она уже не думала на тот момент, будто хайванат-баши желает забрать у нее рысенка для своего зверинца…

* * *

Да. Карты. Ветра́ и течения.

Собственно, ради этого она сюда и пришла сегодня. Но заговорить о таком сразу нельзя. Сперва придется в полной мере проявить интерес к чудесам Звериного Притвора.

Всю свою жизнь Орыся проявляла такой интерес неподдельно и в охотку. Даже представить себе не могла, что его когда-нибудь придется вымучивать.

– А где… – она понятия не имела, как закончить фразу. И вдруг сообразила, о чем можно спросить, не вызвав никаких подозрений: – Где наш… мой крысиный падишах? Здоров ли он?

– Юная госпожа… – Старик замялся.

– Неужто болен?

– Нет, госпожа. Он умер. Еще до твоего прежнего посещения зверинца. Я не хотел тебе в тот раз говорить по своему почину, а сама ты не спросила.

До этого момента они шли по тенистой тропке, петляющей меж просторными вольерами, тесными клетками и каменными казематами для особенно опасных четвероногих узников. Но сейчас остановились как вкопанные.

– Отчего же? – спросила девушка после минуты ошеломленного молчания.

– Ну, юная госпожа, а каков, по-твоему, век крысы? – Хайванат-баши пожал плечами. – Вот и у падишаха он не дольше, чем у каждой из восьми его составляющих.

Некоторое время старик раздумывал, стоит ли продолжать. Потом все-таки решился:

– Старый он стал, малоподвижный – даже в тех пределах, госпожа, в которых ранее шевелиться мог. И вот однажды утром оказалось, что две крысы мертвы. Я уж, признаюсь, хотел прекратить мучения и остальных: мне-то видно, когда зверь доживает последние дни или даже часы, и единственное, что еще можно сделать, так это ему… помочь. Но в тот день к нему как раз было очередное паломничество кюрекчи, и они бросились ко мне, умоляя спасти: и в ногах валялись, и смертью грозили… Деньги предлагали тоже, сколько у них всех в кошельках найдется.

– И сколько же нашлось? – Орысю, конечно, занимала не цена, она просто пыталась слегка затянуть время, смятенно обдумывая, чем грозит и что может дать этот неожиданный поворот. Кюрекчи? Лодочники? Просто лодочники – или те, кто с военных галер? И при чем здесь они вообще – как к Звериному Притвору, так и к крысиному падишаху?

– Пять гурушей, кажется, готовы были заплатить: три сразу и еще два к вечеру. Они ведь люди бедные, им даже для того, чтобы стража хотя бы их избранных представителей во дворец пропустила, приходится по нескольку десятков человек на бакшиш скидываться.

Старик внимательно посмотрел на Орысю.

– Деньги я не взял, – пояснил он, – и угроз их не устрашился. Но все равно попытался отделить двух мертвых крыс от того, что еще оставалось падишахом. Отделил. Однако через день умер один из шести оставшихся зверьков, а еще трое оказались при смерти. И уже не стоило больше никого спасать: лучше уйти из этого мира падишахом, чем прожить еще день или неделю простыми крысами, старыми и бесхвостыми. Ты согласна, юная госпожа?

Девушка промолчала. Она и вправду не знала, что ответить.

– Что ж, госпожа, как видно, ты, да простится мне за такие слова, по своим цветущим годам слишком редко и мало задумываешься о смерти. А вот лодочники с ней частенько борт о борт ходят. Они, подумав, признали мою правоту. А их старшина, Баратав Пеговолосый, предложил мне полтора гуруша за то, что я передам ему падишаха для почетного погребения. Все его, падишаха, тела, включая и те два, что были отделены ранее.

Хайванат-баши снова посмотрел на Орысю, еще внимательнее, чем прежде.

– Тела я отдал, – сказал он. – Деньги же по-прежнему не взял.

Пардино требовательно натянул поводок: ему уже надоело стоять на одном месте. И с изумлением обернулся, обнаружив, что хозяйка не следует за ним.

– А почему…

– Они мне рассказали, – кивнул старик, разумеется, поняв, что вопрос относится не к сумме в полтора гуруша. – Нет и не может быть ни одного мореходного судна, будь то шестидесятивесельная галера или малый шаик, на котором бы не водились крысы. Это для кюрекчи неизбежное зло. Раз так – оно становится добром. Когда корабль покидает последняя крыса, он, по поверьям кюрекчи, идет на дно. Стало быть, повелитель крыс для всех корабелов – покровитель…

– Я поняла, – ответила Орыся торопливее, чем собиралась. И сразу же пожалела об этом. Но уж очень много навалилось на нее сейчас: обитатель башни, ею спасенный, все же, оказывается, принял смерть, а перед тем был расчленен на части… Да еще лодочники к этому делу как-то примешались… А задать главный вопрос так, чтобы не вызвать подозрений, становится все сложней…

Пардино дернул поводок столь решительно, что девушке поневоле пришлось сделать шаг-другой.

– Ну-ну, не торопись, пятнистый, и свою госпожу не торопи. – Хайванат-баши укоризненно покачал головой. – Мы ведь, юная госпожа, уже пришли. – Хвала Аллаху, старик все же сообразил, что с этими словами надо обращаться не к рыси, а к ее хозяйке.

Значит, они пришли. То ли случайно, то ли с самого начала хайванат-баши как-то незаметно вел их, направлял движение.

А если пришли, то… куда?

С одной стороны – затянутый сеткой крытый вольер для птиц, а с другой – надежнейшая клетка-каземат, каменная темница с толстыми прутьями решетки. Внутри нее даже днем полумрак, ничего не рассмотреть.

Что там управитель зверинца говорил о «новичках»? Вроде бы три их. Два – «кони», водяная птица и еще более водяной зверь. А третий…

Смотрела она в основном на вольер. Поэтому пропустила миг, когда из-за прутьев темницы к ней вдруг потянулась рука.

Человеческая рука. Или почти человеческая. Покрытая бурой шерстью. Скверно пахнущая. Огромная.

В умоляющем, просящем жесте: ладонью, согнутой лодочкой, кверху.

Орыся не отшатнулась, не замерла в ужасе, хотя бесстрашный Пардино, еще недавно готовый защищать свою хозяйку от водяного гиганта, сейчас, вздыбив шерсть, прижался к ней, словно сам ожидал защиты.

Человеческое – зверочеловеческое! – существо за решеткой переминалось с ноги на ногу и издавало странные звуки, то бормоча, то тихонько всхлипывая. Глаза его влажно поблескивали в полутьме.

– Кто… Что это? – прошептала девушка.

– Мудрецы удивлялись: не зверь он… а кто же? – негромко произнес хайванат-баши по-персидски. – С человеком обычным не схож он ведь тоже.

Не дав повиснуть паузе, Орыся на том же дыхании продолжила:

Если он и рожден человеком на свет,

Все ж – не в этой земле обитаемой, нет!

Это дикий, из мест, чья безвестна природа.

Хоть с людьми он и схож, не людского он рода…

– О, юная госпожа! – В голосе старика прозвучала не просто почтительность, но искреннее уважение. – Мало кто сразу на память процитирует повествование «О рождении, жизни и славе великого Искендера», да еще и на столь безупречном фарси, языке не только искусства, но и высокой науки, до которой нам…

– Меня хорошо учили. Так это… дэв?

– Мне ли, управителю Звериного Притвора, рассуждать о дэвах, госпожа? Это существо зверочеловеческого облика, оно из плоти и крови; ест, пьет и извергает. Доставили его персидские купцы, но были они не первыми и вряд ли даже десятыми в цепочке, начиная от поимщиков. Потому никаких сведений, кто он, этот зверочеловек, и откуда, нет. Воистину «дикий из мест, чья безвестна природа». Всем ведомо: не смешивается кровь людей и маймунов, с медведями тоже никто из них не роднится, а то можно было бы предположить… Вообще-то, румийские мудрецы много веков назад говорили о животном под названием «леопард», которое якобы не пардус, он же пантера, но плод кровосмесительной связи между пардусом и львицей. По их словам, животное это вроде бы ничем не отличается от обычной пантеры, разве только пятна у него непостоянные, оно их может по своему желанию менять или прятать. Ну, даже если древним мудрецам и были ведомы такие помеси, современным звероловам они не попадаются.

Так. Все одно к одному. Тут еще и человеческое существо в каменной темнице за железной решеткой… мольба его – о помощи? милости?.. И следом – разговор о кровосмешении. О спрятанных пятнах.

Никак не задать нужный вопрос. Наоборот, надо спешить из зверинца прочь, пока не стало слишком жарко.

Вместо этого Орыся гордо вздернула подбородок и заговорила:

– Мой питомец – уж всяко не «рысепард», не помесь рыси с пардусом, почтенный. И, помню, ты не раз сетовал, что для него не находится супруги, а я тужила с тобой вместе. Обрадую тебя: мне довелось прочитать, будто подобные рыси обитают не только в иберийских краях, но и к югу от Роксолании, по ту сторону Черного моря, куда Порта вполне уже может посылать экспедиции звероловов.

– Тебе, юная госпожа, довелось такое прочитать? – Хайванат-баши был изумлен глубочайшим образом. – А где, если не будет дерзостью с моей стороны…

– В гаремном книгохранилище целые сундуки старинных рукописей. Тебе, почтенный, конечно же, туда хода нет.

Это Орыся намеревалась сказать надменно, но вдруг произнесла с извиняющейся улыбкой. И растаял старик. Особенно когда она пояснила дополнительно:

– А у меня нет возможности оттуда книгу вынести, чтобы показать тебе. Но вот выписки сделать обещаю. Потому и прошу у тебя, почтенный, несколько карт, которые считаешь достоверными для этих краев: с рисунками зверей, горами и гаванями, направлениями ветров… Верну в полной сохранности, когда сверюсь с теми картами и хоть в самых общих пределах пойму, какие из них похожи на твои. И, стало быть, какие рукописи правдивы. То есть по каким из них лучше для Пардино супруг и наложниц искать. Вот.

Ей даже неловко сделалось, когда старенький управитель поддался на ее обман сразу и без малейших колебаний, как дитя.

* * *

Пантеру видно по когтям, по стати, по гибкому изяществу движений. Во всяком случае, видно, что это именно пантера, а не рысь, пусть даже трижды пардовая.

Совсем молоденькая пантера. С наивными котеночьими хитростями, которые ей самой кажутся до гнусности изощренным коварством.

Ничего, еще научится. Никуда ей от этого не деться в том зверинце, что простирается снаружи, за стенами Притвора.

При этой мысли хайванат-баши почувствовал грусть.

А покамест девочке зачем-то нужны карты северного побережья. Да еще – хотя она тщательно пыталась этого не показать – той части, куда выходит устье реки Узей, она же Данипер. Там, в камышовых плавнях, самое что ни на есть малоподходящее место для рыси.

Ничего. Девочка очень любит своего зверя. И вообще к зверям добра. А потому, раз уж ей требуется карта, выживший из ума старик эту карту принесет.

Он, правда, не настолько выжил из ума, чтобы не понимать, кто из навещающих Притвор девочек настоящая хозяйка огромного самца рыси, а кто – маленькой потешной собачонки китайской породы. Даже если лица госпожи и служанки одновременно увидеть невозможно, а порознь у них одно лицо.

Как говорится, «Аллах знает, караванщик предполагает, но и ишак догадывается». Однако ведь говорится и так: «Чего не брал – не отдам, чего не видел – не знаю».

Старенький, полуслепой управитель зверинца имеет даже большее, чем ишак, право не знать, не догадываться и не видеть ничего, кроме своих зверей.

Очень вряд ли в давние времена помеси меж племенами львов и пантер действительно умели по своей воле прятать пардов крап. Но, да будет на то воля Аллаха, пусть в наши времена это удастся.

Хотя бы одной пантере.

Молоденькой. Милостивой к своей рыси.