Дочь Роксоланы

Хелваджи Эмине

III. Пардовый крап

 

 

1. Всех рассудят время и Аллах

Благословение Аллаха тем неведомым архитекторам, которые сделали в султанском дворце столько замысловатых переходов, колонн, облицованных пятнистым камнем, и альковов, где можно мгновенно спрятаться! Сколько раз сестры пользовались этими нехитрыми трюками, чтобы не попасться на глаза дворцовой страже, – не перечесть! А не попасться на глаза евнухам было и того важнее, посему все укрытия в гареме девочки знали наперечет.

Но здесь, в этой части дворца, они еще никогда не бывали. Вообще, они много где еще не бывали, потому как Дворец Пушечных Врат велик, а времени для того, чтобы оглядеться как следует, не слишком много, но эта галерея, ведущая в анфиладу комнат, находилась не очень далеко от гаремных переходов. Практически рядом – несколько десятков шагов сделать, обманув бдительность сторожей, и ты уже там. Но раньше Орыся и Михримах все-таки обследовали другие места. А вот сегодня решили пройти и сюда.

Переход не был потайным – просто скрывался от людских глаз в зарослях олеандров. Вел он в просторный зал, где девочки застыли, дружно ахнув от восхищения. И дело было не в изысканной отделке – навидались и не такого, – но в затейливой игре света и теней, из-за которой на стенах и потолке то разевали пасти потусторонние чудовища, то плясали изломанные людские фигуры, а то и просто волнами переливался лунный свет, свободно проникающий из больших окон, забранных решетками.

Первой негромкие шаги услышала Михримах. Дернула Орысю за руку, предупреждая, что следует сомкнуть уста, и заметалась взглядом по комнате, отыскивая укрытие, где могли бы поместиться обе близняшки. Но не было здесь, в комнате, предназначенной для отдыха неведомых придворных, ни массивных колонн, ни достаточно вместительных альковов. Были витые, рвущиеся вверх колонны, на которых прихотливой голубой мозаикой изобразил неизвестный мастер сказочные деревья. Ковры были – черные, с красным узором, на котором листья переплетались с ветвями и колосьями, и вот уже и не понять, где заканчивается одно и начинается другое. Черные кованые решетки на окнах были – не выскочишь из окна, не убежишь восвояси. Еще камин у одной из стен, украшенный тяжелыми медными полосами с чеканными узорами на них, – но, право, не в него же лезть?

А шаги меж тем приближались.

За колышущиеся перед окнами занавески тоже не спрячешься – слишком легок тюль, слишком прозрачен, как кисея на бедрах танцующей наложницы: вроде скрывает от нескромных взглядов то, что не предназначено для жадных глаз, а не сказать, чтобы не было ничего видно, и неуловимость эта лишь больше распаляет даже опытного в любовных утехах мужчину. Куда же скрыться-то?

– Смотри! – шепнула Орыся, когда Михримах уже почти запаниковала.

Сестра пригляделась: и верно, в тени стоял огромный диван, длинный, словно на нем собралась заседать орда визирей. Цвет его был не то чтобы черный и не то чтобы красный: бурый, чуть выцветший от времени, с полустершимися узорами на бархатной обивке… Среди мечущихся по комнате теней длинная молчаливая громадина как-то терялась, а сейчас Михримах даже удивилась мимолетно: почему же сразу не приметила? Диван не был плотно придвинут к стене, и там как раз оставалось место для двух проворных, тонких станом девчонок.

Успели вовремя: в комнату летящей походкой вбежал великий визирь, паргалы Ибрагим-паша.

Сестры его знали: видели из окон гарема во время больших праздников. И тюрбан этот видели, из лучшего шелка сделанный, и лицо это, надменное обычно, а сейчас странно искаженное, будто мучила великого визиря жажда, которую никак нельзя утолить, или же снедала болезнь, от которой ни один доктор не ведал лекарства. Так, по крайней мере, подумала Орыся, рискнувшая выглянуть из-за спинки дивана и на миг увидевшая выражение лица Ибрагима-паши. Может, она и подольше бы вглядывалась в не виданное ранее зрелище, но более осторожная Михримах дернула сестру за руку, вынудив спрятаться обратно в ненадежное укрытие. Вовремя, кстати, дернула: Ибрагим-паша тоже заметил диван и уселся на него, положив руку с массивным перстнем на спинку дивана. Девочки уставились на этот перстень, словно завороженные. Но долго великий визирь усидеть на одном месте не смог и вскоре снова начал мерить беспокойными шагами комнату.

Долго удивляться и гадать, кого же ждет в этом безлюдном месте столь могущественный человек, не пришлось. По каменной кладке пола прошуршал подол платья, и сестры услышали знакомый с рождения голос:

– Что тебе нужно? Зачем звал?

Сказать, что девочки обомлели, – это ничего не сказать. Их мать, могущественная Хюррем-хасеки, встречается за пределами гарема с мужчиной? Наедине, тайно, прячась ото всех… Воистину, наступают последние дни. Скоро архангел Джабраил протрубит в свой рог и по земле хлынет волна огня, уничтожая грешников и вознося на небо праведников. Иначе не может быть, ведь нельзя же вообразить, будто мать и Ибрагим-паша замышляют заговор против султана? Или можно?

Гарем и его окрестности – странное место, где возможно все.

Пока Орыся размышляла об этом, Михримах тревожило совсем другое. Очевидно, встреча эта не из тех, где нужны свидетели. И если их с сестрой заметят, то останутся ли на своем месте их беззаботные головы? Способна ли Хюррем-хасеки избавиться от нежеланных свидетелей, если свидетели эти – ее собственные дочери, плоть и кровь от ее плоти и крови? Посоветоваться бы с Доку-агой… но нельзя.

Впервые за долгое время знакомства с Доку-агой Михримах осознала в полной мере: не ее человек Узкоглазый, не ее и не Орыси. Он служит матери, Хюррем-хасеки, и никто больше не властен над ним. И все близкие ей люди – нянька, воспитательница, служанки – все они приставлены матерью, ей дают отчет и ей служат, а если и скрывают когда-никогда всякие мелочи, то уж по-крупному обманывать не станут.

У нее, Михримах, есть лишь она сама, да еще Орыся. Ну и Хаппа, но с ней не посоветуешься.

Как там звали того глупого мальчишку-сандалу, таращившегося на нее во время очередного урока любви? Мальва? Маргаритка? Хватит, пора браться за дело и заводить в гареме своих людей. Пока не стало чересчур поздно.

Погруженные в собственные мысли, девочки не слишком обращали внимание на молчание, воцарившееся там, где происходила немыслимая, не дозволенная дворцовыми правилами встреча. А в комнате лишь слегка шуршало платье и слышалось тяжелое мужское дыхание, да и подглядывать совсем не тянуло – а вдруг увидишь то, о чем потом будешь жалеть всю жизнь?

Очнулись, когда голос матери прозвучал снова:

– Так ты за этим пришел сюда? Целовать край моего подола? Немного же тебе нужно, Ибрагим! Отпусти платье, оно легко пачкается, служанкам потом работы на пару дней…

Стук подошв, раздавшийся за этим, обе девочки слышали уже раньше. Так, завершив трапезу, вскакивают на ноги янычары, чтобы выхватить саблю и вновь продолжать тренировки. Но не на корточках же сидел перед матерью Ибрагим-паша, и вряд ли расположился он на черно-красном ковре, скрестив ноги!

Кажется, великий визирь стоял перед Хюррем-хасеки на коленях.

Эта мысль пришла в головы близняшек одновременно, и девочки переглянулись, закрывая ладошками рты, чтобы не ахнуть от изумления и ужаса, не выдать себя сейчас, когда и уйти уже невозможно, и оставаться, слушая все это, немыслимо. А оставаться придется, и слушать тоже придется, так что надо сидеть тихо и только коситься друг на друга расширенными от величайшего изумления глазами.

Вскочив, Ибрагим-паша снова забегал по комнате. Затем хрипло сказал:

– Моя хасеки научила меня дышать собой, а теперь спрашивает, почему же я задыхаюсь вдали от нее? Голос моей хасеки стал смыслом моей никчемной жизни, и я глохну, не услышав его хотя бы раз, но моей хасеки так забавно молчать, когда я рядом… Моя хасеки научила меня умирать вдали от нее, а теперь удивляется, зачем же мне ее видеть?

– Твоя хасеки? – В голосе матери слышалась жестокая издевка. Так говорила она обычно с провинившимися служанками и непутевыми евнухами, не способными отыскать нужные ей притирания. – Я не знаю такой. Или ты имеешь в виду свою достойную супругу, Хатидже-ханум? Как она, кстати?

Ибрагим-паша отмахнулся:

– А что ей сделается? Здорова. Клянусь Аллахом, хватит меня дразнить! Ты моя хасеки, и никого другого мне не нужно, разве не знаешь?

– Я – хасеки-султан. – Теперь голос Хюррем стал ледяным. – Помни об этом, особенно сейчас, когда над головой твоей сгустились тучи. Хватит, ты уже называл себя султаном, теперь муж мой гневается на тебя. Достаточно. Ты не солнце этой империи, ты – хорошо если луна, а может, и вовсе одна из песчинок под ногами моего султана. А я – жена султана, его кадуна, мать его детей. Его хасеки. Не твоя.

Смех Ибрагима-паши заставил девочек вздрогнуть. Так смеются люди, перебравшие хмельного, те, о ком говорят: «Пристрастившийся хуже взбесившегося». Таким нипочем ни заветы Корана, ни людское осуждение. Им лишь бы снова глотнуть того, о чем имам Садык – мир ему! – изволил сказать: «Употребляющий спиртные напитки предстанет в Судный день с почерневшим лицом, искривленным ртом, высунутым языком и, испытывая нестерпимую жажду, будет молить о ее утолении. Тогда Всевышний утолит его жажду из ямы, наполненной гнилью прелюбодеев». Девочки плохо представляли себе, какова у прелюбодеев гниль, но мертвецов после пыток видать уже доводилось, так что…

– О да! – хохотал великий визирь. – Я знаю, что ты принадлежишь ему. И еще я знаю, моя хасеки, как ты принадлежишь ему. О верности твоей султану давно уже на базар-майдане слагают легенды… Может, и мне спеть о ней парочку песен? Как думаешь, Хюррем-хасеки?

Звук пощечины, раздавшийся после этих слов, невозможно было перепутать ни с чем.

– Свою грязь, – мать почти шипела, зло и яростно, слегка задыхаясь, – свою грязь держи в своем собственном рту и не выплескивай ее на меня, слышишь? А если не в силах сдержать поток своих скверных речей, иди к жене и беседуй с ней хоть всю ночь напролет! Хатидже нравится жалеть убогих, она много жертвует странствующим дервишам, может, и тебе отсыплет от щедрот своих внимания и ласки!

Ибрагим-паша расхохотался и того пуще:

– О да, узнаю прежнюю Хюррем! Но советы женщины годятся лишь для женщин, ты не знала? Иди же ко мне, моя хасеки!

Мать простонала: «Пусти!» – и внезапно послышался звук падающего тела, а затем холодный, почти безразличный голос Доку-аги:

– Ты не дотронешься до моей госпожи, пока она этого не позволит.

Немыслимо: Доку-ага тоже был здесь! Он знал о встрече Хюррем-хасеки с Ибрагимом-пашой и ничего не сделал, чтобы предотвратить ее! Более того, сопровождал мать в этой безумной затее…

Михримах до боли закусила губу. Аллах, ну почему ты настолько несправедлив к султанским дочерям, сестрам будущих султанов? Бывшая полонянка, дочка гяурского священника, их с Орысей мать, роксоланка Хюррем, вертела могущественнейшей империей Востока и Запада, а ей, Михримах, предстоит гнить в гареме какого-нибудь затрапезного паши! И братья относятся к ней с пренебрежением и уже подыскивают себе наложницу побойчее, которая оседлает непутевого султана подобно тому, как Ашик-Гериб оседлал коня пророка Хызра, и будет управлять им, а заодно и всей империей. Почему неведомая девка, почему не она, Михримах?

Судьба несправедлива. Хоть беги куда-нибудь прочь, выходи замуж за странствующего батыра – по примеру героинь бесчисленных сказок. Пусть завоюет для Михримах собственную империю, где она сядет полноправной правительницей! Только где таких батыров нынче возьмешь?

А если б взялся, то-то было бы весело! Покинуть гарем, где каждый угол знаком до унылого воя Хаппы, мотаться по свету, милостиво принимать знаки внимания от своего батыра, а затем воссиять в новом государстве во всем величии и великолепии истинной султанской дочери! Ну а если муж и повелитель надоест, то можно ведь и как мама…

Последняя мысль напугала Михримах почти до безумия. Девушка закрыла лицо ладошками, ощущая, как горит кожа на щеках, и радуясь, что сестра не может читать ее мысли. Посылает же иногда шайтан в голову всякие ужасы! Это все шайтан, все его происки, а вовсе не желания самой Михримах, дочери великого султана правоверных. Ей недостойно о таком думать – вот она и не думает.

Совсем-совсем не думает, правда!

Хорошо бы ее отдали за достойного мужчину, приближенному к султану. Вот об этом можно думать, это не порочные грезы, которые она, Михримах, уже почти и не помнит. Дочь и сестру султана, если повести себя правильно, во дворец пустят, так мама говорила…

Орыся, разумеется, и не представляла, какие мысли крутятся в голове сестры. Девочку почти парализовало от ощущения нереальности, невозможности происходящего здесь, в этой комнате, под сводами дворца Топкапы. Такого просто не может быть – а оно есть, и Доку-ага в этом участвует…

– Забери своего цепного пса, – прошипел тем временем Ибрагим-паша.

– Усвоишь урок – заберу, – немного насмешливо отозвалась Хюррем, но все-таки сказала, обращаясь к Доку-аге: – Ладно, отпусти его. Будет снова портить мне вечер, ты знаешь, что делать.

– Моя госпожа… – Наверняка Узкоглазый Ага сейчас церемонно поклонился. Он умел отвешивать поклоны так, что половина придворных в Топкапы умирала от зависти: тот, кому кланялся Доку-ага, чувствовал себя как минимум султаном. В следующее мгновение послышался шорох одежды: Ибрагим-паша поднимался с пола.

– Горяч ты, Ибрагим, – голос матери тоже зазвучал ровно. Лишь проскакивали в нем нотки нехорошего веселья. После такого евнухи в гареме обычно уносили трупы провинившихся – тихо, бесшумно, как и подобает в месте, удостоенном милости Аллаха, месте, где ничего плохого случиться не может. – Чересчур горяч, и владеть собой до сих пор толком не научился. Отсюда и все твои проблемы… о которых давай-ка поговорим, раз уж ты явился сюда. Я ведь не враг тебе, разве не знаешь? Разве не помнишь, что твои печали – мои печали?

В голосе Хюррем-хасеки появились нотки, которых близняшки ранее никогда не слышали. И страшно было от этих ноток, и стыдно отчего-то, словно не говорила мать, а делала что-то тайное, мрачное, сокрытое от глаз Аллаха, такое, отчего Иблис хохочет в своем нечистом логове. Вроде и ласков был голос султанской супруги, а все же таилась в этой чаше с медом пригоршня острых игл.

– Хюррем…

– Не стоило тебе приходить, Ибрагим, опасности ты подвергаешь нас обоих. Но раз уж пришел, расскажи мне о горестях, преследующих тебя. Кому же еще, как не мне, просить у мужа моего, султана, за твою непутевую голову? Кто еще умолит его о милости? Ах, Ибрагим, Ибрагим, горе мое, тоска моя, звезда моя, с небес скатившаяся…

– Хюррем, Хюррем!

– Не здесь. – Голос Доку-аги после воркования матери показался близняшкам чуть ли не вороньим карканьем. – Здесь могут увидеть. Сюда, вот в эту дверь.

Хюррем-хасеки еле слышно рассмеялась:

– Как скажешь, верный мой. Идем, Ибрагим.

– Да, моя хасеки.

Послышался звук отпираемой, а затем вновь запираемой двери, и Орыся рискнула на миг выглянуть из укрытия. Увидела замершего возле неприметной дверцы Доку-агу, и больше глядеть не рискнула. Ежели поймает, подзатыльником не отделаешься.

Шли минуты. Время от времени из-за плотно запертой двери доносились голоса – мужской и женский, – но слов было не разобрать. Вот вскрикнула мать, затем еще раз и еще, но Доку-ага не пошевелился, и временами Орысе и Михримах даже казалось, что узкоглазого евнуха здесь нет и можно вскочить и убежать восвояси… Однако близняшки слишком давно знали Доку-агу и очень хорошо помнили о его умении быть невидимым и неслышимым. Хвала Аллаху, что еще не заметил девчонок, притаившихся за диваном! И пусть так будет дальше.

Близняшкам было страшно. Очень страшно. А время шло так неспешно, что казалось, будто оно и вовсе остановилось, будто эта ночь никогда не сменится ярким солнечным светом. Мнилось, что вечно будет шуршать листва в саду, за решетками, сквозь которые проникает ласковый ночной ветерок, колышущий полупрозрачные занавеси; что вечно холодный лунный свет будет заставлять причудливые тени танцевать свои безумные танцы; что мир замер, потрясенный невиданным кощунством, творящимся в гареме, и будет теперь пребывать недвижным во веки веков. И там, за дверью, мужчина и женщина тоже останутся навечно, а Узкоглазый Ага застыл у этой двери каменным изваянием – даже дыхания не слышно… Что во всем мире в живых остались лишь Михримах и Орыся, но и они скоро умрут, поглощенные лунным светом и пляской теней, умрут – и присоединятся к таинству, вершившемуся этой ночью. Наверное, вот так, подумалось Орысе, и превращаются в ветер и ручейки те несчастные невольницы, о которых поется в печальных песнях с родины ее матери. Те, которые не выдерживают неволи и бросаются за борт галеры или смотрят в окошко, живя в роскоши в гареме у паши, но мечтая об отчем крае… Превращаются в ветер и летят туда, где остались их безутешные мать и отец; ручейком быстрым текут в милые сердцу места; серыми пташками по весне возвращаются под крышу родного дома. У нее, Орыси, нет отчего дома, кроме того, в котором она родилась и выросла, – куда ей лететь, к кому течь? А ведь она здесь умрет…

Дверь снова с легким скрипом отворилась – вышел Ибрагим-паша. Буркнул Доку-аге что-то неразборчивое и быстрым шагом, почти бегом ушел прочь. Тени на потолке заколыхались, запах роз из сада стал еще сильнее, а сердца девочек взволнованно забились. Скоро их вынужденное заточение закончится!

Наконец из-за двери показалась и Хюррем-хасеки.

– Госпожа? – Наверняка Доку-ага вновь поклонился.

– Не волнуйся. – Голос матери чуть дрожал, хотя звучал спокойно. – Это последнее свидание. Больше не будет.

– А если он захочет…

– Не захочет. Сказала же – не волнуйся. Это было прощанием.

– Да, госпожа.

Хюррем немного помолчала, а затем быстро, почти взволнованно задала вопрос:

– Ты осуждаешь меня?

– Разве я могу?..

– Ты все можешь. Так осуждаешь или нет?

На сей раз несколько секунд молчал Доку-ага.

– Нет, госпожа, – наконец сказал он. – Ты в своем праве. Я не вижу, как еще ты могла бы поступить.

– А если б увидел, осудил бы? – В голосе Хюррем зазвучала невеселая усмешка.

– Тоже не осудил бы. Ты – госпожа, а я – твой слуга. Для меня ты не можешь быть неправой.

– Но если я все-таки неправа? – Страстность, прорезавшаяся в голосе матери, испугала, похоже, и ее саму. Следующую реплику Хюррем произнесла куда спокойнее: – Что, если я неправа, Доку? А вдруг?..

Евнух снова помолчал, а затем ответил с неожиданной теплотой в голосе:

– Это не имеет значения, госпожа. Нет среди живущих человека, который бы ни разу не ошибался. Время и Аллах всех рассудят. А я навсегда останусь твоим преданным слугой.

Хюррем явно колебалась, и Доку-ага снова промолвил успокаивающе:

– Время и Аллах всех рассудят, госпожа. Тебя, его, султана, мир ему… А пока вы живы – вы живы. Главное – следовать своему пути, госпожа. Ошибки совершать можно, главное – идти туда, куда ведет путь…

– Странный ты, Доку. – Кажется, Хюррем все-таки немного расслабилась. – И мысли у тебя странные. Не то чтобы в них ничего не было… но в гареме ошибаться нельзя. Помни это. И… идем уже отсюда.

– Да, госпожа, – ответил Доку-ага, следуя за своей хозяйкой.

Когда затихли даже отголоски шагов, девочки рискнули высунуться из своего укрытия. Не глядя друг на друга, они бегом бросились к выходу из комнаты. Скорее, скорее, прочь из этого ужасного места, прочь от тайн, не предназначавшихся для их глаз и ушей!

Уже в спальне, почесывая сонную Хаппу за ухом, Михримах решительно сказала:

– Мы это забудем. Раз и навсегда.

Орыся нервно огляделась и кивнула. Ей тоже было не по себе. Даже любимая и родная спальня казалась нынче холодной и неприветливой. По стенам бегали те же самые тени, что и там, в забытой всеми комнате. Казалось, в этих тенях то и дело проглядывает облик Ибрагима-паши: высокий тюрбан, резкие ястребиные черты лица, волевой подбородок…

– Все, давай спать. – Михримах решительно притянула к себе Хаппу и накрылась одеялом. Собака повозилась немного на подушке и тоже задремала.

Орыся попыталась последовать примеру сестры, но ничего не выходило. Перед глазами вставала всякая пакость: изломанные черные тела; Доку-ага, корчившийся на буром от времени диване; мать, пытливо глядящая в глаза и вопрошающая: «Ты меня осуждаешь?»

Так Орыся и промаялась до самого рассвета. Который, само собой, наступил, ибо Аллах всемилостивый и милосердный сотворил мир именно таким: день приходит за ночью, и порядок этот заведен слишком давно, чтобы его менять.

 

2. Базар-майдан

– Дыни! Дыни! А вот кому дыни!

– Персик! Слушай, не пробегай так быстро, пробуй, а?

– Халва… Халва… Халва… Да благословит Аллах многочисленность правоверных, а также всех прочих, кои ему в его непревзойденной мудрости зачем-то да нужны… Халва…

Девочки – нет, мальчики! – прыснули. Этот бродячий халваджи им попадался уже в четвертый раз. На третий раз они, завороженные его унылым тоном и странным способом восхваления собственного товара, купили по порции. Мгновенно выяснилось, почему этот торговец бродячий, без постоянного места в халвяном ряду, а также его абсолютная искренность. Воистину, халваджи имел все основания уповать на милость и мудрость Аллаха. Второй раз попробовать эту халву было решительно невозможно, но правоверных в Истанбуле действительно много. Да и всех прочих, которые не язычники, достаточно: плати двойной налог – и живи себе, торгуй, покупай халву.

Фруктовый ряд был первым, где мальчики побывали, но сейчас они завернули сюда по второму кругу, напоследок. В общем-то и время уже истекало, вскоре час вечерней молитвы, пора возвращаться, пока их не хватились. Но они были опьянены городом, своим первым по-настоящему вольным выходом на улицы и площади Столицы Вселенной (раньше-то лишь в ближние окрестности дворца успевали и осмеливались нос сунуть, причем только дважды), потому немного утратили представление о времени.

Были в рядах благовоний, даже купили там кое-что. В крытом рыночном квартале ювелиров, тихом и чинном (во всяком случае, торговались там без воплей в совсем уж полный голос и без хватания друг друга за бороды), с вооруженными стражниками при входе и ничем не примечательными внутренними смотрителями, что расхаживали меж рядов, вроде бы праздно поглядывая по сторонам; там ничего не купили. Были в рядах, где торгуют материей: там выбрали кое-что – два отреза алого шелка, лучшего, как им объяснили, сорта (ну и правда не худшего), каждый как раз достаточный для большого тюрбана, но тюрбаны у них уже были, так что обмотались ими по поясу, на манер кушаков.

Фруктов тоже купили. Честно говоря, не было там таких диковинок, местных или заморских, чтобы им прежде не доводилось пробовать; однако здесь все казалось слаще. Ну и потом, действительно: если так повелось, что самым лучшим и дорогим сортом персиков считается тот, что с белой мякотью и легко отделимой косточкой, то его во дворец и завозят. В самом крайнем случае можно во дворце иногда отведать персик с ярко-оранжевой мякотью, почти равного сорта. Зато те, что подешевле и помельче, с красными мраморными прожилками и такой косточкой, которую приходится обгрызать, измазываясь в липком соке до ушей и подбородка, во дворце не попробуешь. А то-то вкусны!

– Вытри рыло, Яши, – нарочито грубым подростковым голосом говорит старший мальчишка. И протягивает брату платок тончайшего дамаста, который для вытирания персикового сока на рынке пригоден, конечно, но смотрится где-то так же, как выглядел бы булатный ятаган, начни им кто-то резать черствую лепешку в дешевой харчевне.

– И ты свою рожу вытри, – столь же подчеркнуто бесцеремонным тоном уличного мальчишки отвечает младший, – а то меня учишь, а сам-то еще чумазее, Мих…

Старший без колебаний тычет его локтем в бок.

– …Исилай, – невозмутимо заканчивает тот. И оглядывается на брата непонимающе-невинно: а чего, мол, такого я сказал?

* * *

Это было мало сказать несусветной дерзостью – но просто в высшей степени нахальством. За одну мысль о котором, конечно, полагалось бы в «комнату для одеяний» без всяких разговоров.

Но как упустить такой случай?

Сегодня во дворце творилось или, во всяком случае, готовилось что-то очень серьезное. Взрослые ходили с напряженными лицами, а кое-кто и вовсе в щель забился, предпочитая не показываться. Близняшкам даже положенные уроки отменили (на сегодня было искусство объятий и каллиграфия) и отправили в свои покои заниматься вышиванием – лишь бы их не видно, не слышно было. По крайней мере от середины копейного древка до самого Магриба. Вот они прямо сейчас там сидят и вышивают. Кто заглянет мельком – сможет убедиться. В столь тревожный день вряд ли кому-нибудь вообще до того, но вдруг…

На самом деле за вышиванием сидят не девчонки, а полумальчишки, двое «цветков»: Маленький Тюльпан и Шафран.

Сестры уже какое-то время прилагали немалые усилия к тому, чтобы эта пара могла считаться их «цветками». Но, конечно, не такие дуры они были, чтобы полагаться только на это.

Просто так уж вышло, что с неделю назад Шафран и Маленький Тюльпан совершили запретное: впали в грех винопийства. Даже не потому, что сами хотели этого. Они были всего лишь курьерами, звеном в длинной цепочке, начало которой выходило за пределы дворца, а конец терялся… лучше этого не знать, пожалуй. И по случайности им довелось попасться.

Без самого малого попасться: вино было перелито в мягкие кожаные фляги, и они в ожидании обыска догадались его выпить. А на плоские пустые фляги стража при обыске внимания не обратила и винного духа из них и от мальчишек-курьеров не учуяла… может быть, не очень хотела.

Но все равно «цветкам» выходило пропа́сть, потому что с этих фляг их развезло в лежку. Настолько, что не было у них ни малейшей возможности скрыть это на оставшемся отрезке пути через дворец, даже если вся встречная стража разом ослепнет, оглохнет и потеряет нюх. И никакого спасения – не приюти их до вечера сестры, то есть госпожа Михримах и ее молочная сестра-служанка.

И если их, госпожу Михримах со служанкой, сегодня поймают, то как бы в ходе расследования не выплыла эта винная история…

Девочки, донося все это до осознания «цветков», никак не могли для себя определить, на страх они их ловят или на преданность. Получалось, что на оба крючка сразу, – и правильно, так и надо. Но им все-таки было неловко. Так что вдобавок посулили полумальчишкам награду: какие-нибудь украшения по их выбору. Те выбрали серьги, но потом, капризно надув губы, заговорили еще и о том, что шелковые тюрбаны «цветкам» не запрещены, вот у такого-то, такого-то и такого-то они есть, а у них двоих нет… Получив обещание насчет тюрбанов тоже, успокоились.

Конечно, они думали, что подменяют госпожу Михримах и ее молочную сестру Разию, пока те просто побродят по запретным для султанской дочери уголкам дворца. За пределы дворца выбираться – что вы! Ну, право слово, что там делать султанской дочери, даже с верной служанкой? Это уж не говоря о том, что дворец вообще могут покинуть лишь те, у кого разрешение имеется, иначе никак. А чтобы потом вернуться – другое разрешение. Дочери султана такого разрешения никто не даст, со служанкой она или без. Что вы!

Есть ли другой способ выбраться из дворца и проникнуть в него? В третий раз: что вы! Как можно о таком и подумать-то?!

Все равно, конечно, дерзость и дурость сверх всяких пределов. Особенно со стороны «цветков». Раскройся эта тайна, даже как просто внутридворцовое путешествие, ну, сестрам об этом дней пять подряд было бы больно вспоминать. А вот юные евнухи просто исчезнут. С этим все просто, даже если они сами по малолетству и скудоумию считают иначе.

Так или иначе, «цветки» в одежде девочек заняли их место за вышиванием. А те двое в мальчишеской одежде, которые отправились в город, звали себя, конечно, не Маленький Тюльпан и не Шафран. Имена себе они подобрали такие, чтобы не запутаться даже случайно: Яши для парня – это ведь почти то же, что для девочки Разия: от понятий «счастье», «радость», если угодно, даже «беззаботность». Солнечный зайчик, словом. С именем Исилай вышло сложнее, все же никаких солнца и луны в мужских именах нет, хорошо хоть «свет молодого месяца» отыскался; вот это он и есть.

Кажется, ошибиться никак нельзя. Но Орыся все же чуть не ошиблась. Так что тычок от Михримах восприняла как должное.

* * *

На рынке они оказались не сразу. Сперва вышли на малую площадь, где давали свое представление трюкачи. Канатоходец особого впечатления не произвел, видали они и получше. Жонглеры тоже уступали тем, которые по два-три раза в неделю показывали свое искусство на увеселительных выступлениях в дворцовом парке. А вот гимнаст-камбазар оказался редкостно хорош: он на своих ходулях не просто ходил, но и бегал, скакал, чуть ли не кувыркался, причем все это время в обеих его руках непрерывно вращались сабли. Когда он закончил выступление и ему начали кидать монеты, мальчики бросили по две акче каждый. На них, правда, странно посмотрели.

После выступали мальчишки-танцоры в женских платьях: нет, совсем не «цветки» или что иное, просто женщинам ведь надо вести хозяйство, дома сидеть, ублажать мужа и растить детей, то есть по улице-то пройтись вполне можно, а вот на трюкачей даже глазеть не подобает, куда там стать в их ряды; а совсем без женщин, как сказали в толпе, тоскливо.

За это им толпа щедро швыряла монетки, правда в основном медяки. Мальчики ничего не бросили: сам по себе танец их впечатлил столь же мало, как и жонглирование, а фокус с переодеванием в женское платье – тем более.

Затем показали свое искусство шутовской пляски потешники-шамакаи. Собственно, они не столько танцевали, сколько пантомиму показывали, да еще сопровождая это словесным рассказом… каких-то историй. Судя по всему, очень смешных, но иногда и опасных: зрители то хохотали вповалку, то опасливо хмыкали, а то вовсе притихали в испуге, порой даже начинали пятиться. К сожалению, мальчики ничего не поняли. Но все же бросили по одной акче, что на сей раз было воспринято почти без удивления.

Потом все трюкачи куда-то делись, толпа зрителей тоже начала стремительно рассасываться. Исилай и Яши в удивлении огляделись, но ничего подозрительного не заметили: ну, следовал в сотне шагов хасас, отряд городской стражи. Тем не менее смотреть на площали стало нечего, и они пошли прочь.

Вскоре оказались на набережной. Там, кажется, тоже ничего интересного не было: парад пленных кораблей по Золотому Рогу провели два дня назад, они его видели из дворца – далековато, зато обзор хороший.

Все же полюбовались на шедшую вдоль берега галеру, щегольски яркую (даже гребцы там были в желтых безрукавках и головных повязках, сразу видно, что не рабы), скользящую стремительно и изящно, словно дорогая, а главное, только что купленная служанка, которая стремится показать новым хозяевам, что она годна на большее, чем пол мести.

И барабан на корме, отбивая ритм весельных взмахов, тоже рокотал звонко, весело, щегольски.

Мальчики, любуясь кораблем, побежали вдоль берега, потом, тоже щеголяя, даже обогнали его, однако хватило их ненадолго; а галера все шла и шла, красуясь, не убавляя скорости.

Исилай, остановившись, чтобы отдышаться, больше уж не побежал и, свесившись через парапет набережной, помахал галере рукой. При этом он случайно бросил взгляд вниз – и замер.

Яши, заглянувший туда же лишь мгновение спустя, замер тоже.

Каменная стена набережной была высока, до воды – несколько человеческих ростов. И примерно на половине этого расстояния, прямо на стене, будто пытаясь забраться или спуститься по ней, трудно и как-то замедленно шевелились люди.

Не сразу стало понятно, что в стену вбиты железные крюки, и вот на них-то эти люди, связанные по рукам и ногам, висят. Подцепленные крюком кто за бок, кто за лопатку, кто за нижнюю челюсть. А некоторые и не шевелятся уже. На таких сидят чайки, крикливо споря и погружая клювы в плоть мертвецов.

Кое-кого из тех, кто еще шевелится, чайки осаждают тоже.

Внезапно человек, находившийся прямо под мальчиками – он был повешен за ребро, – словно почувствовал их взгляд. Неимоверным усилием поднял голову, обратив вверх нечто такое, что уже совершенно нельзя назвать лицом. Иблисова маска, а не лицо это было.

Их словно ветром сдуло оттуда. Опомнились, уже когда набережная была, наверное, не меньше чем в полуфарсанге за спиной.

Опомнились, остановились – и посмотрели друг на друга сконфуженно. Нашли чего испугаться, дурочки (вернее, дурачки́)! Ведь после парада пленных кораблей на набережной как раз и происходят большие казни: пиратов, мятежников и прочих преступников. Даже видели эту казнь из дворца те же два дня назад. Совсем ничего не рассмотреть было из-за дальности, прямо-таки жалко. Хорошо хоть потом две головы, принадлежавшие самым известным пиратам, принесли во дворец, их можно было отлично разглядеть и даже потрогать, кому повезет (мальчикам, то есть тогда девочкам, – не повезло).

Помост после казни разобрали и кровь замыли, но это где-то там и было, неподалеку от крючьев. А на крючьях, стало быть, развешены те, кого нужно было показать не столько горожанам, сколько корабельщикам. Потому что развешенные, должно быть, именно на море и озоровали.

Ну так им ведь и поделом такая мука, правильно же? Да?

Ответ на этот вопрос был очевиден. Но он оставил какое-то странное послевкусие.

Трудно сказать, как бы мальчики боролись с этим, будь они постарше, лет семнадцати хотя бы. Но им было четырнадцать, это был их первый настоящий выход в город, и они еще задолго до сегодняшней вылазки предвкушали, как своими глазами увидят пышную пряность базар-майдана.

Так что для них оказалось совершенно естественным тут же отправиться воплощать в жизнь эту свою мечту. И радоваться сладости персиков, смеяться над вкусом халвы, жадно впитывать все звуки и цвета рынка. А воспоминания о крючьях в стене осыпались, как пыль.

Может, какая пылинка и осталась. Но она обнаружится не скоро.

* * *

– Ну так что же, идем?

– Сейчас… – Исилай о чем-то напряженно размышлял.

– Да пойдем, правда… – Яши потянул брата за полу кафтана. – А то как закричит в четвертый раз муэдзин, нас и хватятся!

– Успеем еще. А давай… – в глазах старшего из мальчиков вдруг сверкнул озорной огонек, – давай снова к ювелирам заглянем!

– Зачем?

– Серьги купим.

– Вот уж не нужно! – Младший снова дернул за кафтан. – Мы ведь с самого начала решили из своих отдать.

– Не хочу им мои серьги дарить! – Исилай упрямо вздернул подбородок. Покосился на брата и виновато поправился: – То есть наши серьги. Вот купим здесь что-нибудь попроще – и подарим.

Младший промолчал. Оборот насчет «моих» и «наших» на него, кажется, подействовал сильнее, чем можно было предположить.

– Ну давай к ювелирам зайдем все-таки! – Теперь старший говорил извиняющимся, жалобным голосом, но, сообразив, что такое не подобает мальчишке-подростку, осекся.

– Ладно, поторопимся только, – неохотно ответил Яши. – У тебя денег сколько осталось?

– Еще много! – обрадованно произнес Исилай, потянулся к карману и тут же испуганно ойкнул. На него даже покосились.

– Что?!

– Нет денег! Только что были – и нет!

– А кошелек?

– И кошелька тоже! – Исилай лихорадочно огляделся по сторонам, потом опустился на корточки и зашарил по земле, но тут брат крепко потряс его за плечо:

– Не глупи. Быстро убираемся отсюда!

– Да, точно. Я его, должно быть, когда мы покупали персики, уронила, – (толчок в бок), – уронил… Посмотрим там!

– Ну ты и дура, – (толчок в бок), – то есть дурак! Нечего там смотреть. И не потерял ты его вовсе.

– А что же?

– Тебе объяснить?

Разговор этот происходил на бегу. Вот уже перед ними окраина рынка – лишь тут младший из мальчиков остановился и старшему, которого чуть ли не волоком за собой тащил, остановиться позволил.

– Мы как-то не так расплачивались, – сказал он брату, все еще недоумевающему. – Я это давно заметил, еще возле трюкачей. То есть заметил, что другие это замечают. Так что на твой… наш кошелек кто-то уже давно глаз положил. Надо было мне его нести…

– Почему это? – обиделся Исилай. – Деньги должны быть у старшего!

– Или у служанки… То есть слуги.

– Слушай, ну прости ты меня наконец, глупость с языка сорвалась! Каждый, кто нас сейчас видит, понимает: по старшинству, конечно, разница есть, не может ведь не быть, но так-то никто из них другому не слуга. Потому что близнецы. Одна кровь.

Подумав, Яши вдруг рассмеялся, махнул рукой:

– Ладно… Так даже к лучшему. Идем домой прямо сейчас, раз уж все равно не на что серьги покупать.

– А вот и не к лучшему! И не прямо сейчас! И есть на что! – Исилай вновь упрямо вздернул подбородок. – К меняле зайдем. Там рядом, тоже под крышей, помнишь, сидел такой седобородый?

– Помню. – Яши в недоумении пожал плечами. – Ну и что мы у него менять будем?

– Золото на золото. Если Аллах закрыл одну дверь, он дюжину других открывает. У нас браслеты одинаковые – вот я свой и поменяю. Или продам, как он это назовет, не важно. А потом серьги куплю. Мы то есть купим, две пары.

Может, у Яши и было какое-то мнение по этому поводу, но он не нашел что возразить.

* * *

О, Великий Базар, Капалы Чарши, основанный по личному повелению первого из султанов, вставившего жемчужину Истанбула в венец Блистательной Порты, перестроенный же согласно воле ныне правящего султана! Молод ты, моложе большинства истанбульских рынков, но изначально могуч и славен (еще бы: при таком-то нынешнем покровителе, это даже если основателя не вспоминать). Полторы дюжины ворот ведут в тебя. А сердце твое – два каменных бедестана, Старый и Сандаловый, крытые павильоны для лучших из товаров.

То есть бедестанов уже шесть, но лишь два из них каменные, неподвластные времени и пожару, увенчанные высокими сводчатыми куполами. В четырех деревянных – обычный товар. А под каменными сводами – благородный металл и драгоценные камни, равные им по благородству вазы и блюда из китайского фах’рфура, полупрозрачные, звенящие… ценнейшие из ковров и тканей… В одном из рядов – узорчатые клинки струйного булата, в другом – нежнейшие из юных рабынь…

Но мальчикам туда не надо. Их путь лежит в ювелирный ряд Сандалового бедестана, где чуть в стороне от прочих сидит пожилой армянин в скромной головной повязке и с редкостным, но, как видно, необходимым ему устройством – зрительными стеклами на переносице. Он, конечно, тоже ювелир, но здесь – оценщик и меняла.

Почтенный Багдасар. Так, мальчики слышали, обращаются к нему клиенты. Ну и Исилаю с Яши, значит, надо к нему так обращаться.

Перед ним на столике несколько столбиков монет разных достоинств, весы, набор гирек и иные предметы его ремесла. А вот теперь – и браслет.

Определял его ценность ювелир до обидного просто. Щелкнул ногтем, потом ногтем же ковырнул. Почти не глянув, опустил на чашку весов, хотя вес угадал, должно быть, и без этого: сразу положил на соседнюю чашку две небольшие гирьки, в результате чего обе чаши замерли в равновесии.

Посидел немного, не поднимая глаз и не говоря ни слова.

– Золото отличное, почтенный Багдасар, – счел себя обязанным вступиться за честь браслета Яши, – ты на клеймо посмотри.

Седобородый ювелир какое-то время пребывал в прежней молчаливой неподвижности, затем посмотрел не на клеймо, а на Яши. И перевел взгляд на Исилая – с руки-то браслет снял именно он.

– В каких монетах молодой господин предпочел бы получить плату?

– В меджидие! – гордо ответил «молодой господин». – По весу.

– Что ж, если молодому господину угодно…

Меняла открыл денежный ящик, вынул оттуда тяжело звякнувший холщовый мешочек. Потом зачем-то заменил чашки весов на бо́льшие. Причина этого прояснилась через миг: переложив браслет на правую чашку, в левую он начал пересыпать из этого мешочка монеты. Медные монеты.

– Эй, что ты делаешь! – возмущенно пискнул Исилай. – Эй, ты! Почтенный Багдасар!

– В Сандаловом бедестане не следует так кричать, молодой господин, – невозмутимо произнес меняла. – Особенно в этой его части. У некоторых посетителей это вызывает сильное беспокойство.

Исилай на его слова не обратил никакого внимания, а вот Яши обернулся. И действительно, неподалеку остановился какой-то человек, не очень молодой, но крепкий, в обычной, не стражнической одежде. Похоже, один из тех вольно расхаживающих меж рядами, но ничего не покупающих людей, которых они заприметили еще в прошлый раз.

Обеспокоенности на его лице не читалось вовсе. Оно вообще по выразительности было как булыжник.

– Так что же, молодой господин, ты не хочешь брать цену этой монетой? Воля твоя. Но знай, что, когда говорят о «меджидие по весу», имеют в виду как раз это. Вес товара, измеренный в медных мангирах.

– Да что ты такое говоришь… э-э… почтенный Багдасар! – Возмущению Исилая не было предела. – За девчонку меня держишь?! Меджидие – это золотая монета, достоинством дороже гуруша на… на…

– На пятую часть, – сухо уточнил старый армянин. – И да будет тебе известно, молодой господин, что когда такие браслеты, как твой, продаются за золотые монеты, то это происходит не ровно по весу. На треть дешевле, если говорить о меджидие или гуруше, и на треть с четвертью и одной дюжиной, если речь идет о венецейском дукате. Но меджидие как монета – одно, а меджидие как само понятие «деньги» – другое. Даже если эта разница тебе неизвестна, молодой господин.

Исилай быстрым движением сцапал свой браслет с весов. То, что меняла не предпринял ни малейшей попытки помешать ему, почему-то очень смутило мальчика. Настолько, что он не повернулся тут же к прилавку спиной и не зашагал прочь, как явно намеревался.

– Спасибо за разъяснение, почтенный, – быстро вмешался Яши. – Скажи, можешь ли ты выплатить нам стоимость браслета в другой монете? В акче, например?

– Воля ваша, молодые господа. – Багдасар степенно кивнул. – Предпочтете новые или старые акче?

– Новые. Мы всегда ими платим, – тут же ответил Исилай. И ткнул пальцем в один из монетных столбиков.

Старый армянин пожевал губами.

Монеты в этом столбике действительно выглядели новее, чем в соседнем, – стертые, с трудноразличимой чеканкой, изношенные до толщины чешуек. И да, братья сегодня, отправляясь в город, набили кошелек именно такими монетами. Но у Яши вдруг появилось ощущение непоправимой ошибки. Он попытался было дать знак брату, что, мол, пора уносить ноги, но тот, не оборачиваясь, отмахнулся.

– Не беспокойся, молодой господин. – Теперь старик смотрел только на Яши. – Я ничего не сделаю. Именно ничего. В том числе не приму у вас браслет и не выплачу за него ни гроша.

– Почему?

– Потому что. Ты вот, было дело, удивился, что я не посмотрел на клеймо. Ну а к чему мне лишний раз смотреть на то, что сразу заметил. Очень известного… владельца клеймо, очень. И, наверное, только в его… доме могут не знать, что акче теперешнего чекана в три и восемь дюжинных раза менее полновесна, чем старая акче, зато после года хождения по рукам выглядит старее старой. Уж поверьте мне, молодые господа, – старик одним движением пересыпал медяки обратно в мешочек, – я не буду покупать собственность этого владельца. Особенно у его же собственности.

– Мы не собственность, – надменно произнес старший мальчик. – Знаешь ли, ювелир, кто мой отец?

– Нет, молодой господин, – ответил Багдасар без страха и любопытства. – И что же, это он поручил тебе обменять браслет на меджидие или акче?

Меняла встал, показывая, что разговор окончен.

– Благодарю за объяснение, почтенный. – Младший мальчик старался держать в поле зрения и старика, и булыжниколицего (тот не тронулся с места и вообще, кажется, утратил к ним интерес после того, как голоса упали до обычного звучания). – А что до того, кто мы и откуда, так ведь если яхонт упадет в грязь, он все равно не станет стекляшкой, ты согласен? Но в любом случае мы сейчас уходим. Да будет твой день удачен.

Багдасар молча склонил голову.

* * *

Это случилось почти сразу на выходе из бедестана.

Орыся (сейчас, когда речь шла уже только о том, как бы поскорее вернуться домой, она больше не думала о себе как о Яши) очень опасалась того момента, когда им придется пересекать тесные, полутемные даже днем, почти безлюдные улочки. Было таких сколько-то между ними и дворцом, и никак не обминешь их за оставшееся время. В пестрой рыночной толкотне ее ничего не пугало. Даже обокрасть теперь вряд ли могут – потому что поздно. Кошелек у сестры уже вытащили, а браслет с запястья так просто не сорвать, да он и скрыт под рукавом.

И вот эта рыночная толкотня вдруг как-то сгустилась вокруг них с Михримах, сгустилась и замерла, перестав быть сама собой. Именно что не протолкнуться. То есть девочки дернулись было, но тут же поняли: бесполезно.

Четверо мужчин стояли вокруг, плотно затиснув их меж собой.

Чья-то рука потянулась зажать рот. Орысе удалось увернуться, и от второй попытки тоже. Но бежать по-прежнему было некуда.

– Орать будешь? – деловито спросил ближайший, самый плечистый из всех. И показал волосяную удавку.

Наверное, все-таки можно было успеть закричать. Очень может быть, что громкий и недвусмысленный призыв на помощь действительно привлечет общее внимание, да и стражники ведь здесь частые гости, это же не окраинные ряды. Неизвестно, применил бы этот мордоворот удавку, может, он все же запугивал только. Мертвое тело на базар-майдане, пожалуй, не по правилам. Особенно здесь, прямо под Сандаловым бедестаном.

Остановила Орысю от крика совсем простая мысль: подоспей на помощь стража – как бы им самим худо не пришлось.

– Не буду. Мы вам все сейчас отдадим, – столь же деловито ответила она. – Кушаки у нас, видите, шелковые, сейчас развяжу. А еще есть…

– Отдашь, отдашь. Все отдашь, – как-то невнимательно произнес плечистый. – Не здесь только. Ну-ка, пошли…

Со стороны Михримах (саму ее, заслоненную двумя мордоворотами, не было видно) последовал легкий вскрик и какое-то движение.

– Да тихо ты, ишачья грыжа! – чуть нервно, но вполголоса ругнулся кто-то из четверых: не плечистый, которого Орыся уже определила как старшего. – А то и до невольничьего закутка не доживешь…

«Невольничий закуток»? Это же то место в Сандаловом бедестане, где продают рабынь! Они что, собираются их…

Но что собирались делать похитители, так и осталось не до конца проясненным. Старший вдруг напрягся и, продолжая держать руку на плече Орыси, всем корпусом повернулся в сторону, выпуская ее из поля зрения. Среди остальных тоже произошла какая-то перестановка.

– Ну, ты чего? – протянул плечистый тоном одновременно угрожающим, испуганным и ищущим возможность примирения. – Ну, здесь ведь не ваш участок, правда?

– Почтенный Багдасар сказал, – произнес кто-то невидимый, перекрытый боками и спинами повернувшейся к нему четверки, – что его клиенты покинут рынок невозбранно.

– С какого вдруг перепугу это его клиенты?

– Почтенный Багдасар сказал так.

– Слушай, где двое мед едят, третий пальцы не облизывает, да? Мы к меняльному прилавку не лезем, что тебе-то еще нужно вообще?

– Мне – ничего. А что сказал почтенный Багдасар, ты уже слышал.

Сквозь просвет меж двумя похителями Орыся наконец сумела рассмотреть, с кем они спорят. Это был тот самый булыжниколицый. Голос у него не выразительнее и не мягче физиономии: каменная стена, мощеная улица. Оружия никакого не видно, но правая рука опущена так, словно в ней что-то есть.

И что-то появляется в руке второго мордоворота, не старшего. Короткий нож, который он держит клинком назад, вдоль руки, скрытно.

Михримах – вот она, между этим вторым и его соседом, виден рукав и штанина шальвар.

Сейчас.

Змейкой скользнув под рукой старшего, Орыся освободилась от его хвата. И ударила ногой в подколенный сгиб: не старшему, а второму, мордовороту с ножом, стоящему к ней спиной.

На самом деле вес и рост у нее были маловаты, чтобы провести этот удар чисто и с полной уверенностью в результате. Поэтому она продолжила движение, шагнув в угол прогибающейся ноги, как на лестничную ступеньку, и вкладывая в этот шаг всю тяжесть своего тела, пусть и невеликую. Доку-ага, показывавший ей этот прием, был бы доволен.

Сохранялся, конечно, риск, что при падении мордоворот вцепится в Михримах мертвой хваткой. Но он, пытаясь удержать равновесие, наоборот, взмахнул руками.

Нож, короткий печак с изогнутым лезвием, выскользнув из разжавшихся пальцев, высоко взлетел над толпой.

Старший дернулся, но, как видно, не такие у него были отношения с булыжниколицым, чтобы можно было сейчас отвести взгляд от него самого и от его свободно опущенной правой руки. Так плечистый и остался стоять лицом к своему собеседнику, перестав быть для девочек опасным.

Оставались еще двое. Но Орыся не зря еще до появления булыжниколицего начала развязывать кушак, точнее, тот отрез для шелкового тюрбана, которым она была опоясана поверх настоящего кушака. Миг – и последние двое мордоворотов, один из которых действительно имел шанс удержать Михримах, непроизвольно вскидывают руки, ловя ярко метнувшееся между ними крыло широкого полотна.

Тут уже не Доку спасибо, а наставнице пляски Фюлане-ханум, уделявшей большое внимание постановке движений при танце с шалью.

Друг другу девочки не подали ни единого знака: как-никак они были близнецы и в такие минуты все чувствовали одинаково. Мгновенно, тенями метнулись прочь. Проскользнули сквозь толпу, не оглядываясь на то, что осталось за спиной.

Они уже были далеко, когда сзади донесся исполненный боли возглас: «Ой, иша-а-а-ачья грыжа!!!»

Почему-то Орыся была твердо уверена, что это наконец упал печак, воткнувшись второму из мордоворотов в плечо, икру или ягодицу на всю длину своего клинка.

К счастью для места попадания – маленькую.

* * *

Они почти опоздали. То есть, собственно, опоздали: намеревались успеть перед тем, как голос муэдзина призовет всех на вечернюю молитву, а оказались на месте чуть позже.

Правда, как выяснилось, во время творения Магриба все коридоры дворца вымирают, так что добраться до своих покоев сестрам удалось незамеченными. Могли бы и догадаться, по чести говоря: а как иначе-то?

Не догадались, потому что сами доселе представить себе не могли, что когда-нибудь вечерний намаз пропустят. Это – куфр, грех тягчайший, превращающий правоверного в неверного, в кяфира. То есть, точнее, все-таки лишь уподобляющий кяфиру, временно: ведь малый же куфр, асгар. Не может быть, чтобы всего один пропуск молитвы – и сразу куфр акбар, полностью стирающий все предшествующие и будущие добрые поступки, бесповоротно ввергающий в ад. Ведь не может?

Наверное, не может. Точнее это сумел бы объяснить мулла, но какая же дура ему о таком расскажет?

Даже дурак не расскажет, если иметь в виду «цветков». Потому что Маленький Тюльпан с Шафраном тоже о молитве забыли, пребывая в горести и слезном отчаянии. Вот сейчас завершится Магриб и войдут доверенные слуги, а то и сама хасеки… Что тогда с ними, «цветками», будет?!

А уж когда они узнали, что прямо сейчас шелк есть только для одного тюрбана и серьги тоже лишь завтра будут, отчаяние их возросло стократно, а стенания и вопли разнеслись по всему гаремному крылу. До такой степени, что это могло оказаться опасным. Прежде всего, конечно, для самих полумальчишек, но они об этом не давали себе труда задуматься.

Сестрам пришлось бежать к Басак-ханум, всячески улещивать ее (а она ворчала: да что за глупости, до утра, что ли, обождать нельзя), выпрашивать у нее ключи. Когда же няня отказалась, они отправились вместе с ней в малый гардероб, рылись там в сундуках, а потом еще и ларец с личными украшениями открыли… Но нашли. И отрез шелка точно такого же цвета нашли, и, конечно, серьги подыскали ему в тон.

Действительно очень красивые серьги, жалко с такими расставаться. Но слезы евнухов нужно было осушить немедленно.

Что и удалось. При виде подарков Шафран и Маленький Тюльпан расцвели так, как настоящим цветкам даже не снилось. Пали на колени, облобызали ковер у ног Михримах (на ее служанку, чье лицо было скрыто чадрой, они внимания не обратили вовсе – ну и хвала Аллаху) и, счастливые, убежали наконец к себе.

 

3. Пятно на стене

А утром, болтаясь с Михримах по гарему и не смея выйти за его пределы (хватит, нагулялись уже!), Орыся услышала странный разговор и дернула сестру за рукав, чтобы та остановилась. Михримах подчинилась охотно: евнухи всегда слыли признанными собирателями сплетен, и если кто-то хотел узнать о последних происшествиях во Дворце Пушечных Врат, то спросить следовало именно стражей гарема.

Как звали евнуха, оживленно рассказывающего товарищам последние, с пылу с жару новости, Орыся не помнила. То ли Гюльбарге, то ли еще как-то; имя, связанное с розой. Наверное, прозвище осталось еще с тех времен, когда он числился «цветком». На розу этот смуглый полный парень со слегка оттопыренными ушами был, конечно, похож так же, как ишак на почтенного имама, ну да не в имени дело, а в том, что за сплетню Гюльбарге принес в гарем.

– …Он плохо умирал, – вещал евнух, размахивая большими, как две лопаты, руками, – очень плохо. Четыре палача, впущенные немой служанкой, не могли с ним справиться, и задушить Ибрагима-пашу им не удалось. Тогда они пустили в ход ножи. Долго возились, крики были слышны по всему дворцу. Жуткая смерть. Нет, ну все знали, конечно, что султан – да хранит его Аллах! – долго не потерпит выходок главного визиря, но вот так…

«Странное место – гарем», – подумала Орыся, чуть ли не впервые радуясь, что ее лицо закрыто чадрой и не приходится следить за тем, какие эмоции оно выражает. А уж бедняга Михримах поистине окаменела, пытаясь совладать с чувствами.

Воистину, странное место – наш гарем. И страшное тоже.

Здесь все знают, что произойдет с человеком, знают подчас за несколько месяцев до того, как карающая длань судьбы опустится на намеченную шею. Евнухи редко ошибаются, хотя вот с Хюррем случилась промашка, стоившая многим не только должности, но и жизни. Но, как правило, евнухи знают все – и молчат.

Подобная сдержанность считается добродетелью. Знать о чужой смерти и не предотвратить ее – добродетель; кичиться знанием, сидеть на нем, как магрибец на сокровищах, – единственно правильный выбор… да сохранит нас всех Аллах!

– Наш повелитель пытался спасти своего давнего любимчика, – пожал плечами чернокожий Кара, – он ежедневно ужинал с ним, полагая, что Ибрагим-паша найдет, чем смягчить сердце нашего султана.

Красавчик Дауд скорбно вздохнул.

– Я слышал от начальника дворцовой стражи, будто им было велено, – Дауд со значением ткнул пальцем куда-то в потолок, – велено не препятствовать Ибрагиму-паше, если тот решит покинуть Топкапы… или покинуть Истанбул. Милость султана безгранична, и если кто-то ею не пользуется…

«А когда судьба все же настигает человека, то все пауки вылезают из углов и начинают шептаться, – в сердцах подумала Орыся. – Мол, мы-то все знали, мы-то все давно предугадали, мы такие, сякие, немазаные! И так до следующего раза. Мерзость какая, нужно пойти совершить омовение. Как следует оттереть уши, которые слышали, и глаза, которые видели. Хорошо, что Доку-ага не таков! С ним не надо притворяться, играть в дурацкие игры, противные даже себе самой…»

«Какая жалость, что Доку-ага не таков, – размышляла тем временем Михримах. – Слова лишнего от него не допросишься. Ну, оно и понятно: человек Хюррем-хасеки, а не ее дочерей. С мамой он, небось, разговорчив…»

– Вы главного не слышали, – заторопился досказать сплетню Гюльбарге, раздосадованный тем, что Кара отвлек от него внимание. – Когда все закончилось, на одной из стен остался окровавленный отпечаток ладони Ибрагима-паши. Невольнице было велено его смыть, и она старалась всю ночь, но без толку: утром кровавый след оказался на том же самом месте, словно его и не трогали! Рабыню, само собой, высекли, но у присланных в спальню «цветков» тоже ничего не вышло!

Кара расхохотался, показывая белоснежные зубы:

– Вот ведь болтают же люди всякое! Скоро кто-нибудь увидит в спальне Ибрагима-паши Иблиса, а может, двурогого Искендера! Даже двух Искендеров, если болтавший переберет крепкого вина. Ты сам-то был там? Отпечаток этот, якобы несмываемый, видел?

Гюльбарге слегка побледнел, но ответил твердо:

– Был. И видел собственными глазами. Да покарает меня Аллах, если лгу!

Орыся и Михримах прекрасно поняли, отчего во внутреннем дворике, где обычно собирались поболтать евнухи, внезапно воцарилась тишина.

Не то чтобы девочки никогда в жизни не слышали о таинственных событиях, происходящих в старых зданиях. Аллах милостив, но Иблис не дремлет, строя правоверным козни. В старом дворце, например, всем показывали стонущий камень, в который превратилась ходившая к астрологу служанка, решившая разболтать тайны своей госпожи. Случилось это давно, но камень стоял до тех пор, пока Бирюзовые палаты не сгорели. А в Истанбуле, как перешептывались невольницы, подслушавшие приносивших дрова и воду слуг, есть дом, где ночами звучит нежная свирель. Там когда-то жил юноша, сгоравший от любви к соседке. Он не видел ее лица и не знал ее имени, но слышал голос неземной красоты, когда она напевала в саду. Чтобы понравиться ей, юноша начал играть на свирели, и девушка хлопала в ладоши, если музыка ей нравилась. Потом красавицу выдали замуж за богатого купца, а юноша зачах от тоски, и лишь ночами напевы свирели напоминают о нем…

Все эти истории были прекрасны и слушались с замиранием сердца, но чтобы подобное случилось во дворце Сулеймана – нет, такого Орыся и Михримах даже представить себе не могли! И потому внимали рассказу жадно, спрятавшись за пышно цветущими кустами роз, переглядывались и качали головами, пугаясь и удивляясь одновременно.

Евнухи в честности Гюльбарге не усомнились, и это было для султанских дочерей еще одним знаком того, что история правдива: не такие люди неусыпные стражи гарема, чтобы верить всяким досужим болтунам. Евнухи цокали языками, сочувствовали Гюльбарге и «цветкам», обсуждали, каким же образом шайтан устроил подобное. Кара, водя в воздухе пальцем и дико вращая глазами, говорил:

– У меня на родине старики рассказывают, что если у человека на виске родинка, то это дурной человек, быть беде у тех, кто с ним свяжется. А у Ибрагим-паши родинку все помнят?

– Действительно, на виске, – степенно кивнул Дауд.

– Дурная примета, дурной человек. При жизни нет ему покоя, а после смерти он другим покоя не даст, – продолжал вещать Кара. – Не к добру все это, вот увидите. Вот почему наши старики, если родится младенец с родинкой на виске, велят его убить или отнести колдунам-магенге…

Михримах, казалось, ничего не заметила, а вот Орысю словно всю жаром обдало. С трудом дождалась она, когда сестра закончит слушать евнухов (те, впрочем, скоро разошлись: появился лала-Мустафа, а при нем обсуждать сплетни мало кто рисковал), и опрометью бросилась в спальню, к зеркалу, и там, откинув наконец чадру, приподняла волосы с собственных висков.

Вот она, родинка. Та самая, которую Орысе велели закрывать еще с младенчества. Та, из-за которой ругалась и плакала тайком нянюшка, когда думала, что Орыся не услышит.

Что же это выходит – она, Орыся, дурной человек? Принесет беду всем, кого любит: Михримах, Доку-аге, матушке, дорогим сердцу служанкам? Вот так, ни с того ни с сего возьмет и накличет беду на султана и ближних его?

Или…

Додумывать вторую мысль – темную, опасную, от которой по телу шла дрожь и мучительно хотелось накрыться одеялом с головой, – Орыся не посмела. Молча опустила покрывало на голову, отвернулась от зеркала. Чего никто не видит – того как бы и нет.

Маленький Пардино-Бей подошел неслышно, мяукнул, ткнулся холодным мокрым носом в руку. Орыся наклонилась, погладила любимца. Хорошо ему – ни братьев, ни сестер, ни зловещих родинок, из-за которых обязательно кто-нибудь погибнет.

А ей-то что делать?

* * *

Эта мысль билась у нее в голове пойманной птицей весь день и следующее утро. Омовение, одевание, утренняя молитва… сооружение прически… О да – ОЧЕНЬ ТЩАТЕЛЬНОЕ сооружение прически, с по-настоящему большим вниманием к тому, чтобы виски были закрыты.

Что еще? Завтрак. Но есть не хотелось совершенно, все помыслы были о другом. Лишь выпила наскоро холодного шербета, даже не почувствовав вкуса. И кусочек халвы проглотила. Хватит, не до еды, есть куда более важные дела.

Затем она выскочила из покоев и припустила по коридору, на ходу придумывая тысячи причин не видеться сегодня с Доку. Вообще-то, ей одной и не надо бы к нему ходить, разве что вместе с сестрой… Но, с другой стороны, молочная сестра и ближайшая служанка дочери султана – даже в четырнадцать лет достаточно важная персона, чтобы у нее были свои дела. Разумеется, когда госпоже не требуется ее присутствие. А оно сейчас не требуется.

Ну что, право слово, она скажет Доку? И почему именно ему? Не няне, не кормилице?

Или… Или им всем и не надо ничего говорить?

Они ведь знают ее и Михримах с рождения. Им ли не ведать, какие метки на теле у каждой из сестер…

Аллах всемогущ и милосерден, не оставит, поможет, выручит. Но только ему ведомо, почему возможная встреча именно с Доку-агой тревожила сейчас девочку сильнее всего. Может быть, потому что Узкоглазый Ага всегда все понимает. А глаза его и вправду будто узкие бойницы в той пустующей башне, куда они с Михримах недавно присмотрели ход. Глаза-бойницы, за которыми сидят лучники, видящие твое сердце сквозь броню тела, высвечивающие тебя до самого донышка, до глубинных недр души.

Орыся поежилась, словно наяву попала под этот прищур.

В следующее мгновение она выскочила во двор – и буквально нос к носу столкнулась с Доку-агой. Словно на каменную стену налетела.

– Ох!..

– И куда же мы это так спешим, милая? Уж не посоветоваться ли со мной? То-то я жду-жду, а моих девочек как нет, так и нет, пришлось вот старику самому идти узнавать, в чем дело, уж не случилось ли чего?

Последние слова Доку-ага произнес с неким потаенным смыслом, будто между прочим, как только он один и умел делать. Орыся до сих пор иногда терялась от такого.

Доку-ага. Нугами-сан. Так его, кажется, называла только она, и то лишь изредка, а Михримах это имя отчего-то и вовсе не пришлось по душе. Человек, посвященный почти во все их тайны. Легко представить, что он даже знает об их вылазках за пределы дворца, хотя эту тайну они с сестрой от него таили пуще, чем от кого-либо другого: никогда Узкоглазый Ага не позволил бы им совершать столь рискованные прогулки.

– Я… я… Ничего не случилось. Я сейчас не могу!

– Что именно не можешь?

Она подняла голову и посмотрела на Доку. Слугу и учителя. Прямо в глаза посмотрела, в эти щелочки, повидавшие на своем веку ох как много.

Сказать?.. Не сказать?.. Он ведь в любом случае знает многое, а о еще большем догадывается. И, о Аллах, если не ему задать этот вопрос, то кому? Кормилице? Няне?

Может, вообще никому? Так навсегда и похоронить в себе эту нераскрытую тайну…

Доку чуть заметно улыбнулся:

– Давай-ка отойдем в сторонку, присядем вон там, в беседке. И поговорим. Ведь тебе есть что сказать и о чем спросить, верно?

Орыся, прерывисто вздохнув, кивнула и покорно направилась за евнухом в сторону сада. Мощенная красным мрамором дорожка, словно путеводная нить, вела из неизвестности в спокойную гавань, представшую сейчас в виде ажурной беседки. Спокойную… надолго ли?

Хоть на время. А там посмотрим…

Что ж, пусть будет так.