В ночь после пира, который устроила Дороти, я осознала, что умерла. Я поняла это в один миг, словно в темноте зажегся свет. Пошатываясь, я иду в кухню, падаю на стул и стучу ладонями по столу:

– Нет, нет, нет! Я не хочу быть привидением. Спасите меня. Спасите меня.

Дороти стоит передо мной, она прижимает руки к лицу:

– Что стряслось, дитя мое?

– Ты видишь меня? Точно видишь? Я живая?

– О господи боже мой, конечно, живая! Надо же, и Денниса, как назло, нет. Что стряслось? – Дороти садится рядом со мной и крепко обнимает меня.

Я плачу и долго не могу успокоиться. Потом, доплакав, все же сажусь прямо.

– Я нашла старые фотографии каких-то детей и догадалась, что все они уже умерли, и стала думать об этом, – говорю я, хотя понимаю, что звучит это глупо.

– Ты очень много времени проводишь одна, вот в чем беда, – вздыхает она.

– Дороти, сколько я еще буду оставаться тут? Мне ведь в школу уже пора, наверное.

Все дни похожи один на другой, как бусины, и я сбилась со счета, сколько их, но, по-моему, из них можно составить очень длинную нитку бус, и даже не одну. Много дней и много ночей, и каждую ночь я тайком устраиваюсь на лестнице.

От моего вопроса она слегка вздрагивает, и мне приходит в голову мысль – может, с мамой случилось самое страшное, а они не хотят мне говорить.

– В чем дело, дитя мое? Мы тебе не нравимся? Тебе плохо с нами? – Она смотрит на меня уголком глаза. – Может, нам надо придумать что-то веселое? Чтобы развлечь тебя.

– Я хочу поговорить с папой. Дедушка ведь знает его номер. – Я так давно не видела папу, что сама, наверное, уже не вспомню его.

– Да, я полагаю.

– Почему я не могу поговорить с ним? – Мне хочется снова начать молотить руками по столу.

– Ты огорчишь дедушку, – бормочет она. Дороти смотрит на меня с каким-то страхом, словно боится того, что еще я могу натворить.

– Я. Хочу. Позвонить. Папе. – Я икаю оттого, что долго плакала.

Она трет лоб пальцами.

– Ах да, я вспомнила. У меня ведь тоже есть его номер – на случай крайней необходимости.

– Да? Ты можешь его набрать? Давай, прямо сейчас.

Она достает телефон из своей сумки, нажимает на кнопки, протягивает мне, и я дрожу при мысли, что сейчас услышу папин голос. Дороти убирает посуду в шкаф, но посматривает на меня. Гудки, гудки, двести гудков подряд.

– Кармел, ты ждешь уже двадцать минут. Он никогда не берет трубку, когда мы звоним ему. Мы не хотели тебе говорить – но он никогда не отвечает.

Я замахиваюсь, хочу швырнуть телефон на пол, но спохватываюсь в последний момент и бросаю его на стол. Он подпрыгивает и выключается.

– Кармел, не хулигань, – говорит Дороти.

Я съеживаюсь на стуле, прячу лицо в ладонях, потому что снова чувствую себя привидением – если даже папа ведет себя так, будто меня нет на свете.

– Что, если нам пойти погулять? – быстро спрашивает Дороти.

– За ворота? – Я поднимаю голову.

Когда мы подходим к воротам, Дороти запускает руку за шиворот своей синей блузки и что-то там нащупывает. Потом вытягивает длинный синий шнурок, на котором висит серебристый ключ. Так вот где она его прячет, думаю я, прямо на теле.

– Мы ничего не скажем дедушке о нашей маленькой вылазке. Это будет наш с тобой секрет. Он чересчур бдителен, считает, что в этих местах небезопасно. Ты знаешь, что значит «бдителен»?

Я киваю, и этот секрет, который появился у нас с Дороти, наводит меня на мысль, что я была права, когда решила, что она немного побаивается дедушку. С виду бабушка делает все, как он велит, а в душе с ним не согласна, скрывает от него свои мысли. Иногда я вижу эти мысли в ее янтарных глазах, они порхают, как крошечные коричневые бабочки. Тогда она опускает веки и моргает, чтобы прогнать этих бабочек.

Она толкает ворота, и металлические створки распахиваются.

– Ох! – вздыхаю я, потом еще раз. – Ох!

Потому что я потрясена тем, что увидела, и у меня кружится голова, как будто земля ушла из-под ног. Но самое странное – то, что у меня появляется желание, на какой-то миг, но все-таки появляется желание убежать обратно, спрятаться за воротами, запереть их на замок.

Дороти шагает впереди, в руках у нее оранжевый полиэтиленовый пакет из «Сэйнсбери» с припасами для пикника.

Она оборачивается:

– Что сейчас не так, Кармел?

– Все такое огромное, – отвечаю я.

Там, где я живу, земля плоская, как блин, а тут земля будто вспучилась волнами, да так и застыла, и поэтому кругом, куда ни посмотришь, холмы, холмы.

– Ты хочешь вернуться?

– Нет, – быстро отвечаю я и выхожу за ворота, ступаю на траву.

– Мы прогуляемся вокруг стены, – говорит Дороти.

Мы отправляемся в путь. Ее черная юбка развевается на ветру, когда она шагает. Скоро мы оказываемся высоко в лесу, а серебристая речка остается под нами, она кажется маленькой, как в игрушечном наборе. Я опираюсь рукой на стену дома, камни горячие от солнца, ветер дует в лицо, и мне хочется кричать: «Я живая, живая, живая!»

Интересно, догадается ли дедушка после своего возвращения, что мы выходили за ворота? Вдруг нас что-нибудь выдаст – например, свежий ветер, который спрятался в складках одежды, или особенное выражение, которое останется в глазах. После возвращения вид у него еще серьезнее, чем обычно. Он все так же хромает, но сейчас хромота сильно раздражает его – как тяжелый мешок или велосипед, который приходится таскать за собой. Мысли у него тоже тяжелые, неповоротливые, это я точно могу сказать. Лоб насуплен – над переносицей словно выросла головка чеснока, и под кожей проступила голубая жилка.

Он говорит Дороти: «Начинаем подготовку». Я хочу спросить: «К чему?», но что-то в дедушкином лице удерживает меня от вопросов последние дни. Наверное, это взгляд его больших совиных глаз – они смотрят на тебя, как будто ты в чем-то виновата. Опять сделала что-то стыдное. Подглядывала, шпионила. Поступала, как непорядочные люди.

Мы с Дороти прибираемся на кухне, а он звонит по мобильному телефону и каждый раз выходит во двор или в другую комнату, чтобы поговорить. Дороти молчит и поглядывает искоса на дверь. Иногда она протягивает мне чашку или швабру со словами: «Подожди, я сейчас вернусь» и тоже выходит. Когда они оба выходят, я проделываю свой фокус с ушами – настраиваю их, как антенны. Но в этот раз мой способ не помогает – не слышно ничего, кроме бормотанья, оно похоже на гул стиральной машины, а слов не разобрать.

Я вытираю чашки очень медленно, очень осторожно, стараюсь не шуметь, чтобы не заглушать их разговор. И все равно ничего не слышно. Все тело покрывается иголками, они впиваются даже в подошвы на ногах. Я ужасно боюсь дедушку – с этими его бледно-голубыми глазами, вздутым лбом и взглядом, которым он смотрит на меня. Чуть что не так – он сразу сердится, и когда это случается, ты готова сделать все, лишь бы он успокоился и тихо-мирно щелкал свой любимый арахис. Вдруг мне приходит в голову – он снова рассердится, потому что я подслушиваю, опять веду себя непорядочно.

Тут раздается шарканье шагов, и вот они оба стоят на пороге кухни, смотрят на меня.

– Кармел, дитя мое. Оставь тарелки. Давай присядем. – Дороти говорит очень ласково, но почему-то от ее слов иголки впиваются в меня еще сильнее и мурашки бегут по спине.

Я делаю, как мне говорят. Дороти складывает в кучку разноцветные вещи, которые они мне купили. Дедушка сидит во главе стола, на нем его черный костюм. На Дороти мягкая блузка красного цвета, та самая, в которой она была в первый вечер, когда дедушка привез меня. Дедушка сидит на своем тяжелом деревянном стуле, он нервничает. Я чувствую, что его неуемная энергия снова вернулась к нему, она наполняет комнату, и это из-за нее он такой нервный.

– Кармел. Милая, милая Кармел. – Дедушка прикладывает к лицу платок, и мой страх становится все сильней и сильней.

– Что? Что случилось? – Мой голос вырывается из груди, как вздох ветра.

– Боюсь, сегодня у меня плохие новости, Кармел. Очень плохие. Ужасные новости, – говорит дедушка, и у меня горло сжимается так, словно он схватил меня руками и душит до полусмерти.

– Мама? – шепчу я.

Дедушка кивает. Я поворачиваюсь к Дороти, но она отводит глаза в сторону.

– Боюсь, что да. Мне нелегко говорить тебе об этом, Кармел. Но твоя мама умерла сегодня ночью.

Так вот о чем они шептались за дверью и что хотели мне сообщить! Я вскакиваю и кричу:

– Нет!

– Кармел, милая. Ты должна успокоиться. Послушай…

Я не хочу слушать. Я отталкиваю от себя стол – непонятно как, он ведь такой тяжелый, – но он скользит по полу и врезается Дороти в ребра.

– Нет, нет, нет!

Что мне делать? Я не знаю, куда деваться, как быть вообще. Я выбегаю из кухни. Дедушка кричит:

– Постой, дитя, послушай!

Но я не могу остановиться, я бегу куда-то по лестницам, то вверх, то вниз. Нарочно бьюсь головой о стены. Бью себя по голове своими собственными руками.

– Это неправда, неправда, – кричу я с лестницы вниз. – Я хочу видеть ее!

Внизу расплывчатым пятном маячит лицо Дороти.

– Ради бога, дитя. Тебе выпал тяжелый крест, но ты должна смириться и нести его. Мы понесем его вместе.

Она поднимается по лестнице и протягивает одну руку ладонью кверху – словно я белка, которую она хочет покормить.

Слова Дороти убеждают меня в том, что это правда. С дедушкой никогда не знаешь, что в другой раз услышишь – то ли песенку про кровь ягненка, то ли песенку про трассу В, – но Дороти всегда говорит понятные и разумные вещи, как мама или учительница. Если она произносит что-то, значит, так и есть. Я пробегаю мимо нее, она прижимается к стене, ее глаза и рот как три большие буквы «о». За спиной я слышу ее крики и слова дедушки: «За ней, Дороти, за ней!» Потом раздаются дедушкины шаги: попеременно то шарканье больной ноги, то стук здоровой. Дороти куда проворней. Я слышу ее быстрый топот и представляю, как она подхватила гармошкой свои длинные юбки, чтобы не мешали бежать.

Но им не угнаться за мной. Моя мучительная, невыносимая боль – словно вспыхнувший бензин, и я, будто горящий автомобиль, с воем мчусь по дому. Вверх по лестнице, мимо своей спальни, мимо рядов окон и мимо разбитого окна, через которое, как я однажды видела, влетали и вылетали птицы. Я бегу в ту часть дома, где я еще не была, там лестница с резными перилами. На верхней площадке я упираюсь в большую коричневую дверь, она открывается со скрипом, как дверь холодильника.

Я влетаю в комнату, в которой, наверное, лет сто не было ни души. Вокруг камина стоят стулья с бархатными сиденьями. Когда я с криком врываюсь, они, мне кажется, вздрагивают, как вздрогнули бы живые люди, если бы кто-то с воплями ворвался к ним. Толстый красный ковер поглощает звук моих шагов.

Эта комната – комната страдания, думаю я. Это комната смерти. На стенах – черные обои с букетами зловещих пурпурных цветов, словно отовсюду смотрят тысячи кровавых глаз.

– Моя мама умерла, – сообщаю я комнате.

Она молчит, не знает, что сказать в ответ.

– Умерла, умерла!

Я бегаю кругами, опрокидываю деревянные столики с цветочными горшками – цветы в них засохли много лет назад, горшки разбиваются, и земля, похожая на пепел, рассыпается по ковру. Комната, которая еще недавно растерянно молчала и не знала, что мне ответить, просыпается после своего многолетнего сна, похожего на смерть. Она гонится за мной, устраивает ловушки, подставляет стулья, о которые я спотыкаюсь. Я рву старый пыльный бархат на стульях зубами. Я царапаю ногтями обои, но они такие толстые, что забиваются мне под ногти.

– Ты всего лишь мебель! – кричу я и снова начинаю все ломать и крушить, потому что хочу все разнести в щепки. Я ударяюсь об углы, набиваю шишки и кричу: – Мама, мама, мама! Не оставляй меня здесь, не оставляй!

Когда я слышу голоса Дороти и дедушки, комната уже наполовину порушена. Я здорово над ней поработала после того, как она сотню лет простояла нетронутой, но мне мало. Мне бы хотелось вырвать из стены каждый кровавый глаз. Над камином висит зеркало, и я замечаю в нем свое лицо – искаженное и белое, с горящими глазами, и вид у меня такой странный, что я не сразу понимаю, что это я.

Когда я распахиваю дверь и выскакиваю на лестницу, Дороти с подобранными юбками уже ставит одну ногу в старомодной черной туфле со шнуровкой на верхнюю площадку. Когда я пролетаю мимо, она пытается ухватить меня на лету, но напрасно. Я проскакиваю с такой скоростью, что она на миг превращается в визжащий клубок волос, глаз, зубов, юбок, который остается позади.

Вырвавшись из дома, я бегу по саду, но на полпути электрический заряд, который питал меня, заканчивается, и я падаю на землю. Я тяжело дышу и лежу без сил, даже не могу поднять голову. Когда я это все же делаю, то вижу, что лежу рядом с домиками хоббитов. Большая капля дождя плюхается рядом со мной, она так близко, что я вижу, как она дрожит и переливается на зеленом листке, а потом скатывается на землю. Я ползу к дальнему домику. У задней стены есть скамейка, но я валюсь на каменный пол и прикрываю за собой дверь ногой. Паук вздрагивает, смотрит на меня, а потом прыгает мне на голову, но я даже не стряхиваю его.

Постепенно на улице сереет. Слышится шум дождя, через круглое отверстие тянет свежестью – запахом влажной зелени. «Мама», – всхлипываю я и хватаю воздух ртом, как рыба на берегу.

У меня появляется какое-то чувство, точнее, мысль, которую я не могу отогнать: если бы я не переступила порог комнаты смерти с пурпурными цветами, ничего бы этого не произошло. Это глупо, потому что они сообщили мне о маминой смерти до того, как я оказалась в этой комнате, но мне кажется, что эта комната проникла в меня, как ядовитый газ, через поры моей кожи. Я дрожу и плачу по всей своей прошлой жизни: прогулки, Рождество, сад, «ах ты, чудилка», мамины подружки попивают вино за столом на кухне, чайник закипает утром, миссис Бакфест стоит у доски. А больше всего – по ласковым синим огонькам в маминых глазах.

Я слышу звук шагов, потом в дверном отверстии появляется янтарный глаз и смотрит на меня сверху, как луна.

– Дитя мое, ты там? Мы с дедушкой изволновались, испереживались. Что ты там делаешь, по уши в грязи? Тебя так долго не было, мы уж подумали, что ты растворилась в воздухе.

Я смотрю на этот говорящий глаз, но сама застыла и превратилась в кусок льда.

– Дорогая моя, ну же. – Я слышу, как Дороти переступает с ноги на ногу, налегает на дверь, тяжело дышит, но я лежу с другой стороны и придавливаю дверь, мешаю ей открыться.

Снова появляется глаз.

– Дитя, тебе нужно подвинуться. Я не могу открыть дверь. Ты плохо, очень плохо себя ведешь.

Она налегает на дверь с такой силой, что отшвыривает меня, как мешок, которым закладывают щель под дверью, чтобы не дуло. Протягивается рука, ложится мне на плечо, и меня извлекают из моего убежища.

– Ну же, ну же.

Яркий свет слепит глаза, Дороти поднимает меня – мои ноги, руки и голова болтаются в воздухе, когда она меня несет.

– Вот так, дитя мое. Скажи, что хорошего в таком поведении? Ничего. Одна глупость, и все. – Дороти поднимает меня повыше, пытаясь сохранить равновесие и удержаться на своих тонких ногах.

Меня закутывают в одеяло и укладывают спать. В этот раз на раскладушку, которую Дороти ставит в ногах их с дедушкой кровати. Чтобы они могли присматривать за мной.

Потом я оказываюсь в их кровати, завернутая в простыню. За окном утро. Яркий свет падает на чемоданы с разноцветными ярлыками, привязанными к ручкам. Я поворачиваю голову – больно. Моргаю – тоже больно. Я сжимаю губы – и это тоже больно.

Я не слышу, как они входят.

Дедушка улыбается мне:

– Ну, как ты себя чувствуешь? Лучше?

Я трясу головой и бормочу:

– Папа.

Он садится на кровать возле меня. Лицо у него грустное и озабоченное.

– Мы разговаривали с твоим папой. Он до глубины души потрясен тем, что случилось, Кармел. Но ты понимаешь, понимаешь… ты сама говорила, что сейчас он живет с другой женщиной… Помнишь, ты призналась, что он долго не приезжал к тебе…

Одежда вылетает из окна, пустые рубашки планируют и приземляются где-то в саду, где – не видно. Насмешливый голос папы, его самого я не вижу, только слышу: «Воображаешь, что ты вся из себя средний класс! Можешь теперь засунуть свой класс в задницу. Сыт по горло этими песнями». Потом смех. Не папин, а совсем чужой – как будто смеется какой-то джинн.

– Понимаешь, он считает, что так будет лучше… Он думает, что нам следует… Мне жаль…

Мне все понятно. Зря я радовалась, что он ходит в больницу к маме. Это было глупо, по-детски. Все равно он любит Люси. Мама пыталась развеселить меня, когда он не приходил много-много дней, даже недель, но я все время знала, знала, что происходит. Одежда не вылетает из окна без причины.

На Дороти желтая блузка с розовыми розочками, в глазах у нее порхает тревожная мысль: «Чем все это обернется?» Дедушка ничего не подозревает об этих ее тайных мыслях.

– Дороти! – говорю я. – Дороти, можно я буду жить с тобой?

Громкий вздох облегчения, он выражает радость. Это она? Нет, это дедушка.

– Почему же нет? Конечно… Это замечательно, просто замечательно… – радуется дедушка.

Дороти молчит. Я поворачиваюсь к ней. Она наклоняется ко мне, прижимает меня к своей костлявой груди. Я вцепляюсь в нее покрепче, и меня накрывает россыпь ярко-розовых роз.

Потом я сижу на кухне. Я одета, и Дороти уговаривает меня съесть что-нибудь. Я отворачиваюсь от яичницы – «тут в серединке солнышко», меня тошнит от одного вида еды. Дороти пожимает плечами и возвращается к своим делам. Я не хочу, чтобы она оставляла меня, хочу, чтобы снова баюкала, как маленькую, но ей не до меня. Она выгребает все подряд из шкафов и бросает в большой черный полиэтиленовый мешок. «Мусорный бак», – называет она его.

Это все происходит еще до таблеток. До этих слов: «Выпей, Кармел. Это поможет тебе успокоиться. Просто проглоти, детка. Запей водичкой…» До моего падения на самое дно тяжелых снов. На самое дно океана, под тяжестью которого невозможно пошевелиться.

Дороти вышла куда-то, и я сижу за столом на кухне, передо мной стоит тарелка с яйцом, огромным и вязким, оно остывает. Вдруг я замечаю на серых плитках пола яркое малиново-красное пятно. Я встаю, чтобы рассмотреть его. Наклоняюсь пониже. Это моя любимая футболка. Ее намочили, а теперь она высохла и превратилась в заскорузлый грязный комок. Дороти мыла ею пол. Как будто сто лет прошло с тех пор, как я ее носила. Как будто в музее видишь табличку на стеклянном ящике: «Футболка, которую носила Кармел».

Однажды мы с мамой ходили на прогулку к месту, которое называется Стоунхендж. Там был холм, который мама называла «погребальный курган». У подножия холма росло дерево. К дереву было привязано много-много ленточек, тряпочек и бумажек, некоторые висели в полиэтиленовых пакетиках, чтобы дождь не замочил их. На всех были написаны какие-то слова, я попыталась прочитать, но их трудно было разобрать – все равно дожди размыли буквы. «Это пожелания, – сказала мама. – Люди оставляют их здесь. И каждая ленточка, и каждый обрывок ленточки – это чье-то желание».

Я достаю из комода ножницы, раз, раз – и в руках у меня красно-малиновая ленточка.

Я бегу, пока мне не помешали, к дереву, которое растет у стены, забираюсь повыше и обматываю ленту вокруг ветки несколько раз, потом завязываю двойным узлом для надежности. И загадываю свое желание, хотя я понимаю, что оно невыполнимо – мама же не может ожить. Но я все равно загадываю желание, потому что никто, даже дедушка, не может запретить человеку мечтать. Моя ленточка свисает с ветки, а потом налетает ветер, подхватывает ее, и она развевается, как грязный красный флаг.

Я спускаюсь с дерева. У двери торчит воткнутая в землю лопата. На ней висит черное дедушкино пальто. Судя по тому, как отвисает карман, в нем лежит что-то тяжелое. Я знаю, что это непорядочно, но я засовываю руку в чужой карман. Это телефон. Я думаю про папу. Может, он передумал? Может, если я поговорю с ним, он приедет на своей красной машине и заберет меня? Я достаю телефон и смотрю на цифры, как тупая. Как будто из моей головы вынули мозги и положили вместо них густую вязкую кашу. Я смотрю на цифры и пытаюсь сосредоточиться. Я ведь знала его номер, но это было давно, сто лет назад. Я же знала его номер, знала. Вспоминай же, приказываю я себе, вспоминай быстрей. Вот он – ноль семь восемь один. Я морщу лоб – а что там после единицы? И выскакивает, вся из загогулинок, шестерка.

Я оглядываюсь. Дедушка стоит у двери, скрестив руки на груди. Я начинаю дрожать, потому что знаю, что веду себя плохо. Моя рука крепче сжимает телефон, и я набираю номер, не обращая внимания на то, что все время раздаются короткие гудки.

Дедушка не сердится на меня, как ни странно. Он спускается с лестницы, присаживается рядом со мной на одно колено, хоть ему и больно.

– Кармел, солнышко, детка. Что ты делаешь? – Голос у него ласковый, добрый.

Я изо всех сил сжимаю телефон.

– Кармел?

– Папа… – У меня выходит какой-то писк.

– Мне очень жаль, детка. Мне очень жаль, что твой папа так поступил. Может быть, со временем он раскается. Но он сказал – я понимаю, как тяжело тебе это слышать, – что ты должна начать новую жизнь. И мы тоже.

Он протягивает руку, разгибает мои сжатые пальцы и забирает телефон.