Я подружилась с двойняшками. Иногда, правда, они убегают куда-то, и Силвер не хочет разговаривать со мной. Но даже тогда Мелоди заходит в фургон и берет меня за руку. Однажды мы сидели и играли в куклы, и тут дедушка позвал меня, чтобы я вышла.
– Я хочу знать, дорогая, о чем ты думаешь?
Мы сидим на сухой траве, она колется через тонкое платье. Может порвать колготки, но мне не до этого.
– Вот в эту минуту? Ты хочешь знать, о чем я думаю в эту минуту?
– Да, дорогая.
Я смотрю на белый крашеный бок фургона. Из-под краски проступают черные буквы: «Дракертон, высочайшее качество…» Но что имело высочайшее качество – неизвестно, потому что остальные буквы плотно закрашены и их не видно.
– Я думаю – интересно, а что имело высочайшее качество?
– Вот как… – Голос у дедушки разочарованный, как будто я думаю совсем не о том, о чем следует.
У меня возникает чувство, что события вот-вот ускорятся или замедлятся и наш разговор с этим как-то связан.
– А ты что думаешь, дедушка? Я видела печенье в клетчатой коробке, на ней было написано «высочайшее качество», как ты думаешь…
– Я думаю, что тебе не следует теперь называть меня «дедушка», – прерывает он меня.
– Почему? – Я поворачиваюсь к нему. – Ведь ты же мой дедушка, разве нет?
– Да, конечно, я твой дедушка, дорогая. Но здесь люди этого не поймут… Двойняшкам это кажется странным. Да и другим может показаться, не угадаешь заранее.
– Но как мне тогда тебя называть? – спрашиваю я и думаю: Деннис, что ли, но мне не нравится это имя.
– Может, папа? Как ты считаешь? Двойняшки меня называют так. Ты тоже могла бы называть меня так.
– Папа?
– М-м-м? – Он смотрит так, будто я уже согласилась.
Я считаю, что есть такие особые слова – например, как «дедушка» или «папа», они очень важные. Они не просто слова. Они изменяют мое отношение к людям и отношение людей ко мне. Может, мой папа и непутевый, он больше хочет проводить время со своей подружкой, чем со мной, и долго не приезжал на своем красном авто, но все равно он не перестает быть моим папой.
Я специально трогаю пальцами колкую траву.
– Нет, я считаю, что это не годится. Я не смогу. У меня не получится.
– Вот как. – Он мрачнеет. – Может, отец?
Звучит чудовищно.
– Э-э-э… Как-то не очень…
– Почему?
– Похоже на дразнилку: «Отец-молодец».
Он вздыхает, разговор явно начинает его раздражать.
– Дядюшка?
– Не думаю, что это хорошая идея. – Я вцепляюсь в стебелек травы и тяну его, но он сильный, не поддается и не хочет вылезать из земли.
– Давай я буду называть тебя… Додошка.
– Как?
– Додошка. Так Сара называет своего дедушку. – Я вспоминаю про Сару. – Можно я напишу своим друзьям? Я бы написала Саре письмо, рассказала, где я, а ты бы отнес на почту, хорошо?
Он молчит, только медленно поводит головой из одной стороны в другую, словно высматривает что-то на горизонте. Наконец, он открывает рот:
– Хорошо, хорошо. Но сейчас не об этом речь. Не отвлекайся, пожалуйста, от темы нашего разговора. Это очень важно.
– Я же сказала – Додошка.
– Ну что ж. Давай остановимся на этом. – Он явно расстроен.
Я улыбаюсь ему, чтобы подбодрить:
– Мне нравится – Додошка. Это звучит по-доброму.
– Ну, полагаю, это важно…
– А Дороти я тоже должна теперь называть по-другому?
– Нет. – Он снова вздыхает и подымается с земли. Видно, что нога у него сегодня болит сильнее обычного. – Нет, полагаю, что Дороти может оставаться Дороти. Хватит проблем с тем, как называть меня. Хотелось бы, конечно, чего-то получше.
Я не хочу создавать проблем. Но я правда не могу называть его папой.
Он возвышается надо мной, стоя спиной к солнцу. От этого его фигура оказывается в тени, и когда он говорит, не видно рта:
– Пойдем, дорогая. Предлагаю немного прогуляться вдвоем. Только ты и я.
Я отрицательно трясу головой. Я не хочу оставаться с ним наедине.
– Почему, дитя мое? Почему ты не хочешь?
Не могу же я сказать, что порой он наводит на меня ужас? Это будет грубо, невежливо. Особенно после того, как он начал заботиться обо мне.
– Я хочу поиграть с девочками.
Он наклоняется и – раз! – тянет меня за руку, как выдергивают сорняки из земли. И не отпускает мою руку, а он сильный.
Мы идем по этой бескрайней земле вдаль, и я чувствую спиной, как три пары глаз с любопытством провожают нас.
Небо над головой огромное, большие валуны выступают из земли, которой, кажется, нет конца. На горизонте что-то смутно голубеет – может, горы, может, облака. Иногда встречаются деревья, но вид у них такой, будто они растут здесь помимо своей воли. А некоторые обгорели, как то дерево, которое я видела во время приступа ускорения. Даже дедушка кажется маленьким в этом бескрайнем пространстве, да к тому же ему с его больной ногой очень трудно идти по камням и жесткой траве. Он вспотел и то и дело останавливается, чтобы вытереть очки платком. Он сильно хромает, его лицо морщится от боли. Я оглядываюсь назад. Фургон превратился в маленькое белое пятнышко, а девочек и Дороти вообще не видно.
Мы останавливаемся у дерева. Это голое кривое дерево, оно обгорело и почернело. Дедушка прислоняется к нему и закрывает глаза. Я думаю, что он отдыхает, поэтому сажусь на землю рядом и обрываю кисточки с травы. Его, однако, не упускаю из виду. Посматриваю на него через плечо.
– Подойди, – слышу, наконец, его голос.
Я не двигаюсь с места, сижу.
– Подойди, я сказал, – повторяет он.
Я не хочу, чтобы он сердился, поэтому подхожу, но чувствую, как сильно колотится сердце. Мы, дети, – как зомби, я с папой видела фильм про них. Мы должны делать, что нам говорят, и подчиняться без раздумий, как будто наш мозг выскребли и съели.
Под деревом нет места для двоих. Я стою сбоку и смотрю на носки своих блестящих лаковых туфель, покрытые пылью.
– Ну, ну, – говорит он и подтягивает меня к себе, так что мы стоим, прижимаясь друг к другу боками. Он снял очки и, наверное, положил их в карман, потому что их не видно. Его бледные глаза блестят.
– Нам нужно поговорить с тобой, Кармел. Разговор будет очень странный, очень необычный. Нам нужно поговорить.
– О чем?
– О боли. – Он пристально смотрит на меня.
– О боли?
– Да, дорогая. О боли. О моей боли. – Он касается ноги. – Ты ведь видишь, как я хожу? Иногда с трудом. С большим трудом.
– Что случилось с твоей ногой, Додошка? – спрашиваю я.
– Меня сбил автомобиль.
Я собираюсь с духом, чтобы не расплакаться, потому что сразу представляю пару коричневых ботинок, которые торчат из-под грузовика.
– Ой… как?
– Это не имеет значения. Только то, что здесь и сейчас, имеет значение.
Он смотрит на меня так пристально, что я боюсь упасть в обморок. Потом тихо вздыхает, но это радостный вздох. Он взбудоражен.
– Пожалуйста, деду… Додошка… Может, пойдем домой?
– Нет, – он отвечает решительно. – Пробил час, понимаешь?
– Пожалуйста, Додошка. – Я обхватываю себя руками и прижимаюсь к дереву. – Я не понимаю… не понимаю, о чем ты говоришь.
– Вот как? А по-моему, ты все прекрасно понимаешь.
Что-то в глубине его глаз наводит меня на мысль о деревьях, которые качаются в штормовую ночь. Мускулы на его лице так напряжены, что мне кажется – если я коснусь его щеки рукой, она отпрыгнет, как резиновый мячик. Под короткими волосами мою голову колет как иголками.
Мне вдруг кажется, что он хочет меня убить прямо сейчас.
Я не знаю, с чего я это взяла, но пытаюсь убежать, однако он хватает меня и тащит обратно.
Он крепко держит меня за руку, а сам меняет выражение лица. Делает его добрее.
– Не убегай, Кармел. Зачем ты убегаешь? Обещай, что ты не будешь так делать.
Я молчу.
– Обещаешь?
Я киваю. Не могу же я признаться, что боюсь, что он хочет убить меня.
– Не знаю, известно ли тебе это, но ты особенная девочка. Исключительная, я бы сказал. Не все это видят, но я вижу. Я-то знаю, что ты необычная.
Он делает несколько шагов.
Я совсем не хочу быть особенной. Я тру руку в том месте, где он сжимал ее.
Может, дедушка знает про приступы ускорения времени, которые случаются у меня, и сейчас говорит про них. Но я никому об этом не рассказывала, а он вряд ли умеет читать мысли. Я пытаюсь сообразить, о чем он, потому что у дедушки такой вид, будто он ждет ответа. У меня есть еще один секрет – я вижу энергию внутри человека, как она прибывает или убывает, и люди бывают полные или пустые, как стакан. Но об этом я тоже никому не рассказывала. Я никому не говорила об этих вещах, это мои тайны, я даже не знаю, как выдать их.
– Я… я не понимаю, Додошка.
– Все ты понимаешь, – он качает головой.
Мне хочется плакать.
– Нет, не понимаю… Пожалуйста, пойдем назад, к Дороти. Я хочу пить.
– В ту самую минуту, когда я увидел тебя, я понял, что ты особенная. И я ждал, ждал момента. Я ждал, когда представится возможность. Я был терпелив, как Иов многострадальный, а это нелегко, Кармел. Знать, как прекрасна может быть жизнь, и ждать. Но иногда приходится ждать, потому что время не наступило, час не пробил. Сегодня я проснулся и увидел это ясное, свежее утро, как будто природа умылась и обновилась. И я подумал: час пробил, сегодня тот день, которого я ждал. Дай мне руку.
Я стою неподвижно.
– Кармел, дай руку. Дай руку, я сказал, перестань упрямиться.
Я хочу спрятать руки за спину, чтобы он даже пальцем не мог коснуться меня. Я хочу убежать назад, к Дороти, хотя знаю, что Дороти больше не любит меня, у нее есть двойняшки. Но если я попытаюсь убежать, он снова схватит меня. Так что я в ловушке. Я начинаю плакать, тихонько всхлипывая.
Он медленно, с трудом, присаживается на корточки. Ему очень больно.
– Кармел, дорогая. Сейчас не время плакать. Это же такое счастье – дар, которым ты обладаешь. – Его лицо приближается к моему.
– Какой еще дар? – всхлипываю я.
– Успокойся, ну же. Я не могу сказать тебе. Я могу только показать.
Он поднимается, его лицо искажается от боли. Он берет меня за руку, очень нежно и осторожно. Пальцы у него жесткие, а ладонь мягкая.
– О, эта рука… – Он замирает и закатывает глаза к небу.
Наверное, я шевелюсь, потому что он вздрагивает и наклоняется ко мне:
– Кармел, стой смирно. Что ты крутишься, как уж на сковородке? Я не могу сосредоточиться.
– Что ты делаешь, Додо?
Он смотрит на меня, его глаза расширяются, становятся огромными. У меня снова иголки вонзаются в голову и возникает чувство, что волосы сами собой шевелятся, как щупальца.
– Возложи руки на меня, дитя мое. О Господь, взгляни на это дитя, которое есть сосуд твоей благодати… – говорит он, а потом начинает бормотать что-то про себя.
Я кладу свою руку на его ладонь и боюсь – вдруг время сейчас замедлится или вовсе остановится и я навсегда останусь в этом страшном кинофильме. Так бывало, когда папа нажимал в видеомагнитофоне кнопку «пауза», и картинка останавливалась, только мигала.
– Нет, не сюда. На ногу, туда, где болит. О Господи…
Я делаю, как он велит, потому что думаю – чем скорее я соглашусь, тем скорее он разрешит вернуться к Дороти. Я еле-еле касаюсь рукой того места, которое он показал. На бедре, сбоку. Его брюки сделаны из грубой черной ткани. Он замолкает и закатывает глаза.
Тут происходит то, чего я ожидала давно, – время до ужаса ускоряется. Облака, как бешеные, мчатся по небу, солнце гонится за ними. Становится жарко, когда солнце взлетает высоко, потом холодно, когда оно падает вниз. Трава шелестит и колышется, следуя за солнцем, все растет на глазах – даже деревья распрямляют ветки и тянутся вверх.
Когда время опять начинает течь с нормальной скоростью, воздух уже оранжевый. Солнце наполовину опустилось за край земли, видна только его огромная верхушка. Лицо у дедушки покрыто потом. Он медленно открывает глаза.
– Убери руку, Кармел.
Рука у меня онемела и прилипла к его ноге, как будто прошло много часов. Я пытаюсь разогнуть пальцы, но они скрючились, как когти. Рука болтается туда-сюда со скрюченными пальцами, я ничего не могу с ней поделать.
Теперь у дедушки совсем другое лицо – спокойное, он улыбается. Как будто никогда в жизни у него ничего не болело.
– Сейчас мы убедимся, что я был прав. Я не обращал внимания на ругань Дороти, потому что сердцем чувствовал свою правоту. Мы с тобой сейчас станем свидетелями того, что выше человеческого разумения. Это дар небес, дитя мое. Это дар небес.
Я надеюсь, что эти слова означают близкий конец. Я просто не выдержу, если мне придется пробыть с ним здесь, вдвоем, еще какое-то время.
– Почему ты грустишь, дитя мое? – Он гладит меня по щеке. – Не надо. Нам с тобой следует ликовать. Прекрасный и благостный момент наступил. Сейчас, вот сейчас.
Он кряхтит. Его тело онемело, он столько времени простоял, прислонившись к дереву.
– Сейчас, погоди. – Он отрывается от дерева, распрямляется, расправляет плечи. – Вот так.
Он похлопывает по своему туловищу, обеими руками приглаживает волосы назад. Ставит одну ногу в коричневом ботинке со шнурками перед другой, словно проверяет что-то.
– Ну, с божьей помощью, – говорит он, а потом его голос становится таким тихим, что я ничего не могу расслышать.
Он начинает отходить от дерева, шаг за шагом, медленно и неуклюже. Он делает пять шагов, останавливается и снова приглаживает волосы и снова начинает двигаться в ту сторону, откуда мы пришли.
Только хромает теперь он гораздо сильнее. Земля очень неровная, и на каждом ухабе он вздрагивает всем телом. Он шагает все медленнее и медленнее, я стою сзади, поэтому не вижу его лица, но думаю, что лоб у него снова начинает походить на головку чеснока.
Он останавливается и медленно поворачивается, чтобы увидеть меня.
– Кто же ты, дитя?! – кричит он.
Мои ноги начинают дрожать так сильно, что я боюсь, как бы они не сломались.
Он ковыляет ко мне, то и дело оступаясь и спотыкаясь, и лицо у него страшное, черное, как туча. Какие-то странные хнычущие звуки вырываются из моего рта, хотя я вроде бы молчу. Я изо всех сил, до боли в спине, прижимаюсь к дереву, вжимаюсь в него.
– Ты на самом деле ребенок?! – визжит он, его голос отражается от камней. – На самом деле?
– Конечно, а кто же я. Ты же знаешь, кто я. Я твоя внучка.
Он подходит вплотную ко мне, кладет руки мне на плечи, его лицо приближается к моему. Я не вижу ничего, кроме его глаз, а они слились в одно сине-багровое пятно. Я больше не могу терпеть и кричу. Я кричу прямо ему в лицо.
На секунду мне кажется, что он хочет ударить меня. Но нет, он распрямляется и требует:
– Ты должна признаться.
– Пожалуйста, Додошка, отпусти меня. Ты мне плечо раздавишь. Мне больно.
– Скажи, кто ты такая.
– Я Кармел. Ты сам знаешь, кто я. Додошка, пойдем обратно…
– Ничего, ничего, ты еще откроешь, кто ты есть, как и все мы вынуждены будем открыться в свой час. Я не мог ошибиться в тебе, это исключено. Через что я только не прошел – я не могу ошибиться. Я побывал в аду. Я дошел до предела. Я согрешил. – Он дергает меня за руку, и я чуть не падаю. – Когда я впервые увидел тебя…
Он пристально осматривает меня, с головы до ног и обратно. Если бы мог, он бы разрезал меня и заглянул внутрь.
– Что это значит? Как это понимать?
– Я не знаю, Додошка. Правда, не знаю.
– Так оставайся здесь и подумай об этом. Поразмысли, Кармел, поразмысли хорошенько.
– Не оставляй меня!
– Ты останешься здесь. Тебе следует хорошенько подумать, поразмышлять и помолиться. Это все, что я могу сделать для тебя сейчас. Когда я думаю о…
Он не договорил и заковылял прочь. Хромает он теперь сердито, спотыкаясь о камни, хромает сильнее, чем прежде. Он кричит что-то злое, но он далеко, и я не слышу. И вот случается ужасное: он со всего размаху падает на землю и лежит на спине, как огромное перевернувшееся насекомое.
И ноги, и руки у меня дрожат. Я понимаю, что нужно пойти помочь ему. Но это все равно как помогать скорпиону – он может ужалить, если подойдешь слишком близко. Он перекатывается с боку на бок, пытаясь встать, и, судя по всему, он ругается, хотя слов разобрать я не могу.
– Кармел, Кармел! Иди сюда! – доносится вопль. Я слышу, потому что он орет нечеловеческим голосом.
Я не двигаюсь с места, только вжимаюсь в дерево и смотрю, как он катается по земле, пока, наконец, ему не удается приподняться и, опираясь на руки, встать.
Он стоит и смотрит на меня, головка чеснока вспучилась у него на лбу, потом разворачивается и хромает прочь, камни осыпаются под его ногами, так быстро он идет.
Спустя некоторое время наступает тишина. Он ушел так далеко, что шум его шагов больше не слышен. Все, что я слышу, это шум ветра. Я поворачиваюсь лицом к дереву. От ствола отходят три толстые ветки, и в этом месте они образуют что-то похожее то ли на блюдо, то ли на чашу.
– Чаша слез, – говорю я. Иногда бывает легче, если давать вещам названия. Я наклоняюсь и заполняю чашу слезами. Они ручьем стекают в нее, и от влаги запах горелого дерева становится сильнее. Образуется небольшая лужица, как на парте у Тары. Я стараюсь остановить слезы, но в голову приходит мысль о маме, и я все плачу и плачу, и не могу успокоиться. Теперь мама не скажет: «Мужайся, Кармел, мужайся» или что-нибудь в этом роде.
Она вообще ничего не скажет, потому что она умерла.
Я добралась до фургона, когда от солнца остался уже совсем узкий ломтик. Белое пятно фургона увеличивалось, пока я шла. Мелоди выбегает ко мне, протягивает руки и крепко-крепко обнимает.
– Ой, Кармел, я так боялась за тебя.
Я прижимаюсь лицом к ее шее и тоже обнимаю ее.
– Все в порядке, – говорит она. – Он больше не злится. Когда пришел, слова не мог сказать. Но сейчас уже все нормально.
Я оглядываюсь назад и вижу дедушку. Он ходит туда-сюда, опустив голову.
– Ничего, – говорит Мелоди. – Заходи в фургон, будем играть.
Дедушка стал со мной очень ласков. Говорит – ему жаль, что «немного погорячился». А сам то и дело пытается уговорить меня, чтобы я приложила руки к его ноге.
– Так не лечатся, – говорю я ему. – Нужно пойти к доктору.
– Лечатся, Кармел. Иногда такое возможно, это чудо – и дар свыше. Ты не должна скрывать этот дар от людей. Это было бы эгоистично с твоей стороны. Хочешь, попробуем еще раз?
– Нет, пожалуйста…
Я начинаю плакать и отвечаю, что больше не хочу, прячу руки за спину и говорю:
– Додошка, я не думаю, что могу вылечить тебя.
– А я знаю, что можешь, – улыбается он.
А вдруг он прав? Я начинаю чувствовать себя виноватой оттого, что не хочу помочь ему, а ведь он думает, что могу. Я вытягиваю ладони перед собой, чтобы проверить – отличаются они от ладоней других людей или нет. Ничем не отличаются, но оттого, что я долго, пристально смотрю на них, мне кажется, что они отделились от моего тела и сами по себе висят в воздухе.
Можно подумать, что я не помогаю дедушке нарочно. А ведь он заботится обо мне – я не знаю, что со мной стало бы, если б не он, и где бы я оказалась. Он становится все больше похож на папу, и я подумала, может, и правда начать называть его папой, как делают двойняшки. Но потом передумала.
Однажды утром мы просыпаемся – а все вещи упакованы.