Сегодня утром доктор Брэннон хочет со мной увидеться. Я спрошу его, слышал ли он, что случилось в доме на холмах. Я решилась. Мне нужно знать, что с Томом, – нужно сильнее, чем спасти свою шкуру. То есть, когда я говорю «спрошу», я имею в виду «напишу», потому что голоса у меня по-прежнему нет. В любом случае Элизабет, наверное, уже все рассказала доктору. Если только – может быть и так – она не промолчала, потому что пытается меня спасти. Только я не хочу, чтобы меня спасали, если Том погиб от моей руки. Я всегда знала, что мне суждено стать убийцей.

Может быть, думаю я, – и от этой мысли во мне рождается надежда, – Элизабет приходила меня навестить. Да, да, она приходила ко мне, и ее не пустили, и у них с Томом все хорошо, они меня где-то ждут.

Я весь вечер и все утро писала в блокноте, который мне дал доктор Брэннон. Вспоминать о пожаре и Томе я пока еще не в состоянии. Каждый раз, как я об этом думаю, меня охватывает паника, и я не решаюсь. Вместо этого я пытаюсь осторожно подойти к теме, записывая всякое о своей жизни. Как ни странно, я довольно много пишу про Мелиссу и Николу. Злюсь на них или впадаю в такую печаль, что меня саму тошнит. Вот сейчас я перечитываю, что написала, и думаю: не надо было вообще начинать, потому что происходит нечто совершенно неожиданное. Страница, которую я читаю, начинается довольно нормально.

В тот день в школе Мелисса и Никола разрешили мне сесть с ними за завтраком. Мы говорили про косметику и всякое такое, и я думала, что все вышло неплохо, но…

Потом письмо меняется, даже почерк становится другим.

И вязаный золотой топ, он так хорошо смотрится с черными зауженными брючками и лаковыми лодочками. Но он все испортит, к гадалке не ходи. Я все выложила на кровать, и сумочку лаковую тоже. Ты, ты набрала в кредит, а на следующей неделе отнесешь все в секонд, и все соседи будут гулять в барахле, за которое мы еще даже не расплатились. Ну, хотела я сказать, ты же знаешь, я хватаю все, если на бирке написано «Париж». Если ты родом из таких мест, нужно добавить блеска, гламура слегка добавить. Вот чтобы сходить в клуб в субботу вечером, выглядеть прилично, джина выпить. Я много не прошу, но когда приходишь домой, там вечно Тед со своей головой и руками машет: «Рита, Рита, так нельзя»…

Я продолжаю листать свои записи, пока не замечаю, как меняется почерк, как он делается тонким, паучьим, словно у писавшего не было сил нажать пером на бумагу.

Год и пять дней, как я здесь…

И другой, жирными чернилами.

Сегодня во время прогулки проходил мимо поваленного дерева, оно совсем сгнило. Я несколько часов сидел и наблюдал. Дерево как будто превратилось в окраину большого города, столько жизни в нем теперь. Я делал записи и наброски в новом блокноте. Когда вернулся домой, папа смеялся и сказал, что я, наверное, стану натуралистом, когда вырасту. Мама просто сделала страшное лицо и велела мне держаться от дерева подальше. Сказала, что в таких местах можно нахвататься всякой заразы. Я, конечно, не стану ее слушаться.

Я сажусь обратно на кровать. Даже тут внутрь меня запрыгивают и берут власть другие. Хватит; я решила, я расскажу об этом доктору Брэннону. Мне нужно выговориться. Нужно облегчить душу.

Я шлепаю в тапочках по коридору. Он сказал, где его кабинет – в самом конце больницы. Там темно и мрачно, бесконечные коридоры с дверями. Наконец, я нахожу дверь, на которой написано его имя и еще куча букв после. Я стучу, но мне не отвечают, поэтому я просто жду. Жутковато вот так бродить в тапочках и халате, когда ты словно осужденный, размышляешь о вещах вроде убийства и поджога, а на тебе пижамка в сердечках. А потом доктор стремительно мчится по коридору в белом халате, его стетоскоп взлетает в воздух, бумаги под мышкой тоже.

– Прости, прости, – говорит он, – меня задержали. Просто положу все это, одну секунду.

Когда он кричит, что готов, и я захожу внутрь, он уже избавился от большей части бумаг – рассовал их кое-как к остальным, в папки. Он сидит за большим деревянным столом, белый халат и стетоскоп он снял и бросил в открытый ящик стола. В окно заглядывает пожилая дама. Я знаю, что она из ушедших. Понимаю, что это его мать, потому что она улыбается, глядя на него, как будто он – драгоценнейший подарок из всех, что она видела.

Я потуже затягиваю пояс халата.

– Садись, Руби. Давай попробуем добраться до сути.

Он кладет передо мной ручку и бумагу.

– Давай, расскажи мне, в чем, по-твоему, состоит проблема.

Я смотрю на чистый лист. Сложно понять, с чего начать. В конце концов, я беру ручку и пишу на листе: «По-моему, я убила свою мать».

Когда он разворачивает лист к себе и читает, его каштановые брови взлетают вверх.

– Руби, я читал в твоих документах, что тебя удочерили, когда тебе было всего несколько месяцев. Почему ты решила, что убила ее?

Конечно, тут у меня начинают литься слезы, и я стираю их с лица махровым рукавом. Просто я так считаю, пишу я. С тех пор как я была совсем маленькой, я всегда знала, что кого-то убила, просто никак не пойму, кого именно. А потом, из-за того, что он произносит: «Ох, Руби», – так мягко и ласково, я ничего не могу с собой поделать, я вынимаю из кармана блокнот и показываю, что обнаружила этим утром. Мне никогда так не хотелось облегчить душу.

– Как ты думаешь, что это? – спрашивает он.

Ушедшие, пишу я. Они не оставляют меня в покое. Я больше так не могу.

Он молчит, слегка облизывает губы, пытаясь решить, что сказать дальше.

– А кто они?

Интересный вопрос. Я никогда его толком не задавала. С минуту я размышляю, потом пожимаю плечами, чтобы дать понять, что точно не знаю.

– Руби, – говорит он, по-прежнему глядя в записку, – я договорюсь, чтобы ты тут побыла несколько дней. Просто отдохнешь, а я за тобой присмотрю. Физически ты в норме, ты здорова, но мы не можем выпустить тебя в мир без голоса, правда же?

Он улыбается, и улыбка у него такая милая, такая добрая, что мне еще сильнее хочется плакать. Женщина у окна указывает на него, глядя на меня, словно хочет сказать: «Видишь, видишь, какое он чудо. В какого замечательного молодого человека он вырос». Она чуть не лопается от гордости.

– Увидимся завтра, – говорит он. – В то же время.

Я тащусь обратно к себе в палату, зная, что снова не стала спрашивать о Томе, потому что часть меня не хочет ничего знать о том, что случилось, если случилось плохое. Когда я захожу к себе, меня ждет Тень.