Про Берту
Берта родилась в Риге в 1915 году. Жили хорошо. Отец – аптекарь, мать – по хозяйству, Берта при матери, Эстер, старшенькая, в гимназии. В 16-м году, четырнадцати лет, Эстер поступила в партию большевиков. Ушла из гимназии и занялась революционной деятельностью. Родители надеялись, что дочка образумится. Нет! Во-первых, интересно, во-вторых, без нее революции не случится нигде. Потому что у нее – языки: немецкий, латышский, идиш и русский с французским так-сяк.
Правда, Эстеркину ячейку вскоре накрыли. Явочную квартиру. Но вроде ничего оттуда не вынесли – Эстер следила за жандармами. Она и предложила товарищам, что влезет в дом через форточку, заберет документы, прокламации, а главное, списки. Влезла, забрала.
В 22-м Эстер с группой товарищей перешла границу и явилась в Москву – продолжать борьбу в легальном положении.
А Берта вместе с родителями чуть погодя выехала в Германию: отец решил, что лучше держаться от России подальше. В Германии оказалось хоть и лучше, да не совсем. Тоже рабочее движение, считай, накануне больших потрясений. Но ничего. Опять надеялись, что разум возобладает.
Эстер присылала коммунистические приветы и агитировала малолетнюю сестру за светлое будущее. Таким образом, в 1936 году Берта приехала в СССР. Родители не возражали, даже радовались за младшую дочь, потому что разум уже отказывал, а Гитлер прямо говорил, что евреям в Германии достанется.
Эстер вместе с мужем-коминтерновцем проживала в гостинице «Метрополь», на коммунальных началах, в большой жилплощади с двумя окнами. Ну и Берта, естественно, с ними, тут же.
Что слева, что справа – товарищи-коммунисты со всех стран. Берте нравилось. Поначалу у нее спрашивали про Тельмана: как он, что, какие новости и горизонты. Про Гитлера тоже интересовались. Берта уклонялась от четкого ответа – боялась показать, что не в курсе.
Эстер трудилась в Военной академии преподавателем немецкого и совмещала это дело с широкой общественной занятостью.
Вскоре после приезда Берты Эстер родила.
– Старородящая, – вздохнула акушерка, когда принимала мальчика, – хиленький он у вас. Но вы к ребенку претензий не имейте, сами виноваты, раньше надо было.
Сына назвали Генрихом.
Почему-то Эстеркин муж мальчика с самого начала не одобрил и быстро бросил семью. Решили так: Берта готовится к поступлению в вуз, учит русский язык, а также присматривает за младенцем: мальчик слабенький, в ясли отдавать страшно, а в метропольских коридорах много мамочек с детьми, есть с кем посоветоваться в случае чего.
Так минул почти год.
С учебной самоподготовкой у Берты отношения не складывались. В Мюнхене она помогала отцу в аптеке и получать четкую специальность не планировала – ни к чему склонности не ощущала и насчет собственных способностей сильно сомневалась. А теперь, без языка, как, куда? Русский усваивался плохо. Эстер сестру учить бросила – мало бывала дома: поспит, а утром на работу. Соседи менялись часто, и подруг Берте завести не удавалось. Если б она была бойкая, а она была не бойкая.
Берта очень мечтала получить советский паспорт, как у Эстер. Но с новыми документами тянули. Бюрократия развилась необыкновенно.
Берта писала письма родителям, хвалила племянника и справлялась у отца, что давать от какой болезни. Пока приходил ответ – болезнь менялась и толку от советов не обнаруживалось.
Наступило тревожное время: оно было-было – и вот совсем пришло. Эстер в общих чертах объяснила сестре, что получилось в стране, но выразила надежду. Собрала чемоданчик – красивый, еще с рижских времен, мелочи всякие положила: зеркальце, мыло, зубную щетку и порошок, белье – и прямо у входной двери поставила. Понадобится – слава Богу, наготовлено. Не понадобится – еще больше слава Богу.
И вот случилось.
Берта как раз мыла окно. Взобралась на подоконник, там же ведро пристроила и прочие снасти. Моет. Дверь распахивается – без стука (днем не запирали, да и на ночь замок не всегда привешивали), и слышит Берта за своей спиной голос:
– Гражданка Ротман Эстер Яковлевна?
Берта обернулась. Трое военных смотрят на нее снизу вверх. А она в сарафане, плечи голые, коленки чуть прикрыты, в поднятых руках мокрая тряпка, грязная вода до локтей стекает. Неудобно.
– Найн, – по-немецки ответила Берта. И для доходчивости помотала головой.
– Вы кто? – спросил один и подошел ближе. – Слазьте!
Берта оцепенела – поняла, кто перед ней и зачем.
Заговорила не своим голосом, что сестры нет дома, что она, Берта, тут живет и товарищи военные могут подождать, если хотят. С перепугу говорила по-немецки.
– Слазь, тебе говорят! – повторил второй военный. – Не бойся. Ты что, нерусская? Домработница? Понимаешь?
Берта снова помотала головой.
– Ладно.
Первый подошел совсем близко и хвать Берту под коленки.
Берта закричала в открытое окно. Ногой шуганула ведро, вода выплеснулась на пол, прямо на сапоги военному. Берта принялась кричать еще громче. Орет и орет.
Генрих тоже. К Берте подбежал и снизу тянется. Дотянуться не может. К военным оборачивается и рукой показывает: мол, поднимите меня, не хочу с вами тут.
Непонятно по какой причине, военные ушли. И дверь за собой прикрыли. Скорей всего, ни к чему им был скандал – в двух шагах от Кремля женщина, причем нерусская, блажит на два голоса с мальчишкой.
Покричала Берта, покричала, с подоконника слезла, мальчика успокоила и стала думать.
А что?
Вернулась Эстер. Долго не обсуждали. Подняли Генриха с постели. К рижскому чемоданчику добавили два Бертиных и ночью потихоньку вышли из «Метрополя».
Поехали на Дальний Восток, в Биробиджан. У Эстер там служил друг, большой пограничный чин. Проходил в Москве в академии подготовку. Он ей письма присылал, звал, обещал жениться. К нему и двинулись. Эстер рассчитала правильно: за тридевять земель, люди всё пришлые, новые, мало кто друг друга знает, прошлое какое хочешь бери.
В дороге Эстер объяснила Берте, что они направляются в красивую еврейскую республику. Берта больше радовалась, что в Биробиджане сможет говорить на идише – ощущала недостаток общения.
И вот река Бира, леса, евреи кругом. Ну и русские, и украинцы, прочие народы. Даже грузины. По виду, во всяком случае. Кто спасался от голода, кто по зову сердца, кто по разнарядке, кто что.
Эстер оставила Берту с Генрихом в Доме приезжих и пошла к своему пограничнику.
Вернулась грустная. Можно сказать, печальная.
– Женился, – говорит, – мой знакомый. Даже в комнату не пригласил – за жену испугался, что приревнует. Но помощь всяческую обещал, только чтоб я больше не попадалась ему на глаза.
Про личные события Эстер ему ничего. Так, говорит, решили с сестрой побывать на новом месте, мальчику в Москве опасно для здоровья.
Военный устроил Эстер в контору по лесосплаву. Она просилась учительницей немецкого, но таких учителей туда понаехало – пруд пруди. Пришлось сменить специальность.
Зажили. Сняли комнату. Обещали от Бирлессплавтреста выделить жилплощадь в новом бараке, когда построят.
У Эстер с этим человеком таки были отношения. Тайком, изредка, но были. Берта с Генрихом тогда погулять выходили.
В какую-то встречу Эстер не удержалась и рассказала мужчине о происшествии в Москве. Тот аж подскочил:
– Да как ты смела при таком положении дел ко мне обратиться? Ты понимаешь, куда приехала? В какое ответственное место? А ну кыш отсюда, чтобы следа твоего не было! Даю тебе день на сборы, а то сам заявлю!
– Заявить не заявит, и на него тень, а житья не даст, – сделала вывод Эстер и велела сестре собираться в дорогу.
Конечно, можно понять человека: занимал ответственный пост. И где – в Биробиджане! У самой китайской границы! Там все руководящие сотрудники были каждую минуту начеку. Как только Гражданская закончилась, так и ждало тогдашнее Политбюро, что белоказаки с Дальнего Востока ударят по Советской России. Матч-реванш, так сказать, объявят. И придумали сюда сагитировать еврейское население. Евреи – самое то, что надо. У каждого кто-то из родни порубанный, погромленный в Гражданскую. Потому бдительность в Биробиджане держали на высоте.
Но деньги Эстеркин товарищ к поезду принес. Спрятал в кошелку с продуктами.
Промахнулась Эстерка.
Но примерно полгода на Вире скоротали.
Поехали. Берта хвостиком за Эстеркой.
Ехали-ехали и приехали – на Волгу, в Республику немцев Поволжья.
Берта попала как домой! Чистота, домики ухоженные, порядок всюду. И все на немецком говорят.
Тут у Эстерки тоже бывший ухажер жил, и она полагалась на него. Он, между прочим, под форточкой на подстраховке стоял, когда Эстерка совершала подвиг.
Ничего – хорошо встретил, тоже коминтерновец, с 23-го в Поволжье – Республику преобразовывал. Эстерка ему сразу выложила правду, чтоб потом не корил. Разговор состоялся прямо при Берте.
Товарищ повздыхал и ответил так:
– Эстер, у нас с тобой много чего за плечами, я тебя всегда любил. И когда ты с Янисом была, и когда ты за Карла вышла, хоть и нерасписанная. А теперь ты моя, и твой сын тоже мой, и Берта мне также родная. Оформимся по закону и станем жить одной семьей.
А почему? Потому что солидный человек, в годах, жизнь понимал, инженер по механизации – Кляйн Дитер Францевич.
Эстерка заикнулась: надо на партийный учет устроиться. Дитер Францевич отказал – ни к чему быть на виду, ты теперь моя жена, и место твое дома с ребенком. В крайнем случае на рядовой работе. Еще детей нарожаем тем более.
Берта слышала, как у них чуть не скандал получился из-за такого отношения.
Эстерка кричала:
– Ты же коммунист, у нас с тобой боевое прошлое!
Я из Москвы сбежала не от партии, а от смерти. А ты всё переворачиваешь!
И так далее.
Дитер Францевич только вздохнул:
– Вот именно.
Нельзя сказать, что в данной местности было особенно спокойно. В смысле обстановки. С год до того арестовали первого секретаря обкома Вельша. А какой был человек: сам всех учил не зевать. Дитер Францевич его знал, даже, можно сказать, дружил и тесно работали в двадцатых: кулаки, подкулачники и прочее. Потом, правда, у них расхождение получилось. И Дитера Францевича попросили на хозяйственную работу.
Вот так. Потому и вывод сделал: тише едешь – дальше будешь.
Стали жить в Покровске, то есть в городе Энгельсе. И кино, и театр, и клуб, и библиотеки. А главное, сразу наладилась линия и с работой у Эстерки, и с учебой у Берты: одна в техникуме русский преподавала, другая там же училась – по механизации.
Перед тем, конечно, с документами Дитер Францевич все устроил. Через приятеля, через всякие подарки и одолжения с его стороны. Получила Берта советский паспорт. Сама за ним не ходила, Дитер Францевич не велел.
Раскрыла дома документ, там черным по белому: Ротман Берта Генриховна, по национальности – немка.
– Это зачем? – спросила Берта.
Дитер Францевич осторожно обнял ее за плечики:
– Берточка, дорогая, у Эстер теперь другая фамилия – моя. В паспорте у нее записано «еврейка». У вас теперь и фамилии разные, и отчества, и нации. Это никакого значения не имеет, но так спокойнее. Кто будет интересоваться, отвечай – родственница Кляйна. Правду сказать, я и фамилию тебе просил другую записать, но на такое не пошли. А отчество я в честь твоего племянника написал. Тебе же приятно?
А как же, приятно. Остальное – предрассудки.
Берта спросила, одобряет ли Эстер поступок Дитера Францевича. Ну и хорошо.
Старые документы завернули в тряпочку, закопали в саду, туда же – Эстеркин партбилет. Она, конечно, пошумела на этот счет.
Но Дитер Францевич сказал:
– Бумажка есть бумажка. Вот ты ругаешься. А я ведь ничего не жгу, хороню в земле. Придет время, понадобится – достанем. – И в шутку вроде: – Считай, ты в подполье.
Берта заново на свет родилась. Эстерка тоже.
Испуг выпарился, Москва стала как сон.
Дошло до того, что Эстерка на своем рабочем месте затеяла проводить политинформации, обсуждала с учениками международную обстановку и прочее.
Ее в партком:
– Эстер Яковлевна, вы беспартийная, а таких вопросов касаетесь, что вам в них не разобраться. Вы с мужем советовались? Он как к вашей деятельности относится? Приветствует? Он ведь старый член партии, мог бы и помочь.
Эстерка отговорилась, что по собственной инициативе, что молодежь пытливая, задает вопросы, вот и решила. Но если кто против – так она не возражает прекратить.
Рассказала мужу. А тот, оказывается, и сам знал. Перед тем как ее вызвать, с ним побеседовали.
– Я тебя предупреждал, Эстер, что ты теперь моя жена и мать сына Генриха. И твое дело – семья. А ты за старое. Нехорошо.
Эстерка надулась: и виновата, и не виновата. Но притихла.
Только ночью иногда через сон вздохнет: «Ой, вей змир!»
Берта вспоминала родителей. Рассуждала с Генрихом про них. Рассказывала про аптеку: мятные леденцы, сладкие микстурки, фарфоровые баночки с надписями, касса звенит, когда ручку поворачиваешь. Придумывала игры, тематические. Мальчику нравилось. Дитер Францевич радовался – познавательно.
На танцы Берта не ходила. Газет не читала, художественных книг тоже. Только учебники, хотя они и не давались. Кляйн ей разъясняет сто раз одно, а движения вперед – ноль.
Пристрастилась к вышиванию: салфеточки, наволочки, занавесочки. Музыку по радиоприемнику слушала: песни советских композиторов и классику – целые оперы из Большого театра. Сядут втроем – Генрих на руках у Дитера Францевича, Берта – и слушают. Берте хотелось подпевать в знакомых местах. Но стеснялась, потому что ей абсолютно медведь на ухо наступил.
Эстерка просила:
– Я ж газеты изучаю, тише сделайте.
Как-то утром, за чаем, Эстерка завела разговор:
– Наркома нашего железного, Ежова, перевели на водный транспорт. А теперь сняли и с водного. Враг народа.
Я так всегда и считала.
– Что считала, то оставь при себе.
Дитер Францевич подлил себе крепкой заварки.
Тут в окно постучали. Эстерка выронила стакан, оцепенела. Лицо белое-белое. Метнулась к окну и осела. Если б не подоконник – свалилась бы.
– Иди, Берта, подружка за тобой… – только и прошептала.
Взяли Эстерку под руки, подвели к кровати и уложили прямо на покрывало. Она один глаз открыла и говорит мужу:
– У меня свое мнение. Ты его не трогай.
С того утра дом переменился. Эстерка шипит на мужа, злится на сестру. Гоняет Генриха. Правда, начала слушать вечерами музыку по радиоприемнику. Пристроится на тахте, лицом вверх, уставится в потолок и слушает. Для вида, конечно.
Отмечали Новый, 1940 год. Под елкой (нарядить настоял Кляйн) уложили подарки Генриху, и каждый другому тоже кое-что завернул.
Эстер накрасила губы, закрутила волосы, Берта причесалась – уложила косу вокруг головы. Дитер Францевич возится с Генрихом, женщины накрывают на стол. Праздник!
Сели. Поужинали, сказали тосты, какие положено. Посмотрели подарки, расцеловались. Генриха уложили спать.
Когда мыли посуду, Эстер закинула удочку:
– А ведь очень может быть, что не за мной приходили, а просто по делу. Они ж тебе бумажек не показывали…
Берта опустила руки в воду, нагнула голову, на слова не обернулась. Сколько раз сама сомневалась!
– Ну как же…
Эстер похлопала сестру по спине:
– Эх, что вспоминать.
Летом, в августе, Эстер заявила, что ей нужно на пару дней съездить в Саратов – показаться врачу, сотрудница посоветовала хорошего специалиста.
Дитер Францевич насторожился:
– К какому специалисту?
Эстерка, со значением:
– К женскому. Не волнуйся, повод очень даже радостный. Только, может, я там задержусь, чтоб как следует понять положение вещей.
В общем, уехала.
Ждали ее неделю, другую. Нету.
Дитер Францевич не знает, куда себя девать от нервов. Расспрашивать на работе – нельзя, у них же семья, недоверию места быть не может. Ехать в Саратов? А где того специалиста искать? Возможно, Эстер сразу положили в больницу. Почему тогда не дала о себе знать телеграммой? Да за две недели и письмо дошло бы.
На третью неделю в техникумовской библиотеке к Берте подошел один преподаватель и поинтересовался:
– Как Эстер Яковлевна отдыхает? Очень жалела, что пришлось одной ехать в Крым.
Берта отговорилась: хорошо отдыхает, открытки шлет. Прибежала домой – рассказать.
А дома Дитер Францевич сидит на полу, рядом на чистой дорожке – грязная лопата.
Берта тормошит его. А он ни в какую.
Она шепчет:
– Надо за Генрихом в садик бежать, как я вас оставлю? Мальчик переживать будет – всех уже разобрали…
Тогда только Дитер Францевич очнулся:
– Она партбилет откопала. В Москву поехала. Ду-у-ура!
Решили так: установят контрольный срок в месяц, потом станут предпринимать действия.
Дитер Францевич в техникуме провел беседу, что жена срочно уехала по личным делам на неопределенный срок и просит ее уволить по собственному желанию.
– Ей прямо в дом отдыха телеграмма пришла, чтоб ехала, так что задним числом проведите бумаги, – попросил Кляйн.
Провели. А с Бертой условились на вопросы отвечать одинаково. Ну и Генриху внушили так. Он по матери очень скучал, но не сильно.
Берта мучилась, винила себя:
– Конечно, я ее запутала. Кто ж утром арестовывает? Ночью приходят. Правда? А раз так, то Эстерка скоро вернется. Мы тогда панике поддались, ясно. Правда? – умоляла Берта.
– Да-да, – со всем соглашался Кляйн.
Через месяц никто не вернулся. Никаких известий не прислал. Берта спрашивала, что теперь делать. Кляйн отмалчивался. Наконец состоялся разговор:
– Берта, нам надо решить. Я, конечно, могу в Москву поехать. Там у меня старые друзья. Наверное, не все, но кое-кто остался. И при постах. Можно навести справки, провентилировать. Допустим, Эстерку взяли. Значит, я узнаю, где она сидит. Ну, передачу соберу. Свидание – вряд ли. Я знаю. Если ее взяли, и нам надо ждать. Мальчишку, ясно, отберут в детский дом… Итог какой? Итог неутешительный. Выходит, мне в Москву ехать не надо. Дальше. Эстерка просто от меня уехала. Ты ее не знаешь, а я знаю. И такое может быть. Я понимаю, что она со мной не от любви, а по обстоятельствам. Не осуждаю: надоело – значит, надоело. Опять по логике получается – искать ее не следует.
Берта кивала.
– Теперь дальше. Если Эстерку взяли, то и нам тут засиживаться вредно. Если не взяли, тоже тут нам нехорошо: станут расспрашивать, теребить: где, что, куда. По-всякому – надо место жительства менять. Твое слово, Берта, решающее. Я без Генриха никуда не сдвинусь. Если ты его мне отдашь – все равно без тебя я не потяну. Он слабенький, без ухода ему никак. Либо втроем – либо не знаю. Все будущее в твоих руках.
Ну, в ее, так в ее. Только спросила: если Эстерка их захочет найти, есть такой способ? Конечно. Человека всегда найти можно, даже если он адрес не оставляет.
Дом продали удачно, соседям наговорили, что с Эстеркой воссоединяются на другой территории.
Поехали. На Донбасс – в Артемовск. На Донбасс – опять же потому, что там пришлых людей – море.
Кляйн нашел себе место – по механической части в мастерских на шахте.
Он в жизни и так человек малообщительный, а по вынужденности сделался совсем бирюком. С работы – домой, из дома – на работу. Берте работать не велел – с Генрихом лучше занимайся, на огороде, в саду, то-се.
Надо заметить, что Дитер Францевич партийность свою забросил. Скрыл. Всё-таки меньше на виду, меньше собраний на темы.
Генрих растет. Болеет, а растет. Берту по имени называет, а Дитера Францевича – папой, как при Эстерке.
Ну, что говорить. Однажды Дитер Францевич, хоть и принципиальный человек, а слабость проявил. Появилась у него с Бертой связь. Она красавица не красавица, а молодая. Каждую минуту рядом по-домашнему. Берта сначала переживала – Эстерка вернется, что ей скажешь? Но жизнь взяла свое.
Как-то Берта собралась и сказала Дитеру Францевичу:
– Времени у меня много. Хорошо бы научиться шить.
Я бы Генриху шила одежду, по фасонам. И вам, и себе тоже.
Кляйн одобрил.
По соседству жил портной – Кауфман. Дитер Францевич договорился, что он примет Берту на учение.
Тот посмеялся:
– Из женщины никогда стоящего мастера не выйдет. Специфика.
– Да какой мастер! – смущался Дитер Францевич. – Так, для себя, для киндера.
– Ну, пусть ходит, жалко, что ли. Абгемахт.
Три раза в неделю Берта брала с собой Генриха и ходила к Кауфману. Генрих играет с его детьми на улице, Берта наблюдает за Кауфманом, спрашивает. Но под руку не лезет.
У Кауфмана жена – штормовая женщина. Зацепится за что-нибудь языком – не оттащишь. А тут в доме новый человек. Поговорить надо? Надо.
– Вы, Берточка, с мужем вашим сколько в браке состоите? А где до наших мест жили? А родители ваши где? Родственники? А какими болезнями ваш Генрих болел? А как вы его лечили?
За Генриха Берта отвечала. Другие вопросы пропускала.
Раз пропустила, два пропустила, а потом обратилась к Дитеру Францевичу:
– Что мне отвечать Иде Лазаревне? Лезет и лезет.
– Если б ты шутить могла… А так, надо сказать правду. Скажи, что я муж твоей сестры: она, мол, умерла, а ты теперь и за мной приглядываешь, и за племянником. И про родителей скажи, что умерли.
Берта возразила:
– Ой, не могу. Язык не поднимется.
Но таки сказала. Кауфманша ее жалела-жалела, аж сама плакала.
– Ой, какая жизнь страшная! Но вы, Берточка, молодая, симпатичная, еще найдете счастье. Я вам засватаю мужа, у меня есть на примете. В Сталино проживает. Из хорошей семьи. Правда, вдовец. Мой троюродный брат – Зись Матвей Григорьевич. Краснодеревщик, между прочим. Обеспеченный. И дочечка у него маленькая, меньше Генриха. Куколка, а не девочка. Лихтэ пунэм!
Берта промолчала.
Учеба у Кауфмана пошла. Он ей даже разрешал метать бортовку, петли. Берта радуется. Сшила Генриху штанишки – Кауфман похвалил. Лично раскроил рубаху для Кляйна.
Выкройку сложил и вручил Берте:
– Сшей сама. Выкройку береги. Такой выкройки тебе никто не даст. Выкройка – главное дело. Сшить края и дурак может.
Дитер Францевич, видя серьезность Бертиного направления, купил ручную швейную машинку. Не «Зингер», конечно. Не новая, но рассчитанная на сто лет как минимум.
Кауфман посмотрел, глаза загорелись:
– Ну, Берта, теперь у тебя другого выхода нет. Надо шить. Это, я тебе скажу, такой кусок хлеба, что ой-ой-ой!
Кауфманша не обманула с женихом. Матвей Григорьевич явился однажды днем, когда Берта дометывала левый борт пиджака.
– Какой гость! – притворно удивилась Кауфманша. – Мотечка, ты б предупредил! Тебя ж и угостить нечем!
А Цилечка дома осталась? Что ж ты ее с собой не взял?
Тот выказывал растерянность и старательно не смотрел в сторону Берты.
– Идочка! Я в командировку, буквально на пять минут заскочил. Вот гостинцы. Где дети?
– Дети гуляют на воздухе. Да вот с Берточкиным племянничком и гуляют. Такой мальчик – золото! А вы с Берточкой пока познакомьтесь. – И шепотом прокричала в ухо Матвею Григорьевичу: «Она немка». А громко добавила: – Но я так считаю, что она наша. Правда, Берточка?
Берта согласилась.
Познакомились. Матвей Григорьевич сразу Берте понравился. Высокий, красивый. И Берта ему приглянулась.
Пообедали: форшмак, гефилте-фиш, домашняя лапша, суп с клецками. Берта хотела похвалить: как у мамы! Но язык вовремя прикусила, вроде подавилась от удовольствия.
– Ешьте, ешьте, Берточка! Я вас научу! Хотела еще шейку сготовить – не успела. Я хочу сказать, что гостей не ждала. А то бы настоящий пир закатили! – ломала комедию Ида Лазаревна.
Матвей Григорьевич приехал и на следующую неделю, и еще через неделю. Тогда они с Бертой в кино сходили, погуляли над речкой. Матвей Григорьевич Берте свой пиджак на плечи накинул, как в кинокартине.
Встречу Матвей Григорьевич заключил словами:
– Я, Берта Генриховна, в командировку уезжаю, в Карело-Финскую республику. Вы про карельскую березу слышали? Я вам изделие какое-нибудь привезу, вам надо обязательно полюбоваться. Надолго ли, неизвестно, как по производственной надобности выйдет. А приеду – мы с вами и с Дитером Францевичем побеседуем. Если вы не против. И дочечку свою покажу. Мне кажется, она – вылитая вы.
Дитер Францевич не слишком одобрял жениха. Лично к Матвею Григорьевичу у него претензий не находилось, но…
– Берта, – разъяснял Кляйн, – ты должна чувствовать ответственность. То, что касается Эстер, меня и тебя, – исключительно наше семейное дело. Мы ж на ниточке. Понимаю, тебе хочется счастья. А у Матвея Григорьевича дочка, он сам человек хороший. Отговаривать тебя не могу. Тут все от тебя зависит.
Берта кивала.
– Я, конечно, виноват перед тобой, по-мужски. Но так вышло. Стыдно мне, плохо, и сам я себе неприятен в этом смысле.
И тут Берта кивала.
– В общем, думай. Но имей в виду: как только выйдешь замуж – мы с Генрихом снимемся. Страна большая.
Берта попросила время подумать.
А назавтра было 22 июня.
Что говорить. Как везде – так и тут.
Дитер Францевич решил записаться добровольцем. По возрасту он первоочередному призыву не подлежал.
Сам пошел в военкомат, на второй день войны.
Обнял Берту, поцеловал Генриха. Помахал рукой из вагона.
Кауфман тоже засобирался, но Ида не пустила – вцепилась в мужа и голосила на всю улицу. Тот не пошел записываться. Чтоб не орала.
Встал вопрос: эвакуироваться – не эвакуироваться. Кауфманы сомневались. Берта тоже.
Пока что съездили в Сталино – забрали дочку Матвея Григорьевича. Сам Матвей застрял в Карелии, о чем прислал телеграмму.
Поползли слухи – лучше бы евреям уходить.
Ида отнеслась с недоверием:
– Мы не коммунисты, мы с немцами дружим. Правда, Берточка? Моему Кауфману всегда работа найдется. Мы мирные, я так вообще могу по домам ходить – готовить.
А то мастерскую свою откроем, ателье, и вы при нас работать будете, Берточка, как сыр в масле.
В общем, дооткрывались. Пришли немцы. Собрали евреев, объявили, чтоб все пришли в одно место.
И Кауфман пришел, и жена его Ида Лазаревна, и пятеро их деток младшего школьного возраста, и солнышко Цилечка.
Как всюду, так и тут.
Эйн зах.
Берта плакала, плакала, волосы рвала. А что толку?
Прошел день-другой. Поздно вечером слышит, как напротив – в доме Кауфманов – шум, треск.
– Вернулись! – Выбежала как была, в ночной сорочке.
Калитку открыла – навстречу соседи из домов с конца улицы: один подушки тащит, двое – перину, другой машинку швейную волочит.
– А, сусидка! Там багато чого залышилося, – ласково, с уважением обратился к Берте старик с подушками, – идить, идить, вам тэпэр перше дило! – Положил подушки на траву и побежал на крыльцо – открыть перед Бертой дверь: – Идить, идить, вы ж тут усэ знаетэ дэ, шо. Мы ж тилькы узялы, шо для хозяйства, а останне – ваше. А як же!
Берта постояла посреди комнаты, посмотрела кругом. Рядом с боженковским буфетом, на больших гвоздях – выкройки, сокровища Кауфмана. Берта их с гвоздей сняла и поплелась домой.
Перебрала выкройки, различила, что как, что к чему.
И засунула под кровать.
Самое плохое для Берты было, что не с кем посоветоваться. Дитер Францевич одно письмо прислал еще с дороги, а потом – молчок. А в оккупации – какие письма на фронт? Никаких.
В городе, кроме Кауфманов, знакомых не завелось. Все кругом незнакомые.
Генрих есть хочет. И самой надо.
Стала брать работу по соседям – перелицовка, перешивка, починка серьезная, прочее.
Огород у них с Дитером Францевичем был крохотный: не огород – палисадник. Тоже в дело пустила. Картошка, лучок.
Генриху – седьмой год. Ни читать, ни писать. Зато болтает на всех языках: украинский, русский, немецкий, само собой. Иногда такое замешивал – не всякий поймет. Берта, конечно, понимала.
Понемногу учила читать племянника: по немецким газетам, по толстенному Пушкину. Появилась мысль в доме Кауфманов поискать учебники, но не смогла переступить порог.
Однажды заявился немец-фельдфебель. Узнал, что немка-портниха принимает работу. Он собирался в отпуск домой. И просил сшить платье жене из крепдешина – синего, в белый мелкий горошек. Хороший отрез принес.
– Да как жене? У меня ее размеров нет.
– А вы, фрау, на себя мерьте. Она точно как вы, – показал фотографию, комплекция у женщины похожая.
Симпатичный человек – Пауль.
Примерки, то-се. Он Берте стал оказывать внимание. Генриху гостинцы предлагает: шоколад, галеты, сгущенное молоко.
Генрих, голодный, смотрит. А есть отказывается. Стесняется, конечно.
Пауль сам сядет за стол, усадит Генриха на колени:
– Фрау Берта, будьте любезны, покормите нас с киндером, мы очень хотим есть.
Берта что-нибудь скоренько сготовит, и едят втроем.
Берта к этому Паулю сильно прикипела! Не за пищу, а за внимание. Притулится где-нибудь в уголку и улыбается.
Так ли, сяк ли, немцев с Украины выбили. Пауль исчез.
Пришли в город наши солдаты-освободители. Встречали их цветами.
И Берта из дому вышла, стоит у калитки, машет рукой. Погода прекрасная, еще почти лето. Легонький платочек у Берты в руке красиво трепещет на ветру.
Соседки смотрят с недоумением:
– Как хватает совести? Мы все пострадавшие под оккупацией! Она с немцем крутила, а туда же!
Шипели, шипели. Офицера привели и указали пальцем:
– Вот она, мерзавка рода человеческого! Подстилка немецкая! И сама, между прочим, немка. Может, ее судить надо?!
Офицер возразил, что у него много других дел. Следом явятся специалисты, разберутся.
И тут настал страх. Ни на улицу выйти, ни дома сидеть. На улице не дают проходу, стекла побили камнями.
Ночью Берта увязала барахло в скатерть, распихала по своим кожаным мюнхенским чемоданам кое-какую одежду, взяла спички, кастрюльку, сковородку, еду, что была дома, швейную машинку, выкройки, погрузила на тележку и пошла с Генрихом.
Набрела на заброшенный хутор – там развалюха с соломенной крышей. И такое впечатление, что вокруг на километры – ни души.
Какое-то время прожили. Голодные-холодные.
На последней грани терпения, когда снег выпал бесповоротно, вернулись в свой дом. Там – пусто.
То ли вид Берты сжалил соседок, то ли что, но принесли поесть.
– Что ж ты с ребенком, как дикий зверь? Мы ж люди, не съели б вас. Неприятно, конечно, тебя наблюдать, сама понимаешь. Теперь и без имущества, и без ничего осталась.
За спиной шептались:
– Хитрая, бестия, машинку сберегла.
Видно, Берта пересидела специалистов по шпионам, которые наступали за войсками.
Больше ее никто не трогал.
Снова порола, шила, перешивала.
Через год примерно, в 44-м, когда Украину совсем освободили, вернулся Матвей Григорьевич. С орденом Красной Звезды, лейтенант. Демобилизовали по ранению. Коварство в том, что с виду здоровый, а сам сильно контуженый.
Вот пришел к Берте. Стал на пороге.
Берта к нему:
– Матвей Григорьевич! Матвей Григорьевич! – А дальше плачет.
Он к ней, конечно, явился подготовленный. Наговорили про нее всякое. А про своих он тем более знал, но надеялся.
– Ты про Цилечку мою расскажи, в каком она платьице была, когда ее стрелять вели… – спокойно попросил.
– Цилечка в сарафанчике голубеньком, с оборочками, – выпалила Берта, будто только такого вопроса и ждала. – И карманчики маленькие, с оборочками.
– Так холодно ж было… – Тут Матвей Григорьевич рухнул на пол без чувств.
Берта отливала водой, била по щекам. С полчаса лежал, открыл глаза и смотрит на Берту, как в первый раз видит.
– Ты кто?
– Я Берта.
– Да-да, Берта, знаю, – и опять закаруселил: про Цилечку, да в какой одежке была.
Берта опять ответила.
Он поднялся. Берта табуретку подставила, усадила. Держит за плечи.
– Матвей Григорьевич, отдохните. А хотите – поспите. Мы с Геничкой пойдем пройдемся. Вы Геничку моего помните?
Пацанчик подошел к Матвею Григорьевичу. Смотрит на орден, хочет потрогать.
Матвей Григорьевич только тут стал приходить в себя. Гладит Генриха по голове:
– Что, ингеле, хочешь, отдам тебе?
Генрих кивает, глаза горят.
– Ты открути, у меня пальцы не слушают.
Генрих глянул на Берту.
– Матвей Григорьевич шутит! Ты глазами посмотри, а рукой не трогай, – Берта Генриха отстранила и подтолкнула к двери: – Пойдем, пойдем.
– А я говорю, крути! Ты, Берта, крути, раз пацан не умеет! Сейчас крути! Ни минуты я этот орден на себе терпеть не выдержу!
Берта поняла – не шутит. Открутила.
– Приделай ему на рубашку!
– Там дырка потом будет, Матвей Григорьевич.
– И пусть!
Сделала.
Матвей Григорьевич встал и сказал:
– Награждаю тебя, пацан, от Цилечкиного имени, за то, что ты ни в чем не виноват… Ой, финстер мир!.. Готэню, Готэню! Идите, я посплю.
И, как был, лег на пол, кулак под голову пристроил. Заснул.
Потом так.
Приступил Матвей Григорьевич к разговору на второй день. Раньше не мог – проспал на полу с короткими перерывами.
– Я думал, думал, Берта, и вот мои мысли. Жить мне незачем. Я обращаюсь к тебе, так как у меня на свете никого не осталось. Окажи мне помощь: убей меня. Бритвой или как. Я еще когда с пистолетом был, пробовал – не получилось решиться.
Берта всплеснула руками:
– Матвей Григорьевич, что вы говорите! Я не могу! Нет, никак не могу! Не получится. Только покалечу, вы сами подумайте! Потом мне в тюрьму? А мальчик? – Матвей Григорьевич молчал. – Дело серьезное. Вы еще подумайте, подождите, потерпите.
Матвей Григорьевич посмотрел Берте в лицо ясными глазами:
– Мальчика жалко. Но государство его вырастит. Не отговаривайся. Тут решение надо принять – и закрыть тему раз и навсегда.
– Ну что ж, мальчика вырастят. Как вырастят, так и вырастят. Хорошо, я согласна.
Решили сделать той же ночью. У Матвея Григорьевича была немецкая опасная бритва – сталь первоклассная, трофейная вещь.
Не в доме, конечно. За полночь двинулись к рощице неподалеку. Дождь накрапывал – в самый раз.
Прилег Матвей Григорьевич – чтоб Берте было удобней:
– Быстрей, а то рассветет, тогда точно не сможешь.
Берта попыталась. Чикнула по горлу, кровь полилась. Матвей Григорьевич рукой трогает:
– Поцарапала. Сильней давай!
Его-то Берта поцарапала, а себе чуть не пол-ладошки снесла – крепко вцепилась в бритву. Кровь льется. Не видно, а только чувствуется – мокро-мокро.
– Ой, не могу! Рука не моя! – хочет бритву бросить, не получается – глубоко сидит в мясе.
Он лежит – за горло держится. Рядом она сидит каменная – резаную руку другой рукой держит. И ни звука вокруг. Только дождь стучит по листьям.
И так издали-издали, а потом ближе, голос Генриха:
– Берточка, Берточка, где ты? Я знаю, ты сюда пошла с дядей! Берточка, Берточка, я за вами иду! Где вы?
Подбежал, обнял их – двоих заграбастал руками сколько смог:
– Ой-ой-ой, вы меня бросили, ой-ой-ой, вы меня покинули… – И не плачет, а как взрослый причитает.
В воде лежат все втроем, сцепились, как в могиле.
Потом так.
Рука-то у Берты, хоть и криво, но заросла. И у Матвея Григорьевича горло затянулось. А Генрих сильно заболел, месяц в себя не приходил.
Докторша посоветовала покой и питание.
Матвей Григорьевич высказался:
– Я, конечно, дурак. Но и ты, Берта, тоже дура. На поводу у контуженого пошла. Слава Богу, не дошло до серьезного.
Когда Генрих поправился, Матвей Григорьевич предложил всем вместе поехать в Киев. Город большой, людей много, мастера нужны. Жить надо, а без мебели – никак, тем более в столице. В Артемовске ждать хорошего нельзя: и ему тяжко, и Берте худо.
Отношения с Бертой были, можно сказать, братские. Пока за Генрихом ухаживали, о себе не думали. А тут ехать. На каком основании? Матвей Григорьевич высказался за то, чтобы записаться, но уже в Киеве. В Артемовске не хотел людей беспокоить таким поступком.
Берта согласилась. Только спросила, а как же: вернется Кляйн, ведь Генрих его сын.
Матвей Григорьевич ответил, что Кляйн, дай Бог ему, конечно, здоровья, если и не был убит в бою, то наверняка с войны отозван и в лагере теперь трудится за то, что немец. Рассказал, что все немецкое Поволжье с детьми-старухами не то арестовали, не то выселили в трудовые лагеря в Казахстан, в Сибирь, за Урал еще в августе 41-го. Ходили такие достоверные слухи на фронте.
– Так что со всех сторон Геньку надо спасать от такого фатера.
В Киеве устроились хорошо.
Дом капитальный. Правда, только первый этаж и что пониже уцелело. Заняли помещение в полуподвале, зато большое.
Пришли знакомиться старик со старухой с первого этажа – Галина Остаповна и Василь Васильевич.
– Вы еврэи?
– Евреи, – ответил Матвей Григорьевич и за себя, и за Берту.
– А говорылы, усих еврэив того. Повбывалы. По усий земли.
– Не всех, – возразил Матвей Григорьевич.
– А вы з откудова? – поинтересовался старик.
– Со Сталино.
– Знаю, то Юзовка. Багато там ваших положили?
– Много не много, а дочку мою убили. Мне хватило.
– Ага-ага.
Помолчали.
– Ну шо ш, живить. Хлопчик у вас хороший. Дай Боже, дай Боже…
И пошли себе, переговариваются:
– От бачишь, Остаповна, а ты говорыла, усих…
– Мовчи вже, дурэнь старый, я ж так сказала тоби, по сэкрэту, то ж мэни по сэкрэту Клавдя розповила… А ты аж зараз у облыччя. Нэззя ж так, трэба з подходом, по-людському.
Матвей Григорьевич устроился на мебельную фабрику. В особый цех, где трудились для начальства. Он сразу выдвинулся. Заказов полно, один другого почетнее.
В составе коллектива каждый выходной ходил разбирать завалы на Крещатике.
Первые разы возвращался счастливый:
– Берта, я когда камни сворачиваю и в сторону кидаю, мне кажется, я Цилечке воздух даю.
Потом, видно, физически надорвался и ходить перестал.
Ну, что сказать. Больной есть больной. Как его ни крути. К тому же выпивать стал. Со стариком с первого этажа. Василь Васильевич – ничего, привычный, а Матвею Григорьевичу плохо. Но как-то устраивался.
Надо сказать, что к Берте Матвей Григорьевич претензий не имел. По крайней мере упреков не высказывал.
И нежности она от него не видела.
Первое время мечтали о совместном ребеночке, но так, не то чтобы в умилении, а в рабочем порядке. А потом совсем сошло на нет.
Берта шила, Остаповна приводила заказчиц – соседок с улицы: по мелочи что пошить и серьезное.
Вообще-то Берте это было лишнее – денег Матвей Григорьевич, как мастер – золотые руки, получал много. Но и ей квалификацию терять ни к чему.
Так ли, сяк ли, а жизнь налаживалась. К 49-му году оклемались немного.
Генрих учился с отличием. В школе хвалили.
Как-то после родительского собрания учительница задержала Берту таким вопросом:
– Товарищ Зись, а что ваш мальчик на шее носит? Я сама видела, на веревочке. Конечно, не мое дело. Но ладанки всякие, крестики и прочее отвлекают. Это советская педагогическая наука давно доказала. А ваш Геня, когда волнуется, так за эту веревку хватается. И даже довольно страшно – как бы не задушился.
– Какой крестик, Боже мой! Он там ключи от дома носит. В кармане теряет, сами понимаете – мальчик… Ничего нет, уверяю вас! – отвертелась Берта, а сама стала сильно красная.
– А вы булавочкой ключики прикалывайте к карману и веревочку длинную делайте, для удобства открывания двери. Я всем советую. Сама пробовала.
Однако Бертиным объяснением учительница осталась недовольна.
И вот на уроке, отвечая на заданный вопрос, Генрих, как всегда, сильно разволновался и очень рванул веревочку на шее. Она оборвалась от частого употребления – и прямо на пол упал орден.
Учительница в крик:
– Безобразие! Это великий знак отличия и славы, а ты его на шее таскаешь, как черт знает что! Откуда у тебя орден?
– Матвей Григорьевич дал.
– Как это – «дал»? Пусть ко мне придет, я с ним поговорю по существу дела.
Ну и поговорила.
Стыдила за орден, за безответственное хранение правительственной награды, и даже заметила, что многие евреи халатно относятся к проблемам советского социалистического строительства, так как, конечно, тут не их родина. Теперь это очевидно всему народу, и газеты пишут.
А если орден достался Матвею Григорьевичу просто, так его и отобрать недолго. И заключила, что семью Зись нужно рассмотреть пристальней, при свете дня, не завелось ли в ней еще чего пострашнее орденов на веревочке.
– Что для вас, Матвей Григорьевич, и для вашего сына игрушки, для миллионов советских людей свято, – припечатала ситуацию учительница и повернулась на каблучках.
Матвею Григорьевичу бы промолчать. Но он учительницу догнал и грубо толкнул в спину. А она, хоть имела большой вес, всей своей массой упала лицом на пол.
Ну, кровь, крик, милиция, протокол. Грозили дело отправить в суд. Показательное хулиганство.
Геню из школы исключили за недостойное поведение.
Берта ходила к учительнице домой. Плакала просила.
Но та осталась непреклонной:
– Вы, – говорит, – евреи, все такие. Я вам честно скажу, что вас надо отдельно держать. И вы это сами доказываете своим поведением.
Но в конце концов заявление забрала.
Состоялся товарищеский суд, и то, слава Богу, не уголовный. Позор, конечно. И не за что, а стыдно.
Защищал Матвея Григорьевича только Василь Васильевич, хотя и выпивший:
– Матвей Григорьевич если шо и допустыв, то його трэба выбачыты. Вин вийну пройшов наскризь.
Из зала кто-то крикнул:
– Кому война, а кому мать родна!
Тут все и кончилось. Как стоял Матвей Григорьевич, так и свалился. Врач сказал: в голове что-то сорвалось.
Похоронили Матвея Григорьевича.
Ну, что делать: Геня исключенный, Берта сама, без опоры.
К тому же дошла очередь до их дома. Снесли в момент для последующего восстановления, а жильцов переселили на улицу Миллионную. Кроме Остаповны с Васильевичем, Берты с Генрихом в новой квартире заняли места один холостяк и одна холостячка.
Новое жилье – новая жизнь. Так Остаповна и заверила Берту.
Геню сначала ни в какую школу не брали, но потом все же приняли. Отучился хорошо, спокойно. После – Остаповна порекомендовала определить его в ремесленное училище по железнодорожному делу: и важная специальность, и обеспечение.
И хорошо.
В искусстве шитья Берта превзошла всякие ожидания: заказов много – и мужчины, и женщины. Такая редкость – чтобы обоим полам, а уж удобно – прямо семейный мастер.
Геня закончил училище, направили работать: и форма, и паек, и серьезность.
Правда, в комсомол вступить не успел, но за счет характера выдвинулся и был на хорошем счету. Берта рассчитывала, что дальше пойдет в институт по профилю. Однако Генрих проявил самостоятельность и сказал, что после училища отработает сколько надо и даже больше, если потребуется, а дальше отправится в медицинский. Время не поджимало – в армию у него был белый билет по здоровью.
Шел по рабочей подготовительной части. И поступил!
Остаповна на праздновании события прослезилась и выдвинулась с тостом:
– Дорогая Берта! Ось якэ тоби щастя! Хворий скилькы бажаешь, а вдома свий ликар – выликуе. Так шо ты тэпэр ничего нэ бийся! Настоящэ життя у тебэ наступыло! Жалко, нэма з намы за цим святковым столом ани Матвия Григоровыча, ани мого Васильевича!
Ну, дальше так.
Геня закончил институт и по распределению поехал в районный центр Козелец. Берта хотела за ним, но Генрих отговорил: я же временно, а тут у тебя и клиенты, и Остаповна на ладан дышит. А я на автобус сяду – и через два часа дома. Только телеграмму дай – и тут!
Разумно и логично.
Никаких телеграмм, конечно, Берта не посылала. Виделись с Геней редко-редко. Ждать – дело хорошее. Очень скрашивает жизнь.
Но все же Берта тосковала. Вспомнит Эстерку, Дитера Францевича, Пауля, Матвея Григорьевича, родителей – мука нечеловеческая. А когда до Кауфманов с Цилечкой дойдет – хоть что.
Отказалась от клиентов, сидит одна, радио слушает-слушает, в потолок смотрит-смотрит.
По радио много рассуждали в официальных сообщениях о культе личности. Берта умом не разбирала – бу-бу-бу и бу-бу-бу. Но вроде шло к тому, что все, что раньше было, – нехорошо, обидно для всего человечества и потому подлежит исправлению.
Остаповна, чтобы развлечь Берту, делилась уличными сплетнями: теперь многие возвращаются, в стране торжествует справедливость.
Каждую ночь стала сниться Эстерка и говорить, что скоро приедет. Берта ей верила. Утром не сразу понимала, что Эстерка привиделась. Остальные не снились, так как были осуждены судьбой по другому поводу.
Генрих приехал навестить Берту только через полгода.
Рассказал, что влюбился в хорошую девушку и, наверное, женится. Посмотрел Остаповну и Берту с медицинской точки. Вынес ободряющий приговор, навыписывал Остаповне таблеток и скоро уехал.
Берта с Остаповной сложили рецепты в коробочку, как письма, и стали ждать дальше.
И вот через месяц среди бела дня является Генрих с девушкой и представляет ее:
– Это моя жена Галина. Мы расписались в Козельце, но ее родители против нашей жизни вдвоем, и потому она будет жить тут. Другого выхода у нас нет. Ее надо держать подальше от влияния.
Девушка красивая. Сразу видно, что порядочная.
Берта выделила молодоженам место у окна, где стояла Генрихова кровать. Отделила половину комнаты занавеской.
– Вам и окно, и всё нужно. А мне ничего не надо, только бы вам счастье.
Переночевал Генрих с Галей, а назавтра поехал в Козелец – отрабатывать.
Галя с Бертой уживалась неважно. И готовка не нравилась, и как Берта говорит. А с Остаповной вообще не захотела держать никаких отношений, потому что старуха была склонна ее поучать и советовать по своему усмотрению.
Но жили.
Генрих приезжал часто: каждое воскресенье. Галя тогда Берту старалась удалить из комнаты к Остаповне.
Генрих поначалу протестовал, а потом и сам рассудил:
– Ты, Берта, на Галю не сердись. У нее просто характер такой твердый, что она по-своему любит делать. Но ведь скажем откровенно – тебе и у Остаповны хорошо провести время, а нам вдвоем одиночество полезнее, чем пустые разговоры.
Ну, в общем, прав.
И как-то так вышло, что Берта совсем переселилась к Остаповне. К тому же старуха утратила способность передвигаться, и помощь ей оказывать, кроме Берты, никто не собирался, что естественно.
Берта снова взялась за шитье: хотелось помочь Генриху с Галочкой, и самой тоже что-то надо.
Остаповна выражала недовольство Генрихом:
– Такый хлопчик був, золотый! А тэпэр, Бэрта, вин нэ твий. Ой, нэ твий. Я б на него вик нэ подумала, шо з ридною матиръю такэ вытворюваты визьмэться… Хай той Гале сто чортив пид юбку!
Берта возражала:
– Остаповна, я ему не родная мать. Что вы говорите!
И Галю не тревожьте, она его любит. А меня не обязана.
– Любыть, любыть… Як собака палку.
После смерти Остаповны из домоуправления Берту попросили освободить площадь и водвориться в свою комнату по документам. К тому времени там уже и вернувшийся Генрих проживал постоянно, и, конечно, Галя.
Генрих как узнал, что Берта будет жить с ними, очень расстроился, ввиду того, что Галя стала переживать.
С Бертой не говорили. И если б могли не замечать, так не замечали бы.
Берта старается, шьет. Заказчики приходят, когда Генрих и Галя на работе. А вечером то же: машинка стрекочет, лоскуты валяются на полу. Конечно, некрасиво.
Галя раз сказала, что надо быть аккуратнее. Два сказала. А на третий – машинку в общий коридор вынесла и стул туда же. Берту поставила в известность:
– Я с соседями договорилась, они не против, чтоб вы шили там. А за это вы им иногда какую-нибудь небольшую починку станете устраивать. Удобно, правда ж, и вам, и им?
Берта согласилась.
Постепенно она в коридоре так прижилась, что разместила там и раскладушку. Днем сложит – ночью поставит.
Все довольны: и соседи про оторванные пуговицы и прочее не думают, и Генриху с Галей приятно. Тем более в коридоре старый огромный шкаф стоял с зеркалом во всю дверцу – клиентам оказалось полезно. Берта только попросила разрешения общества вкрутить новую, яркую, лампочку, и расходы по ее эксплуатации взяла на себя. Понятно: чем ярче – тем дороже платить, а это ж лично для нее.
Еду себе варила отдельно и в комнату Генриха с Галей не заходила. Потому что в коридорном шкафу нашлось место и для ее носильного имущества.
Деньги за шитье Берта отдавала Гале в помощь, предупреждая, чтоб она Генриху не говорила. Галя и не говорила.
Ну, жили таким образом и жили.
И вот однажды звонок в дверь. Берта, как всегда, открывает. На пороге – мужчина очень пожилой, даже старик.
– Берта, – говорит, – ты меня, конечно, не узнаёшь.
– Как же, Дитер Францевич, узнаю, – спокойно отвечает Берта, потому что сто раз эти слова в уме прокручивала и репетировала выражение. – Проходите, проходите.
Проговорили часа три – в коридоре (комнату Галя запирала на ключ) и на кухне, чаю попили.
Дитер Францевич стал подводить итог:
– Я уже десять лет знаю, где ты, что. Думал, ни к чему беспокоить. А теперь решился. Хорошо поговорили, правда, Берточка?
– Очень хорошо, Дитер Францевич, – Берта плакала и сморкалась в передник, плакала и сморкалась.
– А Генрих скоро придет? Он меня и не помнит, наверное. А, Берта?
– Почему же, помнит немного. А так… Его Матвей Григорьевич усыновил и отчество свое дал. А нацию Геня сам выбрал, когда паспорт получал, – в честь Матвея Григорьевича.
– Да, Берточка…
– Он на дежурстве, так что вернется очень поздно. Хотите, подождите, а хотите – завтра приходите.
– Нет, Берта, я ждать не могу. Я сейчас на вокзал, в Москву, а оттуда отправляюсь навсегда в Германию. Потому и пришел сейчас, что больше никогда не увидимся. Жалко, Генриха не посмотрю.
Берта еще больше заплакала:
– Ой, жить не могу! Ой, заберите вы меня с этого света, Дитер Францевич! Заберите!
Кляйн обнял Берту и ничего не сказал на ее просьбу.
Думала-думала – посвящать ли Генриха про Дитера Францевича, и посвятила.
Генрих выразил сожаление, что не повстречался с Кляйном, хотя, конечно, почти его и не помнил. А Галя проявила заинтересованность и спросила, не оставил ли Дитер Францевич адреса для дальнейшего общения.
Какой адрес у отъезжающего? Адреса нет, а только будущее.
По счастливой случайности – в результате автомобильной катастрофы – освободилась комнатка, которую занимала соседка. Галя похлопотала, договорилась в домоуправлении обещаниями различного рода – и присоединила это пространство к имеющемуся лицевому счету.
Берта перебралась. Красота! Все-таки естественное освещение крайне важно. Правда, с шитьем стало трудновато – суставы. Генрих прописывал мази, уколы, но не помогало. Пришлось Берте оставить шитье.
Устроилась приемщицей грязного белья в прачечную.
И тут познакомилась при производственных обстоятельствах с мужчиной. Виктор Александрович, разведенный, заслуженный военный отставник. Он к ней отнесся с необычайной нежностью. Она и мысли не допускала до себя, что может что-то такое быть. Однако же случилось.
Он ей говорит:
– Дорогая Берточка, перебирайтесь ко мне. Захотим – распишемся со временем, не захотим – просто будем жить вместе. У вас ребеночек взрослый, ему ваша помощь больше не нужна, у меня дети взрослые, им до меня серьезного дела нет. Так что же мы будем себя в землю закапывать? Вам пятьдесят пять, мне шестьдесят пять. Очень хорошая разница для мужчины и женщины. Еще поживем.
Берта согласилась.
На прежней квартире телефона не было, и связь с Генрихом Берта утратила. Являться без предупреждения боялась, а предупредить – не телеграмму ж посылать?
Редко Генрих звонил сам и спрашивал о самочувствии, не надо ли оказать какую помощь по специальности. Помощи не требовалось.
Как-то Генрих попросился в гости.
Оказывается, пришло письмо от Кляйна из Германской Федерации. Генрих с Галей письмо тут же прочитали – интересно ж. И какие от них у Берты секреты могут быть! И вот Галя Генриха делегировала с визитом для разговора.
Дитер Францевич звал Берту в гости на неопределенный срок. Обещал принять по первому сорту – у него материальное положение обеспеченное, социальные блага, пособия.
– Тут он про нас с Галей не говорит насчет приглашения, но он этого просто не учел. А ты, Берточка, ему ответь, что мы все втроем готовы.
У Берты начались сомнения. Оформление документов в турпоездку – громадная ответственность. Сто раз всё проверят-перепроверят. За Галю и Генриха Берта была спокойна. А вот она сама – столько лет жила по ненастоящему, в сущности, документу, никаких подозрений никогда не вызывалось – меняла документ в связи с возрастом и переклейкой фотографии. Но заграница – дело другое.
Виктор Александрович об этих ее сомнениях не знал. Думал, она просто стесняется обременять человека. Ну, и это Берта, конечно же, учитывала. Однако документы беспокоили ее больше.
Вот она Виктору Александровичу и говорит:
– Я себя что-то очень неважно чувствую. Для меня такая нервная поездка будет непосильна. А Генрих с Галей пускай. Я сегодня же Дитеру Францевичу напишу. Даст Бог, поедут, посмотрят.
Виктор Александрович одобрил с пониманием.
Кляйн приглашение прислал. Генрих и Галя начали оформляться. Анкеты, то-се – как-то долго получилось. Но в конце концов поехали. Берта написала Кляйну записку с приветом от всей души, выражая надежду на встречу.
Возвратились довольные: Галя три чемодана одежды привезла и Берте гостинцы. Кляйн дал ответное послание – еще раз Берту приглашает и упрашивает во что бы то ни стало приехать на все готовое.
После приезда Генрих и Галя стали часто приходить к Берте и Виктору Александровичу. К себе тоже звали. И такая картина получалась – прямо счастье. Берта воспряла, наконец-то все вместе, по-людски.
Во время совместного обеда у Гали завелась беседа про Германию. Про то, как там живут в обиходе, про Кляйна – что человек прекрасный. Берта в тот раз была одна, без Виктора Александровича.
Галя и говорит:
– Берта Генриховна, вы же немка по национальности и язык, конечно, помните. Может, вам стоит подумать, чтоб отсюда уехать? Вы ж там родились, там ваши корни, мне Генрих рассказывал. Может, там даже ваши папа и мама живы, а вы тут сидите. Вас быстро отпустят.
Берта покивала, но заметила, что раньше, может, и поехала бы, а теперь Виктор Александрович у нее на руках, хоть и нерасписанный, да близкий, не бросишь.
– Вот он на вас гирей и висит, – намекнула Галя. Берта перевела разговор на другое:
– Нет ли надежды на ребеночка? Хочется понянчить.
Я бы ему шила рубашечки-распашонки. Если понемногу, я смогу. Вы простите такой вопрос, но это единственное, что меня интересует.
Галя посмотрела на Генриха и твердо ответила:
– Я абсолютно здоровая, а Генрих детей иметь не может. У него серьезное нарушение. Он, конечно, для женщины большой интерес представляет, но с детьми не получится никогда.
Помолчали, чаю попили с «Киевским» тортом и распрощались до следующего раза.
И тут начался террор.
Галя звонит каждый день и приходит к Берте с уговорами: езжайте на постоянное место, езжайте на постоянное место. Там вас Кляйн ждет и обеспечит. А здесь вы с Виктором Александровичем зачахнете. У него свой интерес, чтобы домработница была. А Кляйн вас на руках носить станет, как обещал. Он, конечно, совсем пожилой, но здоровье у него отличное, не то что у Виктора Александровича.
Берта недоумевала от такой настойчивости.
А тут ей назначил встречу Генрих:
– Берточка, я тебе откровенно скажу положение. У меня здесь перспектив нет. Меня даже на завотделением не ставят, потому что я еврей по паспорту. Ну какой я еврей? Я всю жизнь терплю за свой романтический порыв. А я еще относительно молодой человек. Мне хочется работать на ответственном посту. Ты поедешь в Германию, оформишь супружеские отношения с Кляйном, а потом нас с Галей вызовешь как ближайших родственников по статье воссоединения семей.
– А Виктор Александрович? – всхлипнула Берта.
– Он себе еще устроит судьбу. Не сомневайся. Я с ним уже поговорил. Он не против, только бы тебе было хорошо.
Берта согласилась.
Согласилась-то она согласилась, но у нее в душе поселилась такая мука, что не выражается словесно.
Виктор Александрович вокруг нее ходит на цыпочках:
– Берточка-Берточка! Берточка-Берточка! У тебя же всего два выбора, не десять и не двадцать. Это ж просто: или ехать, или не ехать. Как ты сама примешь решение, так и сделаешь.
Она смотрит на него – и не видит:
– У меня, наверное, давление подскочило. Вызовите скорую.
В больнице оказалось: гипертонический криз от высокого нервного напряжения.
Прибегает Галя в больницу:
– Берточка, как мы счастливы, что вы оклемались! Теперь сто лет жить станете нам на радость. Так что вы решили?
Берта кивает-кивает, а молчит.
– Берточка, вы дар речи потеряли? Вы ответить голосом не можете? Ничего, в Германии врачи квалифицированные, они вас в порядок приведут.
Берта опять молчит и кивает.
Галя ушла. На кровать к Берте подсела соседка, уже ходячая, взяла за руку:
– Вы совершаете серьезную ошибку, что не желаете ни с кем говорить. Я через такое прошла и теперь осознаю пагубность. Надо говорить, в себе держать – только хуже для всего. Если что хотите сказать – мне скажите, я за вас помолюсь. Вы крещеная?
Берта помотала головой.
– И ничего страшного. Вы в таком положении сейчас, что это значения не имеет. Вы, главное, основное говорите, хоть шепотом. Я не разберу – Господь разберет.
– Ой, Готэню! Ой, вейз мир! Ой, финстер мир! – выдохнула Берта и первый раз за долгий период уснула в покое.
Из больницы Берту доставили к Гале с Генрихом. Она увидела, что все ее вещи разложены по местам в присоединенной комнате.
Галя пояснила:
– Мы с Виктором Александровичем всё решили. Он вас больше беспокоить не станет. Не такие его годы, чтоб за женщинами бегать. Хорошо, что вы не расписались, а то бы вы ему сиделкой служили. А у нас вам забота. Вы нам родная, а ему никто.
Если б в квартире был телефон, Берта позвонила бы Виктору Александровичу – а телефон не поставили, хотя обещали давно и Галя сильно хлопотала.
Берта просидела на больничном с месяц. Потом снова собралась на работу.
Галя спрашивает:
– Вы на работу собираетесь? Можете не собираться.
Я за вас заявление по собственному желанию оформила, с руководителем вашим договорилась – отдыхайте. Я раньше вас в известность не поставила, чтоб лишнее не волновать. А теперь вы оправились и только укрепляйтесь. И Генрих такого же мнения придерживается.
Ну что ж.
Берта размышляла и даже радовалась, какой ей дети ковет оказывают. Вот Галю не слишком любила, а она вся выкладывается от заботы.
И что тут сидеть? Эстерку ждать?
Ну, рассмотрят ее документы, откроется изначальная поддельность. Так она готова ответить. Ни Генриху, ни Гале ничего не будет опасного.
Эстерка без вины пострадала, Кляйн тоже. Не говоря про Матвея и Кауфманов с их детками и Цилечкой.
А тут за серьезное преступление ответить – святое дело.
И Берта решилась.
Надо связаться с Кляйном.
Написали ему по адресу и принялись ждать ответа. Через месяц ответ пришел – но не от Дитера Францевича, а от кого-то другого, кто получил письмо на его месте.
Сообщалось по-немецки, что герр Кляйн скончался и потому лично ответить на письмо не в состоянии. Письмо вскрыли, опасаясь, что пропустят важный финансовый документ, и просят за это извинить.
Вот примерно так.
Ну, отношение тут же переменилось. Галя намекнула, что раз никто никуда уже не отправляется, то надо Берте на работу ходить, а не дома рассиживаться.
– Мы сами с Генрихом проблему решим, без вашего участия. От вас ничего не ждем. Вы теперь хоть сто раз обещайте уехать самостоятельно, мы не заинтересованы. Кто вы такая? Вы только на общем основании можете претендовать. Не то что Кляйн. У него выслуга всякая. А у вас сплошной пшик, – заверила Галя.
Берта пошла в ту же прачечную.
Сидит, в стирку белье принимает, пересчитывает, пришитые номерочки сверяет, квитанции выписывает. Кому с крахмалом, кому без. А кому и с ароматизаторами. Прогресс в этом деле появился значительный, и людям приятно.
Вот сидит Берта в своем закутке в прачечной – и заходит Виктор Александрович. Берту увидел на рабочем месте и аж отпрянул, как от привидения.
– Ой, Берточка, я с тобой простился навек! Мне Галя сказала, что у тебя смертельная болезнь и они с Генрихом твои оставшиеся дни скрасят. А потом позвонила и сообщила, что ты отошла и мне последний привет передала. Ой, Берточка! А ты живая! Что ж такое? Как это?
Берта не знает, что и говорить.
– Обычное недоразумение, Виктор Александрович. Не будем заострять внимание.
– А я обходил эту прачечную. Страшно было заходить. Боялся тронуть память о тебе.
После такой беседы Виктор Александрович предложил снова сойтись. Берта решительно отказалась и попросила никогда больше не затевать подобный разговор, не тревожить судьбу.
– А белье тут и сдавайте, я следить буду, чтоб все в порядке и быстро. Вы через два дня приходите, я девочек попрошу ваш заказ исполнить и листики с ароматом положить бесплатно. Вам с лавандой или хвойный?
– С лавандой, Берточка. А то хвойный наводит грусть.
Как-то Генрих зашел в Бертину комнату и заявил:
– Берта, мы с Галей на Израиль документы подали. Галя рассудила, что раз с Германией не вышло, то надо туда. Мы просто ставим тебя в известность. Осознай правильно, с собой не приглашаем. Тебе, как немке, там будет нехорошо. Останешься тут полной хозяйкой, может, личную жизнь устроишь на закате.
Не скоро, но выехали.
Осталась Берта одна. Ходи по двум комнатам, властвуй, отдыхай.
Письма от Генриха не было года три. Потом пришло. Не из Израиля, а из Америки, что устроился хорошо, свой диплом подтвердил, получает приличный оклад как травматолог по спортивной медицине.
И снова пропал на годы.
Потом вдруг с оказией прислал письмо с сообщением, что прибудет в составе американской делегации на Олимпиаду-80 в Москве. Как приедет, даст знать, где остановился.
Берта просидела над письмом ночь: читала-читала, читала-читала.
Пошло время на новый отсчет. Со всем народом Берта ждала Олимпиаду. А тут капиталистические государства объявили бойкот спорту. Берта покупала газеты, слушала радио, смотрела программу «Время» – не отменят ли бойкот. Нет и ни за что – из принципа.
Когда по телевизору надувной Миша улетал в небеса, Берта помахала рукой:
– Ой, как же ты там будешь? Где упадешь? Кто тебя найдет? Ой-ой… Зо зайн мир! Зо зайн мир!
Про Иону
Чего-чего, а силы у Ионы Ибшмана всегда было много. На войне проявлял чудеса. Ему комбат Вилков замечал с юмором: «Тебе бы быть не танкистом, а разведчиком. Ты бы таких языков натаскал, любо-дорого. Кого хочешь скрутишь».
Разведчиком – хорошо, и с людьми больше контактируешь. Но Иона сильно любил свой танк и все, что находилось там внутри. Чуть протяни руку – и в твоей власти любой механизм.
– Мы с вами, дорогие товарищи, – говорил Иона на политинформациях перед боем, – владеем чудесной машиной. Мы есть ее внутренности, мы даже ее кишки, мы ее кровь, мы ее печенка. Без нас она – чучело. А с нами – непревзойденная мощь. И помните, что снаружи – весь мир вместе с беспощадной войной не на жизнь, а на смерть. Броня – это наша шкура. Наша, понимаете? Так что в целом надо чутко относиться к танку. А он нас отблагодарит.
И только после такого вступления – про политику на данный момент.
Должность командира экипажа давалась Ионе легко. Во-первых, люди подобрались первостатейные. Кроме него – еще трое. Во-вторых, общее бескрайнее горе.
Сидит Иона внутри – снаружи по броне стучат снаряды, а он спокойно отдает различные приказы стрелку.
И всегда точно в цель. Конечно, танк в конце концов подбили враги. И любимый друг, стрелок-молдаванин, погиб. И другие товарищи тоже.
В 1944-м, под Кенигсбергом, Иона выжил нечеловеческим образом. В Каунасе в военном госпитале его полтора года спасали-спасали и спасли. Сохранили ноги-руки. Спасибо хирургу Каплану.
Иона очень мечтал остаться в армии на всю жизнь. Но по здоровью его комиссовали. Дело совсем шло к победе, и с такими ранениями, как у Ибшмана, в строй категорически не рекомендовали, к дальнейшему офицерскому направлению пути не было.
– Иди, – сказали, – домой. Орденов у тебя полно, хоть кому не стыдно показаться. Только помни: руки-ноги у тебя существуют условно-досрочно. Исключительно для вида.
И пошел гвардии старший лейтенант Иона Ибшман домой – в город Хмельник Винницкой области, откуда в 41-м проследовал с большой группой добровольцев на Великую Отечественную.
Было ему к моменту 9 мая 1945-го двадцать один год. Так как он себе годик приписал, чтобы без осложнений попасть на передовую.
Про то, что застал в родных местах, описывать не стоит. Ничего он там не застал, что можно потрогать вещественно и на что трезво посмотреть глазами. Все близкие в земле. В родном доме чужие люди. Разводят руками:
– Якшо б твои родычи нэ еврэи булы, хто б их тронув просто так… А вы ш еврэи. Ты ш сам еврэй, розумиешь. Тут же ш иншого нэ було: еврэй – зразу гэть у зэмлю лягай. Ты дэ був? На фронти. А воны дэ? Тут. Так шо ш ты тэпэр горло дэрэш?
С неделю походил по Хмельнику, послушал рассказы, выл-выл, с кулаками лез на всякого встречного.
Потом выпил последнюю чарку. И поехал в Чернигов. Поехал по доброй, так сказать, памяти. То был единственный город, кроме Винницы, который Иона видел до войны – в школе организовали длительную экскурсию по месту биографии выдающегося украинского писателя Михаила Коцюбинского. Первая его родина, конечно, Винница. А вторая – Чернигов. Там его и похоронили на Троицкой горе, впоследствии с большим памятником-бюстом.
Иона любил Коцюбинского за одно только заглавие его лучшего произведения – «Фата Моргана». О чем неважно.
Вот и поехал. Как раз начало лета. Тут и цветы, и трава, и небо, и птицы. А города нет. Разбомбили подчистую – начиная с вокзала и так и дальше. В самом центре, на Красной площади, уцелело несколько зданий. Там заседала фашистская администрация. Бывшее земское статистическое управление, где Михайло Михайлович трудился до своих последних дней, стояло невредимым. Еще магистрат. Ну, банк – местами. А так – погорельщина. До самого тысячелетнего Вала и за Валом тоже.
Постоял Иона и двинулся в сторону Троицкой горы. Не то что на знакомую могилу, а просто не имел другого направления.
Людей встречалось немного. И радостные, и не сильно веселые.
Пока добрался до Троицкой, почти стемнело. Заблудился за курганом, среди громадных дубов. Прошло пять лет. Забыл дорогу. Решил заночевать в полевых условиях. Вынул из вещмешка фляжечку, отхлебнул хмельниковской самогонки:
– Ну что, Ёнька, лягай спать. А утром пойдем на прорыв.
Только примостился, задремал, слышит над собой голос:
– Эй, ты хто? Наш чи немец?
Иона, конечно, ответил, что сейчас как даст по мордасам, так сразу станет ясно, кто он.
Ответил еще с закрытыми глазами. А как глаза открыл – увидел над собой дядьку совершенно без рук – рукава рубашки заправлены под ремень. Скорей даже не дядька, а пожилой старик. В картузе.
Иона встал:
– Извиняюсь, я по привычке сказал, не хотел никого обидеть. Вы, отец, простите.
Старик мотнул головой, мол, ладно, а потом задал вопрос второй раз:
– Ты хто такой?
– Иона Ибшман. Гвардии старший лейтенант в демобилизации. Устраивает такое объяснение?
– Дуже устраивает. Только ты проясни, по какому поводу ты Иона. По тому, которого кит проглотил? Или в честь героя врагов народа Якира? Ты руками не маши, я тебя наскрозь вижу, и имя твое мне до задницы. А я – буду Герцык. Фамилия до тебя не касается. Ты шо, без дома тут?
– Так точно. Приезжий. Отдыхаю по знакомым местам.
– Пошли. В таку жару треба пид крышу. Согласен?
А что тут несогласного?
Жил старик неподалеку – можно сказать, совсем рядом, под горой. Место называлось Лисковица. Улица хорошая, зеленая. Домики жмутся один к одному. А заборы крепкие. Те, что уцелели, конечно. А в большинстве разобранные на отопление.
Старик открыл калитку на одной петле:
– Проходь, Иона. Допоможешь, а я тебя накормлю.
– Я ведь в вашем городе до войны был и по улице вашей проходил. Собаки брехали, аж страшно! А теперь что-то не слышу, – для продолжения знакомства сказал Иона.
– Нема собак. Немцы перестреляли. Сначала собак, потом людей. А новые не позавелись.
– Ну за этим дело не станет, – невпопад сказал Иона и тут увидел девушку – стояла на крыльце. Руки, как на картинке, сложила под грудью и качает головой:
– Ой, молодой человек, идить отсюдова, я вам по-хорошему говорю. У меня папа больной на голову. Он сюда любого демобилизованного ведет, мне под бок уложить, а я никого не хочу. Идить, я вам советую.
Старик топнул ногой:
– Не твое дело, Фридка! Это ж особый человек. Аид. Чистый аид. Таких теперь пошукать. И красивый. И молодой. И ляжешь с ним, и встанешь, и под хупу пойдешь. Правильно я говорю? – старик обернулся к Ионе. А тот утратил способность речи от такого поворота.
Девушка спустилась с лестнички в три ступеньки, подошла к Ионе и стала рукой водить по лицу:
– Ой, какие бровки, ой, какие глазки… Оставайся, хлопчик. Ладно, я согласна.
Старик развеселился:
– От хорошо! Знакомьтеся, товарищ Ибшман, товарищ Фрида Серебрянская. Если вы подумали, шо она мне родная, так вы не то подумали. Она мне нихто. А выкаблучивается, чисто родственница. Ну шо, молодые, в хату, в хату идить!
Иона от подобного растерялся.
А Фридка тащит на стол угощение: самогон, сало, яйца, картошку. Вроде было наготовлено заранее.
Иона садится за стол – из интереса, не придавая большого значения.
Старик мотнул головой – Фридка разлила самогон из сулеи по стаканам.
Старик поднялся с места и сказал тост:
– Я хочу выпить за вас, молодые, за тебя, Фридочка, и за тебя, Иона. Живить в радости. И будьте здоровые. Лехаим!
Иона выпил, как в тумане. И Фридка выпила. А старик подождал, пока они поставят стаканы на стол, свой стакан зубами зажал и выцедил до капли. Потом еще выпили, поели со словами и без слов. Фрида кормила старика с руки. Тот прожует, что она даст, и говорит:
– Хорошего, Фридочка, я тебе жениха доставил?
– Хорошего, хорошего, – соглашается, а сама под столом толкает Иону ногой и делает глазами знаки о молчании.
– Ну, теперь и умру, так не жалко. Правда ж, Фридочка?
Фрида утирает рушничком лицо старику и кивает:
– Та не жалко, не жалко, ни капелечки. Такое ж дело сделали, такое дело!
На четвертом стакане – хоть Фридка наливала тактично, по половиночке – старик попросился спать.
Фридка его уложила в соседней комнате. И тут Иона ее не узнал. Перед ним стояла не Фридка, а совершенно посторонняя женщина. Не молодая, как показалось ему с налету, а средних лет, даже, может быть, под тридцать пять.
И голос у нее стал другой, чем сразу:
– Ну шо, солдатик… Ты не думай плохого, Герцык проснется утром – ничего не вспомнит, шо было. Знов пойдет жениха шукать. Кого только он сюда не приводил! Однажды немца пленного завел. Они ш есть и расконвоированные. Строители. Вокзал разбирали, шо осталося. Ой, Господи! И за стол усадил, и выпивал с ним. Тот ему по-немецки, а Герцык по-еврейски. Комедия! Он чего на тебя такую надежду возложил – в первый раз привел еврея, не ошибся. Ты ж еврей?
– Ну еврей, – согласился Иона.
– Знаешь, шо я тебе скажу, если бы он зараз умер, он бы таким счастливым умер, перший сорт.
– Пускай живет, зачем ты его хоронишь? – спросил Иона.
– Он уже похороненный. У него рук почему нету? Потому шо из могилы вылез раненый, когда немцы тут наводили чистоту. Лез-лез, через пять рядов покойников, потом землю разрывал ногтями, а руки простреленные. От, спасся – добрые люди выходили, своей жизнью рисковали, между прочим. Теперь без рук. Гангрена и разное такое же. Слава Богу, конечно. Там в яме все его – и дочка, и внуки, и жена. Я к нему просто так пристала – без места ходила, из эвакуации в Прилуки явилася, а там меня никто не ждет. Я сюда. На базаре с Герцыком познакомилася. Он сначала хотел со мной жить как муж, но не получилося. Дак у него цель: выдать меня замуж. От, с полгода еврея шукал. Нашел.
Фрида налила еще:
– У меня мужа никогда не было. Я ж некрасивая. А теперь хто на меня посмотрит? Он сколько девушек, как лялечки! И молоденькие. А мужчин мало. А я, в чем дело самое обидное, точно знаю, шо и как. Если б я не знала, а так образование давит. Я спецкурсы родовспоможения прошла до войны.
Фридка выпила, откусила большой кусок хлеба:
– Поешь, поешь. Ты не думай, я не гулящая. Я ни с кем не была. Герцыку говорила, а не была. Мне удовольствие ни к чему. Мне не для того… Выпей, выпей, Ёничка, помяни своих. А то Герцык лехаим провозгласил. Ну дак сумасшедшему можно и лехаим устроить. А мы ж с тобой нормальные люди. Мы за упокой и выпьем, и покушаем.
И выпили, и покушали.
Иона остался с Фридой.
Герцык радовался и все спрашивал про внуков, когда ждать, чтобы не прозевать. Но вышло – вроде прозевал. Не дождался – умер.
Фрида сказала над могилой:
– Спи спокойно, дорогой Герцык. А мы за тебя поживем.
И всё. И весь кадиш.
Жили Иона с Фридой мирно. Так на Лисковице и жили, на улице Тихой.
Состав населения потихоньку менялся, из бывшего еврейского пункта улица получилась сильно интернациональной. При немцах освободилось полно домов, особенно в этом районе. Хотя некоторые евреи из эвакуации вернулись. К тому же разные не местные явились к родственникам искать счастья и покоя, пристраивали с разных сторон кто халабуду черт-те из чего, а кто верандочку из ящичных досок, прикроют со всех сторон – и ладно. Даже на зависть.
Иону на улице уважали, а Фриду побаивались. Особенно женщины. Говорили, что она странная, так как разговаривает исключительно с мужчинами – и все о детях. Интересуется про детское здоровье, про то, какие планы на будущее: еще намерен рожать или на достигнутом остановится. Сначала считали, у нее такие шутки – согласно специальности. Потом вообще перестали с ней говорить. А женщины так прямо крутили пальцами у виска:
– Против поведения ничего нельзя сказать, а по словам – дура и дура. Мишугене. Сумасшедшая.
Фрида знала, конечно, общее мнение.
– Я, Ёничка, выше этих положений, когда люди друг друга судят. Нихто ничего не знает, а судит от всей души.
Я плюю, Ёничка. И ты плюй. Нам надо жить, а не слухать всех подряд.
Иона, со всей своей силой, при Фридке оказался заколдован. Она его почти что не отпускала из дому. Чуть высунется на улицу – сразу: «Ты куда, Ёнька? Ты зачем, муженек?»
У Фриды специальность доходная – повитуха. Так что без куска хлеба не сидели.
Иона к жене приступит:
– Дай и мне плечи развернуть!
Фрида его рукой осаживает:
– Сиди дома. Мы не голодные, шоб ты работал. Набирайся силы. На тебе ж нет живого места. Ты в долговременном отпуске по ранениям.
Особенно Фридка любила рассказывать, как ребеночек завязывается в животе, как растет там и как потом она его освобождает – санпросвет на дому. Ну, а когда выпьет, чуть-чуть, полстакана, тогда говорит:
– Тут же ж всё от меня зависит. Как я ребеночка достану, такая у него и жизнь будет. Я на Бога не надеюсь и никому не советую. И ты, Ёнька, пока со мной – будешь жить. А без меня – дак я подумаю.
Году в сорок шестом, в конце зимы, объявился вроде зять Герцыка – Суня. Самуил. Заявил, что он и есть пропавший без вести на фронтах Великой Отечественной, а это его родное гнездо, и чтобы все сию минуту выметались вон.
Иона его легонько встряхнул, приводя в чувство, и стал объяснять, что они тут живут семьей и обихаживали Герцыка как родного до последней минуты.
Самуил артачился:
– Вы посторонние, а я пострадавший со всех сторон. Все родные погибли, теперь посторонние выставляют на мороз. Не двинусь с места! Буду вам глаза колоть таким образом!
Тут приступила Фрида:
– Вы, – говорит, – уважаемый Самуил, с дороги, весь в нервах, мы вас понимаем. Мы и сами в таком же положении. Мы вас каждую минуту ждали. И вот вы наконец-то явились. И мы так рады, так рады, шо не знаем, как вам угодить, шобы все было добре.
Самуил успокоился, смягчился. Смотрит на Фриду, руки ей целует:
– Фридочка! Как вы на мою покойную жену похожи! От всей души вас благодарю! Вы мне такую радость доставили своим приемом!
Фрида Ионе шепчет:
– Отойди от него! Я сама улажу дело.
И уладила. Стали они жить одной семьей.
Мужчины для заработка вместе кололи дрова по соседям, заделывали крыши.
Вся улица судачит: у Фриды два мужа. Толька Иона ничего не знает. Беседует по душам с Самуилом, тот воевал в пехоте.
Однажды Самуил говорит:
– Ты, Ёнька, даром что орденоносец, ты жизни не видел из своего танка. Запросто мог сгореть, а смерти своей в лицо не увидел бы – ты ж за броней. А я ей все время в глаза смотрел. И тут ты меня никогда не догонишь на веки веков. Твои ордена-медали надо бы на танк вешать, а не тебе на грудь. А мои медали мне через шкуру к самим костям прибитые.
Иона ему:
– Ну и, допустим, даже так. Зато ты теперь навек смертью своей напуганный. А я непуганый, – и запел во все горло: – Броня крепка, и танки наши быстры!
Противоречие у них имелось, но не глубокое: просто Иона был очень молодой, а Суня сильно наоборот.
А Фрида то Ионе поддакнет, то Самуилу, никогда не ясно, на какой она стороне окончательно: вроде на качельках качается. То туда, то сюда. А сама думает про свое.
Иона к ней с нежностями, а она:
– Сегодня все впустую, не надо.
Когда ей в голову стукнет, сама зовет:
– Ёнечка, милый, иди ко мне ложись.
Ну, когда Фрида родила девочку – даже Иона прозрел. Вылитая Сунька в женском роде.
Он к Фриде:
– Ну и сука же ты, Фридка! Это ради жилья? Да мы бы с тобой новый дом построили, хоть из травы, хоть какой. Как ты на такое пошла?
А Фрида гладит его по голове:
– Ничего ты не понимаешь, Ёничка. Ни капельки не понимаешь. Мне ж на дом наплювать. Мне на все наплювать. Мне только на деток не наплювать. И на тех, что есть, и на тех, что будут у меня. А от тебя, от Суньки, от третьего кого – не мое дело. Моя забота – рожать.
– И что, все равно, от кого рожать? – Иона задал такой глупый вопрос от бессилия. А задал – так и получил:
– Нет. Я ж с разбором. Если б без разбора – ждала бы я тебя! Сам подумай головой своей оставшейся! Тебе сколько лет минус на войну? А мне сколько? Почти сорок. Это для женщины под завязку. Может, ты мне ребенка еще пять лет собирался бы сделать. А тут сразу… Мы с тобой по разному времени живем: ты по годикам, а я по хвилиночкам.
Сложил в уме Иона все слова и поступки, которые он видел от Фриды за два с лишним года, и решил: надо бежать. В голове как бы представилось, что он сам во Фридкиной утробе находится и наружу не может выбраться. Ищет люк – а люка нет.
Расставались с Фридой легко. Попрощались у калитки. У Фриды запеленутая девочка на руках.
Иона пожал Фриде свободную руку. Пошел по улице у всех на виду – с тем же сидором, с которым его когда-то Герцык препроводил к Фриде. В мешке кроме барахла – цейссовский бинокль и боевые награды.
У Троицкой Иона замешкался. Поднялся наверх, к могиле писателя Коцюбинского. Блестит черная оградка. Зелень кругом, васильки, ромашки, незабудки. Акация цветет, жасмин. Воздух такой, что самогонки не надо – и так голова пьяная.
– Вот, дорогой Михайло Михайлович, – сказал Иона, – уезжаю. Не знаю, увидимся с вами или нет, но моя жизнь тут получилась следующим образом: оставляю жену с чужим ребеночком-девочкой. Прощайте. Надо же как-то жить? Вы как думаете?
Коцюбинский молчал. И Иона помолчал, а потом заключил:
– Вероятно, я ошибся по молодости. Некому меня поправить, если что. Я тут рядом с вами немного похожу, подумаю, может, заночую. Вы не против? Место такое хорошее, с него далеко видно.
Иона уселся на траву – сразу за оградкой, на самом краю Троицкой горы, свесил ноги над обрывом и просидел так до самого вечера. В бинокль смотреть не стал, хоть сначала собирался. Когда стемнело, направился на железнодорожный вокзал с намерением уехать куда глаза глядят.
А вокзал – что хорошего? Люди туда-сюда бегают, места себе не находят. Поезда ходят по расписанию, но как хотят. Билетов нет никуда на свете, не то что по нужному направлению. К тому же котлован роют под новое строение, причем немцы под нашим командованием.
Иона пошел в чайную неподалеку – отдохнуть от толчеи и крика. Выпил водки, потом спросил чаю.
К нему за столик пристроился человек в гражданской одежде, в добротном пиджаке, в брюках не галифе, в сандалиях на босу ногу. В годах, видно, порядочный:
– Я командировочный из Москвы. У меня важное задание, а кушать надо все равно. А я один не люблю кушать.
И кстати, давайте по имени познакомимся. Василий Степанович меня зовут, фамилия Конников.
– А я Иона Ибшман, демобилизованный фронтовик.
– Еврей, что ли? Ты не тушуйся, я евреев очень уважаю. У меня на производстве евреи работают по-ударному. Ну, фронтовик. Война кончилась. А теперь ты кто?
Иона замялся – не знал, в какую сторону развивать этот вопрос.
Поели, выпили. Ионе хотелось что-нибудь рассказать, но ничего не получалось на этот счет. А Конников трещал и трещал про свое:
– Некоторые думают, что теперь надо прежнее исправлять, в смысле жизни. А я полагаю, надо просто-напросто подводить черту. Без баланса, без окончательного счета. Черта – и баста. Я на фронте не был по болезни – белобилетник при любых условиях, но знаю досконально, что и как. Ты, Иона, не обижайся, я тебе скажу: теперь надо работать не покладая рук, чтобы забыть прошлое. Это и есть наш последний и решительный бой. Ты парень молодой, тебе еще расти и расти вверх. А ты, замечаю по твоему настроению, предпочитаешь вниз клониться. Что в земле хорошего? Нету там ничего. Одни покойники.
– Правильно говорите, Василий Степанович. Очень верно, что вперед надо расти. Я немного приуныл из-за личных обстоятельств. Но я преодолею. Я, знаете, тут оставляю жену и ребеночка-девочку. Год пожили вместе. Даже не расписались, так закрутило.
– Вот, и тебя война с толку сбила. А ты ее отринь. Ты парень сильный, отодвинь ее.
Сидели-сидели, сильно выпили.
Чайную запирают, посетителей выпроваживают на свежий воздух. Василий Степанович держится на ногах, а Иона спотыкается.
В общем, открыл глаза Иона – а уже Брянск и колеса стучат наперебой.
Василий Степанович приветствует:
– До Москвы рукой подать. Поспи еще, а там я тебя окончательно приведу в чувство.
Иона снова заснул.
Приехали в Москву. На перроне Василий Степанович жмет Ионе руку и поворачивается в другую сторону.
Иона просто так сказал:
– Ну вот, а мне идти некуда. Эх… – вместо «до свидания», что ли.
Василий Степанович поворачивается с недоумением:
– Вот те раз! А я решил, тебе тоже в Москву. Ты ж так и сказал после чайной, что другого пути тебе не надо.
– Сказать сказал, а не подумал. Ладно. Спасибо за компанию, – Иона подхватил вещмешок и довольно резковато повернулся, чтобы закончить разбирательство, но Конников его остановил:
– Значит, так. Сейчас пойдешь со мной, прямо на завод. Пристроим.
Таким образом Иона поступил грузчиком на мясокомбинат имени тов. Микояна по протекции Конникова – экспедитора на хорошем счету. При мясокомбинате было ФЗУ, но учиться Иона не захотел из-за большой занятости по основному месту труда – грузчиком исходного материала из вагонов к цехам.
Иона снял угол у хороших людей – неподалеку от комбината, на Скотопрогонной улице. Дом деревянный, теплый. Если бывало, чем топить. А не было – грелся как мог и хозяев не тревожил. Они теплили буржуйку на своем краю, но он им специальных денег не платил за тепло, так какие претензии?
В цеха Ионе доступа не было – больше на улице и перед комбинатом, куда доходила железнодорожная ветка: выгружал туши, тару, мало ли что. Работа черная, нервная. А когда живых на убой гонят – испытание. Он, ясно, непосредственного участия не принимал. У каждого своя специальность. Тоже мало сказать – наблюдение. Весь на нервах – рев, крик, топот. Каждый раз – как первый и последний. Светопреставление. Но Иона вывел для себя: «Потерпеть им перед смертью совсем немного. Тем более что деваться уже совсем некуда: на улице всякий поймает и все равно убьет на еду. Так пусть скопом, в отведенном месте. Порядок есть порядок».
Погоняльщик – старик, бригадир, с бородой, седой, заслуженный мастер, говаривал:
– Ниче! Не всем в рай, – и командовал, чтобы открывали ворота.
Специальные товарищи следили, конечно, чтобы лишнего не таскали, не воровали, откровенно говоря. Но что-то неминуемо прилипало. И Иона не ангел. Не сидел голодом. И с хозяевами расплачивался когда деньгами, когда мясом, когда маслом-молоком.
Иона себя внутренне поставил, что будто он находится в разведке: смотрит, слушает, наблюдает. Зачем, для какой цели, не думал. Так, в воздух по вечерам иногда вроде отчитывался о действиях. Сам себе удивлялся: ты ж военный человек, ты сначала определись, кто тебя послал, зачем, в какую сторону больше смотреть предпочтительно, а то все в кучу валишь, не разобрать.
Отчеты его сводились к тому, что жить трудно, а надо.
И он постарается, раз так получилось.
Фридку почти не вспоминал. И остальное после демобилизации – тоже. Правда, часто снилось всякое дурное: будто плывет по Десне в лодке-плоскодонке, качается на тихих волнах. На груди горит звезда Героя Советского Союза; по берегам стоят женщины разного возраста и машут. Всякий раз Иона просыпался от толчка изнутри – будто нос лодки во что-то упирался.
Сдружился с Василием Степановичем. Тот всячески привечал Иону: относился как к родственнику. Наставлял по всем вопросам. Жил Конников в Замоскворечье, в 1-м Голутвинском переулке – вплотную к ткацкой фабрике. Пугал: «Тут у нас место опасное, челнок из окна вылетит – прямо в голову». Был такой реальный случай.
Конников оказался человек недюжинный – любил рояль. Рюмочку выпьет – и к инструменту. Сначала погладит рукой по крышечке и непременно скажет:
– Он у меня непростой, а номерной. Марка – «Бехштейн». Ему нужен особый воздух. Я каждый день под него таскаю таз с новой водой.
Крышку откроет, специальной палочкой подопрет – и стучит по клавишам одним пальцем:
– Чувствуешь, Ёня, какая музыка? Потрясает душу.
Иона смотрел внутрь рояля и удивлялся:
– Железный, а такая нежная суть.
Рояль достался Конникову по знакомству. Соседа еще до войны взяли куда надо, Василий Степанович ночью сковырнул печать и перетащил рояль к себе. Рисковал, конечно. Но что делать, время такое. Иначе он поступить никак не сумел. Сам Ионе рассказал.
Комнат в квартире было две – обе маленькие. Кроме рояля, у Конникова не имелось ничего имущественного. Только кожаный продавленный диванчик и гвозди по стеночке – для одежды.
Вторую комнату теперь занимала женщина неизвестной профессии. Дома не сидела: с утра шмыгала в дверь – и поминай как звали. А звали ее хорошо – Ангелина Ивановна.
Однажды Василий Степанович сделал предложение:
– Ёнька, ты по всем статьям подходящий мне человек. Во-первых, еврей. Во-вторых – молодой. В-третьих – орденоносец. А в-четвертых – дурачок. На тебя при таком букете никто не подумает. Научись водить на грузовике, я тебя приставлю к хорошему заработку. Будешь вывозить с комбината лишнее на сторону, а я прикрою. Согласен?
Иона, хоть и выпивший, поинтересовался:
– Откуда ж лишнее возьмется, если все по счету, по накладным?
– Не твоего ума дело. Я даю – ты отвозишь.
Легко сказать. Ёня внутри долго мучился, даже терзался. Но и работать на прежнем месте стало невмоготу. Вместо лодки начали ему сниться быки, коровы, другие животные: идут на убой и идут, конца не видно. Он во сне задает вопрос: «Почему ж вы не убежали раньше? Не понимали, зачем вас гуртуют?» А они молчат. Ёня им целую речь напрасно толкает. Утром неприятно открывать глаза.
А Василий Степанович подначивает: решайся да решайся. Работа чистая.
Иона дал согласие. Опять же через Конникова выучился на полуторке, тем более – почти все знакомое после танка, получил права. Стал шоферить при цехе готовой продукции: возить тушенку, мороженое, пельмени.
Мечтал даже о красивом красном фургоне – они на комбинате были считаные, но Конников гарантию давал на отсечение, что Ёньке такой выбьет.
Появились деньги. Как приходили – так и уходили. Текли, можно сказать, рекой в неизвестном направлении. Ну, костюм, ботинки, белье. Фриде однажды послал значительную сумму с обратным адресом.
Сказал Василию Степановичу. Тот укорил:
– Зачем ты так? Теперь она надеяться будет на тебя. Нельзя человека напрасно соблазнять.
Ну, конечно, парень молодой, ему распирает грудь благодарность. А кого благодарить? Ну, Фриду; ну, Василия Степановича. Если бы у него и другие знакомые были – он бы и их поблагодарил материально.
Конников устроил Ионе комнату в доме неподалеку от себя – во 2-м Голутвинском. Там в большой коммунальной квартире пустовала семиметровка после смерти жильца. Конникову знакомый участковый шепнул, что, мол, есть такое дело. И посодействовал.
Началась счастливая жизнь. Не без женщин, ясно. То одна, то другая, то третья. И все Ёничка да Ёничка, Ёничка да Ёничка. Молодость.
От хорошего питания и достатка Иона сильно окреп, весь поправился. Сила играет. Девать некуда. Вот как-то с товарищами-грузчиками стал рассуждать, что ему и полуторка ни к чему, сам бы запросто таскал груз на себе. Заспорили.
Иона после рейса приходит:
– Спорим, сейчас загружусь под завязку – и сам потащу машину. На что спорим? А ни на что. На правду.
Снарядили Ионе упряжь. Впрягся и потащил, как знаменитый Гликин с завода ЗИЛ, заменявший целую бригаду такелажников. Ему приказом Микояна давали спецпитание. Ну там плюс всеобщее уважение. А тут спор.
Зима. Колеса буксуют. Помимо того, что вообще глупость. Ему:
– Ладно, твоя взяла, молодец. Бросай ремни.
А он:
– Нет! Я ее, дуру, с места сдвину и протащу сколько-нибудь метров.
Не протащил. Так вместо того, чтобы по-хорошему посмеяться, говорит:
– Сейчас же грузите мне на спину два мешка соли. Ну ее к черту, эту машину, я сам себе машина.
Конечно, после машины два мешка по сто кило – не вес. Для смеха только и навалили. Ну и…
Надорвался вчистую. С месяц лежал дома. Добрым словом вспоминал хирурга Каплана: всю его работу пустил из-за гонора насмарку. Прописали костыли на неопределенное время и впоследствии, по возможности, легкую работу.
Василий Степанович сочувствует:
– Вот, Ёня, мясо воровал, а на соли погорел. Так можно оформить твой случай. Ничего, Ёнька, и с костылями люди действуют. Хорошо у тебя жизнь начиналась. Прямо вперед по Мясной-Бульварной! А теперь что? Теперь будет похуже, но ты держись. Николай Островский лежал-лежал, а книгу написал. Может, и ты будешь примером. Этого никто заранее не знает. Или вот Талалихин Виктор – я его знал, наш, микояновский. Бац – и ночной таран. Сколько пользы принес! И ты тоже не дрейфь. Человек даже в самом плачевном состоянии может совершить подвиг.
Знакомые женщины сначала приходили, потом перестали. А там и Конников исчез из виду.
Денег нет. Здоровья нет. Безутешный баланс к двадцати четырем годам.
Лежит Иона на кровати, накрыл голову подушкой, и только слышно оттуда, из-под подушки:
– Их хоб форгесн. Их хоб форгесн.
До войны по-еврейски никогда не говорил. И родителям пенял, что пора бы идиш забрасывать вместе с другими еврейскими штуками. Учился в украинской школе и, честно сказать, евреем как таковым себя не признавал:
– А чем вы, папа, лучше украинцев или тем более русских? Чем вы от них отличаетесь? Имя, фамилия – так это просто буквы и их расположение. А по сути? Ничем. Они Богу не молятся – и вы не молитесь. Они «Широка страна моя родная» после чарки поют, и вы туда же. И поэтому не надо мне намекать, что раз еврей, то должен перед жизнью принимать какие-то встречные планы. Я как все. У нас в стране так. И я так.
Это по поводу, что отец Ионе как-то сказал, что, мол, с еврея всегда двойной спрос, чтобы Ёнька не слишком выкаблучивался в школе на собраниях по поводам.
Лежал и думал:
«За что бы зацепиться?
За до войны? За войну? За Фридку?
Не за что.
Что бы вспомнить?»
И так грустно стало Ионе, так пусто. От злости встал. Больше ни от чего. От злости на себя.
Никто не ждал.
Куда первым делом пойти? К Конникову.
Вот как-то вечерком по хорошей погоде Иона отправился. Василий Степанович встретил его как родного.
И приседал Иона, и подпрыгивал, и на руках – кто кого пережмет – давал концерт.
– Ну, Ёнька, ты меня просто спасаешь! У меня как раз нет человека. А тут ты, как с неба. Давай за старое!
Иона культурно отказался, сославшись на все-таки неважное состояние. Еще требуется некоторое укрепление, а потом можно вернуться и к старому.
Конников в оборону разом с нападением:
– Тебе ж только баранку крутить по адресам! Ну что ты, ящики по десять килограмм по одному в кузов не покидаешь? Зазнался ты, Ёнька. Неблагодарный человек.
Но Ёнька уперся. Нет и нет. И тут же выпалил как последний решительный довод:
– Я пришел к вам как к знакомому. У меня в Москве больше и не завелось никого. Я к вам в гости. А вы меня стыдите, – и понесло Иону в ненужную сторону: – Вот чуть оклемался и к вам явился с радостью. А вы где были, когда я бревном лежал и сухари грыз? Я вам все отработал, если хотите знать. Я вам ничего не должен.
И даже дверью хлопнул.
Иногда в нем проявлялся характер взрывной, неаккуратный.
А жить надо.
Тут зашел проведать Иону сосед по квартире. Именно что проведать от души, потому что непьющий. Бывало, захаживали мужики по-соседски, но обязательно с напитком, а этот нет. Армянин Айрапетов. Сел за стол, выложил пирожки от своей жены – на тарелочке доставил – и говорит:
– Ёня, пошли работать гардеробщиком-швейцаром в гостиницу-ресторан «Националь». Я смотрю, ты бродишь неприкаянный. А я заранее на всякий случай, чтобы напрасно тебя не обнадеживать, поговорил с нашим начальником на своем уровне. Он говорит – давай веди. У нас люди немолодые – Пичхадзе и Архип Архипыч. Увидишь. Я самый младший – а мне под сорок, хоть и не дашь. А то ты, я тебе честно и без обиды с твоей стороны скажу, не сильно движешься в правильном русле. У тебя здоровье, конечно, было. Ну так и у меня было. Я рвы копал на трудфронте. Там ноги свои и оставил. Фигурально. А в «Национале» – с культурными людьми. Форма красивая за казенный счет. И покормят, и чаевые. Зарплата, само собой. Подумай.
Иона согласился.
Прошел перед приемом на рабочее место собеседование в отделе кадров, ему растолковали, что «Националь» есть объект государственного значения. И потому надо держать ухо востро и примечать, если в глаза бросится что-то подозрительное. Рядом всегда будут надежные люди, их надо информировать.
Слова словами, а на деле – чистый рай.
Одежду принял – щеточкой прошелся. Или лучше наоборот – когда одеваешь гостя на выход – щеточкой пробежался по плечикам и по спине, чтобы он видел. К женщинам, если в сопровождении кавалера, не лезть со сниманием шубки или пальто, аккуратно выждать секундочку, может, кавалер лично хочет даму обслужить, а уж тогда самому тянуть руки. Наука. А один сотрудник – так прямо готовый экземпляр в музей! Подавал пальто самому Ленину своими руками. Архип Архипыч. Мудрый человек, лет под восемьдесят с гаком:
– В том самом пальтишечке его Каплан Фаня и подстрелила.
– А ты дырки видел? – подмигивая, поинтересовался Пичхадзе, ясно, что спросил больше для Ионы, чем для себя, ему ли не знать за столько лет совместной работы.
– Честно скажу, видел. И даже заштопать хотел. Это теперь гардеробщики брезгуют взять иголку в руки, а у нас было в обязанностях: пуговку пришить, дырочку заштопать, если посетитель попросит.
– Так Ленин, значит, тебя попросил? – это Пичхадзе.
– Нет. Я сам. Только я иголку взял с ниткой, втягивал долго, глаза плохие смолоду, гляжу – он обратно идет. Так что не успел. А то бы зашил. Никакая Капланша не прострелила бы в следующий раз.
– Снаряд в одно и то же место два раза не падает. Закон, Архип Архипыч, – подвел Иона итог беседе, хотя, конечно, хотелось поговорить на интересную тему еще.
А в очередной выходной пошел на экскурсию – посмотреть пальто Ленина. Особенно его интересовали дырочки. Хорошие дырочки. Обшиты красной ниточкой – для общей наглядности.
Пичхадзе все называли за глаза стариком, а ему хорошо, если стукнуло пятьдесят. Но по уважению коллектива он шел вслед за Архипычем. Посоветует всегда, посочувствует. Говорил смешно: с несильным грузинским акцентом. Он к Ионе сразу пристал с разговором насчет планов:
– Ты чего хочешь от жизни?
– Ничего не хочу. Просто мне надо жить, – Иона мобилизовался как на политзанятиях, чтобы не попасться на ненужном слове.
– Правильно. А что для этого надо? – настаивал Пичхадзе.
– Не знаю. Может, подскажете, Григорий Михайлович?
– Я тебе сразу скажу: ты сошел с мерки. Мне пока с тобой говорить не о чем. Вот войдешь в мерку, тогда я с тобой и поговорю по душам.
Айрапетов объяснил Ионе, что Пичхадзе со всеми так – говорит загадками, а как дойдет до дела, человек хороший. Можно надеяться.
Ну, так.
День гардеробщиком – день швейцаром. Между прочим, открыть дверь перед человеком – тоже надо уметь.
Айрапетов учил:
– Ты не услуживаешь, ты просто людям делаешь приятное одолжение. Тебе не трудно, а им хорошо.
Однажды Иона попал впросак. Сразу как оформился.
Обеденное время. Он видит, Айрапетов пошел на кухню – вернулся довольный, сытый. Посоветовал Ионе идти, не стесняться. Иона пошел, куда сказано, говорит повару: «Мне бы покушать». Тот ему картошечку волной, петрушечку листиком, котлетку полтавскую, одну. Разве наешься? Иона обиделся.
Айрапетов смеется:
– Ты бы сказал: дай пожрать!
Так и попросил. Навалили всего: и гречки, и картошки, и три котлеты, и большущий кусок сливочного масла на булке.
Зарплата небольшая. Зато чаевые и питание. Ну и, конечно, люди. Кого только Иона ни перевидал: все артисты прошли перед его глазами, и ученые, и композиторы, и писатели, и деятели, и иностранцы.
Как-то ночью, уже и буфет запечатали, в двери колотится человек. В белой рубашке-апаш, светловолосый. Иона его сразу узнал. А на дверях в ту ночь дежурил Пичхадзе – дверь приоткрыл и строго выговорил:
– Время-то у тебя какое в мозгах? Все заперто. Иди домой.
А тот ему в руку лепит большую бумажку:
– Пусти! Очень надо!
Пустил. Человек к Ионе подходит со слезами – почувствовал, что отзывчивый, хоть и молодой:
– Ты мне в сыновья годишься! Достань отцу выпить!
Я знаешь кто? – и деньги из широких штанин вытряхивает. А там – тысячи. Он ими трясет: – Что, вот это ничего не значит? А тут, между прочим, если ты не слепой, Ленин Владимир Ильич изображен в полном сходстве с реальностью! Или нет?! – Артист. Да такой, что весь мир дрожит от него. И вот – просит: – Все деньги бери, а мне выпить надо. Я тут рядом живу, что ж, по вокзалам бегать – сто грамм просить? Все кругом закрыто, все на замке.
Иона это воспринял как боевое задание, которое выполнить не в силах. Сердце рвется на куски – хочется помочь. А не может. Сильно расстроился.
Работа Ионе нравилась. Например, сидит в глубине гардероба – это когда затишье, конечно, обычно с утра, – оглядывается вокруг. Образцовый порядок: надежно высятся рядами стойки для вешалок, крючки на них, номерки. Чисто, тихо.
А часам к двенадцати потоком тянется народ. Потом опять затишье. Потом обед, народ туда-сюда, поест без задержки, а вечером – гулянье напропалую до самого упора в закрытие.
В одежный сезон только успевай поворачиваться. Но Иона всегда умел улучить минутку – посидеть в самом дальнем краю на своей табуреточке. И такой покой его охватывал, прямо заворачивал всего одеялом, убаюкивал. Внутренне даже вроде качал, как на волнах. Но Иона не спал, Боже упаси, просто выработал такую для себя систему проведения личного времени в рамках рабочего дня.
За три года работы – только благодарности.
Как бы там ни было, наступил известный пятьдесят третий год. Иона переживал, но на похороны Сталина не пошел. Хоть и отец родной – а холодно, март месяц, кости у Ионы сильно чувствовали холод, прямо невозможно терпеть напряжения.
Ну, надо жить дальше.
Айрапетов как-то говорит:
– Есть мнение, что евреи один за одного держатся и помогают. Что-то я у тебя ни одного еврея не встречал. Жениться тебе надо, чтоб все наладилось. Попроси у кого-нибудь из своих совета. В синагогу, что ли, сходи. Или что-то еще еврейское есть же. Точно. Не может не быть. Кстати, ты понятия не имеешь, а Пичхадзе самый еврей и есть. Это у него вроде секрета. В паспорте он записан грузином, но еврей. И характер у него еврейский, не дай Бог. И как ты не разглядел? Вот к кому пойти поклониться. Он тебе и невесту найдет. Через свою жену. Она пол-Москвы переженила.
Иона обиделся:
– Ну и что, что Пичхадзе еврей! Да хоть кто. С чего вы взяли, что раз я еврей, так мне надо к евреям ходить и на еврейке жениться? Вот у вас жена русская. И ничего. А про армян тоже много всякого рассуждают.
Айрапетов аж вскипятился:
– Ты мою жену не трогай! Я тебе про другое, а ты не слушаешь. Ну и не надо.
Поссорились. В квартире в коридоре столкнутся – отворачиваются в разные стороны.
Иона первый примирился:
– Варткес Ваганович, извините меня, как старший по возрасту.
Айрапетов на мировую пошел, но прежней дружбы не стало.
В одной смене работают – спасибо-пожалуйста, исключительно по необходимости. Тяжело.
Ну, ничего.
Жил Иона совершенно один. На работу – с работы. Так что Айрапетов ему замечание сделал правильно. И насчет семьи намекнул совершенно верно. Но, скорее всего, на Иону не понадеялся в смысле понимания, а сам что-то обсудил с Пичхадзе. Потому что тот стал пристально смотреть на Иону и разговаривать со значением: откуда родом, чем занимался до войны, как был на войне, почему приехал в Москву, какую занимает жилплощадь. И не сразу – а помалу-помалу, спросит одно – и вроде дальше не интересно.
Иона, конечно, сразу почувствовал, что его пытают, и сам для себя решил, что Пичхазиха взялась пристроить к нему, как к завидному жениху, какую-нибудь свою кандидатку. Ну, пусть. Даже интересно. Иона отвечает на поставленные вопросы, но в разговорной манере, не как в отделе кадров. Шутит при этом, только не через край, а тактично, с мерой вещей.
Наконец Пичхадзе говорит ему прямо:
– Хороший ты парень, Иона. И красивый. И порядочный. Я за тобой с первого дня наблюдаю. Лишнего не скажешь. Чужого не возьмешь – свое положишь. У меня есть тебе невеста. Такая девушка, если сразу не умрешь от счастья, так сто двадцать лет будешь с ней счастлив. Приходи завтра ко мне домой – на обед.
– Так суббота, я как раз на смене.
– Поменяйся, хоть с Айрапетовым. Приходи обязательно.
И написал адрес на бумажке. Улица Расковой. А на словах пояснил:
– Спрашивай Старую Башиловку. Нас переименовали в честь героини-летчицы, еще не все усвоили.
Иона прибыл без опоздания. А там – еврейская суббота. Самая настоящая. Пичхадзе в ермолке, жена его в парике, трое гостей, кроме Ионы: мужчина, тоже в ермолке, женщина – одного с мужчиной возраста, и девушка, совсем молоденькая.
Пичхадзе познакомил Иону:
– Это Израиль Исаакович Кременецкий, это его жена – Хана Гедальевна, это их дочка Софочка. А это герой войны, орденоносец Иона Ибшман. А это – моя жена, дорогая Серафима Ефимовна. Будем все знакомы.
Сели. Жена Пичхадзе зажгла свечи в семисвечнике. Пичхадзе прочитал молитву. Разлили вино.
Пичхадзе сказал:
– Гут шабес!
Выпили, стали кушать.
Холодные закуски лились рекой, суп с клецками, рыба фаршированная и так далее. А сервировано не хуже, чем в «Национале».
Хана Гедальевна вставила:
– Моя Софочка отменная хозяйка, настоящая еврейская хозяйка. Мы не то что совсем кошер соблюдаем, но стараемся. У нас семья такая, что традиции уважаются от поколения к поколению. Софочка идиш знает в пределах разумного. А вы, Иона, как?
Иона возьми и брякни:
– Их хоб форгесн. Я после войны не могу слышать еврейской речи. Потому что она сильно смахивает на немецкий язык. И потом, столько горя из-за этого людям еврейской национальности! Говорят, что немцы евреям это сильно ставили в вину, что идиш похож на немецкий.
– Что вы говорите, Иона! – Хана Гедальевна выкатила глаза от удивления: – При чем тут язык, хоть и идиш? Разве за язык убивают?
Иона пожал плечами:
– Не знаю. Но давайте про грустное не говорить за этим прекрасным столом. Давайте выпьем за знакомство.
Хорошо посидели. Кременецкий с Пичхадзе говорили между собой, потом перешли в другую комнату. Иона слышал, как читали на еврейском Тору или еще другое священное, по тону было ясно. Старшие женщины между собой что-то обсуждали. А Иона с Софочкой перекинулись парой слов насчет передать соли. И всё.
Иона под конец вроде сделал предложение, чтобы всем потанцевать, но ответа не получил.
Софочкина мамаша кривовато улыбнулась:
– Мы уже старые, а у Софочки от музыки и так голова кругом идет от шума – она музыкальный работник в пионерском доме.
В понедельник, не в свою смену, Пичхадзе пришел в «Националь» и пальцем поманил Иону в глубину гардероба.
– Ну, Иона, ты сильно понравился Софочке. Но еще главнее, ты понравился маме Кременецкой. Она в семье играет главную дудку. Ну как, рад?
– Конечно, рад. Скрывать не буду. И Софочка мне понравилась. Интересная девушка. Что дальше?
– А дальше то, что я прежде не выяснил у тебя главный вопрос. А теперь меня Хана Гедальевна спрашивает. Ты мне прямо скажи, Иона, ты обрезанный?
Иона засмеялся:
– Ой, не могу! Да не обрезанный я! Не беспокойтесь! Я ж советский человек. Это вы для анекдота спрашиваете?
– Ну тогда тебе от ворот поворот на первом шагу. Хана Гедальевна согласна только на обрезанного. Ей нужен настоящий еврей. У них семья такая, что ой-ой-ой на этот счет. Извини, моя вина. Нужно было про это сначала спросить.
Иона разозлился:
– Настоящий еврей! А я что, подделочный? У меня в паспорте написано.
Пичхадзе делает ему пальцем предупредительный знак:
– Ты тут не кричи. Хочешь, спрошу – если ты сейчас обрежешься, они тебя возьмут?
Иона оскорбился:
– Да я и говорить с ними не желаю! Ни на какой почве. Где видано, чтобы человеку условия ставили в подобном роде! Спасибо, конечно, но я обойдусь как есть. Без обрезания. Мне смешно, и только потому не обижаюсь. Бывают всякие люди. А вам насчет еврейства вообще стыдно рассуждать. У вас фамилия грузинская и в паспорте записано, что грузин, а вы меня черт знает чем попрекаете.
Пичхадзе стал пунцовый:
– Ты щенок, мои предки эту фамилию носили испокон веков, а что у меня в паспорте записано – не твое дело! Я на паспорт плюю! Если тебе интересно. А на это дело не плюнешь, – и он ткнул пальцем себе в штаны. – У меня дед был раввином в Кутаиси. А я тут пальто всем раздаю. Я бы, может, тоже раввином был, если бы меня спросили.
Иона испугался, что Пичхадзе удар хватит от наплыва воспоминаний.
Примерно через месяц в ресторан пришла Софочка.
С подружкой – часов в двенадцать, когда обычно сходились перекусить, кофе и чай с пирожными.
Иона с Софочки снимал пальто, так чуть в обморок не упал от ее духов.
Софочка тихо поздоровалась с ним. И выходило по всем приметам, что она именно на него посмотреть и явилась. Потихоньку толкала подружку в бок и стреляла глазами в направлении Ионы.
Только тогда Иона обнаружил у Софочки большой недостаток – перекос с левого боку. Ступня идет внутрь, хоть ты что. Отсюда – хромота и перевалка в походке.
Иона сначала разозлился: хотели подсунуть кривобокую. А потом сам себя застыдил: она кривобокая, а ты кто? Она женщина, страдает от своего ущерба, может, плачет по ночам. Ей любви хочется, человеческой ласки, тем более мужского внимания. Обидно только, что его заранее не предупредили, не понадеялись на понимание с его стороны.
Так ли, сяк ли, через некоторое время Пичхадзе снова выступил связным:
– Иона, я с тобой должен поговорить по поручению Ханы Гедальевны.
Иона с улыбочкой:
– Ну, что еще отрезать надо?
– Брось ерунду городить. Она просит с Софочкой не встречаться, если Софочка пойдет с тобой на сближение. Она девочка своенравная, может и сама инициативу проявить. Как, еще не было ничего такого?
– Нет. Ничего не было. С того самого дня и не виделись, – Иона почему-то не признался в нечаянном свидании.
Как-то под вечер в воскресенье на Якиманке Иона встретил Конникова. Не виделись несколько лет. Иона давно забросил старую обиду. Кинулся к Василию Степановичу:
– Это ж сколько лет, сколько зим!
Конников вроде не обрадовался:
– Ёнька! Чего орешь? Здоровый? А я думал, ты загнулся.
– Что вы, Василий Степанович! Я теперь хорошо живу. Работаю в «Национале» гардеробщиком-швейцаром.
– Тоже мне гордость. А я вот прогуляться вышел. Давай до «Ударника», там на скверике посидим.
Шли молча и сидели молча. Смотрели на людей – лето, хорошая погода.
Первый заговорил Конников:
– Мясная-Бульварная теперь Талалихина. Не знал?
– Не знал. Я газет не читаю, радио не слушаю. Хорошо, что в честь героя назвали.
– Хорошо. Вот так, Ёнька, один таран – и вечная слава. А я с комбината уволился. Прижало, двинуться не давали, я и ушел. Теперь на новой работе. В такси. Денег хватает. Людей вижу. А то раньше мясо да мясо. Аж в глазах кровило.
– Да, это хорошо. Я тоже по преимуществу с людьми.
Я бы в такси с удовольствием пошел, но меня не возьмут – тяжелая инвалидность. Мне рекомендована легкая работа, – вздохнул Иона, не зная, как еще поддержать беседу.
– А я женился, – Конников как-то криво подмигнул. – На своей соседке. Ангелина – женщина хорошая. Я подумал, подумал, чего искать, квартира теперь вся наша. И обед тебе, и стирка, и уборка. Только она на рояль ругается – ей места мало для воздуха. А куда его? Жалко.
Василий Степанович поднялся и подал руку Ионе:
– Ну, пока. Я недалеко свиданьице назначил. Тайное.
А ты тут посиди. Заходи как-нибудь, чайку попьем.
– Обязательно, – от всего сердца пообещал Иона.
С того самого вечера Ионе на голову стал давить рояль. Иона захотел его себе.
Куда ставить, зачем, не думал. Отправился к Конникову. Его дома не оказалось – Ангелина Ивановна встретила приветливо, напоила чаем.
Иона ей сразу выложил свою мечту:
– Продайте мне рояль. Он вам ни к чему, только мешает. А мне для дела.
Ангелина быстро согласилась, но велела прийти через два дня – узнает, какую цену можно взять, и заодно тактично поставит в известность Конникова, чтобы без дополнительной обиды с его стороны.
Ну, в общем, выторговал Иона рояль. Приволокли его, поставили кое-как. Сошлась любоваться вся квартира. Смотрели из коридора, а в комнату никто и не втиснулся – рояль все место занял на себя. Иона придвинул кровать вплотную к шкафу – как раз чтобы пробраться мимо рояля, ни уже, ни шире. А обеденный круглый столик заранее поставил в комнату к Айрапетову – чтобы потом разместить.
Айрапетов поцокал языком:
– Ай, какая красота! Молодец, Ёня. А стол куда?
Иона обвел взглядом комнату – некуда.
– Может, кто возьмет, я подарю. Даром подарю. Хороший стол.
Согласилась одна соседка, только чтобы выручить.
Ну да. А жить надо.
Иона застелил рояль простыней, боялся на него дохнуть.
Первое время ел и чай пил на кухне – в комнату еду не носил. Не на коленях же ложкой махать и кипяток лить.
А потом потихоньку приспособился принимать пищу на рояле. Положил толстую разделочную доску, а за ее границы ни-ни. Аккуратно.
Айрапетов как-то по-свойски спросил:
– Зачем тебе инструмент? Весь двор обсуждает.
Иона отмахнулся.
На самом деле внутри себя он знал, что приобрел рояль лично для Софочки. Вот она еще раз придет в «Националь» пирожные съесть, а он ей скажет, что у него для нее сюрприз. Она к нему тогда обязательно придет, он ей рояль и обнаружит со словами: «Это вам».
Что будет потом, Иона не размышлял, потому что об этом вообще не размышлял.
Свою придумку насчет разведки он давно забросил. Но иногда сильно хотелось себе или кому там вслух доложить накопившееся. Но боялся, потому что был такой случай. Тетка через стенку постучала с вечера, а наутро со смехом сделала замечание:
– Ты богомольный, что ли, Иона? Так ты тише молись, а то бубнишь, как в трубу. Спать не даешь.
С того раза он свои отчеты и прекратил.
Софочка не скоро, но пришла. Оглянулась при входе, вроде с опаской кого-то высматривала, а потом вплотную прислонилась к барьерчику и вытянулась в струнку навстречу Ионе:
– А вы сегодня работаете? Очень приятно. Меня мама просила Григорию Михайловичу передать кое-что важное. Он тут?
– Нет, он сегодня выходной. Софочка, мне оставьте, я передам. – Иона хоть ждал, а растерялся. – А мне что вы скажете, Софочка? Как поживаете?
Софа только сказала:
– Спасибо, – и повернулась, чтобы уйти.
Но Иона почувствовал, что если уйдет – так навсегда.
– Софа, давайте с вами встретимся и погуляем. Когда вы скажете, тогда и встретимся. Хотите, я сейчас отпрошусь, и мы пойдем куда-нибудь побродим на воздухе? Солнышко какое!
Софа согласилась, лишь выразила опасение, чтобы у Ионы по работе не было неприятностей.
На улице постояли и решили, что надо идти в Александровский сад.
Прошли немного по направлению, Софочка хоть и выказывала радость, но старалась идти так, чтобы хромота не выходила на первый план. Но Иона учел это сердцем и предложил:
– А давайте вместо того, чтобы бесцельно шататься по улицам, поедем ко мне домой. Зайдем на минутку. Я для вас подготовил сюрприз.
– Как это? Может, мы бы и не встретились вообще. Вы что же, знали, что ли?
– Точно. Я, Софочка, все наперед всегда знаю. – Иона, конечно, пошутил, но Софочка поверила всерьез.
– Я про вас так сразу и подумала. А раз вы все знаете, я вам скажу – ничего мне мама Григорию Михайловичу передавать не поручала. Я к вам зашла. Просто по-товарищески.
И улыбнулась не то чтобы кокетливо, а совсем по-женски.
Софа увидела рояль и чуть не упала в обморок. Это еще когда он был в простыне. А когда Иона простыню снял – тут началась реакция ой-ой-ой. Что? Откуда? Каким образом?
Иона не стал распространяться. Туманно намекнул, что про подарки не рассказывают об источниках.
Насчет тазика с водой под роялем Софа осудила:
– У вас сырая комната. Вон и на стенке плесень, а вы дополнительно разводите. Немедленно уберите тазик навсегда! Я сейчас что-нибудь сыграю. Вы не против?
Открыла крышку, огляделась, на что присесть – как раз на краешек кровати. Села и пальчиками стала тыкать в клавиши – для пробы. И снова выговор:
– Рояль расстроенный, играть невозможно. Нужно срочно звать мастера, настраивать. Что ж вы не смотрите за инструментом? Ему цены нет, а он у вас как в сарае.
– Не сердитесь, Софочка, я в роялях ничего не понимаю. Это теперь ваше, что хотите, то и делайте. Но, может, все-таки сыграете как есть?
– Нет-нет. Ни в коем случае. Сначала надо настроить, подлечить. А потом уже играть.
Иона обратил внимание, что голос у Софочки стал другой и говорила она будто давняя знакомая, не стеснялась: красиво жестикулировала руками и поворачивала головку в сторону Ионы – медленно, плавно, наверное, заранее репетировала перед зеркалом.
Иона решился сказать главное:
– Софочка, вы не подумайте ничего плохого. Но хочу вам предложить встречаться. Вы мне нравитесь, и я вам тоже. Мне Григорий Михайлович говорил. Посмотрим друг на друга поближе, может, сложится. А если нет – будем дружить. А что касается рояля – забирайте его себе хоть сейчас. Рояль к нашим дальнейшим отношениям совершенно не касается. Это просто сюрприз в честь нашей встречи.
Софа сидела на кровати и спокойно смотрела снизу вверх на Иону:
– Иона, вы взрослый человек, а ведете себя как маленький. Думаете, я не понимаю, зачем вам знакомство со мной. Вы посмотрели на меня – я хромая, мне по всей Москве жениха ищут – найти не могут. А тут вы – красивый мужчина, между прочим, довольно молодой, и всё у вас есть: и комната, и хорошая работа. Только хромоножки вам не хватало. Хотя лицо у меня красивое, конечно. Вы хотите со мной я знаю для чего встречаться, так и я этого хочу. А о дальнейшем давайте не думать. Насчет рояля спасибо. Но куда ж я его? Пусть тут.
Когда поздно вечером вышли из дома, Софочка прижалась к Ионе и шепотом сказала:
– Хорошо, что так сразу получилось. Не хочется время терять. Правда? А то мало ли что.
Иона проводил Софочку до ее дома – неподалеку, на Большой Полянке, рядом с Дворцом пионеров, где она работала.
Честно говоря, радости у Ионы на сердце оказалось мало. Софочка чем-то напомнила Ионе Фриду. Другая, ясно, и говорит по-другому, и обращение у нее другое. Но вот когда в глаза заглядывает – точно Фрида.
А что, все женщины похожи. Ничего страшного.
Встречались примерно раз в неделю. Иона не спрашивал у Софочки ничего про отца и мать, и она не рассказывала. В любви не признавалась. Он тоже не распространялся. Улягутся в кровать и занимаются своим делом. Иногда Софочка расскажет какую-нибудь книгу, иногда Иона – случай из фронтовой жизни.
Айрапетов, конечно, как сосед, видел Софочку у Ионы. Но не лез. А когда ему Иона предложил никому не рассказывать про девушку, особенно Пичхадзе, Айрапетов дал слово молчать.
Как-то Иона похвастался Софочке своим биноклем. Смотрели в окно, друг на друга – переворачивали бинокль по-всякому, выходило интересно.
Софочка спросила:
– Ты его с мертвого снял? С убитого?
– Ну, с офицера. С живого. Он валялся рядом со своим танком. Танк покореженный, горелый. Я внутрь полез, прихватить дальномер, у них были. А у нас не было. Вылажу – немец подает голос. Я хотел застрелить, да пожалел.
Софочка обхватила щеки руками, как ребенок:
– А он какой? Молодой? Красивый?
– Не знаю. Сильно обгорел. Наверно, надо было застрелить, чтобы не мучился.
– Да. Чтобы не мучился, – тихо подхватила Софочка, как эхо.
Про бинокль больше не вспоминали.
Получилось, что из дома вдвоем больше не выходили и не назначали встреч на улице. Софочка так повела себя сразу:
– Зачем выставляться напоказ?
Иона подозревал, что причина больше таилась в Софочкиной хромоте.
Раз сходили в «Ударник», на «Тарзана». Очередь за билетами – до самой набережной. Потратили часа полтора, кроме сеанса, – посторонние лезли без совести.
Рояль пребывал без изменений. Простыню Софочка сняла и велела больше не прикрывать инструмент. А играть не играла. Все обещала привести настройщика, но не вела.
Как-то спросила:
– Иона, у тебя еще женщина есть?
– Нет. Ты у меня есть. Никого мне больше не надо.
– Очень хорошо. Если ты не обманываешь меня в утешение.
Иона от таких слов покраснел:
– Ты что говоришь? Давай я на тебе женюсь. Ты не говорила, и я не дергал тебя. Тем более нас для того и знакомили. Если бы не твоя мамаша, мы бы давно жили семьей. Я наоборот думал – ты сама меня как мужа не хочешь.
– А что мама? Ты же через Пичхадзе передал, что я тебе не нравлюсь. Он мягко маме намекнул, она мне рассказала. Надо, мол, Софочка, нам на землю опускаться, тебя возьмет только очень старый вдовец. Я назло ей подошла к тебе ближе. Мне, может, надо было кое-что доказать самой себе.
Иона аж задохнулся от возмущения:
– Ты что несешь? Ты сама хоть слова понимаешь? Ты мне сразу понравилась, я еще понятия не имел, хромая ты или не хромая. Ты хоть знаешь, почему на самом деле от меня твоя мамаша отмахнулась? Я тебе, чтобы не удивлять тебя насчет темноты твоих родителей, не рассказывал причину. Твоя мама не хотела меня, потому что я необрезанный. Ты-то хоть разницу знаешь? Ты передо мной держишь фасон неизвестно какой и зачем. Лично у тебя для этого какой повод? Ты из моей же кровати мне в лицо тычешь свою правоту. Выходит, ты на мне свое одолжение оттачиваешь.
– А ты думал, ты мне одолжение делаешь?
Софа прекратила разговор и быстро собралась. От провожания отказалась.
С того дня пропала. Полгода ее не было.
Иона подходил к Пичхадзе с непринужденной беседой, мол, как там Софочка со своими папой и мамой, не вышла ли замуж. Пичхадзе хмыкает, а толком не говорит, что случилось:
– Своим чередом идет, своим чередом.
Иона караулил у Софочкиного дома. То его чуть сам Кременецкий не увидел, то мамаша Хана Гедальевна прошла мимо в двух шагах – не заметила. А Софочки нет и нет.
Само собой, у Дворца пионеров дежурил. Ничего.
Иона бросил следить и решил, что раз у них с Софочкой не заладилось, так и ладно. Если бы с ней стряслось какое несчастье, Пичхадзе рассказал бы. А молчит – значит, все слава Богу. Наверное, вышла-таки замуж и с мужем уехала по его месту расположения.
Сидит Иона в гардеробе, приткнется к какой-нибудь шубе и размышляет ни о чем. Всё тайны, а тайны какие-то пустые. Разгадывать не хочется, и так понятно: живи и радуйся, что живой.
И вот Софочка пришла к Ионе. В воскресенье с утра. Рассказала, что ее отсылали к дальним родственникам проветриться. Она там родила мальчика и оставила на попечение. А сейчас приступает к прежней работе и очень рада, что Иона ее не забыл. Мальчик, конечно, Ионе сын, но это не имеет значения. Главное – забыть все недоразумения.
Софа попросила, чтобы все было как раньше.
Иона растерялся:
– Как это? Мы теперь поженимся и мальчика к себе заберем.
Софа не перечила, но и не выразила согласия. Сказала:
– Я просто поставила тебя в известность. Лучше, чтобы было как есть.
Иона спросил, как в целом ощущают себя родители.
– А что, они мне счастья хотят. А я их так подвела своим поведением. Но ты не волнуйся, они про тебя не подозревают. Я вообще им заявила, что меня преступно изнасиловал незнакомый человек.
– Ух ты! Прямо кино. Подумаешь, соврала родителям. Нехорошо, но это запросто аннулируется. Вместе пойдем и все расскажем. Страх есть страх. Страх – большое дело в этом вопросе. А ты ведь, как молодая девушка, боялась им признаться, стеснялась. Ясно.
Однако Софочка махнула ручкой – это еще хуже будет. Тогда ее вовсе не простят за распущенность.
Иона сказал Софочке, что между ними все будет как прежде. Насчет мальчика спросил, как зовут. Тут Софочка расплакалась и объяснила, что ребеночка отдала сразу после родов, про себя его никак не называла, потому что ее заверили: если хоть раз назовешь дитя по имени, потом не оторвешь от себя даже с мясом. А, по правде сказать, ей этот ребенок был все равно. Как женщина, она, конечно, чувствовала ответственность, но в остальном не желала привязываться.
Иона поинтересовался, неужели отдала мальчика без содрогания? Софочка ответила, что ей мальчик представлялся исключительно помехой в дальнейшей жизни и непредвиденной остановкой в пути. У нее даже злость была: всегда, как только намечается что-то важное, от чего жизнь может переиначиться в положительную сторону, возникает какая-нибудь помеха.
Вот, например, ей должны были делать важную операцию – устранить врожденный дефект тазобедренного сустава, она уже была в больнице, в самой лучшей, с профессорами, так как раз объявили войну. Ее срочно прямо из палаты забрал отец и отправил с мамой в эвакуацию, а сам пошел на фронт. А потом в пятьдесят первом опять договорились насчет операции. Тут достоверно сообщили, что евреев высылают на Север. А после операции еще долго ходить на костылях, и уход тоже. Опять забрали из больницы, чуть не с операционного стола. На чемоданах просидели больше года. Ну ладно, в первый раз война. А во второй – ложная тревога. И евреи на месте, и тазобедренный сустав проклятый, какой есть, при ней. Потом – Иона. Тут Софочка решила взять в свои руки жизненный путь, чтобы опередить какое-либо стихийное бедствие, если оно намечалось в судьбе. Вроде хорошо. Но вот – ребеночек.
Иона слушал-слушал, головой качал, руками разводил, а спросил одно:
– Не понимаю только, почему ты сразу про ребенка не сказала?
Софочка молчала-молчала. Ответила так:
– Я сама хозяйка своего счастья. Если бы сказала тебе – уже и не одна, а надо распоряжаться вдвоем. Неужели непонятно?
И ушла. Хромать стала больше, это Иона приметил.
А лицо еще красивее, чем было.
В голове у Ионы вертелись разные мысли, но ничего не клеилось одно к другому. Ночь проворочался, спал урывками. Хорошо, назавтра не его смена. День пролежал как чумной. Вечером отправился к Конникову.
Тот встретил его радостно. Был дома один – окна настежь, прямо на паркет летят мокрые снежинки.
– Помнишь меня, Ёнька! Без Конникова никуда. А мне нужен надежный человек. Сейчас выпьем, покушаем. Ангелина столько готовит, что половина скисает, не успеваю съедать.
Конников болтал без передышки, про какие-то планы, про таксопарк. Оказалось, он уже из таксистов перешел в начальники среднего размаха и что-то махерит с запчастями. А на складе окопался недотепа. И не мешает, а лучше бы своего человека поставить.
– Ну как, Ёнька, пойдешь ко мне? Подумай. Самостоятельная работа, деньги хорошие, я тебя в обиду не дам.
Иона для приличия сказал, что подумает. И приступил к главному:
– Я, Василий Степанович, пришел посоветоваться. Насчет одного положения, которое у меня сложилось. Тут женщина от меня родила ребеночка. Я бы на ней запросто женился, но родители ее категорически против. К тому же ребенка она оставила по месту родов – в каком-то городе, не знаю где.
И так далее, больше про непонимание ситуации, а не по фактам.
Конников выслушал не перебивая. В конце спросил:
– Ты мне одно скажи – эта женщина хочет за тебя замуж?
Иона пожал плечами:
– Честно вам скажу, Василий Степанович. Она калека с детства, думаю, это на нее наложило тяжелый отпечаток.
– Калека? – Конников рассмеялся. – Ничего себе калека! Родители небось спят и видят, как ее хоть кому с рук сбыть. А ты, подумать только, не устраиваешь! Какого же рожна им надо?
– Как вам объяснить… Они не то что верующие. Ну, считайте, верующие. А я, считайте, неверующий. Вот они и против.
Конников посмотрел на Иону как на круглого дурачка:
– Скажи, что тоже поверил в Бога. В синагогу вашу с ними вместе сходи.
– Не пройдет такой номер. Им нужен обрезанный.
А я необрезанный. Без этого никакая синагога не считается.
Конников посерьезнел:
– Да. А ты ни в какую, значит?
– Конечно. Это их прихоть, а я режься.
– Без этого никак?
– Никак.
– Нашла коса на камень! Что ни говори, евреи без выкрутасов не могут. То у них не считается, это не считается. Все им вынь да положь – на слова никогда не поверят. Считают они, считают. И когда только досчитаются? Ты не обижайся. Я не про тебя. Слушай, Ёнька, пошли ты их всех вместе с их психической доченькой подальше. К тебе претензий никто не имеет?
– Никто. Она им сказала, что изнасиловал кто-то. Несчастный случай.
– Тогда ясно. Раз несчастный случай, так и ребеночек не в счет. Х-ха! Тебе, Ёнька, повезло. Если бы она им сказала правду, так они бы тебя враз смогли засадить за решетку. Я знаю. Ничего не докажешь. И вообще, ты с ней осторожней. Она может держать на крючке: мол, признаюсь папе с мамой, что это ты, они тебе покажут кузькину мать. Она же ко всему инвалидка, закон на ее стороне. Что ты смотришь? Бабы всё могут! Да что говорить! Ты меня держись. Молодой парень, красивый. Найдем тебе жену. Хочешь – с ребенком, хочешь девушку. У нас в таксопарке одна диспетчером работает. Не веришь?
Конников ловко перевел разговор на другую тему. Потом еще выпили. Потом еще. Как пришел домой, Иона на утро не помнил.
На работе Иона ронял номерки, путал ячейки для обуви, просыпал чаевые мимо жестяной коробочки, потом погнул крышку, когда эту коробочку прикрывал.
А ко всему – Архип Архипович пристал с разговором:
– Смотрю я на тебя, Иона, и радуюсь. Хороший ты человек.
– Да ладно, какой я хороший? Места себе никак не найду. Сегодня чуть чужой макинтош не отдал, – Иона поддержал разговор без настроения.
– Ну и отдал бы, потом выплатил. Подумаешь, какая беда. Бывает и похуже. Ты с лица спал. У тебя жизнь проходит нормально?
– Нормально, Архип Архипыч. Просто я давно не был в отпуске. Четыре года тут работаю, а отпуск не брал. Как вы думаете, взять?
– Бери, бери.
– А с другой стороны, у нас же не работа, а сплошной санаторий. Люди культурные, красота кругом. А в отпуске мне что делать? С ума сойти.
– Тоже правильно.
Помолчали. Архип Архипович повздыхал, потом сказал:
– Я один раз на море ездил. В здравницу. В тридцать пятом году. Ты на море был?
– Никогда. Я плавать не умею. Даже стыдно.
– Ох, а я плавать любил. Чуть не утонул – от смелости. Заплыл далеко-далеко, смотрю – берега не видать. Лег на спину и лежу. Думаю, ни за что назад не вернусь – не доплыву. Сил не хватит. Полежал – и обратно. И что-то меня ко дну тянет. Не на самом деле, а как будто в уме. Да. А как у тебя с личной жизнью? Пора семью заводить.
Иона ответил в том духе, что завести семью никогда не поздно и что он благодарит Архипа Архиповича за заботу. Но, видно, как-то так обидно голосом произнес, что старик принялся извиняться:
– Я, Иона, не в свое дело полез, правда. Думал, ты ни с кем не разговариваешь, не делишься, а у меня сердце свободное – я любой твой разговор приму с радостью. А тебе, выходит, не надо. Ну не надо и не надо. Прости.
И отошел потихоньку в сторону, как раз люди появились.
Иона не находил себе покоя. В выходной отправлялся гулять куда глаза глядят. А в голове крутились плохие мысли. И про Софочку, и про ее поведение, и в целом про Кременецких. И притом Иона стал замечать детей. Крутятся под ногами, бузят, ручками машут. Смешные. И жалко. Дошел до того, что в коляски заглядывал: как они там спят, на что похожи. Мамаши с подозрением сторонились, но некоторые поднимали покрывальце – мол, полюбуйтесь, какой бутуз.
Словом, абсолютно сошел с рельсов.
Софочка не давала о себе знать. Иона считал, что хоть это хорошо. Не рвет душу бесполезными признаниями. Что там у нее еще припасено, один Бог знает. Его ли ребенок, есть ли он?
Иона думал-думал и придумал, что был сон – и прошел.
Архип Архипыч заболел и месяц не показывался на работе, а когда вышел – написал заявление по собственному желанию. Его не держали – на завидное место подступали новые силы. Проводили с почетом. С грамотой и настольными часами.
Иона промаялся до августа месяца и попросился в отпуск.
В ЦУМе купил кое-какие вещички: кеды, чтобы путешествовать по горам, фонарик, термос с розами, большое махровое полотенце – все китайское, отличного качества. Взял бинокль.
Поехал на море. В Крым, в Феодосию. Посоветовали знающие люди.
Снял сарайчик у старика со старухой – Петра Алексеевича и Елены Ивановны.
Ходил-ходил, и по горам, и всюду. Купался мало. Сядет на берегу и смотрит в бинокль за горизонт. Наслаждается красотой. Иногда на женщину какую-нибудь наведет бинокль для развлечения. Но без осознания. Просто со скуки.
По вечерам пил водку со стариком и беседовал. Петр Алексеевич воевал еще в Первую мировую и в Гражданскую непонятно на какой стороне, если отсчитывать от советской власти. При знакомстве изучил паспорт Ионы и сделал заключение:
– Если ты непьющий, так ищи другую пристань. А если пьющий – милости просим. Водочки мне ставь каждый вечер. Ну и деньги, конечно, так, для порядка. Деньги я все равно старухе отдам, а водочка при мне останется – внутри. И тебе веселей. Конечно, сам-то можешь и вино, у старухи полно, а мне уж белую. У нас с ней заведено: против не будет.
Иона пытался поймать отдых, но не получалось. Лежит ночью, спит. А отдыха нет. Ходит – тоже нет. Сидит – тоже. Правда, и ничего другого не обнаруживалось. В голове пустота. Работают только глаза: стал замечать, что видит далеко-далеко. Забросил бинокль и принялся тренировать зрение. Смотрел прямо на солнце – когда в глазах темнело, закрывал рукой, а в остальном старался не уступать:
посмотрит – закроет, посмотрит – закроет. В общем, не сдавался.
Заходили беседы и о войне.
Петр Алексеевич твердо заявил:
– Мы бы войну не выиграли, если б не устав. Устав есть кулак. Теперь что – сплошное шатание. Я старухе иногда читаю по памяти. Она смеется. Ну и дурь, говорит, все же и так понятно: кому, как, куда, если что. Не понимает сути.
Иона поддержал:
– А суть в том, что каждая буква оплачена кровью.
– Вот именно. – Петр Алексеевич встал и с рюмкой потянулся к Ионе: – Молодец.
Иона продолжал, потому что уже много выпил:
– Ты присягу давал? Давал. Договаривались? Договаривались. Все тогда были? Все. А теперь отказываются. Ну вот и получайте.
И сказал это с таким убеждением, что старик забеспокоился:
– Ладно, Ёня, дело прошлое.
Но Иона разошелся:
– Нет, я тебе скажу, тебе форму дали – тебя всегда по ней узнают. Другую одел – все равно узнают. И под суд. Потому что присягу формой не отменишь. А если, допустим, ничего не давал. Просто губами, а не горлом слова, тогда как? А я тебе скажу: ты рядом в строю стоял – значит, получай. Мне товарищ разъяснял, что когда евреи с Богом встретились лично, они ему присягнули на верность и устав приняли от сих до сих. И там все присутствовали как один: и те, что тогда жили, и те, которые еще не родились во веки веков. Значит, и я там был. А я ж ничего не знал. Я ж не знал, понимаешь.
– Не знал, значит, и не был.
– А если был?
– Хорошо, хорошо, Ёничка, завтра договорим, – старик еле дотащил до сарая тяжелого Иону.
В сарае оказалось жарко. Давила крыша, стенки. Ионе спьяну показалось, что горит в танке. Еле привел себя в чувство.
До отъезда оставалась пара дней. Собрал кое-какую еду и отправился на самый дальний край берега. Днем уходил в тень, а к вечеру, когда садилось солнце, снова к морю. На берегу и ночевал. Очень жалел, что две недели валял дурака, не отдохнул.
В Москве все гудело. Наступил Всемирный фестиваль молодежи и студентов.
Помимо всех прочих приехали аж две делегации из Израиля. Одна прогрессивная. А другая не очень.
Негров полным-полно. Разные народы ходили с цветами прямо по улицам. Выстроятся в ряд человек по десять, возьмутся под руки – и идут по Горького, поют «Подмосковные вечера». И наша молодежь, само собой, среди них.
Иона наблюдал от дверей «Националя», любовался.
Пичхадзе спрашивает:
– Ты, Иона, израильтян видел? У нас в гостинице живет делегация.
– Не видел.
– А я видел, – Иона и Пичхадзе стояли на улице – время совсем раннее, посетителей ни одного. Вот и позволили себе такую свободу – подышать воздухом. – Я даже, можно признаться, подарок получил от одного. Посмотри.
Пичхадзе протянул Ионе маленький значок – флаг Израиля, белый с синей шестиконечной звездой.
– Красиво. Но у нас лучше. Красный все-таки, что ни говори, нарядней. – Пичхадзе согласно кивнул на замечание Ионы. – И как он, Израиль? Что говорит? – Иона из вежливости спросил, а не из интереса.
– Да так. Разное. Сам понимаешь.
– Ну и что, что Израиль? Люди как люди, – Иона так сказал, чтобы Пичхадзе поставить на место, а то он вроде от этой встречи стал больше о себе воображать. – Везде живут, и там живут. Мы вот с вами, Григорий Михайлович, тут живем, и ничего.
– Ничего-ничего, – быстро согласился Пичхадзе. —
Я просто к тому, что если тебе интересно, я тебя приглашаю в субботу к себе в гости. Там будут разные. А то ты совсем один. Чахнешь. – Пичхадзе улыбнулся со значением.
Ну, так.
У Григория Михайловича на улице Расковой собралось человек десять. И, между прочим, Софочка с родителями. Вели они себя тактично – Иона то, Иона се. Софочка села рядышком и улыбалась по-дружески.
Пришел и фестивальный еврей, не тот, который подарил Пичхадзе значок, а другой – родом из польского Томашова. Оказалось, он еще из Израиля разыскал отца Софочки, по дальней родственной линии, и теперь выступал в роли заморского гостя с рассказами. А у Пичхадзе собрались, чтобы не раздражать соседей Кременецких – у Кременецких хоть и две комнаты в коммуналке, но хорошо бы подальше от любопытных.
Спрашивали – как? что? почему? Еврей из Томашова отвечал длинно, мешал всякие языки, но Кременецкий и Пичхадзе хорошо понимали и толковали остальным.
Выходило, что всё в Израиле лучше некуда. Только временная арабская опасность, которая не страшна, потому что у Израиля своя армия, вооружение и поддержка ого-го.
Иона не слишком следил за беседой, сказывалась близость Софочки. Но когда зашел разговор про специальных евреев, которые там только то и делают, что молятся и учат Тору на разные лады, Иона поинтересовался:
– А они, извините, кушают? И дети у них есть, и детям кушать надо. Молитвой много не заработаешь.
Еврей объяснил:
– Им платят из государственного кармана налогоплательщиков, чтобы была соль земли.
– Тогда понятно. За соль платят, – рассудил Иона и тайком погладил Софочкину руку повыше локтя.
Израильский товарищ послушал перевод – запаса слов у него оказалось все-таки мало – и закивал:
– В Мертвом море много соли. Но для Израиля это не главное, – и перешел на развивающуюся промышленность и сельское хозяйство.
После встречи у Пичхадзе Софочка несколько раз забегала к Ионе, но дело не пошло. Иона на нее смотрит и видит маленького ребенка. Даже спросил, как сложилась судьба младенца. Софа с готовностью ответила, что хорошо, его взяли честные работящие люди, русские.
– И хорошо, что он теперь в надежных руках. У него будущее. А со мной бы он только мыкался. Ну, пускай не материально. Но в остальном – нечего ему в нашей семье делать, особенно в настоящий период.
– Почему? – поинтересовался Иона.
– Потому что мой папа совсем с ума тронулся на еврейской почве. Он тайно учит иврит с теми, кто изъявляет желание. Спрашивается зачем? Это прямо-таки шпионский язык. Чтобы никто во всей стране его не разбирал, что ли? Другого объяснения я не понимаю. Ну, идиш еще ладно. Со стариками беседовать, у кого они живые. Я принципиально из дому ухожу, когда начинаются уроки. Или к соседям, вроде чаю попить. У них дочка в школе в восьмом классе – с ней решаю задачки. У меня с математикой всегда было очень нормально. Они хорошие люди, а что с мамой и папой не мирят, так я их понимаю. Характеры. Но, конечно, про иврит и прочее – секрет и тайна.
Иона не возражал на этот счет, но вернулся к разговору о ребенке – что они бы его вытащили из пут старика Кременецкого и все такое.
Но Софа замахала руками и уронила слезу: мол, дело сделано раз и навсегда, и нечего возвращаться, нервы мотать.
Видя отношение Ионы к себе, что он ее не хочет, Софочка резких шагов не делала, а беседовала на разные темы. Но Ионе и это было досадно. Он как-то прямо спросил:
– Софа, зачем ты ко мне опять ходишь? У нас с тобой все разбито. Мы не можем оставаться друзьями, чтобы в кино ходить. Я не могу. Неужели ты не понимаешь?
Софа выразила недоумение, но не обиделась, а заключила:
– Хорошо. Я знаю, ты обиделся на меня из-за ребенка. Но, сам посуди, я могла бы тебе и не говорить ничего, а я честно сказала. Теперь ты обижаешься. Вот твоя сущность, ты правду не любишь. Ты страшный человек. Тебе все равнодушно.
На работе у Ионы начались неприятности. Из-за ухудшения здоровья он теперь вообще больше сидел на своей табуреточке в глубине гардероба. К клиентам подходил без желания. Айрапетов интересуется, в чем дело, другие тоже проявляют участие. А Иона отмалчивается или грубо отвечает не по существу.
Вдруг пригласили Иону в отдел кадров и спросили про Пичхадзе. Стороной, но вполне откровенно намекнули, что тот, по сведениям, ведет себя непатриотично. Во время фестиваля молодежи и студентов часто говорил с израильтянами не только на рабочем месте. А что по этому поводу думает Иона?
Иона ответил, что никаких разговоров с Пичхадзе не ведет, только на сугубо личную тему. Что видел значок с израильским флагом из рук Пичхадзе, а больше ничего. Зачем-то брякнул от растерянности:
– А при чем Пичхадзе к Израилю? Он же грузин, у него в паспорте записано.
Товарищ, который беседовал, хорошо улыбнулся и сказал, что в Советском Союзе неважно, кто еврей, а кто тем более грузин, но вести надо себя по-советски. И так посмотрел на Иону, что Иона обмер. Не от страха, а от ужаса.
На прощание порекомендовали никому ничего не рассказывать.
Иона и не думал.
Через неделю Иона написал заявление по собственному желанию и состоянию здоровья – просил уволить его с занимаемого места.
Подписали тем же числом, даже отрабатывать не заставили.
Сослуживцы отнеслись спокойно, будто так и надо. Пичхадзе пожелал счастливого пути. Вечером Айрапетов зашел в комнату к Ионе с бутылкой вина. Выпили молча по стопочке. Что говорить, Иона не соображал.
Несколько дней лежал на кровати – смотрел на ножки рояля. Внизу, у пола, ножки совсем обтерлись, черный лак облез, и выглядело так, будто рояль шел-шел куда-то – и устал.
Иона не ел, не пил, не спал. Пробовал размышлять – не получалось: в голове туман.
И тут приходит Конников. Увидел состояние Ионы и в своем духе решил поправить: натащил еды, выпивки, привел какую-то женщину. Между прочим, красивую. Ну, как пришел, так и ушел. А женщина обиделась за невнимание.
Еду потом Иона дня четыре использовал по назначению. От вкусного питания слегка пришел в себя. И тут такое дело.
Явился незнакомец. Отрекомендовался Иваном Филипповичем Казьминым.
Одет кое-как, но речь вежливая:
– Ваш адрес мне дал гражданин Конников. Он мой бывший сосед по квартире. То есть я его бывший сосед. Это мой рояль теперь находится у вас.
И с такой уверенностью и так спокойно гость говорил, что непонятно было, как ему вообще отвечать.
– И что?
– Вы не подумайте, я без претензий, просто захотелось посмотреть на рояль. Я только-только из лагеря. Зашел к себе, в свою бывшую квартиру, просто так. Я пока у родственников остановился. Вот, хожу, вспоминаю. Вы не думайте, у меня документ в порядке, имею право находиться в Москве еще неделю. Мне Василий Степанович про вас немного рассказал. Вы ведь не музыкант и к музыке отношения не имеете?
– Не имею, – подтвердил Иона.
– И рояль вам Василий Степанович даром отдал, подарил?
– Ну, не совсем подарил. Я за него деньги заплатил, – Иона удивился и разозлился. – Вы зачем пришли? Может быть, считаете, что я вам должен рояль отдать? Так пусть мне Конников сначала деньги даст назад, а потом я вашу рухлядь с удовольствием отгружу своими руками. Жизни мне от него нет. Все перегородил, – Иона и сам не понимал, чего несет. И притом громко.
Гость растерялся и собрался уходить:
– Не волнуйтесь, гражданин Ибшман. Мне ничего не надо. Раз такое дело и вы рояль купили, так что ж. Мне его, честно говоря, девать некуда. Только Конников сказал, что вы мне рояль вернете по первому требованию, вот я и пришел.
– То есть как? – Иона сжал кулаки и пошел на Казьмина: – А ну пошли к нему, пускай он мне в глаза скажет!
Казьмин засмеялся:
– Вот история! Я Конникова знаю с детства. Не удивляюсь. И вы успокойтесь, обычное недоразумение в его духе. Честно говоря, он был пьяный, когда я к нему пришел. Завтра вместе зайдем и все выясним. Просто чтобы вы плохого не думали. Потом, когда устроюсь где-нибудь, договоримся, я инструмент у вас выкуплю. Вы только никому другому не продавайте, ладно?
Казьмин не ждал ответа, ясно, что закруглил разговор из воспитанности.
Ионе не хотелось оставаться одному, ему как раз и нужен был незнакомый вежливый человек, чтобы передохнуть внутри себя, и он предложил:
– Товарищ Казьмин! Приглашаю вас в ресторан «Националь». Прошу вас, пойдемте! У меня сами видите, какое положение – шагу ступить негде. А там красота!
Казьмин согласился.
Иона в первый раз пришел в «Националь» не на работу. Но не смущался. А вел себя, как полагается в таких случаях. В гардеробе дежурили Айрапетов и новый мужчина офицерского вида.
Айрапетов кивнул Ионе с приветом:
– Покушать зашел, Иона? Правильно, сегодня Прохор Семенович за главного, киевские котлеты первый сорт, рекомендую.
Иона поздоровался и сдал шляпу. Казьмин сунул кепку в карман.
Айрапетов протянул руку к нему:
– Давайте, дорогой, вашу кепочку, я ее пристрою. Окажем и ей уважение. Тут такое место, что всем хорошо.
После таких слов настроение у Ионы поднялось на высоту.
Сели, Иона заказал блюда, выпивку, фрукты. Как положено.
Разговорились. Казьмин пил мало, в основном ел.
Рассказал, что освободился из Онеглага в Архангельской области.
Иона пропустил мимо ушей, не стал расспрашивать. Заговорил о своем:
– Я вот только что с работы уволился. Здесь, в «Национале» работал. В гардеробе. Хорошая работа.
– А почему же уволились?
– По собственному желанию, – Иона выпил сразу три рюмки водки и теперь говорил свободно, – мне как-то неудобно стало. Отчего, почему, не понимаю. Ничего плохого не сделал. А неудобно. Думаю теперь переменить свою жизнь.
Казьмин кивнул:
– Правильно. Если решили, надо менять. Вы человек молодой, крепкий. Жизни ого-го как много, ее сколько хочешь – столько и меняй! Вот мне под пятьдесят, а я только начинаю жить.
Иона налил водку и предложил тост за новую жизнь. Выпили.
Казьмин говорит:
– Между прочим, вы не бойтесь, что вам неудобно. Вы по мягкости характера так выражаетесь – «неудобно».
– Ну, стыдно, что ли. Только если на пустом месте – так это разве стыд?
– А откуда вы знаете, что на пустом? Вот вы и слово подобрать не можете, а рассуждаете. Не обижайтесь.
Я для себя давно слово подобрал. Если бы не стыд – я бы уже на том свете был. Нас кормили совсем плохо. А работать, сами понимаете, велят за десятерых. Ну, конечно, умирали люди: и кто вкалывал, и кто филонил – по состоянию здоровья. Между прочим, рекордистов хоронили в белье. Остальных – без всего. Было такое распоряжение. Кто рекордист, тому премблюдо – котлеты с макаронами. Я вам точно скажу: премблюдо, как добавка к жизни, очень важно и отлично. Но главное – я рекордистом стал из-за подштанников. Чтобы похоронили в белье. Голому лежать стыдно. Ну вот – живой. Выпьем за все за это!
Иона поднял свою рюмку и чокнулся с Казьминым.
Выпили.
Принесли котлеты по-киевски. Иона с размаху ткнул вилкой в самую середину – фонтаном брызнуло масло – прямо на костюм. Казьмин присыпал солью и заверил, что следа не останется.
Ночевать поехали к Ионе. Казьмин улегся под роялем. Утром, когда Иона еще спал, Казьмин ушел в неизвестном направлении.
Ну, так. А жить надо.
Прошло с момента увольнения месяца три, а Иона почти каждый день ходил к «Националю» – вроде инкогнито. Полюбуется зданием, обойдет кругом. Скучал без любимой работы и коллектива.
Ходил-ходил – и решил предпринять что-нибудь бесповоротное.
Первым делом зашел к Айрапетову. Как-то так получилось, что за время с момента увольнения Иона с Айрапетовым не сказал и двух слов. А тут нанес визит.
Айрапетов обрадовался:
– Ну, наконец-то. А то в одной квартире живем – и ни гу-гу.
– Я зашел спасибо сказать и за все поблагодарить.
И с просьбой тоже: я на долгое время уеду, так вы присмотрите за комнатой. Я оставлю деньги для квартплаты. Не трудно?
Айрапетов заверил, что не трудно. Конечно, тактично спросил, куда Иона уезжает. Иона отговорился, что это неважно. Мол, даст о себе знать.
Айрапетов насторожился и шепотом рассказал, что Пичхадзе уволили, вроде по поводу наступления пенсионного возраста, но на самом деле – никто не уверен. Так не связано ли поведение Ионы с этим?
Иона удивился:
– Я сам по себе. Про Пичхадзе ничего не знаю. А что люди говорят?
– Люди считают, что дело темное. Компетентные органы из отдела кадров многих вызывали, расспрашивали насчет Пичхадзе и его поведения.
– И вас вызывали? – Иона, конечно, лишнее спросил.
– Нет, меня не вызывали, – очень твердо ответил Айрапетов.
Потом Иона отправился к Конникову. Сказать «прощай» и все другое, что теперь о нем думает в связи с появлением Казьмина.
Выбрал время попозже, чтобы застать наверняка.
Конников пил.
Пригласил Иону к столу как ни в чем не бывало:
– Присаживайся. У меня праздник. Ангелина меня бросила навсегда. Заперлась в своей комнате. Жить-то в другом месте все равно негде – вернется. Как дела, Ёнька? Чего невеселый?
Иона начал говорить по плану, не присаживаясь:
– Я, Василий Степанович, зашел всего на минутку. Сказать, во-первых, за все хорошее вам спасибо, а во-вторых, зачем вы такое с Казьминым устроили, что он ко мне как к вору явился и с ваших слов стал требовать свое имущество?
Конников аккуратно отставил рюмку:
– Минуточку, Ёня! А что я должен был сказать?
Я, между прочим, вообще мог сказать, что рояль тогда же забрали кому надо и куда надо. И концов бы Казьмин твой не нашел. А я ему по-хорошему: дал твой адрес и прекрасно тебя аттестовал. Ну, для успокоения положения добавил уверенности, что рояль может снова ему перейти. Мне же с первого взгляда было понятно – некуда ему этот рояль тащить. Пустой номер! А человеку приятно иметь саму возможность. Я дал человеку надежду. А тебе жалко, что ли?
Иона обиделся, но возразить Конникову было нечего:
– Мне ничего не жалко, Василий Степанович. Я вообще пришел попрощаться с вами на неопределенное время.
– Погоди, погоди. Ты по оргнабору, что ли? На целину? Ой, молодец! Вообще у тебя шило в жопе, ты по натуре и по характеру на месте не сидишь. А там себе биографию сделаешь! Ой, какой же ты хитрый, Ёнька! Честно признайся, как друг, от кого бежишь? Опять с бабой не поладил?
Иона промолчал. Но Конников на ответ и не рассчитывал, он будто протрезвел от соображения хорошей комбинации:
– А комната пустая остается? Я туда жильца найду, с участковым договорюсь. Мне капельку, и тебе хороший доход. По рукам?
– Ну, я еще точно не уверен, когда отбываю.
Больше ни с кем прощаться Иона не запланировал.
Слово «оргнабор» взял себе на личное вооружение – соседям так и сказал и вскоре выехал с Киевского вокзала в город Чернигов.
Когда еще думал, куда ехать, сразу решил, что Хмельника нет.
Оставался Чернигов.
В Чернигове полюбовался вокзалом – пленные немцы отстроили целый дворец с башенками. Он таких – разного меньшего размера, правда, – насмотрелся за дорогу.
Дальше отправился на Троицкую, как двенадцать лет назад, только теперь был конец апреля, а тогда июль. Иона специально отметил, как много зависит от времени года: если бы тогда его не сморила жара, может, вся судьба пошла бы по-другому.
Город сильно поменялся. Вокруг местной Красной площади – дома, похожие на вокзальный дворец. Тоже, значит, вроде немецкие. Потом – за Валом, к Лисковице – старые, без изменений. Улицу Тихую Иона прошел крадучись, тем более что был вечер. Не то чтобы опасался знакомых – его бы никто теперь и не узнал, – а просто хотелось самостоятельности до поры до времени. Взошел на Троицкую. За новыми деревьями и кустами не сразу разобрался, где Коцюбинский.
В оградке памятника посидел, посмотрел на город с огоньками.
В итоге получалось что? В итоге получалось то, что надо идти обратно на вокзал и брать билет куда-нибудь. Другого выхода Иона не видел. Поддался минутной слабости духа – и вот, кроме окружающей красоты, никакого результата и облегчения по существу.
Поплелся к центру, к Красной площади, поспрашивал, где можно переночевать в гостинице, – посоветовали новенькую «Деснянскую», рядом с кинотеатром имени Щорса, на самой площади. А напротив – то самое здание, перед которым Иона стоял давным-давно и зачитывал мемориальную доску писателя Коцюбинского.
Так что все одно к одному.
Рано утром, часов в шесть, решительно встал и пошел по направлению Фридки.
Дом Герцыка стоял на месте. Крыша новая, забор крепкий, калитка пригнана и, видно, изнутри на хорошем замке.
Иона постучал в окно.
Фридка совсем не изменилась, только сильно раздалась, особенно в груди. Встретила Иону слезами, аж взахлеб.
Самуил умер от последствий ран три года тому. Дети – семеро, – слава Богу, здоровы.
Говорили во дворе, чтобы не разбудить детей.
Фридка стояла в одной рубашке. Иона дал ей свой макинтош, но она его так и не накинула на плечи; говорила, говорила шепотом:
– Я зараз детей потихоньку подниму, им же ж все одно вставать, тогда в дом пойдем. Ты хвилиночку постой.
Дети смотрели на Иону с интересом. Но так как он явился без гостинца, потеряли интерес, и каждый занялся своим делом, в основном пререканиями с матерью: кому идти за водой на колонку.
Иона сидел на стуле в углу. Дети как-то вдруг все хором ушли – старшие в школу, младшие – в детский сад.
– Очень самостоятельные, – похвалил Иона.
Фридка и Самуил, по обычаю, подобрали имена своих мертвых родственников, так что теперь так: первая – Лея – в честь Фридкиной мамы, потом – Тойбеле-Таня – в честь Фридкиной сестрички, средние: Моисей – в честь отца Ионы, Гриша, Миша и Башева – в честь сыночков и доченьки Суни, а младший – Герц – в честь Герцыка.
Когда Фридка рассказывала об этом, она особенно радовалась, а сокрушалась только про одно:
– Мы еще одну доченьку планировали, шоб в честь мамы Суниной. Ой, мы б столько еще нарожали! Только бери имена, бери и называй. Не успели.
Иона спросил, как получилось, что в честь его отца назвали мальчика. По справедливости – надо бы в честь Суниного папаши.
– Так как раз от тебя денежный перевод пришел. Не помнишь? Вот я и сказала: про Ёньку мы забыли; я подумала: столько денег выслал – значит, бессемейный. Одобряешь?
– Одобряю. Хорошие дети.
Фридка махнула рукой:
– А шо толку? Они хорошие, а меня не любят. Если б любили, нервы бы мои берегли. Правильно, Ёничка? Я ж мать-героиня такой-то степени. Мне надо уважение оказывать.
Фридка положила руку на плечо Ионы и улыбнулась.
Иона встрепенулся, как будто его побрызгали холодной водой:
– Ты что, Фридка?
– Ничего. Оставайся. Ты, мабуть, в отпуск приехал?
У меня поживешь. Места хватит. На полу тебе постелю, – Фридка улыбалась.
Иона остался.
Фридка к нему приступила по-женски и раз, и другой. Иона ответил. Но честно предупредил, что у него на свое будущее другие планы.
Фридка рассмеялась:
– Я у тебя шо, планы забираю? Я тебе удовольствие делаю просто так, по обоюдному желанию. Каким ты был, Ёнька, таким остался. Я к тебе как к родному, а ты выкобенюешься.
Про свою московскую жизнь Иона Фридке почти ничего не рассказал. Она и не интересовалась.
Через недельку Иона попросил Фридку подыскать ему угол у кого-нибудь неподалеку:
– Дети же всё понимают. А как они посмотрят, когда я уеду и тебя брошу? И соседи болтают, наверное, что попало.
Фридка отнеслась с пониманием, что значит – возраст. Не махнула, как раньше, рукой. Повела Иону к своей знакомой женщине – на другом конце улицы. Прямо через одну минуту после Иониной просьбы. Видно, сама про такое думала.
Женщина была лет… трудно сказать. Худая, черная, лицо закутано платком до носа.
– Привела до тебя жильца, Рахиль. Хороший мужчина. Аид. Иона Моисеевич Ибшман. С Москвы приехал. Ты его, может, помнишь, он при Герцыке со мной жил. А теперь на неопределенное время здесь в отпуске.
Рахиль кивнула. Назначила цену – копейки за жилье и питание. Но с условием – поправить кое-что по хозяйству: крышу, калитку, то-се.
Иона заметил, что говорит она нехорошо. Какой-то сильный дефект речи.
Перенес чемоданчик и стал жить. Быстро привел в порядок и крышу, и калитку, и весь заборчик укрепил.
В доме – две крошечные комнатки, одна проходная, там Иона и расположился.
Рахиль соблюдала субботу, читала Тору, молилась.
Дала Ионе отдельную посуду, велела другой не трогать; к печке с самостоятельной готовкой не подходить.
С квартирантом за неделю не сказала и двух слов, больше кивками, угу да ага.
Что же, люди бывают разные.
Каждый день Иона ходил на Троицкую гору. Брал с собой детей: он впереди – с младшим Герцыком, шестеро позади, парами, за руки держатся.
Дети галдели, но строй не нарушали, так как Иона предупредил насчет дисциплины.
Ходили долго – по часу-два, до Ильинского монастыря с привалом у могилы Коцюбинского.
Леичка спросила, нужно ли салютовать у могилы, так как она пионерка и ее учили всегда салютовать у могилы павшим воинам. Иона сказал, что можно и отсалютовать, хотя Михайло Михайлович и не павший герой, но очень хороший человек и знаменитый революционно-демократический писатель. Ничего страшного не будет.
Чтобы дети не привязывались в смысле тесного общения, Иона приходил к Фридке с утра, как только все разбегались по детским учреждениям. Фридка работала в роддоме акушеркой в разные смены, можно было выбрать время.
Три недели прошли. Москва не вспоминалась.
За хозяйкой Иона замечал кое-какие бытовые странности: всегда в платке по самый нос, ест украдкой, чтобы Иона не видел. И молчит, молчит. Кроме случаев молитвы. Ну, тут Иона ничего разобрать не мог. Да и разбирать нечего.
Он спросил у Фридки, почему такое дело. Та рассказала, что Рахиль увечная, и вот вследствие какого происшествия.
Про нее все на улице знали, какая она добросовестная еврейка. Кошер и такое подобное. Конечно, молодое поколение посмеивалось. Но вот в году пятьдесят втором случилось.
Несколько придурков-пацанов лет по двенадцать, украинцев и, между прочим, один еврейчик с ними, тоже с Тихой улицы, когда стемнело, залезли в дом – дверь у Рахили держалась на честном слове – и намазали ей рот салом. Она проснулась, а они свое дело не бросили, а продолжили с выкриками разного обидного характера.
Рахиль вскочила – бросилась на кухню, схватилась за нож. Полоснула себе по губам. Отхватила. Не ровно, конечно, как попало.
Пацаны испугались, бросились бежать, она за ними на крыльцо – вся в крови, мычит.
– Ой, Ёничка, еле ее в себя привели. Я говорила – напиши на гадов заявление, а она отказалась. Уродкой осталась на всю жизнь. Это ж надо себя до такого превратить!
– Может, она всегда была ненормальная? – предложил выход Иона.
– Та нет. Нормальная. У ее в войну и отца, и мать, и трех сестер – младших – постреляли, она в лесу спаслась, в партизанах воевала. У них вообще все Бога боялись, мне Герцык рассказывал. Но, говорил, шо ж такого, раз Бог есть, так его и бояться не стыдно. Сразу ненормальными людей обзывать? К нам, как к соседям, приходила учительница, когда еще думали, шо Рахиль заявит на хлопцев, объясняла, что это итог средневековья и фанатизма. Но я думаю, Ёничка, Рахильке просто стало обидно, шо они слов не понимают. Она им по-другому никак не могла объяснить, шоб ее оставили в покое. Погорячилася, конечно.
– Я не понял, ты кого тут считаешь на правой стороне?
– Никого. Ты не губы себе режь, а свое дело делай.
Фридка высказалась и потянулась к Ионе. Но он не ответил и быстро ушел.
Когда в доме столкнулся с Рахилью, Иону вырвало, даже до уборной не добежал. Потом ходил-ходил на улице, тошнота никак не унималась. В магазине неподалеку купил водки – там же, во дворе, хватил чекушку.
Вернулся, сказал Рахили, что срочно уезжает – телеграммой вызывают с работы. Сложил чемоданчик, на секундочку забежал к Фридке, та как раз собиралась в ночную смену, что-то наплел про работу и двинулся на вокзал. Купил билет на поезд до Бахмача – других ближайших в московском направлении не было. От Бахмача на перекладных добрался в Москву.
Вошел в свою комнату. Бросился на кровать и заснул как убитый.
Ему снилось, что он с Рахилью. Во сне было так хорошо, как никогда не было. Но то вроде была и не сама Рахиль, а что-то другое. И не женщина. И вообще непонятное.
Очнулся и подумал, что он снова в танке и люк открыть нельзя, потому как сверху вода, целое море. Иона громко, не боясь потревожить соседей, начал требовать от всего сердца:
– Ничего мне не надо, все у меня есть. Только сделай так, чтоб не было воды, чтоб я люк открыл, а то я сойду с ума, а мне еще надо как-то жить, раз я уже родился.
И еще что-то важное дальше.
Про Иосифа
Жизнь Иосифа Марковича Черняка началась в местечке Козелец – между Киевом и Черниговом. Оттуда он ушел на войну и вернулся в 1945-м туда же – к семье, состоявшей из жены Мирры и сына. Мать и отец Иосифа Марковича скоропостижно умерли в 1940-м и спокойно лежали на кладбище, потому что до их могил у немцев руки не дошли в период оккупации.
Жена (не местная и вообще сирота после погрома с малолетства) с сыном осталась в живых, так как успела примкнуть к партизанскому отряду поварихой и куда пошлют, а ребенок трех лет при ней. Отважная женщина. Имела боевые награды и личную записку по боевой тематике знаменитого партизанского командира Федорова.
Но сейчас не об этом.
Вернулся с войны Иосиф Маркович в здоровую семью, в дом. Жена – героиня, сам – герой. Было ему тогда двадцать восемь лет.
Залечивай раны прошедшей войны, живи, радуйся, музицируй на трофейном аккордеоне.
Однако радовались недолго.
Разгорелась космополитическая кампания. Какие в Козельце космополиты в 1950 году? На кладбище космополиты и в овраге возле Десны. В абсолютном большинстве.
Зато уцелевшим досталось.
Мирра была завучем школы, так ее сместили и перевели в преподаватели химии. Не по специальности, конечно. Она еще до войны закончила заочно педучилище по поводу русской литературы и языка. Но в школе было некому преподавать химию. Повезло. А Иосифа Марковича с завклубом (в этом здании, к слову, до революции располагалась синагога) поперли без предоставления иной работы, так как стал выступать: да тут все вожди моими руками нарисованные, все лозунги моими руками написанные; на каком основании всех под одну гребенку чешете? что такое! я на фронте кровь лил! Ему говорят: лил-лил, а в партию большевиков не вступил. Иосиф объяснил, что, как и его товарищи, писал заявление: если не вернусь из боя, считайте коммунистом; потом вернулся, и некогда было политруку заниматься бумажками – попали в окружение под Уманью; вышли оттуда считаные; вышли – еле отговорился от проверяльщиков; вскорости под Киевом в котле сидел. Ему: именно что сидел; мы ниточку и потянем, что тогда недотянули. Иосиф и сам не рад: мол, я после того еще три года воевал, всю Европу освободил, а вы меня мучаете.
Видно, распоряжения сильно копать не давали. И оставили человека в покое. Устроился по знакомству сторожем там же, в клубе. Все-таки родной коллектив.
Ну и дитю, разумеется, доставалось: и словесно, и руками-ногами.
Горевать горевали, но больше от непонимания.
Евреи к евреям в гости придут – и обсуждают, но вяло, с опаской.
– Убивать не будут, это точно. Не то сейчас время, чтоб убивать, – говорили одни.
– Пока до Сибири в товарных вагонах доберемся, сами умрем, – говорили другие.
Шутили, конечно.
Евреев в Козельце образовалось достаточно, чтоб проводить между собой беседы. Но широко не проводили. Каждый предпочитал переживать в семейном кругу:
– Пока жить можно. Но что нам потом запоют?
Почти только что война закончилась, рядом – Киев с Бабьим Яром. Настроение понятно какое. Люди еврейской национальности замкнулись. И никто их отмыкать не торопился.
В Козельце всегда жили евреи и украинцы, украинцы и евреи. По-соседски чего не бывало. А при Хмельницком и в Гражданскую особенно. Фашистская оккупация – дело отдельное, лучше не трогать.
Но тут – другое. Обсуждать нечего.
То ли директивы задерживались по пути, то ли что, но кампания в Козельце шла небоевито. Кое-кого понизили в должности, нескольких за националистические еврейские высказывания даже исключили из партии. И хватит пока.
На таком фоне Мирра забеременела. Стали с Иосифом ждать второго ребенка.
Родилась девочка – Эмма.
Соседи угомонились. По месту работы собрания стали собирать нечасто – стыдить космополитов и прочее по разнарядке.
Мирра химию освоила, без интереса, правда. Иосиф ночью сторожит клуб, а днем с Эммочкой. Носит по часам в школу к Мирре – кормить.
Сын помогает и учится при мамаше.
Жизнь опять кое-как наладилась.
И тут в Козелец является юная девушка после Киевского мединститута. Она поехала работать в райцентр из принципа. Как раз тогда в «Перце» печатали фельетоны, высмеивали некоторых представителей интеллигенции, которые пригрелись в столице и не желают работать на селе, несмотря на то что выучились на народные деньги. Фамилии в фельетонах были сплошь еврейские.
Ну а девушка Римма Троянкер оказалась вспыльчивая. С отличием закончила вуз и сама попросилась на село.
В комиссии ответили, что с ее специальностью типа «психиатр» на селе делать нечего и бросать на ветер народные деньги не годится, зато в районный центр – пожалуйста.
А там и про переквалификацию можно будет подумать – конечно, тоже по медицинской части, чтобы в дальнейшем приносить еще больше пользы.
Так Римма рассказала Мирре при знакомстве и поделилась планами, что намерена переквалифицироваться по педиатрии, чтобы держать детство в заботливых руках:
– А то что получается? У меня папа почти профессор – хирург, мама кандидат наук – психиатр. Это прямо-таки воздушная специальность. Людям другое надо. Я на эту специальность пошла под маминым нажимом. Теперь сама рассудила – правильно в газетах пишут. Может, слишком резко, но что-то есть.
Мирра поддакнула Римме, что вот и сама переквалифицировалась и очень рада.
Надо сказать, что они вовек бы не познакомились на личной почве, если б не случайность.
В райторге давали материю, и образовалась длинная очередь. Мирра шла с работы и по интуиции заглянула в магазин – сын совсем оборвался, и мужу надо кое-что из одежды. А тут такое. Встала в очередь и стоит задумчиво.
Сзади – девичий голосок:
– Кто крайний, по скольку дают?
Мирра оглянулась и увидела Римму. Что и говорить, с первого взгляда она произвела большое впечатление. И туфли с бантами, и юбка бостоновая, и блузка с вырезом, креп-жоржетовая, шлейки от лифчика просвечивают, не говоря про кружевную комбинацию. Волосы – огонь с медью. Прямо светильники в Мирриной кладовке, что остались после Иосифовых родителей.
– Я крайняя. За мной сказали не занимать. Материя кончается.
Девушка улыбнулась:
– Я везучая. Мне хватит.
И стала. Вытянула впереди себя опущенные руки с лаковой сумочкой и говорит:
– У нас в Киеве похожая проблема. Но у вас тут людей поменьше. Это положительное обстоятельство. А вообще-то я просто гуляю, на население смотрю. Я врач, и мне интересно. Вы как себя чувствуете? Ничего не беспокоит? Что-то вы грустная.
Мирра удивилась – незнакомая девушка, а пристает с такими разговорами.
– Ничего, спасибо, я чувствую себя хорошо. Жарко, вот и грущу, – и как-то помимо воли, чтобы скоротать время в очереди, Мирра разговорилась с Риммой.
С Миррой все здороваются, а кто и подойдет словом перекинуться про детей, про успеваемость.
Римма спрашивает:
– Вы кем работаете? В просвещении, наверное?
– Да, учительницей. Очень люблю свою работу.
Вместе вышли из магазина. Римме материя досталась. Не много, правда, но на платьице с короткими рукавами хватит.
– Я сделаю покороче. Мне идет покороче. На работе халат надену, а вечером на выход в самый раз.
Мирра улыбнулась:
– Римма, вы такая красавица, что вам хоть что.
– Да, – просто согласилась Римма.
Между Риммой и Миррой сразу образовалась какая-то привязанность. После магазина они долго прохаживались по горсаду. Даже сидели на скамейке и ели мороженое. Мирра отказывалась, женщине неприлично сидеть на скамейке, будто ищешь знакомства.
Но Римма застыдила:
– Какие вы тут отсталые! – положила ногу на ногу и обмахивается веточкой.
После перемены должностей вокруг Мирры и Иосифа сильно поубавилось друзей. Никто ничего обидного конкретно и адресно в глаза не говорил, но тем не менее. Сказывалось общее положение. Тем более Иосиф всегда выделялся еврейскими настроениями: песни еврейские пел. Хотя идиш по-человечески не знал, а Тору представлял только по изложениям своего отца.
А тут Римма – веселая, радостная, столичная. Врач. Вот Мирра и пригласила ее заходить в гости.
Римма явилась дня через два под вечер. Мирра сидела над тетрадями, Эммочка рядом – на полу по своим делам. Иосиф в сарае – по свободе времени увлекся художественным выжиганием по дереву. Сын Изя на улице.
Вот в дом входит с визитом Римма и с порога приветствует:
– Здравствуйте, дорогая Миррочка! А это ваша дочка Эммочка? А где же ваши муж и сын? Давайте их сюда, я печенье принесла и конфетки. Устроим семейное чаепитие!
Мирра обрадовалась, собрала семью, тетрадки убрала, скатерть переменила, самовар, стаканы в подстаканниках, ложечки, варенье свеженькое, варенное на дворе в тазу на кирпичах.
– Жалко, что вчера не зашли, Риммочка, пенок бы поели!
– Ой, спасибо! Сразу скажу. Я младшая, но прошу разрешения звать вас по имени и на «ты». Хорошо, Миррочка? Согласны, Иосиф? Тем более разница у нас незначительная для масштаба: лет десять с хвостиком в вашу сторону.
Согласились.
Дети потянулись к Римме. Дети любят красивое, нарядное, веселое. Мирра, как женщина, конечно, поглядывала на реакцию Иосифа. Но он вел себя ровно, без нажима.
Зажгли абажур. Прибавилось уюта и покоя. От сладкого и горячего всех разморило. Обсудили погоду, обговорили снабжение, затронули тему о детях, о воспитании.
В основном Мирра с Риммой. Иосиф помалкивал, курил. Потом спросил:
– А как в столице с еврейским вопросом? Между нами – очень плохо? Что ученые люди говорят?
– Так я и знала. Всё про евреев и про евреев, – и передразнила: – «Между нами, между нами». Глупости!
В углу на тумбочке Римма разглядела под вышитой салфеткой аккордеон:
– В доме музыка, а мы сидим как неграмотные! Йося, это ты играешь? Сыграй что-нибудь. Я музыку люблю.
Я в Киеве ходила на все спектакли Театра оперетты. С детства. Мама и папа меня приучали. И в оперный тоже. Я на вечерах самодеятельности в институте исполняла из «Наталки-Полтавки» – овацию устраивали. У меня кораллы на шее – каждый камень с булыжник, как на Подоле, и дукачи здоровенные. Мама в эвакуации сберегла. Все продала, а кораллы сберегла. Ну, быстренько, сыграй, Йося!.. Мне Мирра хвалилась, ты и на скрипке играешь – виртуоз! И еще она рассказывала, что в детстве ты мечтал стать клейзмером! Вот слово, извини, на клизму похоже! По свадьбам ходить играть, чтобы угощали вкусненьким. Правда?
Мирра делала-делала знаки Римме, но бросила.
Йося сказал:
– Клейзмеры и на похоронах играли. Ну хотел. Теперь не играю. Не хочется. Я когда завклубом был, сильно играл. Гулака-Артемовского всю оперу мог сыграть. И спеть на разные голоса. Под скрипку, под аккордеон. Пойдемте, проводите меня до работы – пора мне.
И совсем не грустно сказал, а даже жизнеутверждающе. Мол, раньше было дело, а теперь другое желание. Но как будто в театре спустился занавес.
Римма так и сказала:
– Солист не в голосе. Нужно скорей на воздух! Давайте и деток возьмем. Им перед сном полезно подышать.
Вышли. Эммочка на руках у Иосифа, он шагает впереди, за ним Мирра с Риммой, Изя плетется сзади, цепляется за каждый куст – интересуется веточками.
Навстречу девчата с парнями – идут с танцев, как раз из клуба. Там после кинофильма устраивали танцы для молодежи. Хлопцы немного выпившие.
Один как бы про себя говорит, подделываясь под артиста:
– Шо-то я не пойму, товарищи! Гоним, гоним мы жидов из нашей жизни, а их больше становится. Глядите, мало этих, ну ладно, то наши, старые, и еще одна объявилась. Надо б ее прощупать, хто такая.
И вся компания радостно засмеялась, как от анекдота.
Йося дернулся – так Мирра еле успела поймать за рукав:
– Не связывайся, Йосенька, они ж пьяные. Гады.
Римма частично возразила:
– Пьяные, конечно. Но они так думают. Что же им – молчать? Они меня пока не знают. Имеют право думать что угодно. Я не обижаюсь.
У клуба распрощались с Йосей и разошлись по домам, договорившись крепко дружить.
Римма стала заходить к Чернякам почти ежедневно. То забежит утром перед работой, то вечером – прогуляться после чая перед сном. И всегда с гостинцами.
Мирре даже неудобно – девушка тратит деньги на ненужное:
– Риммочка, ты бы средства не швыряла. Тебе обустраиваться надо.
А та улыбается, как обычно:
– Я вас нарочно к себе не приглашаю. У меня при хозяйке отличная комната. Я все нужное привезла из Киева, от родителей. Хочу, чтобы здесь у меня все было как дома. Все-все. Когда привезу полный комплект – позову на новоселье.
– Я квартирную хозяйку знаю. У меня ее сын Ивасик учится в седьмом «Б». Неуспевающий. А мать хорошая женщина. Работящая. Она мужа на войне потеряла. Она мне про тебя говорила по секрету, как она довольна. Аккуратная, говорит, девушка. Только слишком самостоятельная. Не в укор, а как характеристика. Ты же понимаешь.
– Ну конечно, понимаю. Я ее прямо как родную мать полюбила. «Риммочка то, Риммочка се». Татьяна Петровна – женщина отличная. Все качества при ней. Только очень больная. Я ее буду лечить, чтоб ей в больницу не бегать. И сын – мальчик хороший. Мы с ним беседуем. Он историю любит. В Киеве никогда не был, представляешь? Я как-нибудь возьму его с собой, проведу экскурсию с объяснениями. А твою химию не любит, потому и не учит.
Иосиф Римме улыбается-улыбается, как может. А после всякий раз говорит Мирре в таком роде:
– Не нравится она мне. Вот хоть убей, не нравится. Главное, зачем ты ей душу открываешь, про меня рассказываешь, советуешься.
Мирра в недоумении:
– Это твоя причуда. Она хорошая. Дети ее любят. Детей не обманешь.
– Ну-ну, – промычит что-то такое – и в сарай свой, художества выжигать.
По характеру Римма и в самом деле проявляла недюжинные самостоятельность и энергию. Всего ничего как приехала, а всюду себя зарекомендовала. И в райкоме комсомола: предложила читать лекции о здоровье с разных сторон – по селам ездить. Инициативу одобрили.
На работе пациенты валом валили:
– Римма Аркадьевна поговорит – и уже легче. А как таблетки пропишет – так совсем хорошо.
Свою прямую специальность Римма официально не использовала. Для нее в больнице общего профиля психиатрического занятия не было – никто не обращался. Кто психический, тому хорошо в дурдоме. А тут в основном нормальные люди.
Так что Римма осваивалась по части общего лечения.
И чем дальше, тем больше. И из сел к ней ехали. Старые врачи даже обижались: свистушке верят, а им не очень.
Главврач намекнул:
– Вы, Римма Аркадьевна, молодой специалист. У нас по распределению. Уедете в свой Киев, а тут сложившийся коллектив. Не мутите воду своим поведением.
Римма в крик:
– То есть как «не мутите»? Я людей терапевтически лечу, наших с вами советских граждан. Что ж, они должны весь день находиться в очереди в приемном покое, пока их примут, а я без дела сиди? У меня красный диплом, я куда хотите могла поехать, хоть в Москву, не говоря про родной Киев! А я сама сюда попросилась.
Главврач тоже не сдержался:
– Ждали вас в Киеве, а тем более в Москве, с вашей национальностью вместе. Скажите спасибо, что тут работаете. А то можно и по статье оформить. Или переведем в фельдшерско-акушерский пункт куда-нибудь на хутор в связи с производственной необходимостью.
Римма раскрыла рот. Но тут же закрыла, из кабинета вышла и дверью не хлопнула, хоть собиралась.
Пришла к Мирре с Иосифом – поделиться.
Мирра молчит.
А Иосиф говорит:
– Дурак твой главврач. А чего ты ожидала? Меня выгнали, а я и киноустановку достал, и ремонт после войны сделал, и музыкальный кружок организовал – из Чернигова однополчанина уговорил приезжать раз в неделю уроки давать по баяну. Я ж играю без нот, а он по нотам. Думала, тебе будет исключение? Запомни, исключений в таких делах не бывает.
Мирра Римму гладит по голове. А та Миррину руку отбросила:
– Вот из-за таких, как вы, евреев и гоняют. Нужно своим поведением доказывать, а не словами и рассуждениями. Я к вам не по поводу национальности пришла жаловаться, а просто насчет хамства обсудить. А вы на одно сворачиваете.
Тут от взрослого крика заплакала Эммочка. Римма взяла ее на колени – девочка сразу успокоилась.
– Полюбуйтесь, ребенок расстроился! Из-за чего? Из-за вашей узости, – припечатала Римма.
Чай пить не стали. Римма подхватила свою лаковую сумочку и ушла не простившись.
Иосиф засобирался на работу:
– Опаздываю. Не хватало, чтобы и отсюда попросили. Я тебе говорил, Мирра, не надо с Риммой дружить.
Вышел за калитку, прошел метров двадцать. Из-за дерева выступила Римма:
– Йосенька, не сердись. Я тебя до работы провожу.
– Нет уж, лучше я тебя домой отведу. Поздно.
– Ну давай.
Римма взяла Йосю под ручку. Без разрешения, между прочим. И пошли.
Римма говорит:
– Ты ведь на фронте был, Йося? И награды имеешь, мне Миррочка показывала. И еще евреи там были. И мой папа на фронте был, он по возрасту мог и не быть. Я поздняя. Он в санитарном поезде все четыре года под бомбами в огне.
– И что?
– А то, что весь советский народ воевал в одном строю. Мы с мамой и бабушкой были в эвакуации в Уфе. Бабушка читала в газете списки награжденных – вслух. И всегда плакала. А как еврейскую фамилию прочтет, так сильнее плачет. Мама у нее спросила: «Почему ты евреев всегда выделяешь? Остальных меньше жалко, что ли?» Бабушка ответила: «Всех жалко. Но все мне двоюродные, а евреи родные». Мама ее осудила. И я осуждаю. А ты осуждаешь?
Йося высвободил руку и сказал:
– Не осуждаю.
Подошли к дому. Римма помахала Иосифу рукой:
– Спасибо, дорогой кавалер! А все, что я говорила, забудь. Завтра начинаю новую жизнь.
Йося плечами пожал и пошел себе.
«Легкомысленная девушка», – нашел он правильные слова и успокоился.
С того вечера Иосиф переменил поведение. Снял салфеточку с аккордеона и повадился играть мелодии, преимущественно еврейские. Кстати, еврейские мелодии плохо поддавались аккордеону. Переливы разные, переходы, перетекания, а аккордеон все-таки массивный инструмент, даже прямолинейный. Потому, наверное, Иосиф достал из шифоньера скрипку – до того лет десять не трогал, как раз с до войны. Однажды выдал на скрипке «Добранич». Им на свадьбе, перед тем как молодоженам удалиться вдвоем, играл на скрипке и бубне эту мелодию последний в округе еврейский оркестр.
Мирра аж подпрыгнула за своими тетрадями.
Римма не заходила.
Мирра расстраивалась:
– Ну вот, обещала новоселье устроить, а не приходит.
Тут как раз родительское собрание в школе. От беспокойства Мирра спросила у квартирной хозяйки Татьяны Петровны насчет Риммы – здорова ли и вообще.
– Городок крохотный, а не вижу и не вижу. Специально зайти стесняюсь, вдруг оторву от важного занятия, – оправдывалась Мирра.
Татьяна Петровна успокоила:
– Цветет, как роза, ваша Риммочка. Я сама ее не вижу. На работе и на работе. Она отзывчивая – потому.
Мирра выждала еще недельку и сама отправилась к Римме. А у той коллективное чаепитие – шестеро гостей.
Во главе стола главврач Назарук держит речь. Музыка играет, люди нарядные, цветы в вазах. Красное вино в бокалах – тонких-претонких, кажется, лопнут от тяжелого вина.
И Татьяна Петровна тут же:
– Смотри, Риммочка, Мирра тебя поздравить пришла.
Римма вся зарделась, но улыбнулась как на картинке. Скоренько вышла из-за стола, прихватила Мирру за руку – и в переднюю:
– Мирра, ты не вовремя. Я же тебя не приглашала. Так не делается.
– Я волновалась, и Йося нервничал, и дети спрашивали. А какой у тебя праздник?
– День рождения. Но это не имеет значения. Мне с тобой некогда, я завтра забегу, поговорим. Не обижайся.
Мирра доложила Иосифу. Он не удивился.
– И хорошо. А то она к нам прилепилась и действовала мне на нервы. Я таких людей не уважаю – всё наружу, и слова, и действия. У нее в себе ничего нет. Вертихвостка. А тут не столица. Я последнее время заметил, Миррочка, что ты стала ей подражать в поведении. Улыбаешься, как она, и голову немножко набок держишь, когда говоришь. Тебе не идет. Я тебя такую люблю, какая ты есть на самом деле. А если тебе обидно, то знай: приползет Римка, и ты ей слезки будешь вытирать. А я б не вытирал.
Римма для намеченного разговора не пришла.
А тут зима, дни короткие – ночи длинные, время летит.
В общем, Мирра в новогоднюю ночь родила двойню. Как в сказке. Дома и родила – получилось внезапно. Соседкин муж побежал за акушеркой, Иосиф остался при Мирре, соседка оказывала помощь.
– От-от, Миррочка-сердэнько, от-от, щэ давай, щэ. Ой, болячэ тоби! Та цэ ж нэ у первый раз, ты ж знаешь, шо робыш! Давай-давай! И Йося тут, и я тут, и ты тут, мы ж уси чекаем… Давай-давай! От-от-от! Господы, поможи! Господы, поможи! Молыся, Йося! Их там двое. Ой, Господы, поможи! Божа матир, заступныця! Хай тоби грэць, нечыста сыла, двое! Двое, шоб я так жила!
Мальчик и девочка.
Хорошие были роды. Можно сказать, в антисанитарном положении, но легкие.
Соседкин муж прибежал через три часа. Акушерку не нашел. Праздник, все самогонку пьют на доброе здоровье. А и не надо никого. Дети тут как тут: назвали в честь родителей Мирры: Вениамин и Злата.
Правда, когда записывали, сотрудница намекнула, что дети с такими именами будут выделяться и привлекать внимание, так, может, что другое родители выберут. Ничего, как надумали, так и записали. Двойни не каждый раз нарождаются.
Приходили знакомые, поздравляли, обещали помощь – нагрузка же двойная. Собрали денег, полотно на пеленки. Принесли и тихонько положили на стол – от чистого сердца.
Мирра счастьем лучилась, Иосиф улыбался:
– Мы на достигнутом не остановимся, на рекорд пойдем.
Мирра ушла с работы, чтобы целиком посвятить себя детям и огороду. Иосиф тоже весь день на огороде. Потом продает на колхозном рынке. Тут ему повезло – случайно стал рядом с бойкой бабой-торговкой.
Она косится на него:
– Ты яврэй чи хто?
– Еврей.
– Наш чи не наш?
– Тутошний, козелецкий.
– Знакомэ обличчя. Стой коло мэнэ. Мабуть, припэрло тэбе пид ребро, шо торгувать выйшов.
Иосиф покивал. А та разошлась на весь базар:
– О-от яврэйська душа, прыстроивсь пид подол! Давай-давай, хто ругать товар твий будэ, я того забэзпэчу!
Я у кышеню за словом нэ полизу! Разрэшенне им подавай! У кого диты мали дома голодом сыдять – то и е разрэшення! Харытыну тут уси знають – у мэнэ пьять сынив поляглы.
И тише, лично Иосифу:
– Я тут усегда стою, у субботу и воскрэсэння. Ты тоже тут стой.
Потом Харытына наезжала к Чернякам по разным бытовым вопросам: она из Леток, а у сельского жителя в райцентре всегда найдутся надобности.
Аккордеон Иосиф совсем забросил, окончательно перешел на скрипочку – звук более нежный. Подолгу музицировать не удавалось, а все-таки семье удовольствие.
Как-то Изя задержался из школы. Нет и нет. Наконец пришел, привела пионервожатая из старшего класса: грязный, лицо в крови, рубашка разорвана до пупа, штаны черт-те в чем, ранец болтается на одной лямке.
Мирра к ребенку:
– Изенька, что случилось?
Ответила пионервожатая:
– Не волнуйтесь, Мирра Вениаминовна. Теперь страшное позади. Он с мальчишками подрался. Они первые начали. Прямо на школьном дворе, у партизанского обелиска. Пионерский галстук с Изи сорвали, а Изя им начал сдачу давать – ранцем. Они разозлились и начали бить во всю силу. Между прочим, из седьмого «Б». Хулиганье, двоечники, что с них взять. Я из окна видела, бросилась разнимать. Представьте себе, прямо у могилы героев! Сорвать пионерский галстук! Вы, как бывшая партизанка, должны выступить на собрании. Вот, решила проводить домой на всякий случай. Он говорит, – кивнула на Изю, – обзывались. Тоже мне, надо внимание обращать!
Иосиф спросил:
– Как обзывались?
Изя молчал. Ответила пионервожатая:
– «Жид-жид по веревочке бежит» и «изя-изя-изя». Идиотство. Я ему по дороге объясняю: ты им ответь – сами вы жиды, и дальше ступай с гордо поднятой головой.
– Хорошо-хорошо, спасибо, что привела, – Иосиф пожал руку девушке и проводил до калитки.
Назавтра под вечер прибежала Римма. Ни здрасте, ничего.
– Мне Татьяна Петровна рассказала про драку в школе. Ее Ивасик там был. Он тоже, может, бил, но несильно, это точно, я его хорошо знаю, у него тип личности неподходящий. Но пионервожатая грозит поставить всем на вид, устроить собрание. Если так пойдет, могут исключить или выговор. А мальчику жить дальше.
Мирра оторопела от напора – не ждала Римму ни под каким видом, а тем более по такому поводу.
Иосиф как раз собирался на работу, еду в газетку заворачивал. И так, заворачивая, спросил:
– Какому мальчику жить?
– Вот я вас прямо ненавижу, вы бесчувственные к чужому горю, только свое, только свое! – Римма разрыдалась и упала на кровать.
Иосиф еду завернул и, ни слова не говоря, пошел из дома.
Ну а Мирра, конечно, по-женски стала утешать Римму. И сама плачет.
Так и сидели на кровати: одна в одну сторону носом хлюпает, другая в другую.
Посидели-посидели, поплакали-поплакали.
Римма говорит:
– Я даже ваших новорожденных деток не видела. Покажите.
Посмотрела на спящих, похвалила внешний вид.
– А как назвали?
– Златочка и Веничка.
– Ну что же вы, все нарочно делаете? Что же вы делаете? – Римма не закричала, а спросила злым шепотом.
Уже с порога обернулась:
– Вы с Иосифом Марковичем не думайте, я сама, по своей инициативе к вам пришла, меня Татьяна Петровна не просила. У вас такое устройство мозговой деятельности, особенно у Иосифа Марковича, что говорить по логике невозможно. Я как специалист утверждаю. И ребенок у вас неконтактный, педагогически запущенный вами. Потому так получается. Мы в обществе живем, человек – общественное существо. Я младше вас, а понимаю. Вам бы поучиться.
Никакого собрания не было. Замяли дело – подрались мальчишки, и ладно.
Между прочим, жили не тужили. А в моменты расстройства вспоминали хорошее.
Мирра однажды говорит Иосифу:
– Мне пора выходить на работу, Веничку со Златочкой определим в ясли. Пойду туда работать. Там в садиковой группе Эммочка, все вместе и будем. К тому же поправим материальное положение.
В городе Мирру знали с хорошей стороны, и заведующая дошкольным учреждением обрадовалась Мирриному предложению. Но воспитательницей не взяли, а только нянечкой.
– Вам, Мирра Вениаминовна, зазорно будет полы мыть, наверное… Но я вам от всей души обещаю – через некоторое время обязательно оформим воспитателем. Вы же со средним специальным образованием, педагог. Такими кадрами не бросаются.
Нянечкой так нянечкой.
Из санстанции придут – у Мирры порядок.
Из районо придут – у Мирры порядок.
По обмену опытом из других районов приедут – у Мирры порядок. К ней не как к нянечке обращаются, а как к полноценному воспитателю, потому что общественность ее помнит как завуча и как учительницу. Сами воспитательницы с ней советуются без предрассудков.
Зав. обещает:
– Ну еще чуть-чуть, и переведем вас в воспитатели.
Я вам по секрету скажу, в районе мне намекнули, что уже можно.
И правда, времена менялись быстро. Врачей в белых халатах повыпускали. В «Перце» перестали печатать басни про евреев. И так далее. Но это, в общем и целом, в данной местности мало кого интересовало – дети растут, на хлеб хватает, вот главное.
Надо сказать, что при всем при том Мирра на Римму зла ни капельки не держала. Тем более ей Татьяна Петровна давно уже рассказала своими словами, как ее муж квартирантку провожал и как она его кавалером называла. Рассказала просто для сведения, в качестве житейского примера. Мирра расценила это как исчерпывающее объяснение их семейного разрыва с Риммой. Наверное, она повесилась Йосе на шею, а он ее тактично оттолкнул – вот и произошла ссора навек.
Иосифу Мирра ни тогда ничего не сказала, ни после. Так ее учила свекровь.
Иосиф по-прежнему работал сторожем в клубе. Только теперь по другому графику – через ночь. Ему предлагали хорошую дополнительную работу – возглавить бригаду художественной самодеятельности и от райотдела ездить по отдаленным селам, а если нужно – и в Киев на смотры. Отказался.
Мирре объяснил:
– Дело крайне интересное, но я хочу отдохнуть. Я так устал, Миррочка. И за войну, и за после войны. Как-то нервно мне все время. Лучше я другим способом заработаю – буду на продажу мастерить изделия из дерева, строгать рамы, столы, табуретки. А концерты устраивать дома приятнее, чем чужим людям, чтобы только похлопали.
Иосиф в своем сарайчике взялся за работу серьезно. Он имел такую особенность, что, когда увлекался новым делом, отдавался всецело.
Где-то на четвертой оконной раме к Иосифу пришел милиционер. Знакомый, но в тот момент при исполнении – Мозырко Александр. Поступил сигнал, что Черняк занимается кустарщиной за деньги.
– Что, Йося, занимаешься?
– Ага.
– И почем берешь?
– Сколько дадут, как договоримся.
– А материал где достаешь?
– Да когда как. В основном заказчики обеспечивают.
– Так-так, на ворованном зарабатываешь. Понятно.
По давней дружбе строго предупредил в первый и последний раз. В дом зашел, выпили по чарке, поговорили про всякое. Уже как бы в приватном порядке.
Мозырко предложил Иосифу:
– Кончай ты выкобениваться – обижаться на советскую власть. Думаешь, народ не понимает? Весь Козелец говорит, что ты из принципа так себя ведешь. Обособился, по ночам, как сыч, из дому выходишь. Вливайся в коллектив. Вон Гришку Кацмана в начальники вывели. А был кем? Механиком. Рядовым. Абрама Кугельмана попросили на прежнюю должность на лозовой фабрике. В райбольнице Римму Троянкер замглавврача назначили пару месяцев назад. Ух, пробивная баба! Что, не евреи? Евреи, еще какие, за километр видно. Что повернули на сто градусов, тебе хоть доложили? Так я, как работник органов, тебе докладываю. Сходи в райком, скажи, мол, хочешь работать с людьми, как заслуженный фронтовик и муж партизанки.
– Не хочу. – Иосиф выпил полстакана – зараз, одним махом.
– От казак! – присвистнул Мозырко. – Хорошо пьешь! По случаю или прикладываешься?
– Не пью. Мирра для компрессов самогон держит. Для детей. Я, честно, пробовал пару раз. Не берет. Голова колется, а не берет.
– А коопторговскую?
– И коопторговскую.
– Ну тогда точно не твое это дело, Йося.
Все-таки четвертый комплект столярки Иосиф закончил и заказчикам поставил. Потом сарай расчистил – ни стружечки. Какие поделки деревянные там скопились, тоже не пожалел. В огороде спалил – дымилось на весь Козелец.
Утром пришел с дежурства, сел на кровать, где Мирра спала, обнял ее за голову, и она от испуга проснулась.
– Ты что, Йося?
– Ничего, Миррочка, надымил я, весь дом в гари-копоти. Как дети спали?
– Кашляли немножко, а заснули хорошо.
– Видишь, Миррочка, как выходит.
– Ложись поспи – воскресенье же.
– Я лягу, а ты меня закачай, как маленького.
Но Мирра уже встала, и Иосиф заснул сам.
Иосиф столкнулся с Риммой на улице. Она первая поздоровалась, как ни в чем не бывало:
– Йося, сколько лет, сколько зим! Как дети? Как Мирра?
– Хорошо. – И дальше пошел.
Римма его хвать за рукав:
– Может, в гости с Миррой зайдете? У меня теперь своя комната в райкомовском доме. Знаешь где?
– Кто ж не знает.
– Ну так что, придете?
– Мирра занята очень на работе, с детьми.
– А ты?
– И я с ней.
– Понятно. Не желаешь. Ну ладно, до свидания.
Иосиф Мирре об этой встрече не сказал. Но Мирра сама завела разговор о Римме:
– У нас на работе говорили про разное и на Римму вдруг перешли. Она теперь в городе известная личность.
В райкомовском доме комнату дали. Кто бы мог подумать – три года отработала, и нате – комнату, должность. Правда, ее все хвалят. Даже удивительно – в том смысле, что по заслугам ей все достается, так считают. У нее удивительные способности к лечению. Ой, да слава Богу, хоть кто-то по заслугам получает. Да, Йося?
– Ну-ну.
Римма делалась в городе знаменитостью. Из Киева, из Чернигова к ней приезжали для консультаций больные. Однажды подкатила «Победа». Но «Победа» – полбеды. Человек, который вышел из машины, был одет так роскошно, что в глазах темнело от восторга окружающих. Эта «Победа» ждала Римму до вечера, пока она отработает, а потом увезла ее куда-то. А наутро доставила прямо к воротам больницы.
Говорили, что она лечит все болезни, что раньше, чем на операцию ложиться, если с Риммой поговоришь, все переменится и настанет другая жизнь, если встанешь после операции. Потому что она, конечно, не оперирует, но к человеку подходит удивительно.
Мирра передавала подобные разговоры Иосифу. Он как-то попросил:
– Она нас, Миррочка, обидела. Хочешь, возобнови с ней отношения. Я не против. Но мне про нее больше не говори. У меня внутри начинает болеть от таких разговоров. Какая-то поголовная неграмотность: от всех болезней. Может, она и руками водит?
– Водит, – Мирра обреченно заглянула в глаза Иосифу. Увидела там свое отображение, и ничего больше.
В общем, каждый шел по жизни своей дорогой.
Исаак закончил школу на «четыре» и «пять» и поступил в строительный техникум в Киеве на заочное, чтобы облегчить материально положение семьи. Мирра – в детском саду воспитательницей при младших, а Эммочку отправили в школу в первый класс.
Иосиф увлекся собиранием. Вот каким и чего.
Торгуя на базаре в Козельце, в Остре, в Нежине, в Чернигове, он у таких же, как сам, приезжих тактично выспрашивал, есть ли по их месту жительства евреи или, может, что осталось от еврейских домов. А в округе-то были всё исконные еврейские места: Летки, Янов, Красиловка, Бахмач, Щорс.
Потом ехал по указке. Редко-редко, но все же привозил домой еврейские духовные книги, молитвенники, бумаги-документы, фотографии, различные предметы еврейского быта и религиозного культа. Где заставал молодых – там отдавали за копейки, лишь бы избавиться; где люди постарше, не старики, а близко, – уговаривал с три короба, а если не получалось сразу – приезжал по несколько раз. Бывало, отрабатывал: починит крышу, поставит забор, заготовит дрова. А с настоящими стариками – лет по семьдесят-восемьдесят – говорить бесполезно. Пугались, бывало, до слез, из дому гнали.
Таким образом получался улов. Но очень скудный: в сарае набралось три полки длиной по два метра.
Книги имелись, а читать Иосиф на еврейском ни бум-бум. На идише – так-сяк, с грехом пополам. А на иврите не подступись. Нашел старика в Бахмаче – Берла Шпильмана, стал к нему ездить на обучение под видом племянника.
Мирра, с одной стороны, радуется – у мужа появился интерес. С другой стороны – тяжелый интерес. Ни в семью, ни из семьи. Но, видно, чувствовала сердцем, что надо помалкивать по существу.
Как-то Иосиф говорит:
– Миррочка, у меня обстоятельства. Берл почти что умирает. Совсем один, помочь некому совершенно. И дом у него такой, что в любую минуту может треснуть от ветра. Думаю, надо его перевезти на дожитие к нам. Я возле него буду ходить, а ты своими делами занимайся.
Мирра спрашивает:
– А где же мы его положим? – И руками разводит. – Тут Изя спит, тут Эммочка, тут Златочка, тут Веничка, тут мы с тобой. Негде нам его положить. Ты подумай еще, Йося, пожалуйста. Может быть, не такое безвыходное положение, чтобы сюда его везти. Он, может быть, еще несколько лет будет умирать. Я не против – пусть, но как же мы?
Иосиф решил так: поехать в Бахмач и на месте быть с Берлом. Закрыть ему глаза и потом с чистой совестью возвратиться.
Мирра возражала, но мужа отпустила. На сторожевой работе Иосиф оформил отпуск сначала профсоюзный, потом наперед написал заявление за свой счет – чтобы в случае чего не мотаться туда-сюда.
Исаак остался за старшего ответственного. Учился на выпускном курсе, работал в райстройуправлении мастером и получал хорошую зарплату. Тем более что от Иосифа в хозяйственном смысле и раньше пользы почти не было.
В армию Исаака не призывали, так как у него образовался белый билет по зрению. После памятной драки глаза ослабли, особенно сильно левый. Но это имело и свой положительный эффект – мальчик остался при семье.
Вскоре после отъезда Иосифа до Мирры стали доходить слухи о том, что Изю видели с Риммой. То они сидели в кино рядом, то прогуливались в парке, то их приметили в рейсовом автобусе на Киев. И с улыбочкой намекали, что там, возможно, любовь. Бывает юношам нравятся старшие женщины. К тому же Римма, как про нее устоялось мнение, не была слишком строгая в этом смысле.
Мирра терпела-терпела, потом захотела выяснить для себя, что происходит.
Приступила к Исааку с разговором, какие у него общие интересы с Риммой Аркадьевной Троянкер.
Изя ответил, не таясь, что любит Римму Аркадьевну Троянкер и что она ему отвечает взаимностью.
Мирра чуть в обморок не упала:
– Ей же вон сколько, а ты за ее юбкой увиваешься. Она не может тебя любить, она же ответственный пост занимает и какой пример подает!
Исаак попросил мать не вмешиваться в отношения.
Но Мирра сама пошла к Римме в рабочее время и застала ее одну в кабинете.
Римма сразу поняла, зачем пришла Мирра:
– Ничего я тебе объяснять не собираюсь насчет наших с Изей отношений. Жениться его на себе не заставляю, как захочет. Если у тебя ко мне еще дело есть по здоровью, то пожалуйста.
Мирра от такого напора пошла на попятную:
– Я только узнать хотела, какие у вас планы. Получается, планов нет. Так не о чем и говорить. Я ругаться не собираюсь. Исаак взрослый.
– Ну и ладно. Я к тебе по-женски обращаюсь: не мешай нам. Я вот-вот переезжаю в Киев. Мне предложили хорошую работу. Ой, Миррочка, всякое в жизни бывает, ты же знаешь. А возраст значения не имеет. Я внутри, может, моложе Исаака.
Мирра посмотрела на Римму открытыми глазами – и в самом деле, не женщина, а юная девушка, еще моложе, чем в райторге за материей.
– Ты, Миррочка, приходи ко мне. Иосифа не приглашаю, у нас с ним с первого взгляда протест против друг друга. Я бороться не буду. Не хочу силы тратить. А ты с детками приходи, всегда рада.
Мирра в эту минуту и сама не помнила, что пришла в злом настроении:
– Мне тяжело выбраться – дети. А вот ты к нам приходи по-человечески. Если тебя Иосиф смущает, так его сейчас нет. Он в отъезде по уважительной причине – у него родственник болеет.
Распрощались лучше не бывает.
Римма стала приходить к Мирре. И когда Исаак был дома, и когда не было. Двух недель не прошло, а казалось, она все время в доме своя, и никакого недоразумения. Конечно, про себя Мирра помнила и «кавалера», и провожания Иосифа под ручку – с чужих слов, правда, но что было, то было.
Как-то сидят все и пьют чай. На стене – над кроватью Иосифа и Мирры – висят два портрета на деревянной доске, сделанные методом выжигания.
Мирра обратила внимание гостьи:
– Иосифовы отец и мать. Тонкая работа.
Римма спросила:
– Йося сделал?
– Да, Йося. Похоже, правда! – гордо утвердила Мирра.
– Не знаю, не могу судить, а работа отличная. Как иконы. А когда Иосиф вернется?
– По обстоятельствам, – уклонилась Мирра.
– А то нам бы с Исааком не хотелось без него отбывать в Киев. Мы, Миррочка, как раз сегодня планировали тебя поставить в известность: мы расписались и через неделю перебираемся.
Мирра как с банкой варенья стояла, так банку и выронила прямо на белую скатерть. А Римма большой ложкой растекающееся варенье подхватывает и льет в рот, причем смеется. Все-таки необычная женщина.
Как сказала, так и уехали с Изей: грузовик загрузили барахлом – все киевское и тут приобретенное. Мирра только вслед рукой помахала.
Берл умер хорошо. Перед смертью просил Иосифа выбрать по углам все квасные крошки, чтоб встретить Песах в чистом доме. Не успокоился, пока Иосиф не взял веник с совком и демонстративно не прошелся по углам. А когда из четвертого угла сказал Берлу, что чисто, старик отдал Богу душу.
Иосиф сам сколотил гроб, сам на тачке отвез Берла на еврейское кладбище, сам выкопал могилу и прочел молитву, какую знал: «Шма Исраэль, Адонай Элохейну, Адонай эхад».
Увязал в две вязанки книги, кое-что из обихода – пристроил на ту же тачку, поймал на трассе попутку и приехал домой. Здравствуйте!
А тут такое.
– Что же ты мне не сообщила? – У Иосифа, видно, не осталось сил расстраиваться. Говорил тихо и спокойно.
– Не хотела беспокоить. Они бы все равно по-своему поступили. Зачем ругаться, выносить скандал на люди? – оправдывалась Мирра.
– Я что же, по-твоему, ругаться стал бы? Ничего подобного. Я, например, считаю, что главное – они оба поступили по своему желанию. И что уехали – хорошо. У Риммы квартира, родители интеллигентные. Изе с ними будет хорошо.
Мирра удивилась:
– Вот не подумала бы, Йося, что ты так отнесешься. Она же старше Изи, и поведение у нее тут сам знаешь какое было.
– Какое?
– А такое, что она и к тебе клинья подбивала. Честно скажу, не знаю, может, ты ей взаимностью и ответил, – несвойственно ей разозлилась Мирра. – Мне неинтересно, чем она тут занималась. Но участвуй в жизни семьи. Это все, чего я прошу как жена и как мать.
Иосиф встал из-за стола и пошел к неразгруженной тачке. Мирра ждала ответа на свои притязания, но не дождалась.
Между ними пробежала трещина. На пустом месте, фактически из-за ничего.
Мирра ему говорит:
– Ты хоть как-то показывай, что живой. А то лежу, как с покойником. Не слышно, как дышишь.
В своей сарайной резиденции Иосиф дни напролет читал. Громко сказано – читал. Смотрел в буквы справа налево. Бывало, час смотрит на строчку. Потом захлопнет книжку, глаза закроет и сидит. По всему выходило, что ивритской грамотой овладел не в совершенстве – мало прозанимался с Берлом. Старик больше рассказывал про разное еврейское, чем обучал: «Потом, потом, Иосиф, успеем».
Другого учителя Иосиф теперь искать не хотел.
Дети заходили в сарай, рассматривали старые книги, спрашивали, что да как, для чего это, для чего то, – вещи перебирали: хлам и хлам. Ветхие, пыльные талесы; кухонные прихватки у Мирры и то целее. Ржавые, погнутые подсвечники. Мирра как-то предложила Иосифу перестирать, перечистить что можно. С гневом отказался.
Иосиф поначалу объяснял детям, что к чему, но так часто спотыкался о собственное незнание, что бросил объяснения и попросил не беспокоить.
Кроме торговли на базаре и работы сторожем Иосиф нанимался на разные мелкие сезонные договоры – в зеленхоз, на дорожное строительство. Эти деньги по договоренности с Миррой тратил на поездки по селам. Объездил землю от Западной Украины до Западной Белоруссии. Ходил по тамошним местечкам, где раньше проживали евреи.
Мирра спрашивала, что видел, что слышал, с кем говорил.
Иосиф только мотал головой:
– Ой, не мучай меня.
Вещей в сарае прибавилось на две полки.
Знакомые, евреи по преимуществу, интересовались у Мирры:
– Иосиф в религию ударился, хочет открыть синагогу?
Мирра отмахивалась:
– Какую синагогу! Смех один. Спросите у него.
Шила в мешке не утаишь. Если человека никто не видит и не слышит, если человек сидит в сарае или куда-то беспрестанно ездит – всем любопытно. Захаживали к Иосифу – то один, то другой. Иосиф злился:
– У вас своих дел нет, ко мне пристаете. Ко мне претензий быть не может. Я никому не мешаю. В свое свободное время занимаюсь чем хочу. Может, я коллекционер, а это моя коллекция. Вроде марок или монет, понятно?
Отстали. Каждый по-своему с ума сходит.
Исаак регулярно присылал деньги по почте. Немного, но сыновний долг исполнял. А мог бы и ничего – слава Богу, родители не старые и не больные. В гости не приезжал и писем не писал – времени в обрез: и Римма, и вечерний институт народного хозяйства. К тому же вступил в партию – партийные поручения и политпросвет.
Мирра писала длинные послания о младших, об их здоровье и успехах.
Мирра, ясное дело, от такой жизни не хорошела. Сдала: поседела, стала нервная. А возраст еще ничего, сорок два года. Она себе придумала, что есть способ возродить семью к новой жизни. Родить ребеночка. Если б она могла сделать это самостоятельно, без Иосифа… А она без него, как ни крути, обойтись не могла.
Ей часто снилось, что Иосиф играет на скрипке. Просыпалась, гладила мужа по голове, шептала разные слова. Но Иосиф интереса не проявлял.
В конце концов Мирра поставила вопрос ребром:
– Или мы живем как муж с женой, чтобы у детей был отец, или давай разводиться. Ты меня довел до такого состояния, что я не знаю, что с тобой сделать. Давай напрямик: я хочу ребеночка родить, а ты будто не понимаешь и от меня отворачиваешься. Ведь есть надежда, что нам именно ребенка не хватает, чтобы все стало как раньше. Помнишь, как мы друг друга любили, когда Изя родился, и когда Эммочка, и когда Златочка с Веничкой? Если ты стал больной и не можешь, ты скажи, не рви мне сердце.
А если просто так – тоже скажи, я отнесусь спокойно.
Иосиф заявил, что против ребенка ничего не имеет. Но что вернется прежнее – гарантировать не может.
В общем, родился ребенок. Назвали Марком – в честь отца Иосифа.
Мирра работала до последнего. И вышла на работу через пару месяцев после родов.
А Иосиф, будто ничего не переменилось, у себя в сарае. Как говорится, гарантию может давать только Господь Бог.
По случаю рождения Марка приехали Исаак с Риммой. Навезли подарков – и колясочку, и одеяльца, и одежку-пинетки.
Римма от младенца не отходит – нянькается с ним образцово. Исаак возится, как с другими не возился.
Иосиф к гостям почти не выходил.
Мирра обратила внимание, что Римма располнела в талии, и точно решила, что невестка беременна. Поставила срок – месяцев пять. Так и есть.
Римма поделилась:
– Как хорошо, Миррочка, когда кругом дети! Правда?
– Как же без детей? Зачем тогда жить? – согласилась растроганная Мирра.
В положенный срок из Киева пришла телеграмма: родился мальчик, назвали Юрием. А как еще могли назвать, если только что в космос полетел Юрий Гагарин и на пороге новая эра.
Иосиф принял известие оживленно:
– Ну вот, еще один космонавт будет.
– Он-то космонавт, а дед кто? Отсиживается в сарае.
– Какой есть, – беззлобно огрызнулся Иосиф.
Но вскоре – через три месяца – пришла другая телеграмма.
Почтальонша, вся в слезах, кинулась сразу в сарай:
– Иосиф Маркович, горе какое!
Иосиф сидел, как обычно, с книгами. Взял телеграмму, а там: «Случилось несчастье тчк Умер Юрочка тчк Похороны вторник тчк Черняк» – и печать, чтобы никто ни в чем не сомневался.
Иосиф перечитал раз пять, прежде чем понял, что его это касается. Ну а когда понял, стало поздно думать. Побежал в садик к Мирре, сообщил ей, тут же вдвоем на автостанцию – и в Киев.
Провели в Киеве два дня. Первый день – похороны, второй – в молчании вокруг стола. Родители Риммы, Римма, Исаак, Мирра, Иосиф. Горе есть горе.
У младенца была родовая травма, которая впоследствии оказалась не совместимой с жизнью.
Римма попросилась пожить у Мирры с Иосифом: хоть чуть-чуть забыться за чужими заботами.
Приехала. Ходит, гуляет с детьми, Марика не спускает с рук.
Как-то попросила Иосифа:
– Поиграйте нам на скрипке. Или на аккордеоне.
Иосиф взял инструменты, протер тряпочкой и сыграл. Потом еще. Стал играть каждый день, не только вечером, но и днем. Дети танцуют, Римма напевает. Мирра с работы придет – а дома почти праздник. Через силу, конечно, что касается Иосифа и Риммы, а дети на всю катушку счастливы.
Мирра призналась Римме:
– Вот какой же он все-таки хороший, отзывчивый.
Римма поддержала:
– Йося – золото, а не человек. Что бы мы без него делали?
Женщины обнялись и под музыку закачались из стороны в сторону, с закрытыми глазами.
Ну, как-то вышли из положения. Римма засобиралась на работу. На прощанье, перецеловав всех по сто раз, сказала:
– Теперь мы с Изей вас не отпустим. Чтоб приезжали, а то моду взяли отсиживаться по сараям. Будем с детками в Ботанический сад ходить, по городу гулять, в цирк, в оперетту. Надо жить.
Иосиф на дорогу сыграл музыку, и всей семьей проводили Римму на станцию.
Несколько раз Черняки выбирались в Киев всем составом – в субботу вечером выезжали, в воскресенье к ночи возвращались.
Римма с Исааком жили в трехкомнатной квартире на Владимирской улице – в самом центре. Риммины родители на заслуженном отдыхе находились круглый год на теплой даче в Ирпене. Ни в чем не нуждались, в жизнь молодых советами и пожеланиями не вмешивались.
Только теперь рассмотрели, что к чему в квартире Риммы. В прошлый приезд, ясно, не до того было. Дом – полная чаша. И хрусталь, и ковры, и картины. Много книг.
– Это что! Основное на даче у папы с мамой. Посмотри, Йося, может, подберешь себе по интересу.
Иосиф все внимательно изучил. Попросил только толстенную книгу.
Римма издали махнула рукой:
– Бери-бери! Что хочешь, то и бери.
Иосиф завернул книгу в газету и спрятал в сумку, чтобы не забыть.
Дома, распаковывая киевские гостинцы, развернул и книгу.
Мирра заглянула через плечо:
– Опять на идише. Что там?
– Лейб Толстой. Велт унд криг.
Римма с Исааком наезжали раз в месяц. Римма жаловалась на нездоровье по женской части. После смерти ребенка ее постигли еще два выкидыша на самых ранних сроках. Она лечилась у лучших специалистов. Но те, кроме моральной бодрости, ничем помочь не могли.
– Я и сама как специалист понимаю, как много в этом деле зависит от настроя. Но ничего не могу с собой поделать. У меня даже может мания развиться на почве желания иметь ребеночка. Я борюсь с собой. Изя мне помогает. Честно скажу, Миррочка, я к вам сюда приезжаю как классический пример психической женщины: не могу без слез и отчаяния видеть детей, и тянет меня к ним, потрогать, погладить. Я этим еще больше растравляюсь и еще глубже ухожу в депрессию. Мне страшно, потому что я сама за собой наблюдаю как за пациенткой. И выводы делаю нерадостные.
– Но ведь есть же какое-то лекарство? Если есть заболевание – должно быть и лекарство, я так понимаю. Верно? – недоумевала Мирра.
– Ой, Миррочка, – всхлипывала Римма, – только время все лечит. Вот тебе и лекарство, вот тебе и медицина.
Да.
Исаак сильно продвинулся по служебной лестнице. Устроился на работу – через Римму – в сельскохозяйственное министерство.
Исаак – как повелось – давал родителям деньги, но теперь гораздо больше. Предлагал отцу бросить подработки, а матери – перейти на полставки и уделять время детям дома. Но менять привычки не хотел никто.
Римма работала в научно-исследовательском институте по части особенностей детской психики и дефектологии. Писала диссертацию, чтобы забыться.
Как-то все шло своим чередом: Эммочка в пятом классе, отличница по всем предметам, Златочка и Веничка во втором, за одной партой сидят, всем ученикам пример подают по поведению, Марику четвертый год.
Иосиф стал больше времени проводить в доме. Однако и в сарае сиживал порядочно.
Однажды в хорошую минуту Мирра сказала:
– Йося, ты бы хоть записки записывал – что видел, где был. Думаю, ты для людей стараешься, чтобы передать свои знания. А книги с вещами лучше подарить библиотеке или отдать в краеведческий музей в область.
– Мирра, оставь этот разговор. Я никуда ничего не отдам. И записывать мне нечего, никаких секретов не знаю. Что мое – то мое.
– Так сгниет это твое в сарае, в сырости, мыши поедят и спасибо не скажут! А мне тяжело на тебя смотреть. Эмма у меня спрашивает вчера: наш папа сектант? Ты понимаешь, слово какое! Она его сама выдумать не могла. Она газет, слава Богу, не читает. Ей учительница сказала, наверное. Не важно. Я когда чего-то не понимаю, места себе не нахожу. Уже сколько лет не нахожу! А ты не спросил ни разу: что с тобой, жена? Какие у тебя, жена, мысли? Что про нас люди говорят, женушка моя ненаглядная? Я понимаю, что ты ко мне стал другой, к детям еще так-сяк, а ко мне другой. Но что делать? Надо поднимать детей, дать им дорогу в жизнь. А я держусь на ниточке. И ты мне не поддержка. Вот. Я тебе сказала. Что хочешь, то и делай со мной.
Иосиф посмотрел на Мирру – и как будто в первый раз увидел. Открыл рот сказать мысль. Ничего не вышло, только бессловесный стон.
Ночью лежит Иосиф рядом с Миррой. Она к нему прислушивается, он к ней. Потом, будто кто толкнул, в едином порыве обнялись, и так обнялись, что никому не разнять:
– Миррочка, прости меня!
– Йосенька, прости меня!
– Миррочка, я тебя больше жизни люблю!
– И я тебя, родненький, и я тебя!
Аж задохнулись.
Иосиф качался в жизни, как на волнах: то прибой, то отбой. Наступил период прибоя. Снова пошла игра на скрипке, нежности, внимание к детям. Сарайные посиделки забросил. Всей семьей смотрели передачи по телевизору «Рекорд» – Римма с Исааком подарили ко дню рождения Мирры. И таким образом долго, с полгода.
Можно смеяться, конечно, но Мирра оказалась беременной. Поверила она сама в это не сразу, потому что все-таки возраст и могли быть другие причины женского организма. Но когда убедилась окончательно, оказалась перед фактом.
Рассказала мужу:
– Может, аборт сделать?
Иосиф аборт запретил. Родилась девочка. Назвали Евой.
И тут настал у Иосифа отбой. Вместо того чтобы помогать жене, он начал снова уединяться. Если что Мирра попросит – сделает. Но сам отцовской инициативы не проявлял.
Зато Римма проявляла что надо. Взяла отпуск за свой счет на три месяца и приехала в Козелец. Когда она появилась, Иосиф немножко оживился, но не слишком. Римма просто больше, чем Мирра, давала ему поручений и строго спрашивала, если он делал небыстро.
Но и тут Иосиф умудрялся временами отсиживаться.
Как Римма ходила вокруг ребенка! Как нянчила! Разве что грудью не кормила, а так не отличишь от родной матери. К тому же Евочка родилась рыженькой, глаза голубые. Больше похожа на Римму, чем на законных родителей.
Мирра заметила: когда Римма укладывает спать девочку, та сразу засыпает, без фокусов. А когда родная мать – долго кричит, пока угомонится.
К исходу пребывания Римма затеяла разговор с Миррой:
– Вы живете в таких плохих бытовых условиях, мне аж страшно за младенца. Она такая хрупкая, даже чахленькая. И туалет на улице, и печка с дровами, и горячей воды нет. Поздний ребенок всегда подвержен инфекциям и заболеваниям. Мало ли что, не дай Бог заболеет, а у вас тут в Козельце медицина на пещерном уровне. Я-то знаю!
– Ничего, ничего, Риммочка, не волнуйся, все будет хорошо, – Мирра прямо испугалась, с таким расстройством говорила Римма про будущие проблемы ребенка. – Что ж я, пятерых, считай, вырастила, а шестую на самотек пущу? Нет-нет, поезжай спокойно к Изе, все у нас будет отлично.
И тогда Римма приступила к главному:
– Отдай Евочку мне.
– Как «отдай»?
– На воспитание. Я уже потеряла надежду иметь собственного ребенка. Что же, мне из детдома брать совершенно постороннего? А Евочка нам с Изей родная, мы ее так будем любить, ты даже представить себе не можешь.
И для ребенка лучше. И по условиям, и по всему на свете. – Причем говорит спокойно, рассудительно, значит, долго думала заранее. – Миррочка, я понимаю, что мое предложение странное для тебя, но оно нормальное, в нем никакой патологии нет. Конечно, можно было вокруг да около ходить, но я предпочитаю сказать начистоту.
Мирра сидит ни живая ни мертвая. Смотрит на Римму – вроде в своем уме, а вроде помешанная. Глаза горят, а руки спокойно на скатерти лежат. Только одним пальчиком отстукивает каждое слово.
Сидят обе, молчат. Друг на друга смотрят.
Тут Евочка заплакала – пора кормиться. Мирра вскочила, схватила ребенка, рукой по своей груди шарит – не может нащупать пуговицу, чтобы расстегнуть.
Римма раскрыла глаза во всю ширь, повалилась на стол, обхватила голову руками:
– У меня уже слез нету, а то бы я поплакала, у меня уже сил нету, а то бы с собой что-нибудь сотворила! Забудь, забудь, Миррочка, что я наговорила! Я эту речь готовила-готовила, а только сейчас поняла, какая я страшная… Прости меня, ради Бога! Ради Бога, прости!
Вскоре из школы возвратились Эмма, Злата и Веня. Мирра бросилась их кормить, говорила громко, будто старалась заглушить голосом свои мысли.
Римма объявила:
– Дети! Миррочка! Я сегодня уезжаю в Киев, мой отпуск подошел к концу. Я сейчас пойду прогуляюсь немного на воздух. Хочу к ужину купить что-нибудь вкусненькое.
Вышла за порог и пошла в сарай.
Иосиф сидел над книгой, не читал, а просто смотрел на буквы. Он был в такой задумчивости, что не сразу расслышал шорох за спиной. А когда оглянулся – увидел голую Римму. Она шла на него, протянув руки, и волосы блестели, как начищенная менора, и глаза горели, как огонь.
– Ты что, Римма? – прошептал Иосиф.
Римма по-хозяйски подошла к полке, стянула ворох талесов и бросила на земляной пол. Легла и протянула руку к Иосифу.
Он был с Риммой.
В тот же вечер Римма уехала.
Мирра рассказала Иосифу о странном предложении Риммы и сделала заключение:
– Бедная, бедная! Когда женщина до такого доходит, она на все способна.
На следующий день Иосиф заколотил сарай со всем содержимым и сказал Мирре:
– Всё. Конец. Пусть так стоит.
– Тебе что, замка мало? Мало ли, понадобится что положить, что взять. Отрывай доски всякий раз.
– Нет, Миррочка, больше в сарай никто не зайдет. Считай, нету у нас сарая.
Мирра обрадовалась. Думала, Иосиф всерьез начинает новую жизнь.
Но Иосиф задумал другое.
Он поставил Мирру перед фактом, что жить с ней как муж больше не будет. Дети остаются на его совести. Он на всю жизнь обеспечит им всяческую заботу и материально, и морально. И Мирре тоже. Но можно с этого дня считать, что он ей не муж, а родной брат.
На вопрос Мирры, что случилось, Иосиф ответил, что ничего особенного, а просто вызрело такое решение.
Мирра, привыкшая к причудам мужа, отнеслась к случившемуся спокойно. Но все же не сдержалась и уколола Иосифа:
– Это в сарае ты такое решение высидел?
И испугалась взгляда Иосифа.
Через девять месяцев Римма родила мальчика. Назвали Александром.
Все время до родов она почти не давала о себе знать. Исаак изредка приезжал, но насчет беременности жены молчал. Понятно, боялись сглазить после стольких испытаний.
Мирра выступила с инициативой поехать к Римме помочь с новорожденным – позвонила с почты.
Римма сама к телефону не подошла. Исаак ответил, что сами справятся, так как взяли домработницу, а у Мирры и так забот полно. Всем большой привет.
Ясно, долгожданный ребенок, теперь на него будут бояться и дунуть.
Через пару месяцев приехал Исаак. Привез фотографии мальчика. Чистый ангел. Что говорить.
Между делом Исаак рассказал, что сменил себе имя. Теперь он зовется Игорь. Игорь Иосифович Черняк. То есть сменил имя он лет пять как, но сейчас докладывает на всякий случай об этом отцу и матери, чтобы не вышло недоразумения.
– Понятно, – Иосиф только это слово и сказал.
– Как тебе лучше, так и делай, – сказала Мирра. – Мы тебя по-всякому любим.
– Тебя больше Исааком не называть? – спросил Иосиф.
Мирра припечатала:
– Ты, Иосиф, делаешь проблему на пустом месте. Нужно идти в ногу со временем и смотреть правде в лицо.
Потом переключились на младенца, в основном, конечно, Мирра. Как Римма кормит, хватает ли молока, не ощущается ли какой болезненности и прочее. Иосиф сидел тут же, но по всему чувствовалось, что его это интересует мало.
Идти ему было некуда. Вот и слушал.
Перед отъездом (на своей машине «Москвич-403») Исаак попросил не обижаться на редкие свидания. Маленький ребенок, ответственная работа. Намекнул, что вскоре у него планируется сильное перемещение по должности. Рассказал также, что недавно скончалась Риммочкина мама – Ида Львовна. Ясно – возраст и болезни. Но больше следы от жизненных невзгод. Теперь отцу Риммы туго придется идти по жизни, но до последних дней надо держаться. Аркадий Моисеевич и видит плохо, и слышит неважно, а ум трезвый, к нему до сих пор приезжают за консультациями. Римма у них поздний ребенок – Ида родила в тридцать шесть лет, а Аркадию Моисеевичу было за сорок.
Повздыхали.
– Жаль, так мы и не познакомились с Идой Львовной по-семейному, – посетовала Мирра.
– Да я ее и сам, можно сказать, не знал. Она меня сердцем не приняла. Как я появился, перебрались бесповоротно на дачу с Аркадием Моисеевичем. Если что в городе понадобится – Ида его присылала. Он, правда, поговорит всегда, посоветует, если что. А Ида – мать. Она, естественно, всем была недовольна. Матери же все лучшее подавай для дочери. А я разве лучший? Я понимаю. Ничего не говорила, не упрекала, но чувствовалось.
– Из-за возраста? – Мирра привела единственный ясный повод.
– Прямой речи об этом не было. А теперь какая разница, что она имела в виду?
– Ничего, главное, что Римма тебя любит. И ты ее любишь, – заключила Мирра.
– Ой, мама, любовь уходит, а что-то же остается.
К празднику Великой Победы – к 25-й годовщине, а также по случаю многодетности семье Черняков выдали ордер на новую трехкомнатную квартиру.
Эмма в это время заканчивала медицинское училище в Чернигове на фельдшера с прицелом после поступать в киевский мед.
Злата с Веней заканчивали десятый класс, Марик и Ева – в садике.
Радость неописуемая. Горячая вода, ванна, туалет, балкон, четырехконфорочная газовая плита, в подвале дома каморка для хозяйственных надобностей.
Старый дом шел под снос. Единственное, о чем жалела Мирра, – об огороде: и клубничка своя, и крыжовник, и поречки, и черная смородина, и лучок, и огурчики, и гарбузы. Не говоря про картошку, капусту и буряк.
– Равноценных обменов не бывает, это надо понять раз и навсегда, – делала вывод Мирра в разговорах с соседями.
Слава Богу.
Иосиф отправился в райисполком просить, чтобы в связи с получением квартиры и потерей земельного надела семье выделили для хозяйства участок под огород. Причем сделал это тайком от Мирры. Там пошли навстречу и участок выделили – на выселках, далеко, но все-таки.
Когда Мирра узнала – и радовалась, и сердилась:
– У меня, например, сил нет на огороде горбатиться. Если у тебя силы есть – пожалуйста. Одно радует, что ты принял участие в жизни семьи.
Иосиф неопределенно кивнул.
Вот и в новую квартиру въехали, и месяц там живут. От прежнего дома осталось голое пространство. А Иосиф каждый день ходит через весь город – смотреть за сараем. Только когда выдали бумаги на земельный участок, Иосиф принялся за работу.
Разбирал сарай сам. Пересматривал каждую книжку, разглядывал на свет каждую тряпицу. Подсвечники, кожаные ремни, филактерии, фотографии, бумажки, мезузы – все раскладывал по кучкам. Книжки составлял в стопки и перевязывал веревкой, другое – в узлы: без спроса взял в доме простыни и скатерти. Возился с утра до вечера дней пять.
Старался вытащить из стены каждый гвоздик невредимым, чтобы потом сгодился в дело.
И в полном виде поставил сарай на новом участке. После сарая для огородного применения осталось всего ничего.
Мирра, разумеется, как хозяйка, захотела посмотреть участок и примериться, как чего. Но увидела сарай во всей красе – онемела. А когда смогла заговорить, сказала:
– Иосиф, ты больной человек. Тебе надо срочно лечиться. Ты ради мусора отбираешь у детей витамины. Видеть этот сарай не могу, не то что смотреть на него! Ноги моей тут не будет! А ты как знаешь. Тебе не привыкать идти против интересов родных людей.
В квартире распределились так: одна комната для Златы и Евы, вторая – для Вени и Марика, а в самой большой, проходной – Мирра с Эммочкой, когда та будет приезжать или, Бог даст, вообще вернется на жительство и для работы по специальности.
Иосиф притащил из сарая топчан. Получилось спальное место на кухне. Мирра ворчала, что мог бы и в большой комнате поставить свое изделие, а то на кухне и так не повернешься. Но Иосиф заверил, что мешать ничему не станет. Наоборот – в связи с ранними приходами со смены никого не потревожит и ко всеобщему пробуждению сможет сготовить завтрак.
Пока тепло, Иосиф ежедневно ездил на участок – смотреть за сараем. Внутрь не заглядывал. Замок пощупает и назад.
Эмма отработала после училища два года, в институт не попала, пошла работать в районную больницу фельдшером-акушером. Надо сказать, встретили ее там с энтузиазмом – помнили Римму.
Злата училась на библиотекаря в культпросветучилище в Нежине, а Веня служил в Советской Армии на Дальнем Востоке в ракетной части. Так что, по большому счету, с Миррой неотлучно оставались только младшенькие – школьники Марик и Евочка.
Наконец Мирра решила, что терпеть состояние мужа больше нельзя. Нужно посоветоваться со специалистом. Но какого профиля и о чем, собственно? Поехала в Киев.
Нагрянула к Римме без звонка, с самого утра в будний день. Дома одна домработница. Рассказала про Сашеньку, какие он делает успехи в первом классе.
Мирра умилилась и всплакнула: как быстро промелькнула жизнь.
Спросила, как найти Риммину работу, и отправилась туда.
Римма встретила свекровь удивленно и даже как будто нерадостно.
– Что случилось, Миррочка?
– Ничего-ничего. Я приехала насчет Иосифа.
Римма побелела, как халат.
– Слушаю.
– Что ты, Риммочка, серьезного нет, только мои сомнения. Я к тебе как к специалисту. Мне кажется, Иосиф больной. Не то чтобы помешанный, но что-то у него в голове не так.
– Почему ты так решила? Столько лет вместе, все примерно, со всех сторон ваша семья образцовая. А тут вдруг – муж ненормальный.
– Понимаешь, Риммочка, как бы лучше сказать, чтобы ты поняла… Он в себе все время сидит. Говорит мало. С детьми не занимается. Ты же про его сарай знаешь… Раньше он там молчал, а теперь и дома молчит. Мы с ним давно как муж с женой не живем. Он сам предложил прекратить. Я понимаю, у него сложный характер. Как ты полагаешь, что он думает? На что он свою жизнь положил?
Римма задумалась. Покачивает точеной ножкой на каблучке-трапеции. Волосы на голове халой уложены и прикрыты сеточкой-паутинкой. А халатик такой узкий, что каждый шовчик на разрыв. Какая была двадцать лет назад, такая и осталась. Мирра залюбовалась.
– Не волнуйся, Миррочка. Я тебе медицинским термином скажу – акцентуированная личность. Это не больной, но в пограничном состоянии. Еще чуть-чуть, и можно считать больным.
– То есть как «можно считать»? Или больной, или здоровый. Если больной, значит, надо лечиться, а если здоровый, значит, хватит дурака валять и жизнь семье отравлять. Верно?
– Верно, Миррочка. Но послушай меня, не трогай Иосифа. Не трогай, хуже будет.
– Кому хуже?
– Всем хуже, – вздохнула Римма. – А давай я сейчас с работы отпрошусь и поедем домой, с Сашенькой погуляем. Он уже после школы должен быть дома. Ты – бабушка, а внука как следует и не видела.
Вечером пришел Исаак – обрадовался матери.
Римма ему говорит:
– Игорек, я чувствую себя виноватой, мы давным-давно не были вместе у твоих родителей. А ведь живем рядом – два часа на машине. А что будет, когда в Москву переберемся?
Исаак приосанился и сообщил матери, что его переводят на новое место работы – в Москву, в министерство. Должность не то чтобы значительная, даже можно сказать, никакого повышения по сравнению с Киевом, но все-таки.
И правда, через полгода случилось. На прощании с Исааком и Риммой присутствовала Мирра с Эммой, а Иосиф с младшими остался дома. Его и не приглашали, надо сказать.
Уже на перроне Римма попросила Мирру присматривать за Аркадием Моисеевичем – и главное, вытащить его в киевскую квартиру, а то в ЖЭКе станут говорить всякое: что никто не живет и площадь пустует.
Ну, уехали.
Мирра обещала помощь по части Аркадия Моисеевича. Только на деле рассудила – совершенно некогда ей этим заниматься. Близко – а не рядом. После работы или в обед не забежишь, не посмотришь.
От Риммы недельки через две после отъезда было письмо, в котором она спрашивала, как отец. Мирра срочно поехала в Ирпень на разведку.
Аркадий Моисеевич встретил ее равнодушно. Поблагодарил за проявленное внимание, но строго сказал, что справляется сам, а что если Римма считает его выжившим из ума, так это ее дело. Перебираться в Киев отказался наотрез и просил Мирру не идти на поводу у Риммы и не искать себе лишние хлопоты.
Мирра выслушала, но осталась в смятении. Зашла к соседям, написала свой адрес и попросила в случае чего сообщить телеграммой или как получится.
Аркадий Моисеевич оставил у нее гнетущее впечатление. Глубокий старик, а делает вид, что еще ого-го. Сам еле передвигается, а помощь отвергает. Конечно, если бы лично Риммочка с ним провела беседу, а так – фактически посторонняя женщина явилась и предлагает свои услуги. А у человека самоуважение. Ему неудобно.
Мирра написала Римме письмо. Так и так, была у Аркадия Моисеевича, помощь отверг и прочее. Может, Риммочка выберет время и на денек-другой приедет в Ирпень, уговорит отца не противиться ради его же блага?
Ответа от Риммы не последовало. А приближалась зима.
Мирра говорит Иосифу:
– От тебя дома все равно никакой пользы, только одно раздражение. Поезжай лучше к Аркадию Моисеевичу, посмотри, как там, что. Может, он с мужчиной будет приветливей. Помоги, если надо.
Дала ключи от киевской квартиры, наведаться и туда.
Иосиф поехал неохотно. Разговаривать с живыми людьми он совершенно разучился. «Да» – «Нет», «Здрасте» – «До свиданья» – и то через раз у него выходило, а чтобы поддержать беседу или обсудить что-нибудь насущное – и подавно.
Так ли, сяк ли, поехал в Ирпень к Троянкеру.
Тот принял Иосифа благосклонно.
Слух у Аркадия Моисеевича улетучивался с каждой секундой, зрение тоже, а тут такое дело. Человек предлагает помощь.
Троянкер высказался на эту тему:
– Я сам справляюсь со всеми домашними надобностями, но мне хорошо, чтобы рядом был человек. А то я неуютно себя чувствую – вдруг внезапно умру, обнаружат не сразу, пойдет запах. Вся жизнь получится насмарку. Я, как медик, терпеть такого не могу.
Иосиф возразил:
– Во-первых, вам о смерти думать не надо, во всяком случае пока. Ну, слух вас подвел, ну, глаза… А внутри вы крепкий – вон и спина прямая, и шаг твердый. А запах – дело естественное. Мало ли что как пахнет…
– Ну да, вы правы. Я сгущаю краски, чтобы вы понимали, что предлагаете свою помощь человеку, уже одной ногой стоящему в могиле, – и рассмеялся. – Я вашу жену испугал своей резкостью. Но знаете, не хочется, чтобы женщина наблюдала мои немощи. Как-то нехорошо. А как же вы без жены? Вам нельзя отрываться надолго.
Иосиф рассказал, что дома в Козельце он бесполезен с любой стороны, а тут если от него окажется польза, так он только рад. Пару дней побудет, поможет. Признался, что не болтливый, а даже сумрачный, что это может раздражать Аркадия Моисеевича, и потому сразу предупредил, чтобы не вышло недоразумения.
Но старик обрадовался:
– Вот и хорошо, наконец-то не один буду молчать.
И обратился с настоятельной просьбой:
– Поживите, посторожите меня, пока зима. А соскучитесь по домашним – отправляйтесь в любой день. Вы тут никому не обязаны.
Иосиф приехал на пару дней, а застрял. И неделя прошла, и другая. Он вызвал Мирру на переговорный пункт. Сообщил о перспективах, о задержке. Разрешения не спрашивал, просто поставил в известность.
Мирра удивилась:
– Ну ладно, ты с нами не считаешься, но как же работа?
Иосиф промолчал и оборвал разговор короткими гудками.
Про работу он забыл. Две недели отпуска истекли. Теперь получается прогул. Стыдно. А предпринимать ничего не хочется.
Пришел с переговорного пункта и советуется с Аркадием Моисеевичем, как быть.
Тот аж руками всплеснул:
– Подумаешь, какая завидная должность, клуб сторожить! Увольняйтесь немедленно. Завтра же поезжайте и увольняйтесь по собственному желанию. Вы знаете, я человек совсем не бедный. Я человек состоятельный. Я вам буду заработную плату платить еще выше, чем в клубе. Просто так, потому что вы хороший человек. Даже если бросите меня, не волнуйтесь, я вам буду деньги присылать куда скажете. Только сейчас увольняйтесь.
И так на Иосифа посмотрел, что хоть что.
Иосиф съездил в Козелец, уволился, даже в дом не зашел – ни к детям, ни к Мирре. И снова к Троянкеру.
Едет в автобусе и сам себе удивляется. За четыре года до пенсии уволился, перед людьми стыдно – какое проявляет легкомыслие.
Это с одной стороны. А с другой – прикипел к старику буквально на пустом месте. Можно сказать, и двух слов с ним за все время не проговорил, а вот.
Аркадий Моисеевич встретил Иосифа особо: стол накрыл по-праздничному, что-то приготовил, как умел, постелил белую скатерть, вышитые салфеточки.
– Ну, Иосиф, вы такой подарок мне сделали своим самоотверженным поступком, что нельзя объяснить его значение. Мы с вами чужие люди, правду сказать. Вас ко мне в няньки определили, а я нашел сына. Вы так на меня похожи. Это я вам первый и последний раз говорю так много.
И считаю, что отношения между нами выяснены раз и навсегда.
Иосиф хотел ответить в том же духе, но не смог. Не сумел.
Как-то собрался и рассказал Аркадию Моисеевичу про свой сарай. Тот заинтересовался. Попросился посмотреть. Иосиф обрадовался, так как переживал за сохранность содержимого, – теперь заодно и проверит. Внутрь он не заходил примерно с год.
Выбрали солнечный декабрьский денек и тронулись. По такому случаю заказали такси. Иосиф захватил деревянную лопату для снега.
А там – белое поле, замело по колено.
Сколько можно – подъехали, потом Иосиф прокладывал путь лопатой. Аркадий Моисеевич останавливался раз десять, на Иосифову руку обопрется, отдышится – и вперед. Всё молчком.
Пришли. Иосиф отвалил от двери снег лопатой, распахнул – пусто. Ни клочка, ни обломочка.
Закричал, за голову схватился.
Аркадий Моисеевич его утешает:
– Йосенька, не плачьте! Может, это ваша жена куда-нибудь в хорошее место все перевезла. Если бы воры, так они не церемонились бы, замок сбили бы, всё тут порушили. А вы же видите – полки на месте, чисто, стерильно, можно сказать.
Иосиф не слушал, плакал и кричал, как раненый. Посидели-посидели на лавке, попили чаю из термоса, поели хлеба с маслом и двинулись обратно.
Аркадий Моисеевич приговаривает:
– Ничего-ничего, ничего-ничего.
Иосиф отвечает:
– Ничего-ничего, ничего-ничего, вы только не волнуйтесь.
Утром пораньше Иосиф отправился в Козелец. Приехал – дома еще все спали. Растолкал Мирру и выдохнул:
– Ты в сарае была?
Мирра спросонок не понимает:
– В каком сарае? Иосиф, ты что от меня хочешь?
Иосиф рассказал про сарай и потребовал отчета.
Мирра заверила, что к сараю не подходила, так как и думать о нем не желает, не то что ездить по зиме.
На крик вышла Эмма, проснулись Марик и Ева.
Стоят все по росту у Мирриной кровати – лицом к Иосифу, а он сам по себе – перед ними, и смотрят друг на друга.
– Папа, ты что? Половина седьмого утра, ты весь дом переполошил. Аркадий Моисеевич умер? – спросила Эмма.
– Простите меня, дети, и ты, Миррочка, прости меня, пожалуйста. Но я позже терпеть не мог. Меня как громом ударило. А Аркадий Моисеевич жив. У меня сарай обворовали. И замок на месте, и все там в порядке. А пусто. Совсем пусто, как ничего никогда и не было. Вот я и приехал, надеялся, может, вы знаете.
Никто ничего не знал.
Только Мирра сказала:
– Я теперь точно верю, что есть на небе Бог. Это тебе наказание за нас, что ты нас доводил до белого каления своим сараем. За мою загубленную жизнь и за твою тоже, кстати.
Дети пошли досыпать сколько можно, хоть минуточку. А Иосиф, не простясь, поплелся на станцию.
Иосиф как будто забыл про семью. Мирра вызовет его на переговорный пункт. Он пойдет, поговорит, выслушает, как дети. Сам отмолчится, и ладно.
От Риммы за все время было два письма. Аркадий Моисеевич их Иосифу не показывал, только передал от дочери привет и пересказал, что Исаак на новом месте отмечен благодарностями.
Иосиф кивнул.
Днем Иосиф молча сидел с Аркадием Моисеевичем, смотрели в окно.
Аркадий Моисеевич читал с лупой, за книжкой всегда засыпал. Иосиф стерег момент, когда книга и лупа выпадут из рук старика. Подхватывал их с двух сторон с такой ловкостью, что сам себе удивлялся и радовался.
Как-то выбрался в Киев, посмотреть, все ли в порядке в городской квартире. Походил по комнатам, посидел на диване в зале. Вспомнил, как все вместе сидели тут давным-давно, когда умер Юрочка. С тех пор прошло почти тринадцать лет.
Заметил на книжной полке пухлый фотографический альбом. Раскрыл. На пол просыпались фотографии. Разглядывать не стал. Наугад взял одну – Римма вполоборота, голова запрокинута, смеется, на шее бусы, волосы вьются кольцами, глаза горят. Погладил бусы. По пальцам как будто прошел холод от кораллов и серебряных дукачей. Даже неудобно от такого правдоподобия.
Оглянулся по сторонам, как вор, и сунул фото за пазуху.
Сказал вслух, конечно, от смущения, а не от привычки говорить с самим собой на разные темы:
– Дожил ты, Иосиф Маркович Черняк, пенсионер недорезанный: фотографии посторонних женщин похищаешь, как преступник. В карман бы сунул, так нет. К животу поближе.
И вроде смехом, а сердце защемило.
Зарплату, которую платил ему Аркадий Моисеевич, Иосиф посылал Мирре. Она сначала недоумевала, как такое может произойти – отправляли страхделегатом, а вышло – нанялся сиделкой. Но вскоре успокоилась. Так как дома без Иосифа стало намного лучше. Никто не висел тучей, в потолок днями не смотрел, а ночами зубами не скрипел.
Младшие поначалу спрашивали, почему отец уехал, но потом перестали, видя, что мать хоть и без мужа, а довольна.
Эмма вынесла приговор:
– Мама, я замуж не хочу выходить. Глядела я на папу и на тебя, на ваше вынужденное соседство на всю жизнь, и думаю, что мне такого не надо.
– Ой, что ты говоришь, Эммочка! Не всем же такое, как у меня. Тебе повезет, я чувствую, – запротестовала Мирра.
– Ну, раз чувствуешь, тогда ладно, буду надеяться. Но как тяжело: и папу жалко, и тебя жалко, и себя жалко.
– А чего нашего папу жалеть? Он жизнь в свое удовольствие живет, – Мирра даже разозлилась, что дочке одинаково жалко и мать, и отца.
– У него, мама, по моим наблюдениям, какая-то заноза в душе, он ее поддевает, поддевает, тревожит, а вытащить не может. Вот я даже голос его забыла, а взгляд помню каждую секунду. Как ни крути, он нас любит. А так, конечно, он большой эгоист. В основном ты права, – рассудила Эмма.
Мирра написала Римме, что Иосиф теперь живет с Аркадием Моисеевичем. И будет с ним до тех пор, пока надо. Интересовалась, не против ли Римма.
Римма отозвалась на удивление быстро. Писала, что рада, что надеется на Иосифа, что он очень похож на Аркадия Моисеевича, она это сразу отметила при первом знакомстве, но только теперь поняла окончательно и потому всем сердцем приветствует сложившиеся обстоятельства. Сообщила также, что им наконец-то поставили телефон и можно звонить в любое время суток.
Про Исаака написала, что он много работает по службе и что дом на ее плечах, чему она также рада. Сашенька здоров и по Киеву не скучает.
«Ну вот, – решила Мирра, – наконец-таки все расставилось по своим местам. Все при деле, все довольны».
Наступила весна. Девятого мая Аркадий Моисеевич говорит Иосифу:
– Сегодня праздник. Мы с вами фронтовики, давайте как-нибудь отметим. Пойдем погуляем подальше от дома, на простор. Мне очень хочется. Вы не против?
Вышли в центр поселка. Дачников еще нет. Те, что постоянно живут, конечно, в такой день вышли, приветствуют ветеранов, поздравляют.
Хорошо погуляли, постояли над Днепром.
Вернулись домой. Аркадий Моисеевич говорит:
– Иосиф, мне хочется чарку выпить. Знаете, разведу спиритус вини, как на войне. Столько лет не выпивал, а сейчас хочу. Не для опьянения. Я вам, Иосиф, скажу, я последние годы всегда, как выпивший: какая-то важная мысль у меня в голове крутится-крутится, а я ее поймать не могу.
– Ничего, Аркадий Моисеевич, схватите. Обязательно схватите, – успокоил Иосиф.
– Да, конечно. Только этого-то я и боюсь сильнее всего, – Аркадий Моисеевич чарку отставил и пить не стал.
В конце мая внезапно приехала Римма. Поздоровалась с Иосифом за руку, обняла отца и сразу приступила к важному разговору (за тем, видно, и явилась):
– Дорогой папа, я рада, что ты здоров и бодро себя чувствуешь. Спасибо Иосифу Марковичу, я теперь за тебя очень спокойна. Но надо продать этот дом. Во-первых, в городе горячая вода, центральное отопление, скорая медицинская помощь и многое другое. А тут все же выселки. Я желаю тебе прожить еще сто лет, но надо думать о будущем. Нам с Игорем предложили замечательный участок в деревне Красково под Москвой. Будем строиться. Крайне важно сейчас иметь хорошую дачу – и по его министерской должности, и по семейным обстоятельствам. Приглашать людей на дачу – совсем не то, что в городскую квартиру. Ты понимаешь, папа, что это не прихоть.
Аркадий Моисеевич попросил день – подумать. Не потому, что в принципе против, а потому, что такие дела в одну минуту не решаются.
– Важно, что ты понимаешь, а я пару дней могу и подождать. В конце концов, я имела в виду, что ты сейчас перепишешь дом на меня, а потом я спокойно займусь продажей, чтобы не продешевить. Как ты правильно заметил, папа, такие дела в минуту не делаются.
Римма выразила желание поехать в киевскую квартиру и денек-другой пожить там, встретиться с подругами и друзьями.
Обратилась к Иосифу с просьбой:
– Поедем со мной, пожалуйста, мне нужно кое-что разобрать, чтобы прихватить в Москву. Боюсь, без мужской силы не обойдусь. А папа здесь сам тихонечко подумает, отвлечения в данную минуту ему ни к чему. Только прямо сейчас, а то времени совершенно нету.
Поехали.
В дороге Римма говорила без умолку. Что-то про Игоря, про Сашеньку, про то, что хочет устраиваться на работу от скуки и тоски по обществу.
– Ой, Йосенька, если бы я могла, я бы за Игоря сама работала на его месте. Он во всем со мной советуется и шагу без меня в сторону не делает. Но это же нельзя. Мне надо возобновлять медицинскую практику. Или частным образом. Пока не знаю. Вижу, ты хорошо выглядишь, даже помолодел. Тебе сколько лет?
– Скоро пятьдесят семь, – Иосиф ответил и сам удивился и своему голосу, и цифре. – Почти пенсионер. Да что «почти», я и есть пенсионер. Живу между прочим.
Римма принужденно рассмеялась.
– Не говори глупостей, Йосенька, для мужчины это не возраст, а сказка. Я – это да, я уже пожилая женщина. Как ты думаешь?
Иосиф промолчал. А Римма нарочно еще раз спросила, с нажимом:
– Так как?
– Нет, Римма, ты не пожилая. Ты красивая. Вот и все.
В квартире Римма тут же принялась за дело.
– Я пока посмотрю в шкафах, что надо, а потом прогуляемся. Я на Крещатик хочу. Ты обратил внимание, какой у меня костюм? Французское джерси, между прочим. Я в туристическую поездку ездила во Францию. Мне кажется, я одна такая в Москве в нем. А вот ты, Йосенька, с такой выигрышной внешностью, а одет как пугало. Кстати, я тебе подарок привезла. Примерь.
Римма достала из большой сумки тонкую синтетическую водолазку бордового цвета, шерстяной джемпер, замшевые туфли типа мокасины.
– Думаю, с размерами угадала, ты точь-в-точь Игорь, только потоньше в кости. Давай переодевайся.
Иосиф растерялся, но перечить не стал. Взял вещи в охапку и направился в другую комнату. Но Римма его остановила:
– Или нет. Не так. Ты сейчас примешь ванну, а потом оденешься во все новое. Как символ.
– Перед смертным боем, что ли? – попытался пошутить Иосиф.
В ванной он долго мылился душистым мылом, тер себя мягкой мочалкой, сердился на кости и суставы, выпиравшие из-под кожи, на толстые ногти на ногах, на седые волосы по всему телу. И при этом пребывал в состоянии невесомости, которое никогда не испытывал в полную меру. Всегда что-то мешало.
Вышел – и Римма захлопала в ладоши:
– Ой, артист! Робер Оссейн! Вылитый. Ну, вылитый, как две капли! А чего мы будем вечера ждать? Прямо сейчас пойдем, я только быстренько приведу себя в порядок. Посиди пока, Йосенька, отдохни, походи по комнате, как туфли – не жмут?
В ванной комнате Римма пробыла долго, но когда вышла, настал черед Иосифа выражать мнение:
– Римма, Римма… Римма, Римма. Я артистов совсем не знаю, а то бы сказал, кто ты есть.
На улице Римма предложила:
– Йосенька, давай не говорить между собой, а просто молчать и смотреть по сторонам, на людей, дышать воздухом. Мне необычайно приятно и легко. А тебе?
– И мне.
На них даже оглядывались, вероятно, принимая за иностранных туристов.
Вернувшись домой, никаких разговоров тоже не заводили. Римма обняла Иосифа, и он ее принял, как будто только этого и ждал столько лет.
На второй день на улицу не выходили, а только лежали в постели.
На третий день утром засобирались к Аркадию Моисеевичу.
Римма торопила:
– Давай, давай скоренько, Йосенька. Сегодня четверг, надо дарственную оформить, у меня нотариус наготове завтра ждет, я еще из Москвы договорилась. Мы сто лет знакомы, он все сделает. Мне в субботу надо быть в Москве.
Иосиф отказался обряжаться в новую одежду, напялил свое.
Дверь дома в Ирпене оказалась незапертой. В кабинете на диване лежал Аркадий Моисеевич. Мертвый.
На столе большой листок бумаги – письмо.
«Дорогой Иосиф! Моя жизнь подошла к концу. Я знаю, что огорчу тебя своим поступком. Но не надо расстраиваться и пугаться неизбежного. Я понял, что пришло мое время. Сейчас весна, и все цветет. И я ухожу в хороший день. Если будет возможность, если существует такая возможность, я непременно дам тебе знать о себе, и тогда мы поговорим.
Привет Римме».
И приписка в самом низу листа, чтобы удобно было оторвать особо:
«Настоящим уведомляю компетентные органы, что моя смерть совершенно добровольна, я принял сильнодействующее лекарство, которое хранилось у меня. Лекарство никем мне не было специально доставлено».
Число, подпись.
Число вчерашнее.
Письмо сначала прочитала Римма, потом передала Иосифу:
– Что ж, ты у него на первом месте. Может, он тебе и дом завещал?
Иосиф, еще не вполне понимая, что произошло, подошел вплотную к Аркадию Моисеевичу и потрогал за твердое плечо:
– Аркадий Моисеевич! Аркадий Моисеевич…
– Он умер, я же врач все-таки. Отойди от него, Иосиф. Вот он всегда такой. Все по-своему. Все мне назло. Теперь милиция, объясняйся, что почему.
Римма рылась в столе, в шкафу, перебирала бумаги, ругалась шепотом.
Наконец приступила к Иосифу:
– Скажи честно, он на тебя дом переписал?
– Я ничего не знаю. Мы не обсуждали.
– Ну ладно. Если б он так поступил, он бы тебе сообщил. Значит, теперь затяжка, пока оформится наследство. Ой, времени совсем нет! Деньги за участок вносить через месяц.
– Римма, – решился вступить Иосиф, – умер твой отец. Ты хоть посиди у его постели, помолчи, подумай о нем.
– Нечего мне думать. Мне жить надо! – отрезала Римма. – Я на почту, звонить. Всех на ноги подниму. В субботу похороним. Никому из знакомых сообщать не буду, ни к чему.
Как сказала, так и сделала.
Посмертную самоубийственную записку утаила, вскрытия не делали, похоронили в субботу. Рядом с Идой Львовной. У могилы находились только Иосиф и Римма.
На прощание Римма попросила:
– Я тут машину закрутила, будут приходить дом смотреть, так ты побудь тут. Показать, поводить вокруг, представить окрестность. Я буду звонить. Насчет цены не заикайся, это другой человек уполномочен. Твое дело – двери открыть и его с покупателем пустить.
Говорила строго. Будто не гуляли по Крещатику, будто не хвасталась перед Иосифом кремовым костюмом джерси.
После отъезда Риммы Иосиф принялся убирать в доме. Вымыл и вычистил всюду, кроме кабинета. Не решался зайти. Но надо. Отворил дверь, постоял на пороге. Начал с окна. Потом – пыль. Потом – пол. Под кроватью лежали книга и лупа. Наверное, Аркадий Моисеевич читал напоследок. Толстая большая книга была раскрыта на середине.
Иосиф поставил книгу на полку. Лупу засунул в карман брюк. Продолжил дело. В дальнем углу, у самой стенки, наткнулся на что-то. Оказалось – дредл. Старый-престарый, ивритские буквы по бокам вытерлись, но угадать можно. Иосиф проговорил: «Чудо великое случилось там».
Иосиф пристроил дредл на подоконник и пошел во двор – надо и там навести порядок. Покупатель есть покупатель, и его ничего, кроме порядка, не интересует.
Метет двор, а сам крутит в голове дредл. Сколько же денег перепало детям за годы, пока крутился дредл? Аркадий Моисеевич, точно, успел и царские получить. Складывал в коробочку какую-нибудь, конфетки покупал или книжки. Наверное, все же книжки.
А Иосифу – уже другое дело – совсем малолетнему, младенцу, можно сказать, на Хануку подкидывали петлюровские, самостийные карбованцы, потом советские полушки. На полушки много не купишь. Еле-еле получался сахарный петушок и жменька семечек. А радость. После полушек – это, значит, после 22–23-го – уже не крутил, и Хануки не было, считай.
Вскоре стали приходить покупатели. Смотрели дом. Нравилось.
Иосиф поинтересовался у доверенного Риммы, когда окончательно решится вопрос с продажей. Тот ответил, что, в общем-то, нет никаких препятствий, чтобы обделать дело в кратчайшие сроки. Вот Римма Аркадьевна приедет, и все доведут до точки.
Римма приехала и поставила точку. Дом по документам перешел к новым хозяевам почти со всем содержимым.
Римма сама выступила с инициативой, чтобы Иосиф взял себе, что хочет.
Он отказался – ничего не надо. А попросил только дредл.
– Это, наверное, Римма, твой. Но, честно говоря, мне бы только его и хотелось на память про Аркадия Моисеевича.
– Да пожалуйста, забери. Тем более я к этому отношения не имею. Папа с ним носился, всегда держал рядом с собой и крутил. У меня, кроме раздражения, ничего к этой игрушке не было. А к старости он, видимо, совершенно впал в детство. Только я тебе, Иосиф, по-дружески посоветую такими вещами заново не обзаводиться. И так про тебя говорят ненужное. А слухи, сам знаешь, вещь коварная и непредсказуемая в смысле последствий.
– Это на что намек? – удивился Иосиф.
– На твои еврейские штучки, – многозначительно сказала Римма и будто прикусила язык. – Но, впрочем, что взять с игрушки.
Иосиф пропустил большинство ее слов мимо ушей, но в голове что-то застряло и просилось наружу для дальнейшего прояснения.
Иосиф вместе с Риммой сортировал бумаги Аркадия Моисеевича, упаковывал ценности – картины, книги, посуду и прочее профессорское добро.
За делами вроде невзначай сказал:
– Римма, ты меня попрекаешь еврейскими штучками. Я считаю, что незаслуженно. Я никому никогда не мешал. Я сам, на свои средства покупал вещи из еврейской жизни, всей душой по-хорошему уговаривал отдать. Даже никому их не показывал, потому что это было мое личное дело. А ты говоришь, будто я спекулянт какой-то или хапуга. Я ничего запрещенного не делал. Икон в церквях не воровал, иностранцам не продавал. Если ты это имеешь в виду.
Римма засмеялась, как она умела:
– Ты на какой планете живешь, Йося? Ты что, не слышал, что теперь за еврейские книги людей сажают в тюрьму? Людей на профилактические беседы вызывают куда надо за настроения в Израиль ехать. Вплоть до увольнения с работы. Это за настроение. А за твердое намерение что хочешь бывает. И в подъездах бьют, и калечат. Недавно вся Москва гудела, посадили одного. За то, что организовал кружок изучения еврейского языка иврита. И книг у него, между прочим, изъяли много. И вообще, еврейский вопрос поставлен остро. С книг начинают, а там разматывают до основания. А у тебя в сарайчике полно такого было, за что можно получить срок на полную меру.
– Почему ты знаешь, что «было?» – Иосиф только тут ухватил ниточку, которая болталась у него в голове с утреннего разговора.
Римма уперлась глазами прямо в глаза Иосифу.
– Потому «было», дорогой Йосенька, что теперь у тебя в сарае пусто. А в сарае пусто, потому что я лично ломиком скобочку вытащила, я лично людей наняла, и они книги твои и прочее барахло аккуратненько выкинули, чтобы ты нас всех не подвергал неприятностям. И во-первых, своего сына Исаака и своего внука Сашу. Про себя не говорю. Я в твоей жизни всегда находилась не в счет. А Саше расти, и Исааку расти по должности. А про тебя любой в Козельце знает, что ты отъявленный сионист и только ждешь момента, чтобы проявить свои взгляды на деле. А твои книги – это улики. Знаешь такое слово? Из-за бумажек вся жизнь может пойти насмарку. Тебе же бесполезно объяснять, упрашивать. Я свою семью защищала. И перед тобой не вижу и не чувствую никакой вины.
Римма высказалась и ни разу не моргнула.
– Куда свалила? – спросил Иосиф.
– Куда-куда… Куда надо, туда и свалила. Куда самосвал доехал, туда и сбросили. Осень же была, развезло по колено, не слишком разъездишься.
– Значит, ты акцию устроила. Окончательно решила вопрос.
Римма, конечно, изготовилась к беседе на повышенных тонах. Но Иосиф собрал свои вещички в тот же чемодан, с которым приехал, положил ключи от дома на стол и в полной темноте двинулся на станцию.
Ночь пересидел на скамейке в зале ожидания, а первым рейсом – в Козелец.
С вокзала домой не пошел, пересел на другой автобус и отправился на участок. Сарая не было. Надел обнесен редким заборчиком – как раз из сарайных досок. Иосиф узнал по приметам: где-то знакомый сучок, где-то щербина, где-то трещина. Походил, на чемоданчике посидел. Собрался уходить – вспомнил про дредл. Вынул из чемодана, запустил на земле. Волчок уперся в рыхлую почву и не раскручивался. Увяз. Иосиф решил, что так тоже неплохо, что-то вроде малюсенького деревца. Подгреб ладонями землю, посадил дредл поглубже:
– Вот так, Аркадий Моисеевич. Вот таким путем и образом. Вы только не волнуйтесь. Вы только не волнуйтесь…
Мирра встретила Иосифа хорошо. Стала расспрашивать про Аркадия Моисеевича. Узнав, что тот умер, пожалела о его кончине.
– Ну, Иосиф, ты прямо похоронной командой работаешь. Бедный. Ну что ж, свой долг перед Аркадием Моисеевичем выполнил. Глаза ему закрыл. Не в одиночестве умер человек. Это главное. От сердца скончался?
– Да, от сердца.
– Что ж мне не сообщили? Римма с Исааком убиваются, наверное. Они очень его уважали.
– Исаака не было. Мы с Риммой в последний путь провожали. Римма не захотела тревожить Исаака. У него на работе много неотложных дел. А я теперь свободный от обязательств. Буду снова устраиваться в клуб.
Мирра обрадовалась:
– И очень прекрасно. Мне намекают, что пора бы на пенсию выходить, отдыхать. В связи с тем, что ты вернулся, я, пожалуй, уйду-таки. Займусь наконец домом на полную силу. На участке работы полно. Мы сарайчик снесли, а то из райисполкома интересовались: столько лет не обрабатывается земля, нарушение получается. Грозились отобрать.
Мирра с опаской взглянула на Иосифа.
– Снесли так снесли. Раз по закону не положено, значит, не положено.
По приезде Иосиф сразу не спросил про детей, и Мирра рассказ не завела.
Между тем Эмма готовилась к замужеству. Судьба свела ее с молодым военным, прибывшим по распределению на место службы в Козелец. Мирра одобрила выбор и готовила торжество на тридцать персон в столовой «Хвыля».
Вене оставалось служить полгода. Злате – полгода учиться в библиотечном. Марик и Ева – в школе на «хорошо» и «отлично». Лучше не придумаешь, как все удачно получается.
Иосиф узнал про Эмму в обед и принял факт спокойно. Спросил, когда свадьба. Оказалось, через три дня.
– И сколько они женихались? – спросил Иосиф.
– С месяц. У них любовь с первого взгляда, – гордо ответила Мирра.
– Могли бы и повременить. Проверить чувства.
– Ай, Иосиф! Теперь не проверяют. Павла в другую часть переводят – в Чернобыль, так хотят всё оформить до отъезда. А там и для Эммочки место есть – она узнавала, в медсанчасти. И Веня из армии вернется, там какое-то строительство громадное затевают – надо же ему где-то работать. У нас захолустье стало, работы не найдешь. И Златочка в Чернобыль переберется… И мы с тобой к детям под крыло… Это ж чистый рай! Одна Припять чего стоит! Йося, мне кажется, мы с тобой начнем новую жизнь. Не обижаешься, что я так думаю? Не отвечай, а то я знаю, ты испортишь. Ты молчи, молчи, Йосенька.
Про Женю
Кто прав, кто не виноват, разбирать не буду. Не такие мои годы, чтобы разбирать. Мне семьдесят два, и я в своем уме. Это с днями недели у меня плохо, путаю, а год твердо знаю – 2007-й.
Мне нужно думать о здоровье, как говорится. Но не могу молчать в том смысле, что, конечно, моя дочка свинья. Мне еще, может быть, жить да жить, а она советует оформить завещание, чтобы потом с квартирой не было неожиданностей.
Я ей говорю:
– Какие неожиданности, если ты моя единственная дочь и все тебе будет после того, как я это самое.
А она опять за свое.
Никогда не замечала за ней особенной жадности, а тут просто странно получать такую нетактичную просьбу. Причем у нее с лица не сходила улыбочка отрицательного вида. Если б не эта улыбочка, я б не завелась с пол-оборота.
Ну, допустим, она считает, что я вот-вот это самое. Зачем улыбаться в таком положении? Вот вопрос. А если она думает не про мой последний исход, а что-то другое, менее решительное, так тем более чего рот кривить?
Что касается родственников, то улыбочку моя дочка подцепила у Любы. Не той, которая жена двоюродного Толика, а моей лучшей подруги, которая в свое время была замужем за ленинградским Гутником Яшей – работал на заводе корабельным конструктором. Она на его зарплату и паек каталась как сыр в масле, а с лица не слезала подобная улыбочка.
Я, между прочим, дочку назвала Любой в честь Любки Гутник, потому что желала собственной девочке, чтоб была красота и обеспеченность. Но когда Яши, так ли, сяк ли, не стало, я жестоко себя корила. Только поздно.
Мы у Любы с Яшей в Ленинграде были как раз перед тем, как моей идти в школу. Тогда она на мою идиотку оказала огромное влияние. Моя приняла на себя всю Любкину мину. А Любка в мою влюбилась. В основном потому, что детей у них с Яшей не было. Но тогда они еще надеялись.
Конечно, вскоре все пропало вместе с Яшей. Очень жалко, так как дети у них получились бы прекрасные. По внешности, а не по характеру. Любка – красавица, но подмороженная, неприступная. Хотя я знаю и про развитие знакомства их с Яшей (прямо скажем – сватовства по его заказу, он приехал к родственникам в Чернигов с определенной целью), и про другое мне хорошо известно. Подкаблучник Яша, одним словом.
Меня на похороны не пригласила. Просила по телефону похоронную фотографию – не прореагировала, не телефонный разговор, а когда увидимся лично, то она расскажет. Какое личное общение, если моя идиотка заболела воспалением легких, а потом у мужа Гриши прихватило почки, а потом я сама работу меняла в рамках прежней специальности – переквалифицировалась на лечебный массаж. Как раз в 71-м пошло веяние, и меня выдвинули в нашей детской больнице.
И про Гутника я потом узнала, и про все. Не дай Бог.
К нам в Чернигов, на свою историческую родину, Любка приехала отдохнуть в качестве вдовы.
Моя от нее не отходила ни на шаг.
Однажды заявляет:
– Мамочка, какая тетя Люба необычная.
Спрашиваю смехом:
– А я обычная, что ли?
– Обычная, мамочка. Тетя Люба на каблуках, а у тебя туфли всегда какие попало.
Надо ж сказать! Каблуки ей приятней родной матери. Хотя – ребенок, ей в глаза бросается все внешнее. А без меня неизвестно, как Любка продолжала б свою жизнь дальше. Яшины деньги расплылись, а Любка ни дня нигде не работала и ничего в жизни уметь не собиралась. Я ей от чистого сердца предложила: «Иди учись массажу».
Медицинского образования у Любки не было, медучилище бросила (я ее тянула, на экзаменах и зачетах всегда подсказывала, как старшая и более усидчивая). Она и пошла на косметический. Ну а в Ленинграде не то, что у нас, там богатых дамочек много, и Любка стала хорошо зарабатывать.
Я ей не звонила, потому что почему я первая?
Со временем Любка возобновила себя со мной. Но уже не то. Я много чего узнала, что на голову не налезет. И ездила к ней, ой, ездила! А как не ездить, если умоляют?
Разве я такую улыбку заслужила?
Всю жизнь работала, спасала чужих детей. Без меня они б продолжали существовать косые-кривые. А у меня из-под рук выходили почти здоровенькие, с незначительными дефектами, но по сравнению это уже являлось счастьем, и родители меня благодарили.
А что Любка? Красоту наводила своим бездельницам, потому что какая рабочая женщина пойдет в салон лежать без дела.
Она, конечно, думала, что без пары не останется. Что ее тут же подберет какой-нибудь капитан дальнего следования. Нет, Любочка, дорогая!
У Любки в голове, кроме насмешки, никогда ничего не свистело.
Мы учились в школе, так она торчала у нас в доме, потому что у них вечный бардак и есть не сготовлено. Любка ни за холодную воду, вся в свою мамочку. У нас тоже не густо, но бабушка Фейга из одной курицы могла выкроить четыре ножки и пять крылышек и еще шейку начинить, не говоря про бульон с клецками.
Любка насчет еврейства была странная. Меня просвещала:
– У тебя и бабушка живая, а ты ничего про нашу национальность не знаешь. Ты бабушку спрашивай, или я с ней буду вести разговоры на эту тему, а ты записывай. Я, например, горжусь, что еврейка.
Ей хорошо гордиться, с такой красотой. А я кроме того, что считалась даже несимпатичной, да еще еврейка. Мне эту тему развивать было ни к чему.
С Яшей она что сделала?
Он слабохарактерный, а вместо поддержки получал другое. И потому не выдержал напряжения. Я думала, он погиб на испытаниях как герой, а он сам себя лишил жизни. Вот и вся Любкина военная тайна.
Любка спала и видела, как уехать в Израиль. А Яша на хорошем счету и в закрытом «ящике». Даже мысли в голову не пускал, а она его пилила. Он и захотел бы, так его сто лет не выпустили бы по закону. А она поставила условие насчет развода или совместного отъезда. Яша думал-думал и утопился в Финском заливе. Пропал. С работы звонят, то-се, Любка в ужасе бегает по городу. Через три дня пришло от Яши заказное письмо. Так и так, выхода не вижу. Выловили через месяц.
Он всю жизнь мечтал быть моряком. Говорил:
– Мне без моря и воды плохо. Раз в военно-морское не взяли, хоть боком пристроюсь.
Вот боком и пристроился.
Любка вины не признавала: «Отчаянье его захватило. И у меня отчаянье. А он своим поступком мне сделал поперек. Подождали бы, когда срок давности кончится, и поехали».
Я дочке про Яшу правды не сказала, пожалела выливать такое на детское сознание. Любка сама потом сказала. А девочке четырнадцать лет. Она ходила больная, не могла понять, что и почему.
Я на Любку наорала. А ей хоть бы что:
– Ребенок должен знать правду, чего стоит у нас быть евреем.
Жидовкой обзовут, вот того и стоит. Насчет Яши, так она б рассказала и про свою любовь, которая его доконала. Я ей прямо в лицо ударила про ее проклятую доставучую любовь.
Любка мне:
– Это оправдание, а не отягчающее обстоятельство. Может, я стремилась к полному счастью. Здесь мне полного счастья не будет.
Почему не будет? Потому что мечтала, что в Израиле своем сядет у моря и начнет громко петь песни. А государство просто по поводу репатриации даст ей деньги.
– Что ж ты, – говорю, – на выезд не подаешь?
– Я хожу на курсы ивритского языка. Выучу – только меня и видели.
Тогда я ей про массаж и посоветовала. На землю ее спустила.
Любка уехала в Ленинград, а мне разбирайся с моей дурочкой.
У нее в классе трое евреев, все девочки, подружки, так она с ними беседовала про то, что евреям надо уезжать. Одна передала учительнице. Меня вызвали в школу. Спрашивали, не собираемся ли мы предавать Родину. Причем сказали, чтоб во всяком случае подобные разговоры комсомолка Вульф Любовь в школе не вела, а то у нее и без того оценки не слишком.
Сколько я ей высказала! Откуда настроение – понятно, от Любки. Но хватило ж своего ума тащить в школу и делиться с подружками!
– Ничего ты в жизни не понимаешь, а лезешь со своим Израилем. Ну, есть глупые люди, не любят евреев ни за что. Но есть же такие, которые ничего, не против. Ну, обзовут тебя намеком или прямо. Но ведь не убивают, погромов нет. А в Израиле что, медом намазано? И там дураков хватает.
Люба моя слушала, слушала и подвела итог:
– Нас тут из милости терпят, получается?
Стала приставать к отцу: поехали да поехали отсюда.
Но тот – кремень. Нечего нам там делать.
Если б у нее, как у Любки, получалось себя вести. А моя ж все близко к сердцу.
Как-то заявляет:
– Не хочу быть еврейкой. С самого детства не хочу.
Удивила! В детстве никто евреем быть не хочет.
– Лучше б вы меня совсем не рожали, чем так. Я вам с папой не говорила – не хотела и не хочу.
– Не хочешь, а так себя поставила, будто ты самая что ни на есть первая еврейка в Союзе. Разговоры с подружками ведешь про Израиль.
Тут она мне под Любкину копирку:
– Ну и что?
Прошло время.
Звонит Любка из Ленинграда:
– Ой, не могу! Приезжай, спасай меня. Я тебе денег вышлю на дорогу.
Я взяла за свой счет пару дней плюс выходные.
И что же?
Любка через ивритские курсы связалась с подпольным раввином. И влюбилась до сумасшествия. И он вроде тоже. Но он к Любке с большой претензией, что она не совсем еврейка насчет правил поведения, быта и прочее. Работает по субботам, ест что попало, не предупреждает его про свои женские недомогания, и он попадает впросак. Это только то, что мне Любка доложила.
В общем, не жизнь. Не говоря про молитвы. Ты, говорит, в Бога не веришь, а я верю, мы с тобой на разных краях находимся и о семейной любви в полном смысле слова не может быть речи.
Любка в крик, а ему наплевать. У меня, говорит раввин, обязательства почище твоих, я их должен выполнять каждую секунду.
Ну, Любка на все согласна, лишь бы быть с ним и на горизонте уехать из СССР. Он ей с самого начала намекнул, что тут не задержится.
Сделали как надо, называется «гиюр» – и слова-то Любка выучила. Он счастлив, Любка на седьмом небе. Готовились к свадьбе.
Раввин вскоре приходит и сообщает, что его направляют в Умань. Там могила какого-то еврейского святого, и вообще, место заслуженное в еврейском отношении. Любка поинтересовалась, надолго ли, он только плечами пожал: как Богу захочется. Устроится – вызовет Любку.
У Любки последние сроки проходят, когда еще можно надеяться про детей, а тут разъезжать по стране и опять устраиваться.
Спрашиваю:
– Любишь его? Поезжай за ним, как-нибудь. Не любишь – ставь точку и успокойся.
А она со своей улыбочкой:
– Люблю, конечно, если б он в Ленинграде оставался или в Израиль направился. А ехать в глушь, терпеть его мансы… Он же ко всему цепляется, у него соблюдений всяких миллион, вся жизнь расписана в Торе наперед, я не выдержу.
– Значит, Яша свою жизнь положил напрасно. Он считал, что ты от него получишь свободу, а ты со свободой вот что делаешь. Ты по ней как по грязи ходишь. Имей в виду, на тебя через год-другой и смотреть никто не соберется, останешься одна хоть тут, хоть в Израиле.
Не договорились ни до чего. Поплакали обе от души, и ладно.
Моя спрашивает:
– Как тетя Люба?
Я полностью не поделилась, обрисовала главное:
– Тетя Люба не знает, выходить ей замуж или нет. Переживает.
– А за кого?
– За раввина, что ли. Не знаю. Зовут его Давид.
Моя аж подпрыгнула:
– Ой, я бы вышла и не думала. Это ж как интересно!
– Интересно, – говорю, – но это не игрушки.
Любка таки не вышла. Он ей письма писал, но нет. Ну, хорошо. Моя загорелась узнать про раввина, позвонила Любке и выпросила адрес. Стали переписываться. Без моего ведома, хочу заметить. На адрес подружки. Я видела, что моя бродит странная. Возраст, ничего удивительного.
У нее кровь бурлит, на танцы не ходит, с ровесниками отношения не крутит, энергию девать некуда.
Энергия дурная, а дело взрослое. Сказала, что на летние каникулы мечтает поехать в Карпаты в молодежный лагерь. Ну, поезжай.
Оказалось, она в основном к Давиду поехала обсуждать. Жила там пару дней. Тонкостей не знаю, но, слава Богу, раввин с моральным соображением, и ничего плохого в половом смысле не случилось. А потом действительно в лагерь.
Главное мне было разобраться, как на мою дурочку раввин повлиял относительно Бога. Она заверила, что про Бога речи нет.
Я не удержалась, спросила:
– Так зачем ты к нему ездила? Что он необычного сказал, что нормальные люди не скажут, например твоя родная мать?
Она:
– Я ездила не для того, чтоб сказал, я посмотреть хотела. Мне про жизнь надо было выяснить.
– И что, выяснила?
– Нет. Он и себя-то не выяснил.
Потом началось! Растратила на разговоры с Любкой кучу денег, просила ее прислать языковые учебники, обсуждала раввина.
Я на нее шикала – такие вещи по телефону, а она ноль внимания.
– В Израиль собралась, доченька? – Я хотела по-хорошему.
– Нет, – говорит, – просто у меня внутренняя жизнь.
И все с улыбочкой.
Я ей:
– Не улыбайся таким образом! Прямо издевательство!
А она:
– Это, мама, ироническая защита. Я тебе тоже советую.
Советчица! То она хочет, то она не хочет, не поймешь.
А мне что? Мне семью тащить надо. У меня с мужем конфликт.
Критический возраст подошел незаметно. Мне как раз сорок четыре, мужу – сорок шесть.
Думала – рассосется. Только вздохнули – бабушка Фейга умерла пару лет назад, мама перебралась к брату.
А вся причина в том, что вздохнуть вздохнули, а силы не те. И бабушка лежачая не стонет под боком, и мама не храпит, а ничего не хочется.
Дочке одеться, туда-сюда, телевизор цветной в рассрочку, холодильник.
Мне бабушка, Фейга моя дорогая, говорила, еще когда живая была:
– Ты мужу никогда голое колено не показывай.
Значит, не говори правду. Я смеялась. Какая она была умная! Пусть ей легко лежится. Хоть перед смертью и належалась, не дай Бог каждому. Теперь птичкой летает.
Моя меня не слушает, а я тоже не слушала. Ни маму, ни бабушку.
А бабушка любила поговорить на всякие темы. Некоторые собирают рецепты по кулинарии, а мне надо было записывать за бабушкой бытовые ситуации. Любка советовала, но по другой части, а мне б осветить эту сторону.
Меня моя дурочка попрекнула туфлями, я смолчала.
А теперь вспомнила историю – из бабушкиных уст, хоть из другой оперы.
Она отправляла сына в истребительный отряд. А дед у нас был районный начальник потребкооперации, ему по разнарядке выдали кожух, какой выписывали всем начальникам – первосортная овчина, белый с желтинкой, со сборкой по талии, сзади хлястик и заход большой. Расстегнул – и кутайся два раза. Дед кожух не носил, выдали весной, а летом началась война. Дед как коммунист – в армию, на фронт без особого приглашения, а старший сын – в партизаны. Бабушка ему, конечно, на всякий случай дала кожух. До зимы провоевал. Как раз в кожухе попал к немцам. За еврея не приняли, и свои не подсказали. А насчет кожуха – полицай, чужой, не остерский, возьми и скажи:
– Кожушки такие ихнему партактиву выдавали. Этот, значит, никак не ниже коммуниста.
Повесили. Другие потом спаслись, выручили товарищи.
Она говорит – туфли. Мне бы ей сказать на примере: смотри в суть, а не на внешность.
Любка звонила, но я не слушала, пыталась говорить свое, потому что она вечно забегала с личными проблемами наперед, а чтобы мне самой позвонить – денег вечно не хватало.
Гриша мой – золотой отец и муж. Все в семью. Работал-работал, света белого не видел. Бросил техникум, чтобы лучше кормить семью. Хоть любил читать, остался без образования, шофер, простой человек, как говорится. И вдруг у него в голове завелись мысли насчет того, чтобы изменить все на сто восемьдесят градусов. Стал вопрос об отъезде.
Кругом уезжали, моя дурочка вела провокационные разговоры, и он дрогнул. Я ему противоречу как могу, а он сомневается:
– Я рабочий человек, без хлеба не останемся.
Как представила, что на голом месте опять собирать чашки-плошки, мне в глазах потемнело.
И главное, моя дурочка однозначно не утверждала, что хочет ехать, а Гриша так понял, что надо, потому что все едут.
И вот в один вечер заявляет:
– Ну, решительный момент. Или мы едем, или нет. Нас трое. Будем голосовать. Хватит болтаться, как дерьмо в проруби, между небом и землей.
Я собрала последние силы и демонстративно спрятала руку за спину. Дочка замешкалась. Гриша руку поднял. Смотрит на дочку. Та улыбается.
Муж аж кулаком стукнул по столу:
– Ты что, издеваешься над нами с матерью? Что, нам туда надо? Из-за тебя ж стараемся.
Она потупилась и тихонько отвечает вроде про себя:
– Нет, папа. Если только ради меня, то не надо. Вы за себя решили. А я за себя решу, когда наступит время. Вы мне все равно не попутчики. У нас разные взгляды на вопросы.
Дождались от дочки.
И совесть болит. В Остре Гришины старые родители, моя мама с братом живет в Киеве, внуков нянчит. Их не спросили. Вот такое политбюро.
Ну, хорошо. Тут – значит, тут. Когда еще не решилось, я сгоряча по блату накупила постельного белья, льняных полотенец, скатертей. Говорили, что там можно будет выгодно продать. Сижу над тряпичной горой и плачу. Столько угроблено денег, столько сил, и напрасно.
Дочка говорит:
– Да разве иначе ты эту муть купила б? Теперь старье выбросим, на новом поспим.
Она б выбросила. А я покупки запаковала, сложила на антресоли. Им бы все выбрасывать.
Григорий надорвался. Не жаловался, не жаловался, а затих. Из шоферов перешел в механики. Зарплата не та. Халтурить можно, но деньги не прежние.
– Я, – говорит, – несколько лет колымил как следует, откладывал тайно от тебя для обустройства на новом месте. Теперь признаюсь. Вот книжка на предъявителя, делай, что желаешь. Хоть красной икры накупи, а то нам три баночки мало, – намек на ту чертову икру, которую я по поводу Израиля купила у спекулянтов.
Приезжает ленинградская Любка. У нее возникла роковая любовь с одним человеком, не евреем. Ничего удивительного, что отскочила от евреев на пожарное расстояние. Раввин довел. О замужестве речи не шло, у того человека семья, дети. Но Любка все-таки вынашивала планы увести его из семьи.
Я спрашиваю из чистого интереса:
– Ты вообще без этого самого прожить можешь?
– Не могу. Ты такие вопросы задаешь, потому что не знаешь, как на самом деле бывает. Я только теперь узнала и бросать не собираюсь. Раньше я мужчин рассматривала иначе.
– А Израиль? Уже не собираешься?
– Почему нет? Израиль для того и есть, чтоб собираться.
– Еврейский выучила полностью? Со своим нынешним прихехешкой говоришь?
– Конечно. Он спрашивает, как то называется, как то.
Да знаю я, что он у нее спрашивает.
А дочка слушает. Она заканчивает школу, стоит, как говорится, на перепутье. У нее в голове сплошная каша: в одном уголку раввин сидит со своими письмами и бессмысленными учениями, в другом – ее невыигрышная внешность и абсолютное мужское невнимание, в третьем – черт знает что, а в четвертом и того хуже.
И вот дождались.
В Чернигов по своим делам явился раввин Давид. Мне моя дурочка сообщила под секретом. Естественно, Любку проинформировала. Та примчалась. Встреча на Эльбе предстояла нешуточная. С моей стороны волнение.
Дочка попросила:
– Можно к нам раввина привести?
Я разрешила. Почему нет.
Сошлись: Любка, моя идиотка, раввин и мы с Гришей. Любка кидает на раввина сильные взгляды, моя с него тоже глаз не сводит, Гриша молчит и смотрит на скатерть. Где инициатива? Я взяла на себя.
– Как мы рады вас повидать. Столько слышали.
А что было говорить?
Он как с горы соскочил:
– Что вам про меня говорили?
– Хорошо говорили. И дочка, и Любочка.
– А конкретно? Я вас очень прошу, только честно и дословно. Не стесняйтесь.
Так? Ладно.
Мне этот маскарад уже давно надоел, и я выдала:
– Что вы своими религиозными мансами достали, что людям жить надо определенно, а вы их раскачиваете.
Думаю, пусть скорей закончится. Чего волынку тянуть. А раввин засмеялся, встал, обнял меня за плечи и поцеловал в щеку:
– Дорогая Евгения Михайловна! Как вы меня порадовали! Я бы сам придумывал, как про себя сказать, а лучше, чем вы, не сказал бы.
Любка пунцовая, моя дурочка бледная. Услышали от него одобрение и пришли в себя.
Потом стало полегче, пили чай. Правда, раввин ничего не ел. Я не в претензии: кошер есть кошер. Рассказывал про свою деятельность, в основном про отъезды, он и к нам явился по этому вопросу: насчет активности украинских евреев средней полосы.
Ничего особенно умного не сказал. Мы его и не спрашивали.
Любке оказывал внимание в рамках приличия, с моей беседовал как со взрослой. Показывал фотографии из Умани и другие: и всюду он в центре. Работа такая, с людьми.
Часок посидел – и попрощался.
Любка с балкона смотрела-смотрела на него, а сверху видна только черная шляпа. Потом говорит со значением:
– Что ни делается, все к лучшему! Сидела б я сейчас с ним в Умани.
Моя тут же:
– А так вы где сидите, тетя Любочка? – и с такой улыбкой, на отлично.
Любка сокрушалась, зачем приехала, всколыхнула себя, а без толку.
Моя утешает:
– Как без толку? Зато вы теперь знаете, что любовь прошла.
Любка посмотрела, головой покачала.
Моя дурочка при Давиде вроде на побегушках.
Вместе с ним заходила к отъезжающим, слушала, что говорят. Ей семнадцать, а на вид двадцать. Крупная.
Спрашиваю:
– Чего ты за ним таскаешься? Ты комсомолка. Будут неприятности, а тебе вот-вот в институт.
Она машет рукой.
И вдруг – раввин пропал. День терпели. Люди, у которых Давид остановился, рвут на себе волосы. Ходили в милицию. Заявление не приняли, мол, сам объявится. Обзванивали больницы – пусто.
Наконец нашелся. Какой-то добрый человек позвонил, сказал, что обнаружил сильно побитого, тот велел звонить и забрать. За десять километров от города, в лесу.
Поехали, забрали. На нем места живого нет. Синяк и синяк. Голова разбита. Борода связалась кровью, как камень. В больницу ехать отказывается, не в себе.
Врач, из отъезжающих, осмотрел, заверил, что переломов нет, кроме ребер; рана головы глубокая, но мозги на месте.
Моя говорит:
– Мамочка, нужно его взять к нам, выхаживать. У тех людей, где он остановился, маленькие дети, там нет возможности уделять ему заботу. Другие тоже не хотят по уважительным причинам. А ты медработник.
Ехать в Израиль у них время есть, а смотреть за пришибленным раввином у них сил нет и причины в обрез. Умные евреи рассудили: его побили кому положено, значит, надо держаться на расстоянии подальше.
Дочка плачет. Я молчу.
Потом говорю:
– Хочет он, не хочет, надо везти в больницу.
Дочка:
– В какую больницу?! У него нет черниговской прописки. К тому же ему как вколют там что-нибудь или в психбольницу заберут, когда он молиться начнет ни с того ни с сего. Не возьмешь к нам – я сяду с ним у нас во дворе.
Я к Грише за поддержкой. А он:
– Возьмем. Мы про него ничего не знаем. С нас взятки гладки. Будут спрашивать – так и скажем: больной далекий родственник, проездом заболел, обратился к нам за помощью.
Мой Гришенька – золотой человек! Золотой, а недальновидный.
Привезли. Уложили в Любочкиной комнате. Постель ему постелила, новую, с антресолей.
Каждую минуту слушаю сердце. То слышу, то не слышу. Пульс нитевидный. Глаза не открывает. Плохо дело.
Говорю своим:
– Значит, так: я, как медработник, ответственная за человека. Не мешайтесь. И беспрекословно: если через час глаза не откроет, вызываю скорую.
Вижу, одно дело было рассуждать, а другое – вот он, лежит, смотрите на него и считайте, когда пульс прервется подчистую.
Дочка замерла, Гриша насупился, а выхода нет.
Выставила их во вторую комнату, села рядом с раввином на кровать и только взглядом держу его на этом свете.
Надо о чем-то думать, себя занять. Мысли одна хуже другой. Главное – страшно.
И начала я молиться. «Отче наш, иже еси на небесех…» А дальше не знаю. Что из кино всякого запомнила, то и говорю. Так целый час строчку и строчила.
Щупаю пульс – у меня в пальцах отдается. Руку с запястья не отпускаю, считаю и молюсь, считаю и молюсь: сердцем молюсь, а головой считаю.
Потом еще вспомнила бабушку Фейгу, как она причитала: «Готэню, Готэню, вейз мир, финстер мир, зо зайн мир». Для равновесия, чтоб и еврейское что-то было, пусть не молитва, все равно полезный звук. А сверху на язык лезет: «Киш мир тохес, дрек мит фефер, шлимазл, мишугене».
Тут он глаза и открыл.
Раз открыл – надо мыть, обихаживать, делать перевязки с мазью Вишневского, кормить, судно носить. Всё я.
С утра, потом среди дня прибегу с работы, потом пораньше отпрошусь. На дурочку мою надежды нет. «Я, – говорит, – боюсь, очень он угрожающий по виду». А какой особенный вид? Ну, вернулся с того света.
Несколько дней ни слова не говорил, ел только бульон. Я ему бороду подстригла почти под корень. Щетину погладил, растерянно завел вниз глаза и через силу спросил:
– Зачем?
– Затем, что кровь не отмывалась, сплошные колтуны.
Очень сокрушался.
И хоть бы кто поинтересовался из тех, с кем он сюсюкал, как, мол, здоровье, не надо ли чем оказать помощь, лекарства и прочее. Ладно. Только через день-другой принесли его чемоданчик с книжками и причиндалами для молитвы. Чтоб за них Бога просил. За счастливый выезд.
А время самое неподходящее. Конец июля – Любе поступать в институт, Гришу командируют в село – на сельхозработы.
Люба поехала в Ленинград, в Институт культуры на библиотечный. По моему требованию смертельно поклялась, что Гутничихе ничего про раввина не расскажет.
Остались с раввином.
Я его никак не звала: «вы» и «вы». Положение мое двоякое. Он официальное лицо, неудобно по имени. Был бы православный, я б его называла батюшкой, а раввин – не поворачивается.
Спрашиваю:
– Как мне вас называть, чтоб не обидно?
– Зовите по имени, и я вас буду по имени. Сокращенно меня Дов.
Стал оживать, стремился двигаться самостоятельно. Однажды прибежала в обед – лежит посреди комнаты. Упал от головокружения, сильно ударился головой об пол. Нельзя же подобные нагрузки – на голову и на голову! Взяла отпуск, чтоб не повторилось. Обидно отправлять усилия насмарку.
Любочка звонит каждый день: как да как? Я ее про экзамены, а она про раввина. Я велела не трезвонить, чтоб Любка Гутник не прослышала, и не дергать, а если что, сама позвоню на Любкин телефон и кодом скажу обстановку.
Да. Перешли по необходимости на «ты».
Каждый день я Дова полностью обтирала водкой. Он, конечно, стеснялся, а потом перестал. И я тоже.
Беседовали понемногу. О моей Любочке отзывался положительно. Когда слово за слово перешли на Любку Гутник, он ее хорошенько приложил.
– Дура она, – говорит, – а жалко ее очень. Все у нее есть: и красота, и материально не нуждается, а ведет себя как шикса. Знаешь, что такое шикса? Не гулящая, нет. Просто непутевая.
Я как подруга не смолчала:
– У тебя ж с ней любовь была, до женитьбы дошло, а ты обзываешься как о совершенно посторонней.
– Я в Умань уехал – и ее любовь прошла. Я ей верил, а она меня обманула. Обмана простить не могу. Хотя обязан по своему положению. Посуди: она приняла уже гиюр, значит, приняла все еврейские обязанности. И где они теперь, ее обязанности? Меня не стыдно, пусть бы себя постыдилась.
– Ну, это ее личное дело, кем себя объявлять и что потом с этим объявлением делать. У нее в паспорте записано, что она еврейка.
– Ты не понимаешь! Не в паспорте это записано, а в Книге Господней на веки веков. Не будем говорить дальше, а то мне плохо.
А мне, значит, хорошо.
Первый экзамен Любочка отрапортовала: сдала на «четыре». У Любки Гутник клиентка занимала пост в институте, так что я не слишком волновалась, но все-таки.
Среди вещичек, которые принесли вслед за Довом, не было ни шляпы, ни кипы. Так он носовой платочек завязал узелками по краям на голову и в нем находился. Смешно, но надо. Молился, как положено, по всем статьям. Я не следила, даже специально прикрывала дверь из его комнаты.
Он как-то говорит:
– Не закрывай дверь, это никакой не секрет. Мне приятно, что ты слышишь. Я сегодня особенно за тебя молился. Ты, Женя, удивительная женщина. И красивая, и добрая. Спасибо тебе. Завтра первая суббота, которую я в твоем доме принимаю в полном сознании, давай ее вместе отметим, как положено.
Рассказал, что надо купить свечи, халу – по-теперешнему плетенку, сладкое вино.
В пятницу вечером расставили возле его кровати на табуреточке в глубокой миске семь свечей. Я зажгла. Потом он халу разломил, дал мне. Налили по стопке. Он прочитал молитву.
Поел бульончик с булочкой, я ему раскрошила в чашке. В доме сумерки, свечи горят, тихо-тихо.
Говорю:
– Я так рада! У меня такое необычное настроение. Жалко только, что не по всем правилам. Ведь не по всем?
Давид рассмеялся:
– Главное правило – суббота наступила, и мы ей сказали, как могли: «Здравствуй, Царица Суббота». А остальное не важно. Не смертельно, во всяком случае.
Я поддержала:
– Больным и путешествующим прощается – у нас раньше была соседка, Параска Ивановна, старушка, она на православную Пасху обязательно заносила куличик и ломоть пасхи. Бабушка Фейга смеялась: «Что ж ты скоромишься, Параска? Евреям свяченое носить в такой для себя день». А та крестится и повторяет всякий раз: «Такое дело, Фейгачка, вы к истинной вере не приписаны, значит, я вас как бы больными считаю, вы еще в пути ко Христу нашему, значит – путники. Откушайте на здоровье».
Давид на меня посмотрел, как в первый раз увидел:
– Ой, Женя, Женя. К чему это ты? Не понимаешь, что говоришь.
А он понимает. Сам больной, еле языком ворочает за тридевять земель от своего дома, а учит.
Ну, так.
Стал твердо стоять на ногах, ребра не беспокоят. Срастаются сами собой. Я щупала – ойкал чуть-чуть.
И в один день я что-то такое сказала насчет его раввинства, что, мол, ответственная работа, напрямую связанная с Богом. А он шепчет… Я даже не разобрала сперва:
– Женя, я тебе сейчас скажу, только ты никому тут не говори, можно попасть в неловкое положение со стыда.
Я и так перед тобой сгораю, ты меня всякого видела и вытащила с того света. Слушай: я не раввин, – и смотрит в глаза.
– А зачем же ты людям голову крутишь?
Он стал красный и мямлит:
– Я никому прямо не говорил, что раввин. Просто у людей ко мне возникает такое отношение, как будто я священнослужитель. Моя вина, что я не разъяснял.
– Так кто ты такой? Аферист?
– Нет-нет. Аферистом я б не смог. Вообще-то я по специальности моэль, делаю обрезание. Меня рекомендуют из уст в уста, по знакомству, особенно среди отъезжающих. Мотаюсь по всему Союзу. А по-ихнему, раз в шляпе, молится, иврит знает, значит, раввин. Ну и пусть. Я не только режу, но и поговорить могу по всяким еврейским вопросам.
– А в Умань почему подхватился, Любку переполошил?
– Честно скажу. Я от Любки удрал. А в Умани хорошие дальние родственники. Они мне подыскали невесту, я рассчитывал там жениться, а потом снова в Ленинград.
– Так что не женился?
– Не понравилась невеста. А в Умани благодать. И правда, особенное место. Оттуда я всю Украину объездил. И община там хоть и небольшая, но передовая.
Ой, Довочка, Довочка!
Может, думал, после такого признания я его выгоню или что, потому срочно засобирался.
А я ему:
– Угомонись. Тоже мне, большая разница: раввин, обрезальщик. Мне все равно. А где ж твой хирургический инструмент?
– Забросили куда-то, когда били. Я тогда как раз на операцию шел… У меня первое дело, как только поправлюсь, туда дойти и сделать младенцу обрезание. А Любка… Я ее терзал, потому что сам терзался. Я вроде обслуживающий еврейский персонал, важный, первоначальный, можно так определить словесно, а все же обслуживающий. А раввин – совсем другое дело. Смешно тебе?
– Умираю! Значит, тебя не за молитвы побили, а за кусочек кожи, да еще с такого места! Прямо ха-ха! Вот ты крайним и оказался.
Он рукой махнул, лег на кровать и повернулся лицом к стенке. Так до ночи и молчал.
Уже задремала, когда закричал через дверь:
– Объяснить не могу, а сама не понимаешь. Я, может, нужней раввина. Мне просто досадно, что раз я имею дело с плотью, так ко мне отношение ниже. Больше скажу: я самую границу устанавливаю, на которой еврей стоит и начинает отсчет сознательной еврейской жизни.
– Гей шлофн! Иди спать, пограничник! – И смешно, и жалко его до слез. С тем и заснула.
Как он собрался, как ушел, не слышала. Думаю, ночью и ушел.
Любочка все экзамены сдала хорошо.
Приехала счастливая – и первым делом про раввина.
Я ей сдержанно сказала, что началось нормальное самочувствие, так он и смотался. Без лишних подробностей, не усугубляя.
Вслед за Любочкой и Гриша вернулся. Покупки, сборы. Отправили на учебу и остались с Гришей одни. Он предложил вместе поехать в отпуск. Никогда не ездили, а тут ему захотелось – на море.
– Я, – говорю, – свой отпуск на раввина профукала. Сидела с ним, лечила.
Гриша с обидой:
– Теперь на меня сил нет, – с намеком.
Я возьми и скажи:
– Ты вместо того, чтобы ревновать, подумай головой. Человек лежачий, сам его приказал взять в дом, а теперь упрекаешь.
Обидно. Хоть Давид мужчина видный. Почва есть. К тому же почти месяц не виделись с мужем наедине. Ну, я по-женски доказала, что Гриша мне любимей всех. И для смеха спросила:
– Ты обрезанных видел?
– В армии видел: ребята – татары, узбеки, из Дагестана. Подшучивали над ними. Мужской коллектив, тематика ясная. Стеснялись перед нами. А в бане насмешки только против евреев. Нас двое было. Еврей обрезается – вроде против дружбы народов, взаимопонимание страдает, получается противопоставление. А мусульмане ничего. Ты что, на Давида насмотрелась?
Напрасно я спросила. Я хотела к тому, что Давид вместо раввина моэлем оказался. А Гриша истолковал неправильно. Рассказала, как было, чтоб сгладить непонимание. Но только хуже.
– Да, не напрасно у меня в отъезде появлялись всякие мысли. Ты предмет не затушевывай. У тебя от Давида главное в голове застряло. Лучше б ты мне от него передала что-нибудь духовное. Он же, наверное, вел с тобой беседы?
Ну, что ответить? Ответить нечего. Вся моя заслуга пошла прахом. Любку Давид до кондрашки чуть не довел, дочку запутал своими умствованиями и мне напакостил. Гад.
Любочка рассказывала в письмах: учится хорошо, с интересом. Театры, музеи, новые товарищи. Звонила редко, денег не просила, говорила: иду на повышенную стипендию. Правильно, не школа: или учись, или не учись, разговор короткий.
Любка Гутник всегда делала в конце письма приписку с приветами. Моя жила у нее.
У Гриши обнаружилась новая привычка – точить ножи. Сидит и часами по оселку возит, возит. Потом газету намочит, на ней пробует остроту. И все мало. Опять возит, возит. Наконец ногтем попробует и пальцем, обязательно до крови себя доведет. Тогда успокоится.
Как-то я ему сделала замечание, что можно занести инфекцию, а он отмахнулся:
– То ты меня попрекала, что в доме ножи тупые, теперь опять не нравится. Не угодишь. Привыкай к острым.
Ну попрекала. Но не до такой же степени, прямо бритвы. Оружие, а не кухонный инвентарь.
С ножей только началось.
Я, как медик, много слышала про наследственность. Но видеть ее в таком масштабе не приводилось. А тут во всей красе. А мне бы слушать и понимать вовремя.
Когда я ухаживалась с Гришей, бабушка Фейга меня предупреждала. Она доподлинно знала всю историю Гришиной родни – тоже остерские с определенного периода.
Его дед Соломон Вульф был лесопромышленник в Чернобыле, сплавлял лес во все концы. Умнейший человек и очень начитанный. До того его уважали, что он всегда в синагоге читал молитву. Делал пожертвования на неимущих евреев.
Бац – революция.
Он собрал евреев в синагоге и говорит:
– Евреи, рассыпайтесь, закрывайте синагогу, берите на себя отсюда книги и прочее святое и пускайтесь в путь, в Палестину. У кого нет денег – я дам.
Ему говорят:
– Чернобыль станет пустой, раз мы отсюда тронемся. Тут сплошь евреи.
Соломон только рот скривил, будто болит зуб:
– Пусто и пусто. Тут наши цадики лежат в земле. Уже не пусто навек.
Раздал таким образом деньги, дом продал. Кое-что, конечно, припрятал в драгоценностях, для семьи. Трое сыновей – младший, Арончик, – отец моего Гриши, двое гимназию почти закончили. Собрался в Палестину.
И тут его старшие сыночки сбегают, можно выразиться, с пристани. Причем оставляют записку, что, мол, отправляются на Гражданскую войну. А пароход отплывает, это ж цепочка, пересадка на пересадке, на одну опоздал – и застрял навеки.
Мать в истерике, Соломон рвет на себе волосы в разные стороны. Нанимают людей, чтоб срочно искали сыновей, а сами сидят на пристани, на чемоданах, не пьют, не едят, ждут. Три дня сидели, включая ребенка, голодные, без воды. Молились, чтоб мальчишки нашлись. Ничего подобного.
Ну, а на четвертый день, даже если б и захотели, никуда б уже не двинулись. В город пришли струковцы, знаменитая банда, и Соломон с женой и сыном ползком прятались за огородами почти месяц.
Потом пришли красные. Опять прятались. Добрые люди помогали, за плату, но все равно молодцы. Совесть была. Могли бы просто так богатства отобрать, никто б не вступился.
За камушек, на который год можно жить, выменивали буханку хлеба и спасибо говорили. Вот соотношение!
Короткими перебежками Соломон со своими добрался до Остра. Рассчитывал на родню. Нищий-босый.
А в Остре тихо. Ни зеленых, ни красных, ни белых. Евреи, которые уцелели и от тех, и от других, и от третьих, сидят по домам. Соломонова родня перебита, дом спалили.
Соломон в синагогу. Раввина нет – убили. Двери выворочены, книги свалены, а поверх еще и нагажено, чаши и семисвечники поломаны, свитки валяются, бумажки всякие, грязища. Он сел на полу и молится. И жене с малолетним Арончиком велел молиться. Так и сказал:
– Дор зэйт мир лэбн.
Немного все улеглось, старшее еврейское поколение выразило намерение возобновить собрания в синагоге. Раввина нет. Соломона попросили из уважения быть раввином. Потому что про него шла большая слава. Он согласился, и так было до 1925 года.
А в 25-м советская власть окончательно улеглась, синагогу решили аннулировать, чтоб сделать театр.
И прикрывал ее как раз бабушки Фейги муж, мой дед Айзик, который был районным начальником потребкооперации и которому перед войной выдали проклятый кожух.
Явился в синагогу в субботу, чтоб застать весь актив, и долго говорил с евреями.
Бабушка точно знала про этот факт, потому что вечером Айзик напился и бегал по дому пьяный с криками неразборчивого смысла:
– Все под нож пойдем через Соломона!
Длилось выселение из синагоги недолго, но тяжело. Соломон упирался ногами и руками, держал над головой бидон с керосином. Но цацкаться с ним никто не собирался. Выставили на улицу и объявили помешанным, чтоб притушить скандал.
Потом говорили, что на каменном полу остались царапины от ногтей Соломона, когда его тащили за порог.
Соломон с женой и Арончиком выкопали землянку, хоть их хотели взять к себе многие из евреев, а евреев в Остре – каждый второй, а местами и каждый первый.
Примерно за три года до того, как выгнали из синагоги, Соломон с женой родили еще дочку – Еву. Соломон ладно, мужчина, 60 лет, а жене его было 50.
Жена из-за зимы в землянке умерла. Арончик остался за старшего и не спускал Еву с рук.
Соломон после смерти жены окончательно стал с приветом. Выпрашивал по Остру газеты, листочки, объяснял, что очень надо. День и ночь что-то писал, считал. Бывало, идет по улице и пальцы загибает, или станет посреди дороги и чертит палкой на земле цифры в столбик.
Считал-считал, писал-писал – и объявил Арону, что идет в Чернобыль. Ему очень нужно узнать, кто из евреев на его деньги уехал, а кто остался и не слышно ли что про первых сыновей.
Потом знающие люди рассказывали, что Соломон слонялся по Чернобылю, стучал во все двери палкой, орал на евреев разными словами и проклятиями. Обещали, мол, перед Богом, что поедут в Палестину, а не поехали. Пусть теперь ждут страшной расплаты.
Никто не поехал. Никто.
И какая наследственность после этого может быть? Такая наследственность, что Гриша от ревности стал сходить с ума. Если у человека в голове от рождения непорядок, то ему все равно, на какой почве.
День и ночь, и сверхурочно, и как-то еще Гриша лежал под машинами, крутил гайки, вроде зарабатывал деньги.
А на самом деле себя накручивал. И до такой степени, что однажды заявляет:
– Будем разводиться. Дочка выросла. А нам еще можно пожить, каждому самостоятельно, своей дорогой.
– И какой это дорогой ты дальше собираешься жить? – спрашиваю. Даже не удивилась, потому что привыкла к его выступлениям по поводу недовольства мною.
– Для начала поеду в Остер, к родителям. Возьму отпуск за три года.
Тут лето, у Любочки каникулы. Я ее жду. Она звонит и говорит, что не приедет. Сплошное расстройство.
От Гриши известий нет. Любочка далеко. Осталась я одна. Думаю, думаю. Как же так? Страдаю ни за что. Взвешиваю: если Гриша упрется и будет продолжать свое поведение – разведемся. Насильно мил не будешь и сердцу не прикажешь. Стыдно от людей идти за разводом в загс в солидном возрасте. А с другой стороны – настанет свобода. Ни готовить, ни стирать, ни за глазами Гришиными следить – что у него на уме, ни разговоры его глупые развеивать насчет моей неверности.
Умом понимаю, что нужно терпеть, переходный мужской возраст, но обидно. На пустом месте.
И вот в августе, я как раз варила варенье – сливу, приезжает моя любимая дочка. И не одна, а с Любкой Гутник.
Моя Любочка – и не моя! Я чуть на пороге не упала в обморок. Где нос, где глаза, где подбородок? Все другое. Красавица.
Оказалось, Любка ее устроила в Институт красоты, тогда их два на всю страну было – в Москве и в Ленинграде. Перекроили личико.
Я и рада, и страшно. И даже обидно. Что там такого кошмарного было от нас с отцом – перешивать наново?
Ну, ладно.
А Любка Гутник скачет вокруг мелким чертом и приговаривает:
– Красавица, красавица! Теперь у нее вся жизнь впереди!
Я на Любку смотрю и думаю: «Дура ты дура, сильно ты счастлива со своей бывшей красотой?»
И сразу про Гришу. Так, мол, и так. У родителей в Остре. Скорей всего, разведемся.
Они обе глаза раскрыли и в один голос:
– Не может быть!
Любка сразу пристала:
– Рассказывай подробно, надо спасать положение.
А что рассказывать? С чего начинать, откуда все пошло? Не знаю. Быстренько в уме прокрутила, потому что сто раз думала на этот счет, и ответила коротко и ясно:
– Беспричинная ревность. В его возрасте такое явление бывает. Бороться бесполезно. Буду ждать, пока перебесится.
Любка руки в боки:
– Нет уж! Я не позволю!
И толкает мою дурочку вперед:
– И Любочка не позволит. Правда, Любочка? Мы за него бороться будем всей семьей.
Значит, Гутничиха тоже наша семья. Ну-ну. Сил противоречить у меня не было. Хотелось одного, чтобы скорее наступил вечер и можно спать до утра.
А больше всего: я на свою дочку смотрю – и не вижу своей дочки. Красивая чужая девушка. И притом не обнимет, не пожалеет по-человечески – повторяет слова и выражения вслед за Любкой, а я не слышу звука, кроме какого-то мельтешения в воздухе.
На плите горит в медном тазу варенье. Мне плевать и не жалко. Я его варила по привычке, а не от души.
Схватили меня под руки – и на автостанцию. Как раз автобус на Киев через Козелец, а там пересадка на Остер. Мест нет, втиснулись стоя. Пока доехали, думала, очнусь на том свете. Но ничего. Из Козельца на попутке добрались до Остра, водитель скинул нас на станции и других подобрал.
Любка командует:
– Веди!
А я адрес вроде забыла. Помню – улица Фрунзе. Я в Остре у Гришиных родителей не была лет пятнадцать. Причем темно, людей – никого. Пошли в одну сторону – не туда. Пошли в другую – опять не там. Ночь, тихо. Любка вполголоса говорить вообще не умела, а когда разозлится, и подавно. Кричит:
– Ух, влипли! Полторы улицы, а мы как дуры плутаем. Люди! Где улица Фрунзе?
Из калитки вышел дядька – и к нам с кулаками:
– Шо вы пьяные орете, спатэ нэ даеты! Через дом ваша Фрунзе. Кого там шукаетэ?
Я говорю:
– Вульфов ищем. Арон Вульф. У него сейчас сын живет, Григорий.
Дядька оживился:
– Шо я, Арончика нэ знаю и Гришку його? Я их як облупленных знаю. А вы им хто?
Любка на меня показывает:
– Это его жена. А это дочка. Проведете?
Спасибо, провел. Дом оказался в самом конце улицы. Дядька молчал-молчал, а потом говорит, уже под калиткой:
– Сами стукайтэ. Я з нымы нэ звьязуюсь. И, чесно говорячи, вам тэж нэ совитую. Крим жоны, конечно. Якбы вдень, я б и проводжать не пишов. А внич – жалко.
И пошел обратно.
Любка постучала в окно. Зажегся свет – через стекло выглянул Гриша. Спросил в форточку:
– К кому?
Я попросила:
– Гриша, открой. Мы тут с дочкой и с Любой Гутник.
А он как ни в чем не бывало:
– Зачем приперлись?
Открыл калитку. Меня пропустил, Любку, а на дочку смотрит:
– Это кто?
Любочка ему:
– Папочка, это я, твоя родная дочь.
И смеется, идиотка. Так можно довести человека до инфаркта, если с непривычки.
В доме Гриша не спускает с Любочки глаз:
– Что ты с собой сделала?
Для разрядки вмешалась Гутничиха:
– Григорий, про Любу потом. Давай обсудим про вас с Женей.
А в комнате так: старик Арон, сын лесопромышленника Соломона Чернобыльского, отец Гришин, спит, глухой, потому и не реагирует. А в другой комнатушке темно – там, видно, мама Гришина, Лия Залмановна, отдыхает. Гришина постель на диване, рядом с кроватью Арона. Я сразу прикинула, что нам места нет. Только крошечная кухонька и верандочка со скамейкой – продувается вся насквозь.
Любка ведет свою линию:
– Может, ночью и не время, но мы не намерены откладывать. Все очень, очень серьезно, Гришенька.
Гриша понял, что такое дело, теснит нас к веранде, опрометчиво с его стороны было нас вести в комнату.
Любка уперлась:
– Папа пускай отдыхает, мы ему не мешаем. А ты, дорогой Гриша, сейчас же свои вещи соберешь и с нами двинешься в Чернигов, в свою квартиру. Иначе я и папу твоего на ноги подниму, и маму. Не посмотрю, что ночь.
Тут из другой комнаты вышла Лия Залмановна. Как была, в ночной сорочке, седые волосы распущены, босая. Понятно, перепуганная, щурит полуслепые глаза:
– Гришенька, что делается? – И бочком к Арону, тормошит его и заочно науськивает на нас: – Арон, Арон, вставай, беги в милицию, к соседям!
Господи! Ну кому это было надо?
Арон вскочил, как мог, ничего не понимает, не слышит. Лия кричит, Любка прижимает Гришу к стенке, моя дурочка хохочет, как ненормальная.
Я села на стул посредине комнаты и смотрю на них на всех. Теперь, думаю, ничего хорошего не будет.
Но Лия понемногу присмотрелась и узнала меня.
– Женя, что ты молчишь? Я с ума схожу, а ты молчишь, у меня сердце разорвется, такие коники устраиваешь.
Моя идиотка отсмеялась положенное, как в цирке, – и с объятиями к бабке:
– Бабулечка, ты меня не узнаёшь? Я твоя внучка, Любочка. Ты мне дерунчики сделай, я ужас как есть хочу.
И дедушку успокой, ничего особенного не происходит, просто мы приехали в гости, заблудились. Сейчас быстренько покушаем и заляжем отдыхать, а завтра на свежую голову поговорим. Я прямо с ленинградского поезда к вам.
Вижу, Лия оседает на пол. Арон не лучше. Одну штанину надел, а вторую забыл, в Любу кулаком тычет:
– Женчина! Бросьте мою жену в покое, вы ее душите!
Кончилось мое терпение. Встала и закричала:
– А-а-а-а-а-а!!!!
Тишина. И в полной тишине прозвучали мои слова:
– Арон Соломонович, Лия Залмановна, Гриша! Извините нас, что ввалились ночью. Но раз получилось, простите. Не чужие. Сейчас мы ничего выяснять не будем. Предлагаю: кто где лежал, там и лежать. Я имею в виду старшее поколение. Гриша ляжет на полу. Дочка с Любой – на Гришином диване. Я в кухне на скамейке прикорну. Мне ничего, я как будто на работе, на ночном дежурстве. Считаю до трех. Если не распределитесь по-хорошему, я иду на улицу и на попутках добираюсь в Чернигов. И ну вас всех к такой-то матери, сил у меня никаких нет.
Улеглись.
Под утро я кое-как встала, зашел Гриша.
– Что с Любочкой? В аварию попала?
– Почему? Она операцию себе сделала по улучшению внешности. Я не знала. Ее, видно, Любка подбила и деньги дала. Что, тебе не понравилось?
– Я толком не рассмотрел, вроде ничего. Думал, что она поуродовалась как-то, потом восстанавливалась, потому и перекроилась. А она, значит, от нечего делать. И сколько ж стоит?
– Не знаю.
Сидим, молчим.
Гриша вздыхает:
– Отец совсем плохой, и мама тоже. Из ума выживают потихоньку.
Я тут ввернула к месту:
– А ты, Гришенька, вернулся в свой разум? Дурь бросил?
– Хочу. А не получается. Пойду воды принесу.
Взял ведра и пошел.
Я зашла в комнату: спит Арон, спят Любка с Любочкой. Тишина и покой.
Лия Залмановна вышла и ко мне шепотом:
– Женечка, Любочка-то у нас какая красавица стала. Выросла, выровнялась. А то я переживала, что она в вашу линию некрасивую. Так переменилась, так переменилась!
Линия! Тоже мне, подарок на выставку красоты. Что сама Лия, что Арон, что Гриша. Но я пожалела забивать старухе голову насчет операции. Пусть радуется, как хочет.
Завтракали вместе на веранде. Лия сделала драники, сметанка с базара, молочко, варенье жерделевое с чаем. Правда, засахаренное, с прошлого года, но вкусное. Старики беседуют с Любой про учебу, про Ленинград. Столько лет не виделись – радость.
Я наблюдаю, внешность изменилась, конечно, сильно.
А нутро не переделаешь. Потихоньку привыкаю к доченьке. Гриша смотрит, любуется.
Тут первую скрипку взяла Гутничиха:
– Ну что, Гриша, сегодня домой поедем или как?
Лия замахала руками:
– Ни Боже мой! Когда еще рядышком, по-хорошему… Оставайтесь, гостите. Мы Любочку десять лет не видели. Субботу-воскресенье побудьте хотя бы, а в понедельник утром поедете.
На том и порешили.
В доме запустение. Одна слепая, другой глухой. По возрасту вроде еще ничего, а здоровья совсем нет. Лия с войны, после травмы на заводе видела неважно – стояла за токарным станком, в глаз попала стружка, а не лечилась. Какое тогда лечение. Арон – ходячий инвалид по ранению.
Думаю, пускай Гриша с Любочкой погуляет по Остру, Десну покажет, синагогу, где его дед цеплялся за порог.
А я с Любкой приберу, отскребу, что можно.
Не тут-то было. Любка тоже намылилась с ними. Пошли втроем, а я со стариками.
Арон завалился газетами и подряд анализирует политику. Лия ходит за мной по пятам и показывает пальцем, где, что и как тереть.
Потихоньку навожу тему на Гришу. Как настроение, о чем рассказывал, какие планы на будущее.
Арон про Горбачева и перестройку, а я свое:
– Не делился Гриша намерением еще тут отдыхать? Он на работе измучился, три года в отпуске не был, а тут под материнским крылом нервы подправит.
Лия говорит:
– Нервы у него хорошие. Особенно приятно, что он нас с отцом уважает. Зовет в Чернигов жить. Мы подумаем.
Ага, они подумают. А меня кто спросил? Но терплю.
Лия продолжает:
– Ты свою маму отправила к брату, не думаю, чтоб ей там пришлось лучше, чем у дочки, но раз так распорядилась, значит, тем более мы на пустом месте не помешаем.
До мамы моей добралась. Сейчас не остановишь.
– Все ваши, Рувинские, начиная с Айзика и Фейги, перед нами виноваты. Но кто теперь считает. Твой дедушка папу Арончика, Соломона Хаимовича, выгнал на улицу, а мы со всей своей оставшейся жизнью к его внучке приедем под бок. Даст Бог, еще правнуков понянчим.
Я как была с мокрой тряпкой, так с ней из дома выскочила. Постояла минутку, отдышалась. Спокойным шагом вернулась в комнату, взяла ведро, грязную воду вылила под старую яблоню, когда-то еще мне Лия указала, и говорю:
– Совсем забыла про срочное дело. Меня больной ждет. У него опасное положение. Я сейчас же пойду на станцию – и в Чернигов, на работу. А то возможен летальный исход.
Поехала. Пусть сами разбираются, если такие умные.
Не знаю, что Любка с дочкой Грише наговорили, но он приехал с ними под ручки.
Началась карусель. Дочка бегает вокруг нас, готовит, убирает. Любка Гутничиха развлекает разговорами на общие темы. Гриша – ладно, у него отпуск. А я с работы приду, слушаю Любкину болтовню вполуха, а головой размышляю: «Скорей бы вы уехали со своей заботой». И дочку не жалко, что опять на год расстаемся.
Как-то получалось, что и с Гришей наедине неделю не были. А когда остались – проблема стала ребром. Конечно, я ее подняла.
– Как насчет твоих родителей? Когда надумают к нам перебираться?
Гриша спокойно отвечает, что к зиме. Без воды, без туалета в таком возрасте и состоянии плохо.
Я к тому времени перекипела. Просто хотелось узнать, как что из первоисточника.
Предложила подоборудовать для стариков Любочкину комнату. Диван выбросить, купить две полуторные кровати. Для начала.
Смотрю, Гриша повеселел. Не ожидал легкого решения вопроса. А мне все равно.
И вот как-то сидим мы с Гришей на кухне. Я его кормлю после работы. Он и говорит:
– Живем с тобой как чужие люди. Кто виноват, не понимаю.
Ну, думаю, настал момент.
– Мы не чужие, Гриша, а уставшие. От своих дурацких отношений устали – раз. От нашей дочки с переделанным лицом – два, что она посторонняя теперь, потому что выросла. Мало тебе?
Гриша насупился, мешает борщ ложкой.
– Или ты хочешь скакать, как в двадцать лет? Нет. Нам скоро пятьдесят. Так что давай или жить, или не жить.
Правильно сказала, что наболело, то и выложила.
А он:
– Что ты конкретно предлагаешь?
– Я конкретно предлагаю такой план: раз ты самостоятельно решил, что твои мама с папой будут у нас проживать, а ты знаешь, как меня твоя мамочка любит, то ты готов терпеть. И я готова терпеть. Так что будем жить и терпеть. Сейчас надо определиться: или мы вместе терпим, или раздельно. Если ты сам по себе: продавай отцовскую халупу, добавляй, книжку свою плюсуй, и разменяем с доплатой эту квартиру на две. Если мы вдвоем плюс старики – тогда другой разговор.
Молчит. Понимает: и так, и так хорошего не будет. Сам с родителями не управится. А нам вчетвером – война до победного конца. А конец известно какой.
– Давай вместе. Попробуем. – Сказал и пошел спать. Отдельно, в Любочкину комнату.
Лежу и думаю: зачем я его разбередила? Ну, решится он развестись, разменяем квартиру, останется он со своими стариками. Что я, брошу его? Я же медработник, у меня совесть не позволит. И столько лет в одной упряжке с Гришей. А Любочка? Ну, переделала она внешность. Может, слишком. Лишь бы ей нравилось. Гутничиха подарок сделала, столько денег дала. Что, не спасибо? Спасибо. Хоть с этой стороны порядок.
А Гриша мой, что, не стоит один Лии с Ароном? Мою маму брат смотрит, и здоровье у нее, ничего хронического. Папа рано умер, а то бы и он теперь с мамой был у брата – или тогда у нас?
От распределения запуталась окончательно.
Утром Гриша раненько ушел. Вечером опять сходимся дома.
Он с порога:
– Ну что, надумала? Бросаешь меня?
Мастер переворачивать на нужную сторону. Я виновата.
Плечами пожала и отвечаю:
– Дурак ты, Гриша, и не лечишься.
Мне тем более обидно, потому что после работы я успела забежать в мебельный, присмотрела хорошие кровати. Я ему про кровати, потом про то, что сантехнику хорошо б поменять, сделать ремонт. А то потом со стариками будет неудобно.
Гриша вместо благодарности выдал:
– Да, хорошо. Но теперь получается, что нашей Любочке в родном доме и места нет, если приедет погостить.
– Место ей всегда найдем. Только она не наша. Она Любкина. Вот как ты хочешь, а Любкина. Я тебе говорю как мать.
– И ты заметила? И я заметил. Любка ее под себя переделала.
Да. Недальновидный был Гриша, а в самую суть видел.
Через полгода примерно вдруг приезжает дочка. И сообщает, что уезжает в Израиль. Вместе с Любкой. Про институт было вранье с самого начала. Они вдвоем сделали план и действовали по нему.
А мы с Гришей радовались, что Любка нашу дочку по большому блату прописала к себе. Говорила, специально, чтобы дать нашей девочке будущее в Ленинграде. А она ее прописала, чтобы от нас концы в воду. До самой последней минуточки мы ничего не знали и не подозревали страшного подвоха с их стороны.
Все теперь составилось в один ряд: и сказки про институт, и операция, и Любкина любовь к нашей дурочке, и последние сроки, когда Любка надеялась устроить свою личную жизнь. Получила дочку, сделала ее, какую сама хотела. И своими мыслями нафаршировала.
В общем, приехала наша доченька прощаться с нами навсегда.
Гриша вынес приговор:
– Она бы все равно поехала, так лучше с Любкой. Не одна.
Вечером прогуливаемся с Любочкой перед сном, поджидаем Гришу с поздней работы, и тут она мне говорит:
– Если б не Давид, мы бы с тетей Любой еще раздумывали, но он помог, значительно облегчил наши бумажные приготовления. Он тоже едет. Мы пересекаемся в Вене. Там окончательно решим – в Израиль, в Америку или еще куда. Будем держаться втроем.
И Давид тут. Я попросила между прочим, ненавязчиво, но твердо, чтоб Люба не упоминала при отце Давида.
– Почему, мама? Ты ему столько хорошего сделала.
И папа тоже. Что тогда случилось? КГБ вас мучил?
– Лучше б КГБ.
Люба что-то перемолола внутри себя.
– Мама, скажи честно, у тебя с Давидом что-то было? Он при твоем имени мнется. И ты на дыбы.
– Ничего не было. Я ж не Любка, – ответила – и сама себя поймала за язык. Не Любка.
Дочка тихонько:
– А что Любка? Любка с Давидом расписались два года назад.
– Тебе Любка приказала молчать про него?
– Ага.
Смешно сказать. У меня внутренности перевернулись. И Любка столько терпела и не рассказала, что вышла замуж?
Я бы многое могла поставить на место. И про раввинство Давидское, и про его слова в адрес Любки.
И вообще. Если б имело значение хоть что-нибудь. Хоть что-нибудь. Они ненормальные. Партизаны в тылу врага.
Назавтра в поезд, и – поехала моя доченька в Ленинград и так далее. Ждите, говорит, звонка из Вены.
Приснилось, что из вены на моей руке хлещет кровь и оттуда голос Любочки: «Алло, алло, мамочка!» – я ей кричу, что слышу, а она меня не слышит и опять: «Алло-алло-алло». Объяснить, почему такой сон, просто. Я постаралась не обратить внимания. Но впечатление осталось очень тягостное.
Вот.
Настало время перевозить стариков.
Перевезли. Со всем их барахлом. Выше крыши. Лия ничего не разрешила выбросить.
Еле-еле продали хибару за маленькие деньги. Купил тот самый дядька, что провожал нас до калитки, – Алексей Тыщенко.
Я у Гриши спросила, какие у них с ним контры. Оказалось, и там след Соломона. Отец этого дядьки, Сергей Тыщенко, будучи еще холостым, когда-то подбивал клинья к Соломоновой дочке Еве. Соломон отказал ему с позором на весь Остер. Как гой посмел зариться на его кровь? Ева ни за кого замуж не вышла. Как раз перед войной ее взяла к себе в дом одна женщина при смерти – для ухода. В этом доме Арон с Евой и жили, она им его завещала.
Когда немцы пришли, Ева бегала по Остру в одной сорочке и кричала не своим голосом, что Соломон вернется, а его покормить нечем, так нет ли чего кошерного у евреев. На чистом еврейском языке. Тронулась. Ее, конечно, застрелили. А когда Арончик с войны вернулся, ему кто-то подсказал, что застрелил Еву Сергей Тыщенко, который сразу записался в полицаи. Арончик к нему – тот отнекивается и божится, что любил Евочку, несмотря на то что женился на другой. А что было делать, если Соломон отказал. Арон не поверил и полосонул ножом плечо. Промахнулся, так как находился не в себе.
В 69-м Сергей Тыщенко умирал от какой-то скоротечной хвори, причем сильно пил, и позвал Арончика. Арончик не пошел. Сергей его звал-звал, и жена прибегала, умоляла прийти, и сын – Арон ни в какую. И будто бы перед самой смертью Сергей велел сыну передать Арончику такие слова:
– Я Еву убил, потому что хотел как лучше.
Сын это крикнул в хату и плюнул на Арончиков порог.
И вот – купил Аронову хатку.
Из Гришиных слов получалось, что старикам о покупателе нельзя говорить ни в коем случае. Расстроятся.
Сделали все как положено: новые обои, в ванной-туалете выложена ромбиком белая плитка. Кровати готовы, новый унитаз чешский, надежный, радость им на старость лет, конечно.
Правильно говорят: не трогай, а то хуже будет. Старики болели один за другим. Причем с выговором в мою сторону, что я не умею лечить элементарных вещей. По всякому расстройству требовали участкового врача. А участкового жди, с работы отпрашивайся. Сами дверь ни за что не откроют: Лия из вредности, Арон – потому что не услышит звонка.
А тут – бац.
Чернобыль. Мирный атом, будь он проклят.
Гришу на третий день направили туда на работу. Всех, кто мог, на грузовики пересадили, и его тоже.
Все вернулись через месяц, а он пробыл целых три, вместе с шахтерами рыл тоннель под реактор. А чтоб реактор, как Гриша мне объяснил, не провалился, грунты заморозили жидким азотом. У него же, дурака, в военном билете записано: «механик азотодобывающей станции» – он служил в ракетных войсках, ему давали за вредность молоко и положен был на завтрак кусочек сыра.
Сколько он в Чернобыле получил рентген – не знаю, но точно больше, чем сыра. Получил свою долю на полную катушку.
Приехал и говорит:
– Хорошо, главное, Любочка уехала. А мы как-нибудь.
Говорили, что несчастье произошло, потому что разрыли могилу еврейского святого, знаменитого. Но это много на себя берут, кто говорил.
Дотянулся Соломон до Гришеньки таким научным образом через рентгены. Хоть и косвенно.
Никто ж не знал… Потом разговоры пошли, что и Чернигов будут отселять. Ходили по улицам с дозиметрами, мерили. И у нас в больнице мерили, в приемном покое. Когда из сел особенно, из области. У этой штуки стрелка ломается, а врач прописывает: пейте йод.
Атмосфера накаленная.
Арон слушает радио на всю громкость и толкует в соответствии со своим пониманием:
– Без паники. При эвакуации в первую очередь нельзя допускать панику. Правительство правильно поступает, что официально про эвакуацию не заявляет. Оно наш народ знает. Сейчас же разметут соль и сахар со спичками, потом примутся за промтовары, не остановишь. Я, например, спокоен.
Я им капала йод на сахар три раза в день, и они ели.
Капаю и думаю: «Как мы с вами с места стронемся, куда поселят? Если в палатки, плохо дело. Хорошо бы в общежитие. И разрешили бы взять с собой хоть что-то. Окажемся голые-босые». И вижу, и вижу, как в кино. Спать не могу.
Звонит Любочка из Ашкелона:
– Немедленно начинайте оформление, я вам высылаю вызов. У нас пишут, что положение катастрофическое.
Гриша высказался:
– Никуда не поеду. Никто не знает, как повернется. Нас пока с места не гонят, значит, ничего.
Пересидели.
Через пару лет успокоились. Саркофаг построили, мерить перестали. Я, как медработник, видела: ничего радостного. Дети болеют, всякие аномалии. И что? Ничего.
После всех нервов Арончик взял себе в голову, что им с Лией надо возвращаться в Остер.
Гриша ему разъясняет, что дом продан, возвращаться некуда. Арон гнет свою линию, что надо деньги за дом вернуть покупателю, объяснить ситуацию и не делать никакой проблемы на голом месте. Причем рвется сам ехать в Остер и улаживать. Лия подпевает, особенно напирает на мое к ним негативное отношение.
Гриша, конечно, понимает, что упреки в мой адрес беспочвенные. Но тем не менее.
В общем, не уследили мы за Ароном. Поехал он вместе с Лией в Остер. Хорошо, хоть записку оставили.
Вернулись. Белые, как смерть. Лия хватается за голову. Арон молчит, машет руками на нас с Гришей:
– Вы гады, а не дети! Вы за нашей спиной по доверенности продали дом Тыщенке. Он нас выгнал. Он теперь сам в этом доме живет, а свой отцовский детям оставил. Ему хорошо. А нам что делать? Если б не Тыщенке, я б договорился, а с ним и говорить не намерен. Лучше на улице сдохну.
Гриша ему:
– Вы соображайте, папа, как следует. Тыщенко – не Тыщенко. Кто ж из купленного по закону дома будет вам в угоду выселяться? И если хотите знать, денег за дом нету. Мы на ремонт одалживали, а домовые деньги потом заплатили. И Женя, между прочим, чтоб за вами ходить, на полставки перешла. Это тоже из семейного бюджета вычтите. Так что сидите и не дергайтесь. Вам тут тепло, вам тут внимание, а вы перед людьми позорите нас.
Арон свое:
– Отдай, сколько осталось. Хоть на сарайчик хватит? Лишь бы в Остре.
Гриша свое:
– И как в сарайчике? Зимой? Под снегом? У вас здоровья с мамой нет такие фокусы выделывать. Живите тут и не портите нервы окружающим.
Скандал.
Я Грише говорю, что у Арона начинается старческий склероз, а Лия никогда и не находилась в своем уме, так что надо за ними смотреть, чтоб они сами себе не навредили.
А как смотреть? Уходить с работы и стать привязанной?
Старики притихли. Но оказалось, перед бурей.
В один день прихожу домой – их нет. Побегала по двору, поспрашивала соседей. Ничего.
На следующее утро звонят – Тыщенко из Остра.
– От это ж узнав ваш номер по справочной. Бегом приежжайте за своими старыми. Я их у сэбэ пока держу, исты дав. Но довго не вытэрплю. Якшо до вечора вас нэ будэ – пускай их милиция бэрэ.
Гриша договорился, взял грузовик у себя на базе, поехали.
Приехали ночью. Арон и Лия спят как ни в чем не бывало.
Тыщенко с женой смотрят на нас волком:
– Слидкувать трэба за нэнормальнымы. Являються, як до сэбэ. Я тут и крышу перекрыв, и забор поминяв, и ще.
Я им свою с жинкою кровать уступив. Поспалы трошки – теперь будить, и забырайте. И учтить, ще раз повторыться концерт – напишу заяву в милицию.
Стали будить – Арон со сна никак понять не может, что делается. Лия кричит, чтоб их бросили в покое. Гриша цацкаться перестал, такой разозленный был, одного за другим стащил с постели и громко так, строго говорит:
– Папа и мама, сейчас придет милиция, и вас заберут в тюрьму. И меня вместе с вами. Если мы сейчас же не уедем, плохо будет. Надо будет платить огромный штраф. Тогда никаких денег от дома не останется. А если мы сейчас поедем, мы всё спокойно между собой обсудим и решим.
Кое-как затолкали Арона и Лию в кабину, я – в кузов. Хоть ночь, а поехали.
Дома Арон, как ни в чем не бывало, спрашивает у Гриши:
– Ты знаешь, сыночек, что отец Тыщенки тайком ходил к Еве и она от него была беременная?
– Не знаю. И что?
– А то, что у Евы родился ребенок и Тыщенко его забрал себе по договоренности с Евой. Еще до того, как на другой женился. И в Остре знали. А когда немцы пришли, у Тыщенки уже двое было – Евин и от жены. Он Евиного под печкой прятал, как еврея, а Ева по Остру бегала не в себе, и он боялся, что она своего ребенка прибежит забирать. Так Тыщенко сначала ребенка в лес отвел и в сторожке приказал ему сидеть тихо, а потом Еву убил, чтоб она ребенка не выдала. Она ж бегала и кричала: «Соломон вернется». Она ребенка Соломоном назвала – от себя. А Тыщенко его Семеном записал.
– И где теперь Семен?
– Никто не знает. Сергей Тыщенко после того, как Еву застрелил, пошел за хлопчиком – а в сторожке пусто. Рвал на себе волосы, вешался. Водой отливали. А хлопчик пропал.
– И что?
– Я тебе рассказываю, как было.
– Почему раньше не рассказали?
– Ты про то, что его батько Еву застрелил, знал?
– Ну, знал. А про сына Евиного не знал.
– А если б прознал, хату продал бы?
– Продал. Какая разница? Столько лет прошло. А вы почему молчали про Евиного пацана?
– Молчал, потому что тогда при желании можно было б старшего Тыщенку оправдать перед совестью по большому счету. А ему оправдания не может быть. Я сейчас тебе рассказываю, чтоб уничтожить между нами последнюю тайну. Чтоб нас ничего не связывало. Ты мне не сын после этого. И деньги мне не нужны. У нас с матерью пенсия, слава Богу, есть от государства. Прокормимся. Объявляем официально. Вы в нашу комнату не заходите. Мы посторонние. Моисей евреев сорок лет по пустыне водил, потому что жизнь прожить – не поле перейти. Я тебе как отец говорю, подумай.
Эхо, значит, прошедшей войны.
На таком фоне произошедшего мы с Гришей сплотились ближе. Пришлось нелегко. Посторонние-посторонние, а родные. Они крепились долго, не разговаривали с нами. Арон сам спускался за газетами к почтовому ящику. Сначала прочитает, потом тихонько подложит в нашу с Гришей комнату. Подчеркивал красным карандашом, на что Грише полезно обратить внимание.
По вечерам вместе в молчании телевизор смотрели. Только в конце программы «Время», после погоды, Лия выносила свое суждение:
– Бэз осядки.
Или:
– С осядки.
Очень беспокоилась насчет осадков.
Дочка звонила редко, писала письма с фотографиями под пальмами. Не жаловалась, про Любку и Давида не упоминала. Я тоже писала, конечно. Про обстановку в доме – ни слова. Про здоровье – обязательно.
Притерпелись. Понемногу Арон отошел, начал заговаривать с Гришей про политику. Стали есть мою еду, не привередничали. И таблетки от меня принимали с доверием.
Особенно нам с Гришей тяжело: скучали по Любочке, не надеялись увидеться.
Тут – перестройка в разгаре и так далее.
Стали ждать погромов. Лия, например, с уверенностью готовилась каждую минуту. На ночь подпирала дверь шваброй, пристраивала табуретку. До тех пор, пока ночью Арон об эту табуретку не расшиб себе лоб, когда упал по дороге в туалет.
Нервы, конечно, переживания. Но ничего.
А в 92-м приехала наша Любочка. И подгадала, чтоб на свой день рождения.
Рассказывала мало, слушала меня, Гришу, бабушку с дедушкой. И ласковая, и тихая.
Спрашиваю:
– Довольна? Не жалеешь, что поехала?
Она отвечает:
– Жалеть не жалею, только надо было внутри себя усвоить, что ехать или не ехать – это не один вопрос, а два. Ты не поймешь, мамочка, но раз ты спросила, я ответила.
Умная девочка.
Я, чтоб тему перевести:
– Ты, наверное, там самая красивая!
Она смеется:
– Ой, мамочка, там все красивые. Ты б в обморок упала. Как картинки. И черные, и белые. Как на подбор. У нас тут обсевки, а там – порода.
– Может, они там все операции себе сделали, как ты? – шучу вроде, чтоб поддержать разговор.
– Нет. Просто там другие евреи. И мы евреи. Но они другие. Не из-за красоты в массе. Они нас не понимают, а мы их. Они непуганые.
– Ой, а арабы? Война идет.
– Это другое дело. Ты не понимаешь.
Свернули на Любку: они с Давидом побыли в Израиле четыре года, Давид занимался общественной работой по своей линии, а Любка при нем. Жили хорошо. Потом Любка встретила человека и влюбилась. С Давидом развелась. Тот на ней женился. Тоже из наших, из советских, только давно эмигрировал. Уехали в Америку.
Я не удержалась:
– Зачем же она тащила тебя с собой? Бросила, как ненужную собачку. Никогда ей не прощу.
– Неправда. Она звала с собой в Америку.
Я почувствовала, что Любочка недоговаривает. И правда. Мялась-мялась, экала-бэкала – и выговорила:
– Давид один. Хочу за него замуж. Собственно, у нас между собой договорено. Я просто чтоб поставить в известность. Он дал денег на поездку, просил у вас личного разрешения узнать. Согласны?
Да что ж за человек.
– Ты его любишь, доченька?
– Нет. Не люблю. Мне так тяжело, с работой не получается, без Любки я совсем одна, поговорить не с кем. А Давид при деле, стабильный доход. Знаешь, я, если вы с папой не согласны, все равно совру. Так что лучше соглашайтесь, чтоб по-честному.
– Он же старый. Неужели не найдешь себе пару во всем Израиле?
Молчит.
Надо тебе согласие – на тебе согласие!
Погостила дочка, называется.
После ее отъезда стала наша жизнь потихоньку трескаться в тонких местах. Арон слег и скоро умер. За ним Лия. Мы с Гришей опять разошлись по комнатам. Купили еще один телевизор, чтоб не спорить друг с другом, кому что смотреть.
Распались, будто Советский Союз.
Я, как медик, понимала, что Чернобыль для Гриши даром не проскочит. У него была бумажка ликвидатора, проходил обследования, показатели не слишком.
И вдруг – ухудшение. Перешел на инвалидность. С диагнозом темное дело. Конечно, настоящий диагноз в карточку не писали, тогда запрещали писать такое по государственным интересам. Какая разница.
И вот Гриша сидит дома и мается дурью. Когда временами не болит. Надумал разбирать в кладовках и в подвале барахло после Арона и Лии.
Тряпки, старые одеяла, подушки остерские. На них еще Арончик спал и Ева. Одежда, обувь за не знаю сколько лет. Банки, бидоны. Относил на помойку. И обнаружил завернутые в мешковину газеты. Стертые, желтые, с каракулями химическим карандашом.
Показывает мне:
– Смотри, за 25-й год. «Остэрська правда». Точно, Соломон писал.
И по краям, на полях, и поверх печатных букв. И в столбик слова и цифры, и просто цифры, и просто слова. Разбирали, разбирали, поняли только, что писал Соломон справа налево ивритскими буквами.
Сидим с Гришей над газетами и гадаем. Может, тут про спрятанные деньги. Хорошо бы теперь Любочке на голову свалились средства. Или еще что финансовое, полезное. Клад. И размечтались, что такой хозяин, как Соломон, что-то спрятал.
Завернули опять, как было, и положили в шкаф.
Деньги на Гришиной книжке на предъявителя – и те, что он заработал, и те, что остались от Аронова дома, – пошли прахом. Осталась только запись. Пересчитали в гривны и обещали когда-нибудь отдать, когда экономика очухается.
Гриша сильно переживал. Надо было машину купить. Или квартиру с доплатой увеличить. Или дачу завести.
А ему хуже и хуже. Ясно, к чему шло.
В 2000-м умер. Как говорится, миллениум.
Люба не приехала из-за недостатка средств.
Я осталась одна. Маме под девяносто. У брата в Киеве жилищные условия со взрослыми внуками. А у меня – пустая квартира. Брат намекнул, а я и сама собиралась.
Привезли маму.
Чтоб мы с ней говорили, я не помню: то она работала, то я замуж вышла и Любочка родилась, то папа болел от последствий войны и она кругом него ходила. Некогда. А тут – говорим и говорим.
Вышли как-то на тему Гриши. Поплакали, конечно. Мама снова начала что-то про Соломона, про Еву, про Арона с Лией. Я ей поставила вопрос про Тыщенко и Евиного сына, без цели, просто чтоб поддержать беседу.
Она:
– Арончик всегда скрывался под маской контузии. Ты ни одному его слову не верь. Не исключено, что он все придумал для красоты.
Я:
– Ничего себе, красота! Еву убили, сынок пропал.
Она:
– Евка никому никогда была не нужна. Про Тыщенко и нее болтали всякое. Но я лично против того, что у них был ребенок. Что Тыщенко ее убил, потом, после войны, ясно намекали. А про Арончика я достоверно скажу, что он, когда в конце 44-го вернулся с фронта по ранению, сразу пришел к маме. Кричал. Глупости, между прочим, кричал. Мол, Айзик твой, Фейга дорогая, сложил голову на войне, конечно, у меня к нему претензий уже нет. А вас успел на последней подводе к поезду пристегнуть, а Евка цеплялась за хвост кобылы, так ты ее била по рукам. Мама протестовала, тоже кричала на Арончика, что он кого попало слушает. Больше про Евку ничего не знаю. Теперь никого не спросишь.
Я для разрядки показала Соломоновы записи. Мама отнеслась совершенно без интереса.
– Выброси, – говорит, – мусор и есть мусор.
Удивительно, что Любочка между нами не фигурировала. И у меня сердце за нее болело, и у мамы, но молчали. Звонила она редко, еще реже писала.
Я хоть и давно на пенсии, а работала. А тут взяла и перешла на частную практику. Меня весь город знает и ценит. К пенсии хорошая добавка, и много свободного времени. Вот это свободное время сыграло со мной злую шутку. Стала думать и думать. Даже размышлять о прошедшей жизни. А поделиться не с кем. С мамой обо всем переговорено, не хотелось загружать лишним сомнительного содержания. К тому же показатели самочувствия у нее неуклонно ухудшались.
Позвонила Любочке. Трубку взял Давид и сообщил, что Люба уехала к Гутничихе в Америку в качестве компаньонки косметического салона, который Гутничиха открыла.
Я, конечно, поинтересовалась с возмущением, как это она мне ничего не сообщила. Давид заверил, что Любочка не хотела волновать, пока окончательно не устроится.
А как раз сегодня она звонила и сказала Давиду, что все отлично. Так что он рад первым сообщить мне радостную весть. И добавил:
– Жди от Любочки звонка и подробного письма.
От растерянности не спросила, как же теперь с семейной жизнью – двинется Давид вслед за Любой или как. Навсегда Люба поехала или только заработать. И вообще, какие планы и насколько они серьезные.
Решила не навязываться.
Дождалась. Позвонила Любочка, настроение хорошее. Обрисовала ситуацию. Давид сказал правильно. Я, когда ожидала от нее известий, изложила свои вопросы и соображения. И по бумажке ей прочитала.
Во-первых, как планы насчет Давида? Это раз.
Во-вторых, в качестве кого она при Любке? Это два.
В-третьих, я готова оплатить ей приезд в Чернигов, займу в случае чего, потому что бабушка плохая и у меня есть что Любочке показать крайне важное. Это три.
С Давидом Любочка рассталась. Официально не разводились, но внутри разбежались. У Любки она работает, деньги нормальные, дело прочное, надолго, дальше видно будет. Приедет обязательно, но не раньше, чем через полгода.
Только мама полгода не протянула.
Любочка не приехала ни через полгода, ни через год. Позвонит на минутку – услышит голос, спросит, как здоровье, как дела.
Я всегда была настроена насчет волнения. А тут успокоилась. Может, в Америке дочка свою личную жизнь устроит. Там выбор больше, как говорится.
И вот однажды, как раз стояла жара под сорок градусов, у меня давление большое – не знаю, куда деваться. Звонок в дверь. Открываю – на пороге Тыщенко. Оказалось, они всей семьей уезжают в Канаду. Имущество продали, а дом, который он купил у Арончика, никак не покупают. Хибара с малюсеньким огородиком, ни то ни се. Так Тыщенко подумал, что, может, мы с Гришей приобретем задешево. Семейное, так сказать, гнездо.
Узнал, что Гриша умер, выразил соболезнования.
Говорит:
– Раз такэ дило, то вы, конечно, купуваты нэ будэтэ. Понятно. Хоча я у божеський выд прывив, житы можна. Колы ваш Арон наихав зразу писля продажу, так молыв, так молыв, шоб я обратно продав. Тэпэр, думаю, зрадие на тому свити, шо Грыша з жинкою в його хатыни заживуть, навроде дачи. Ага. Я зовсим дэшево прошу. Оно ж тилькы дорожчать будэ. Нам чэрэз два тыжня ихаты. От горэ. Ну, як знаетэ. Выбачайтэ.
Признаюсь откровенно, если б в кармане лежали деньги – купила б. Но денег мало. К тому же я о цене не спрашивала. А ночью лежу, и в мозгу сверлит: надо купить, надо купить, надо купить.
Еле дождалась утра и позвонила брату в Киев. Сказала: так и так, мечтаю купить дом в Остре. В принципе он добавит, если понадобится? Обещал. Собираюсь и еду в Остер.
Тыщенко и правда запросил мало. Даже еще сбросил. Сговорились, что через день привезу деньги и оформим. Из Остра метнулась в Киев, взяла у брата деньги – и опять в Остер.
Купила.
Там осталась кое-какая мебель, занавески, лампочки, кастрюли-сковородки. Жить можно. Заперла хату своим ключом – и постановила потихоньку перебираться. Городскую квартиру сдавать квартирантам, выручку посылать брату в счет долга. Быстро рассчитаться – и начать новую жизнь среди прекрасной природы. Хотя бы фрагментарно, как говорится.
А что? Любочка моя самостоятельная, я ей не нужна. Гриши нет. Мамы нет. Я одна на свете, как решу, так и будет.
Это я планировала.
Квартирантов нашла хороших по сходной цене – до холодов. Предупредила соседей, чтоб не волновались, написала обстоятельное письмо Любочке – и поехала.
Взяла для интереса Соломоновы газеты, например, отдать в краеведческий музей.
Тыщенко с женой перебрался на последние дни к сыну, сидели на чемоданах. Весь Остер ходил к ним прощаться. Хотя там привыкли. В основном, конечно, уезжали евреи, но по украинской канадской линии и украинцы тоже. Ко мне Тыщенко заходил, интересовался, как устроилась, обращал внимание на печку, объяснял принцип топки и так далее. Плакал:
– Нэ бажаю кыдаты ридный край, а шо зробыш? Диты, онуки, им тут нэма чого робыты, а там робота, гарни гроши.
Я высказала сочувствие, рассказала про Любочку. Говорю, слышу свой голос – и понимаю, что словами осуждаю дочку за ее отъезд. Нечаянно получилось.
Тыщенко понял по-своему:
– Значить, покынула вона и батька, и матир, поихала свит за очи. От горэ. Бидна вы, бидна. Однисинька. Як же ж вы вмыраты будэтэ одна в хати?
Я на юмор свернула, что еще молодая и умирать не собираюсь.
Тыщенко согласился:
– Отож, отож. То ж вы нэ збыраетэся, а як воно повэрнэться, нихто не впэвнэный.
Попрощались таким образом.
Уехали Тыщенки.
У меня в планах было расспросить старика про Арона, но не пришлось.
А тут как-то по хорошей, нежаркой погоде гуляю и встречаю знаменитого на весь Остер Камского Илью Моисеевича. Он в войну был в партизанах, в еврейском отряде Цигельника. Герой. Бабушка Фейга про него рассказывала анекдоты, я по возрасту не совсем улавливала смысл, но помнила, как с бабушкой приезжали в Остер и она обязательно заходила к Камскому.
Он меня не узнал, я поздоровалась первая. Ему было лет, наверно, за девяносто.
Смотрел-смотрел и говорит:
– Шо-то на Фейгу сильно смахуешь. Ты хто?
– Фейгина внучка. Я теперь в Ароновой хате живу в дачный период.
– А, с Тыщенкой перемежовуетеся, никак поделиться не можете. Дураки.
Камский как раз плелся на еврейское кладбище и пригласил меня с собой для прогулки. Я его страховала с одной стороны на ходу, потому что походка нетвердая, хоть и с палкой.
Идем, Камский молчит, я молчу. Ехал какой-то мужик на подводе – подвез, а то бы шкандыбали бесконечно.
У входа Камский присел на колоду и палкой показал на кладбище:
– Оцэ мое царство-государство. Нравится?
– Нравится. Заброшенное только.
– А кому смотреть, я тебя спрашиваю? Я последний. Як Фейга себя чувствует?
– Илья Моисеевич, бабушка умерла давно.
– Шо я, не знаю, шо она умерла? Мне Айзик передавав, шо ее нема. А ты ж за Арончиковым Гришкой. Я усе знаю. А як Гришка? Выцарапали отсюдова Арончика з Лией, як им живеться в городе?
– Ой, нету Гришеньки, и Арончика нету, и Лии. И моя мама умерла, дочка Фейги. Вы ее помните, мою маму?
– Шо ты заладила – и того нету, и того нету, и того тоже нету. Шо я, не знаю, кого нету, а хто е? Я у своем уме. Ты свой лучче подкрути.
Я, как медработник, осознаю, что Камский того.
Говорю:
– Пойду погуляю по кладбищу, посмотрю. Спасибо, что провели, – и протягиваю ему денежку, чтоб было не обидно, вроде за показ.
Взял.
– Ну погуляй, погуляй.
Походила, посмотрела. Красиво, зелень кругом, памятники старые, буквы и русские, и нерусские. Много разбитых.
Вернулась – Камский сидит, как сидел, оперся руками на палку и положил голову на руки.
– Илья Моисеевич, я пойду. Пойдете со мной?
– Не. Я всегда тут до вечера сижу.
– Как же обратно? Далеко.
– Я тут тридцать годов сижу, и ни разу такого не было, шоб попутки не встретилось до дому. Иди-иди. Завтра приходите и з Гришей до меня, з утра лучче. До работы.
Я спросила адрес, а он рукой махнул:
– Глупости спрашуешь.
Адрес вызнала у соседей. Недалеко. С самого утра пошла. Иду и думаю: «Чего иду? Что взять с сумасшедшего?»
А хата! Одно название. Камский сидит на пороге, как статуя с кладбища. Смотрит:
– Фейга явилася. Айзик де? Опять заседает?
– Заседает.
Решила не спорить.
– Я продукты принесла. Может, сготовить?
– Не метушися. До меня баба ходить, соседка, вона приготовит. Садися. Мине Айзик обещав зайти, як освободится. Ну, як дела?
– Хорошо.
– В газетах про кого пишуть?
– Про кого надо. Илья Моисеевич, вы Соломона помните? Дочка у него, Ева. Сын Арон.
Камский посмотрел на меня удивленно:
– Шо я, Соломона Вульфа не знаю? Сколько он нам крови попортил. Он есть лишенец. И Евка лишенка. И Арон лишенец. Первым на войну побежав, шоб загладить себя перед народом. А Соломон перед самой войной нарисовался, Арон его на порог не пустил, дак старый у меня ночевав пару раз.
– Как объявился? Он же как в Чернобыль ушел, так и пропал.
– Шо я, не знаю, хто где пропав? Соломон за год до войны пропав. Арон его прогнав.
Понесло. Конечно, сознание сумеречное, наслоения времени и тому подобное.
– А зачем Соломон явился? – Раз пошло такое дело, не молчать же.
– Дело тут у Соломона было. Важное. Секретное.
– Что, клад искал?
– Ну, клад не клад, а кое-шо. Схованка. Токо он рукой махнув и подался отсюдова к такой-то матери. Обрыдло ему. Ты Айзику передай, шо Соломон его хорошо помнит. И Тыщенке своему скажи, шоб он Евку в покое оставив, а то Соломон до его доберется. У его руки длинные. Ой, какие длинные. Тем более Арончика предупреди, что Соломон не посмотрит, что он его родной сын, за усе хорошее.
И замолчал.
Конечно, партизан, человек, уставший от нездоровья, прямо сказать, больной на голову по возрасту. Но насчет Соломона мне показалось интересно. Назавтра я с Соломоновыми газетами пошла к Камскому. Дурной-дурной, а может, разберет записи.
Камский крутил в руках газеты, читал по складам, что шрифтом напечатано про уборку урожая, по-украински.
Я ему тулмачу, чтоб разбирал записи химическим карандашом, а он как не слышит.
– Шо я, не вижу, шо надо читать, а шо не надо? Я читаю, шо напечатано. Если ты слепая, дак я тебе шо.
Билась-билась. Без толку.
Уходила – Камский попросил:
– Оставь газеты почитать. Интересно, шо в мире делается.
Оставила. А назавтра пришла, вижу, по двору валяются бумажные ошметки, меленько порванные. Пустил Илья Моисеевич мои газеты в расход.
– Шо ты разстраюешься? Пишуть шо попало, гидко читать. Хай тебе Айзик своими словами передаст. Он языкастый.
Моя жизнь в Остре шла привольно. Базар – сплошное удовольствие, правда, дачников полно, цены подскочили. Один по одному соседи распространили слухи, что я признанная медицинская массажистка, и ко мне стали ходить на сеансы отдыхающие с детками. А мне средства не лишние.
Камского проведывала через день. Когда дома с утра, а когда на кладбище. Он меня окончательно признал за Фейгу. Я не перечила.
Сплю ночью, и снятся мне Соломоновы червонцы, драгоценности и прочее богатство. И до того я дошла, что больше ни о чем не могла думать. Только о богатствах и Любочке, как ей это пригодилось бы и что б она смогла приобрести в Америке.
Но дело такое, неуверенное. Старик сумасшедший. Мало ли что придумал. А у меня сердце рвется.
Прямо сериал.
Ходила ко мне клиентка – Нина Александровна, сама родом остерская, но проживала в Киеве, приехала проветриться и укрепиться на лето с маленьким внуком. Я с ней разговорилась.
Она и заметила между прочим:
– Я с детства слышала про Вульфов. Удивительные люди. Как на подбор. И Соломон, и жена его Тойбл, и дети – Ева и Арончик. Личные качества у каждого – легенды и мифы. Сейчас таких нету.
Отвечаю в том духе, что легенды приятно слушать со стороны, а когда существуешь рядом, в первую очередь в глаза лезет другое. Не слишком приятное в обиходе. Тут, в Остре, много болтают про Вульфов, приводят их для примера, а как на самом деле – никто знать не может.
Она удивилась:
– Вам, как родственнице, наверное, известна чистая правда. Но дыма без огня не бывает. Люди видят. Люди анализируют и делают выводы.
– И какие выводы? Никого уже нет. Люди анализируют! И где анализы?
Нина Александровна аж уперла руки в боки:
– Вы массаж делайте, делайте, а то вы плечико моему мальчику зажимаете. Осторожненько.
Замечание правильное. С профессиональной точки зрения отвлекаться нельзя. Я массаж закончила и пригласила пить чай.
А Нине Александровне только дай поговорить. Она рассказала, что в войну полицаи стали вроде ни с того ни с сего рыть на еврейском кладбище. Причем не рвали гранаты, а аккуратно копали лопатами. И руководил ими Тыщенко, батько того Тыщенко, который сейчас с фамилией отбыл в Канаду. И выкопали там большой ящик под надсмотром немцев. Имелось в виду, что нашли богатства Соломона Вульфа, про которые в Остре разве что дети не рассуждали.
Сбили крышку с ящика – а там еврейские книги и свитки, из синагоги, наверное. Соломон их закопал в могиле жены.
Про ящик, когда евреев вели расстреливать к Десне, немцам рассказал отец Ильи Камского – Моисей. То есть он рассказал, что Соломон что-то закопал перед тем, как идти в Чернобыль. Думал, что с книгами и золото. Конечно, сам бы Соломон не осилил такого, ему помогали отец и сын Камские. Так Моисей рассчитывал, что его за подобное известие оставят жить. Ну, евреев расстреляли, и жену Моисея, и жену Ильи с детьми. А Моисею дали головешку, чтоб он первый подпалил книги. Он подпалил, его и затолкнули в костер прикладом в спину.
Долго горело – и ящик Соломона, и библиотечные книжки – Ленин, Сталин с прочей литературой, и Моисей. И никакого золота.
А в результате? А в результате получается: все всё знали. Арончик знал, Лия знала, мама моя знала, Гришенька дорогой знал. Особенно Гриша! Знал, а вместе со мной планировал, как потратить Соломоново золото. У них такая идиотская игра – знать и не говорить. Не понимаю.
Конечно, им неприятно вспоминать. А мне после всего – приятно?
Так ли, сяк ли, ниточка стянулась в узелок. Слава Богу. Деньги, деньги… А как бы Любочка их через границу везла? Сейчас собаки чуют и наркотики, и ценности, и все, что в желудке человека. А потом сиди в тюрьме. Нет.
Перед ноябрьскими стала собираться в Чернигов. Попрощалась с кем надо. Пошла к Камскому – на кладбище. Он на месте не сидел – гулял между памятниками.
Кричу-кричу:
– Илья Моисеевич!
Вижу вдалеке фигуру, а он не отзывается. Подошла, громко поздоровалась. Говорю:
– Я попрощаться пришла.
Посмотрел на меня, как нормальный, и говорит:
– Шо, Фейгачка, умирать собралася? Рано тебе еще.
У тебя ж детки. А я один. У меня крови не осталося, а я ж живу. Думаю, чи мине тут зачинить на замок, а то хожу, хожу, а толку нема. Як считаешь? – И так смотрит, так смотрит жалобно.
Говорю:
– Конечно, закрывайте. Сейчас зима настанет, холодно, снег, кто сюда ходить будет, кому нужно?
– Сюда нэ трэба. А отсюдова?
И повела я его под руку, и шли мы долго-долго. И ни одной попуточки.
Приехала в Чернигов – мои квартиранты упрашивают, чтоб не прогоняла. Их трое – муж, жена и ребеночек, девочка трех лет. Мы, говорят, переберемся в маленькую комнату, вам же веселее будет. Плату нам скинете, и мы вам будем помогать по хозяйству, и вообще – не одна.
Подумала и согласилась.
Пожили так с полгода. И опять я отправилась в Остер вместе с телевизором – квартирант меня на своей машине отвез с ветерком.
И тут вызывают меня телеграммой на переговорный пункт – квартиранты. Вам, говорят, дочка звонит каждый день, волнуется, сказала, что будет звонить через три дня, так чтоб вы дома были.
Я отправилась. Звонит моя Любочка и первым делом:
– Что за люди у тебя живут?
Обрисовала ситуацию.
Она в крик. Немедленно прогоняй. Тебя обкрутят, квартиру на себя перепишут, известное мошенничество, не ты, мама, первая, не ты последняя.
Возражаю, что я еще в своем уме, чтоб суметь собственной квартирой распорядиться, а она если хочет, то пусть приезжает посмотреть на родную мать, а не раздает указания по телефону. Шваркнула трубку – и обратно в Остер.
Через несколько дней опять мне телеграмма на переговорный. Квартиранты докладывают: с вечера до утра трезвонит межгород. А у меня телефон старый, из розетки не вынимается. Они просто снимали трубку, как будто занято, но тоже не выход, телефон отключается. Просили разрешения поставить новый аппарат, чтоб с розеткой. Разрешила.
Ладно. Ладно-то ладно, а с дочкой вроде войны. Нехорошо и глупо. Что с ее стороны, что с моей.
Плюнула и поехала домой. Дождалась звонка и сразу же говорю Любе:
– Доченька, у меня дела идут отлично, здоровье хорошее. Насчет квартиры не беспокойся. У меня одна мечта, чтоб ты приехала и своими глазами увидела меня и вообще.
Слышу, плачет. Говорит, сил нет, чтоб я на нее не обижалась, потому что она совсем замоталась и не знает, с какого бока ждать неприятностей. Но главное – обещала приехать. Когда, не сказала, но скоро.
Сижу, боюсь тронуться с места. Вдруг явится, а меня нету. Некому ей открыть дверь.
Квартирантка успокаивает: и откроем, и накормим, и тут же телеграмму дадим.
А у меня в Остре клиенты, каждый день расписан по часам. Поехала.
Как-то вечером смотрю новости. В Израиле неспокойно. Опять евреев выселяют, чтобы арабам отдать по соображениям политики. Интервью дают, кто там живет, мол, не уйдем, с автоматами будем сражаться. А их выселяют. Один вечер смотрела, второй. А на третий опять. Рассуждения всякие насчет ближневосточной проблемы, местные жители перед микрофоном клянутся и так далее.
И вдруг вижу – Давид. Корреспондент его спрашивает, как дела, что намерен делать в сложившейся тяжелой ситуации.
Давид говорит:
– Я приехал из Иерусалима, чтобы поддержать своих товарищей. Мы отсюда не уйдем. Тут наша последняя граница.
Ой! Опять граница. Опять граница. Где она, та граница, с которой нельзя уйти? Кто ее видел? Я ему кричу в телевизор, чтоб не кобенился, а то свои же и пристрелят случайно.
Ну, ладно. Живой пока. Разберутся. Хорошо, что Любочки с ним нет.
Пришла Нина Александровна, подышать воздухом перед сном. Гуляем, обсуждаем положение в мире. Я рассказала, что увидела знакомого в новостях. Она поинтересовалась, что за знакомый. Я вроде хотела рассказать историю, но почему-то расхотела.
– Один человек, у нас с ним отношения были.
На старости лет вспомнила про отношения. Какие отношения? К кому? По какому поводу?
Навещала Камского. Он уже не вставал. Но говорил. Ум у него просветлел, меня называл Женей. Но все равно спрашивал про Фейгу, про Айзика, про Гришу. Я с ним поговорю – и мне легче на душе.
И вот прибыла Любочка. Как раз квартиранты съехали. Красивая, как американская артистка. Слова из нее не вытянешь, только курит и курит. Курит и курит.
– Я, – говорит, – абсолютно счастлива. У меня есть постоянный заработок. У меня есть бойфренд. Я по всему свету езжу с путешествиями. На все хватает. Волноваться тебе, мама, не надо.
Я спросила, как все-таки личная жизнь. Она опять как заведенная:
– У меня есть бойфренд. Есть работа. С тетей Любой работаем на пару в салоне. О’кей.
Сходили на кладбище. Посидели там на лавочке, повспоминали.
Я ей рассказала про Остер, про Арончиков дом, что по полгода живу на даче в раю.
Она одобрительно кивает головой.
Спросила:
– Документы в порядке на дом, на квартиру?
– Конечно. Я тебе покажу, где что.
Думала, она отнекиваться начнет, но она посмотрела по-деловому. Правильно. Не то что мы, никогда не знали, за что хвататься со своими дурацкими тайнами.
Она обняла меня и говорит:
– Мамочка, как я тебя люблю. К себе не приглашаю. Обстоятельства. Ты не в претензии?
Какие претензии? Никаких претензий. Лишь бы ей хорошо было.
Спросила:
– Про Давида не слышала? Я его по телевизору смотрела, с автоматом. Выглядел неважнецки.
Она:
– У него всегда проблемы. Ничего.
За день до отъезда как подменили мою Любочку. Терпела-терпела – и закончилось ее терпение.
С утра заявляет: необходимо написать завещание на квартиру и на дачу, чтоб потом не было лишних мытарств по инстанциям. Ну, конечно, она права. Как хочет, так и сделаем. Пусть ведет нотариуса. Или дарственную оформим. Как лучше, так и сделаем. Возраст берет свое, а если подумать, так и думать нечего. В следующий раз и про кожух трехпольный расскажу, и про Соломонов ящик, и про Евку, и про Тыщенко, и про Арончика, и про Камского одного и второго. А еще лучше – не расскажу.
Про Клару
Что касается Клары Цадкиной, то тут дело обстояло следующим образом.
Как-то получилось, что одной жизни ни на что не хватало. Оставалось еще, конечно, немало. Но без запаса.
Запас нужен.
Потому что с запасом надежней. Как говорится, уверенность в дне. Особенно если женщина и красоты все меньше. Если и была. Рост 170, вес 80, глаза красивые, волосы тоже ничего. Данные в целом неплохие. Но. Город небольшой. Одним словом – Чернигов. А запросы высокие. Плюс сорок лет со дня рождения.
Клара хотела любить всем сердцем, а не получалось. Поддержать ее на этом пути было некому, так как родители один за другим быстро умерли.
Сильнейшая ее по времени любовь был Константин, заведующий предприятием, где она работала. Конечно, обычный производственный роман, когда люди не ищут по всему свету, берут, что ближе.
Константин, человек женатый, мог уделять внимание Кларе урывками и ограничивался только материальной частью. Романтики никакой.
И вот Кларе надоело. Пришла к Константину в кабинет и решительно заявила, что их отношениям наступает естественный итог – расставание.
То ли в силу характера, то ли под влиянием места работы – Константин принял Клару как она есть и не перечил. Только попросил остаться на месте, чтобы не подводить коллектив.
Клара уходить из коллектива не думала. Во-первых, заработок на жизнь, во-вторых, ей нравилось.
Клара работала в ритуальном предприятии, ООО «Переправа», вела бухгалтерию и произносила последнюю напутственную речь над гробом. Ее очень ценили, главное – за двуязычность: в последнее время всё больше требовали на украинском языке. А Клара – пожалуйста.
И вот по прошествии небольшого отрезка Клара снова влюбилась. И сильно. Еще когда произносила речь, не могла отвести взгляда.
Сергей Владимирович ее отношения не замечал, потому что был поглощен постигшим его горем – смертью жены.
Клара звонила, переписав номер из накладной, напрашивалась проведать, вызнавала, когда предстоит визит на кладбище, чтобы побыть хотя бы несколько минут рядом.
Однако безуспешно.
Клара решила: еще не пришел срок, необходимо дать возможность очнуться от потери и потом предлагать новую жизнь.
Прошло еще несколько месяцев, и Клара снова позвонила. Ее пригласили в гости.
Все прошло хорошо, но совершенно бесперспективно, и Клара отчаялась. Спросила прямо:
– Вы теперь вдовец, вы никому ничего не должны.
Я вас полюбила. Подумайте.
Вдовец взглянул на нее и сказал:
– Я уже подумал. Идите вы к черту! Простите, конечно, девушка.
– Зачем же вы меня позвали? – не обидевшись, заметила Клара.
– Чтоб тему закрыть.
Клара задумала страшное.
Она задумала самоубийство. Смерти не боялась, так как видела ее со стороны раза по три-четыре за рабочий день.
Обычно страшит неизвестное, а Кларе все было известно: куда звонят, что говорят, как и что делается.
Клара остановилась на снотворном. Сжевала горсть таблеток.
Почти заснула по всем правилам. Но ее стошнило, как часто бывает с новичками, и она осталась жить.
Первым про это событие узнал Константин со слов Клары. Пожурил, поцеловал, заверил в добром отношении. Потом Клара сообщила о попытке Сергею Владимировичу, чтоб и он знал.
Он узнал и предложил:
– Ладно. Раз уж так.
Стали они жить вместе.
Но Кларе не легчало.
Она опять захотела полюбить.
Сергей Владимирович замечал непорядок, но был занят переживаниями и не сосредотачивался. К тому же инженерная должность, которую он занимал, требовала внимания.
Наконец Клара призналась ему, что не считает возможным совместное проживание.
Расстались хорошо. Только словесно неприятно. Сергей Владимирович захотел выяснить, почему же Клара с ним объединялась, если ее любовь так быстро прошла. Клара ответила в духе непонимания собственного состояния и перегруженности на работе.
На самом деле, если бы не работа, было бы совсем плохо. Работа отвлекала и показывала наглядно, как много в мире горя и несправедливости и как надо жить, чтобы потом не жалеть.
Любви все не было и не было. Клара подолгу беседовала с Константином как с другом и как с мужчиной. Спрашивала, не совершает ли ошибку, ожидая чего-то, ведь годы не те. Константин ее уверял: ошибки нет. Клара успокаивалась и опять ждала.
И дождалась через два месяца.
Артист облдрамтеатра хоронил маму. Отношения с Кларой завязались прямо в скорбный день, потому что мама артиста оказалась последней клиенткой и Клара приняла предложение поехать на поминальный обед, чего обычно не делала – запрещалось с этической точки зрения. Но здесь чувство.
К артисту Клара переехала жить через неделю.
Оказалось, ролей у Алексея нет и он мечтает, что еще будут. Пока же читал различную художественную литературу вслух, чтобы не утрачивать форму.
Клара дала себе слово, что переменит его судьбу. Но потом свое слово взяла обратно, так как убедилась, что Алексей тянет ее назад, а не вперед.
После профилактической беседы с Константином Клара решила больше не кидаться на первого встречного, тем более что ее возраста ей никто не давал, даже женщины.
Однажды Константин от чистого сердца предложил Кларе быть внимательней. После того как Клара перепутала имя-отчество покойного и неправильно повторила его несколько раз, несмотря на поправки близких. Клара вспылила:
– Разница, конечно, существенная, Петр Иванович или Иван Петрович. Но не ошибается тот, кто ничего не делает.
Клара стала относиться к работе с холодком. Если раньше она переживала вместе с родственниками и близкими покойного, то теперь нет. Ей ясно представлялось, что в гробу лежит неживой человек, а окружающие только о том и думают, чтобы быстрей все закончилось, а если кто и в самом деле убивался со слезами, тому дела не могло быть ни до каких слов. И потому нечего тратить душу на пустые разговоры. Заказ получен – заказ выполнен. Без излишеств.
В такой атмосфере далеко не уедешь. Настроение на нуле, перспективы никакой. Клара совсем сдала позиции.
Константин предложил ей серьезно отдохнуть – бесплатно съездить в Израиль.
– Ты, Клара, еврейка, а Израиль не посещала. Давай в Иерусалим. Вроде премии. А то неудобно. Родственники у тебя там есть, конечно, навестишь заодно.
Родственники в Израиле у Клары отсутствовали. Во всяком случае, те, к кому можно пойти.
В Израиле был не разгар туристического бума – начало октября.
Жара умеренная. Мертвый сезон, как у Донатаса Баниониса.
Клара заселилась в гостиницу на Кикар Цион – площади Сиона. Называется «Кохав Цион». Последний, семнадцатый этаж. Гостиница высотная, но старая. Такое впечатление сложилось, что ее как построили году в шестидесятом, так она и стояла без малейших изменений. Теперь бедная. Естественное увядание когда-то блестящих частей даже умилило Клару, поскольку она вообще ценила старые вещи, пережившие свое время и сохранившие отпечаток. Но кровати хорошие, и туалет, и близко от Старого города, и от рынка, и от автовокзала – пятнадцать-двадцать минут пешком. Ее предупредил официальный встречающий в аэропорту.
И особенно – гостиница пустая. Что усугублялось неприсутствием дежурных на этажах. Клара специально проехала на большом лифте снизу до самого верха, прошлась по широким коридорам с вытертыми синими дорожками, давным-давно подсунутыми под плинтусы. Клара пошутила в душе, что вот подсунули навек, и есть ли под дорожками пол – неизвестно, может, этаж от этажа отделяется только этими вытоптанными ковровыми изделиями.
Клара сразу решила, что на организованные экскурсии ходить не будет, а как-нибудь сама.
В первую же ночь проснулась от сильного равномерного уханья. Как будто чугунной бабой забивали сваи.
Ясно, что причина в децибелах низкой частоты, но откуда они исходили – Кларе определять не хотелось, а хотелось во что бы то ни стало заснуть после перелета. Заснуть не получилось.
Утром Клара весело оделась, проверила на крепость леску, на которую были нанизаны крупные янтарные бусы – настоящие, необработанные, с трещинками и пятнышками, в три нитки вокруг шеи. Повозилась с застежкой. Но зато вид хороший, освежает.
Пошла на завтрак. В столовой сидели человек десять – паломники. Организованно помолившись, ели с запасом. Из разговоров Клара поняла, что они тут провели одну ночь и отправлялись дальше – в Назарет.
Клара спросила, не слышали ли ночью шума, – оказалось, не слышали.
Клара обиделась на паломников, потому что отвечали ей неохотно, всем видом показывая, что они к Иисусу Христу приехали, а она просто так, и им некогда тем более.
Первым делом Клара отправилась в Старый город.
Поплутала, посмотрела на людей в общих чертах.
Ночью снова ухало. Клара выглянула в окно и увидела, что на другой стороне улочки молодежь курит группками и пританцовывает, а из распахнутых дверей небольшого каменного строения свет пыхает различными оттенками – от красного до аспидно-черного.
Дискотека.
Клара укрылась с головой, что, конечно, не помогло. Под утро пошла на распределительный пункт в самом низу – с претензией: что делать.
По-русски в гостинице не говорил никто. Клара громко кричала, не помогло. Схватила дежурного за руку, он упирался всеми силами, но она отволокла его на свой этаж в свой номер и указала вниз – на здание за окном. Жестами доходчиво объяснила, как ухает ночью.
Ее переселили окнами на другую сторону.
Очередные паломники за завтраком недоумевали по поводу шума, но Клара в разговор не вступила из принципа.
Снова отправилась в Старый город. Путеводитель у нее, конечно, был. Но она его не читала, а в карту смотреть отказалась изначально из-за уверенности ничего там не разобрать.
Просто бродила по улочкам, подклеивалась к немногочисленным экскурсиям, вслушиваясь в речи гидов на иностранных, непонятных языках. Туристы, видя, что Клара одна, частенько просили ее щелкнуть фотоаппаратом для группового снимка на каком-нибудь историко-религиозном фоне: иудейском, мусульманском, христианском.
С японцами Клара вышла к Стене Плача. Смерила взглядом останки Храма, удивилась малому величию, пощелкала японцев и вместе с ними двинулась обратно.
По пути их экскурсия столкнулась с немцами – на неширокой лестнице, как раз там, где все приходящие останавливались, смотрели в толстую подзорную трубу на Стену с возвышения и легкого отдаления, как советовали экскурсоводы до и после. Немцев оказалось гораздо больше, чем японцев, и вообще они крупнее. Клара растерялась и замешкалась. А когда людской клубок распутался, осталась практически одна на площадке, не считая местных сумасшедших и попрошаек, которые накинулись на нее со своими товарами повседневного иерусалимского спроса: кипа€ми, браха€ми, четками, распятиями и так далее.
Клара отбилась и быстро пошла хоть куда.
Плутала-плутала, спрашивала ЕХIТ, как на табличках в кино, но ее все равно не понимали.
«Базар натуральный!» – сердилась Клара, но выходить надо было срочно, потому что, во-первых, естественные потребности, во-вторых – надвигался дождь.
Клара решила держаться одной стороны и сворачивать только налево, если что. В очередной раз свернув, взошла по ступеням и ступила в абсолютную тишину, от которой даже дышать не хотелось. Пустая улица ползла вверх. На табличке с названием на иврите, арабском и английском – АRАRАТ – кто-то подправил R, и получилось – АRАFАТ. На каменных стенах-заборах иногда встречались приклеенные географические карты. Клара в первый раз подумала, что план данной местности. Но вчиталась, как могла, в латинский шрифт и поняла, что это про геноцид 1915 года. Для актуальной информации сведения не подходили. Зато стало ясно – армянский квартал.
Уперлась улица в беспросветном окружении каменных заборов в открытые ворота типа заводской проходной. В застекленной будочке двое мужчин беседовали.
Клара обратилась к ним:
– Экзит, пожалуйста, экзит из города в какую сторону?
– Вам к каким воротам, женщина? – на русском с армянским акцентом ответил ей один из вахтеров. Что с армянским, Клара поняла благодаря артисту Фрунзику Мкртчяну, которого очень любила.
Клара сказала, что все равно к каким, ей лишь бы отсюда поскорей, до дождя.
Мужчины начали подробно объяснять и голосом, и жестами, даже заспорили, как лучше. В конце концов Клара отчаялась и решила двигаться фрагментами от встречного до встречного, рассудив, что с горы если кто и идет, то вниз, а внизу людей больше и кто-нибудь ей скажет, что надо.
Она уже с умилением вспоминала кромешный базар во всю бесконечную главную улицу Старого города. А что, людям жить надо, вот и торгуют. А там и туалеты, и полиция, и вообще. Нечего по обочинам бегать, если надо выйти в своем направлении.
В этот момент откуда-то из глубины к будке приблизился бородатый мужчина с большой сумкой, что-то сказал вахтерам и, пройдя мимо Клары, двинулся вниз по улице.
– Беги за ним! Беги!
Быстро вышли к каким-то воротам. Клара узнала направление к гостинице. Мужчина только тут обернулся:
– Куда вам дальше, уважаемая?
Клара вежливо ответила, что дальше дорогу знает. Оказалось, мужчине по пути. Пошли рядом. Познакомились. Он – армянин, Вагрич Алавердян. Тут не то чтобы на заработках, а просто скитается, потому что дома нет, а когда-то дом был – в Ленинакане, но семья погибла в 88-м в землетрясении, он в тот период времени учился в Ереване и потому уцелел. От большого горя бросил учебу.
С тех пор ищет себе место. Жил во Франции, теперь в Израиле.
Клара слушала-слушала и вынесла главное: одинокий, можно сказать, внешне интересный, а у нее еще пять дней путевки.
Поинтересовалась, где теперь трудится Вагрич.
Оказалось, там и трудится, где они с Кларой столкнулись, в Армянском монастыре в качестве строителя на подсобных работах.
– Ой как интересно, – воскликнула Клара, – а я за будочкой монастырь и не разглядела. Покажете?
– Женщине нельзя. Вы уже где были?
– Да много где, – на всякий случай сказала неправду Клара. – И знаете, что мне наиболее интересно – ни разу русской речи не слышала. Прямо с переводчиком надо ходить. Я думала, тут этого хватает. А не хватает. Я, когда заблудилась, не удивилась, что ваши со мной по-русски заговорили, потому что как раз внутренне возмущалась, что спросить не у кого, и они вроде изнутри меня подхватили. Бывает же. Тоже наши?
– Наши, из Абовяна.
О себе Клара ничего не рассказала, чтобы осталась загадочность.
Подошли к гостинице. Клара взяла инициативу, картинно, но осторожно, теребя бусы на шее:
– Вагрич, я у вас в долгу. Давайте я вам что-нибудь хорошее сделаю. Может, встретимся завтра, погуляем. Из меня туристка никакая. Мне с человеком говорить надо, а не камни наблюдать. Вы развеетесь, пообедаем в интересном месте. Я угощаю.
Вагрич согласился, не то чтобы с радостью, а вроде неудобно отказать женщине в ее просьбе.
Назавтра была суббота.
Клара прождала Вагрича у входа в гостиницу ровно час, потом решила, что хватит.
На улицах пусто, машин никаких. Все заперто на замок. К тому же обидно. Клара обошла по квадрату площадь Сиона, потом двинулась к площади Давидки, осмотрела пушечку, не то пулемет – памятник на некрасивой улице, пошла наугад, прямо и прямо.
Мертвый город. К тому же солнце развязало внеочередную деятельность.
Клара, разумеется, знала про субботу и про то, что это большой домашний праздник, но ей надо было поесть.
Вернувшись от запертого рынка к гостинице, Клара двинулась в другую сторону. Совсем близко оказался «Макдоналдс» – автобусы с туристами выстроились в ряд, и очередь выглядывала аж на улицу. Пристроилась. Ни слова по-человечески. Американцы, решила Клара, во-первых, потому что «Макдоналдс».
Купила еду на вынос и поплелась в гостиницу.
Для порядка поплакала, поела – и снова вышла на свет. Теперь – в Старый город.
Жара нисколько не спала.
Здесь в торговых рядах и шаурма, и фалафель, и разное питье, и густой морковный сок прямо из нарезанных кусков моркови, и еще много чего съедобного. Клара ела и ела, тормозя у каждой точки питания, пока не поняла, что места внутри нет бесповоротно. Не наблюдалось и лавочки, где бы можно было прийти в себя. Клара брела и брела сама по себе и вышла на смотровую площадку перед Стеной Плача. Сумасшедших не было по случаю субботы. Несколько туристов крутились без дела, пили воду из фонтанчика. И, по всей видимости, собирались уходить по дальнейшим экскурсионным обязанностям.
– Слава Богу, – обрадовалась Клара. Десяток стульев у Стены стояли вразнобой – с женской стороны, и вся Стена была пустой, голой снизу. Хорошее место для отдыха. В тени.
Клара села и закрыла глаза.
Живот вспучился, пища колобродила и просилась на воздух, только выбирала, с какой стороны выйти.
Клара старалась думать об отвлеченном.
В эту минуту пища определилась с выходом, и Клара, забившись в угол между Стеной и какой-то другой стеной, проявила отчаянную слабость.
В животе резало, стреляло, крутило и так далее. Клара уже бесполезно присела на корточки.
От площадки вниз сходила туристическая группа. Клара сидела, вжавшись в угол, ветер разносил запах. И Клара ничего не могла поделать, она утратила всякую связь с тем, что вышло из нее и больше не принадлежало ни ей как личности, ни ее животу.
Несколько туристок подошли к Стене в отдалении от Клары, втиснули записочки в расщелины, что-то пошептали наверх и двинулись вдоль стены, не отпуская ладоней от камней. Вот сейчас приблизятся, и настанет Кларе нравственный конец.
«Только бы не наши, не русские!» – подумала Клара.
Учуяв неприятный запах или еще почему, туристки отпустили Стену и двинулись в обратную сторону.
Клара вздохнула с облегчением и распрямилась.
Простояла так до тех пор, пока туристы не ушли. Кое-как вымылась у крана, удачно расположенного чуть дальше, возле какого-то спецстроения, белье засунула под булыжник в сторонке. Из дома за порог выпрыгнула иссохшая, как саранча, старуха и замолотила кулачками в Кларин адрес.
«Вот так, вот так. Люди записочки несут Богу, на цыпочки тянутся, чтоб повыше, запихивают, надеются на положительную реакцию. А ты вот что, – шепотом кричала на себя Клара, внутренне понимая старуху, – вот какую записочку принесла, разбирайся, Господи».
Но больше не со злом, а в радостном недоумении, что ей не стыдно и легко даже не в животе, а в голове.
Тут завыла сирена. Клара шла по главной торговой улице Старого города – ей навстречу неслись евреи разного вида: в полосатых халатах и меховых шапках, в сюртуках и в шляпах, в пиджачных парах и картузах, с пейсами и просто так. Клара догадалась, что наступил час субботней молитвы и в еврейский квартал спешат богомольные.
Они огибали ее резким изломом, шарахаясь и сбиваясь с шага на мгновение.
Клара шмыгнула в ближайшую раскрытую дверь. Всюду навалены мешки, некоторые с прорехами, пол усыпан разноцветной пылью. В воздухе стоял запах пряностей, из которых Клара различила только корицу и ваниль. Она одурела. Присела на мешок. Потом прилегла. И забылась.
В мороке ей чудилось, что она смотрит в бумажку с именем-отчеством клиента и не может разобрать буквы.
Ее растолкал старик, растолкал, можно сказать, не обидно, без силы. Рукой показал на выход и помахал ладонью: мол, давай выметайся на свежий воздух, нечего тут валяться.
Клара быстро поднялась и, еще плохо соображая, застыла.
Старик махал рукой и кричал наружу. Вошли двое парней, что-то сказали старику, засмеялись, старик тоже.
Один из парней спросил:
– Турист?
– Да, да, Совьет Юнион, – выпалила Клара, – руссо, руссо, – и двинулась к двери.
Тот, который спросил, растопырил руки для объятия, весело сгреб ее, словно курицу, но, внезапно брезгливо скривившись, толкнул к старику.
Клара споткнулась и упала на колени.
Парень что-то быстро говорил старику, тот с осуждением качал головой, глядя Кларе в глаза.
– Я ничего не испортила здесь. Я в другом месте… Вы понимаете. Здесь я ничего не сделала.
Но разве им объяснишь?
Клара лепетала свое, старик и парни в один голос кричали:
– Мани, шекель, – и указывали пальцами на тот мешок, где спала Клара. Деньги требовали.
Клара вытащила из сумки все, что было в кошельке, – таскала наличность с собой, для надежности, и аккуратно, насколько вышло, протянула их старику. Показала пустой кошелек.
– Зэц ол? – вежливо спросил другой парень.
– Всё, только отпустите, – подтвердила Клара.
Старик взял деньги и не считая сунул под хламиду мешочного цвета.
И снова замахал рукой, подметая воздух, – на выход. Теперь все трое улыбались, и Клара тоже, чтоб никого не обидеть.
Шла в гостиницу, и ее опять обходили евреи. Молитва закончилась, они спешили по домам.
На следующий день Клара не спустилась на завтрак. Анализируя этот свой опрометчивый поступок через несколько часов, когда голод подступил серьезно, Клара взвалила вину на паломников, которые, конечно, испортили бы ей настроение хоть чем-нибудь. Хотя бы тем, что набирают булочки и крутые яйца впрок без стыда.
Думала: что делать с отсутствием денег? Заявить в полицию? Но, во-первых, лавку с пряностями ей не найти вовек. А во-вторых, причинно-следственную связь назад не вернешь. Придется все рассказать.
Позвонить в агентство и спросить совета? А какой совет может быть? Меняй билет – и тю-тю.
Обратиться по телефону к Константину – но как ему позвонить по межгороду без денег? Только в самом крайнем случае через то же агентство и, естественно, под предлогом внезапной кражи где-нибудь в неопределенном месте.
Константин бы выслал деньги, но зато получил бы полное подтверждение того, на чем и так настаивал: Клара – идиотка и дура.
А Клара не дура и не идиотка.
В номере на тумбочке лежала мелочь.
Но завтрак ей полагался ежедневно, как ни крути.
До конца путевки четыре дня, а с остатком еще не законченного – пять.
Назавтра Клара спустилась в столовую к открытию. Первая. Служащие крутились у столов раздачи и видеть ее не могли. Поэтому первым делом Клара запаслась продуктами: яйцами, булками, маслом и джемом в мизерной расфасовке, йогуртами – засунула в сумку, поверх уложила шелковый шарфик и только потом принялась за еду как следует.
Однако аппетита не было, а была обязанность, и куски застревали в горле.
Клара вернулась в номер, разложила, что надо, в неработающем холодильнике, оставив в сумке два яйца, одну булку, коробочку масла и коробочку джема.
План был такой: гулять, пока носят ноги. К общественному транспорту не прибегать, потому что денег нет. Направление, чтобы без неожиданностей и в обе стороны знакомое, – Старый город, достопримечательности посмотреть хотя бы снаружи.
Клара находилась в хорошем настроении и потому смотрела по сторонам взглядом не просто туристическим, а женским, примечая, как много неподалеку интересных мужчин. Один ей улыбнулся и сказал «шалом». Клара ответила «шалом» и окончательно решила, что все неприятное не считается.
Вошла в Старый город через Яффские ворота и сразу же пристала к немецкой экскурсии. Немцы как один смотрели в красочные буклеты и по команде экскурсовода останавливались, задирали головы вверх, глядя на специальные обозначения и символические барельефы на стенах. Клара в общих чертах быстро смекнула, в чем дело, – прогулка к могиле Христа по Виа Долороза – по Пути Страданий.
Конечно, немцы сообразили, что она не их, но не гнали, а наоборот. И Клара в качестве жеста доброй воли помогала фотографироваться желающим у каждой часовни, на каждой станции просто под большим знаком с римским номером.
Клара, религиозно неграмотная, мало что понимала в глубину происходящего, и до того ей стало стыдно, что в отчаянии купила буклетик-гармошку на русском языке: все четырнадцать красочно изображенных остановок – станций Крестного пути, от преторианского судилища до Голгофы.
Немцы ушли вперед. Пятую, шестую, седьмую и восьмую станции Клара шла самостоятельно, сверяясь с написанным, ища глазами знак на стенах, как разведчик. Римские цифры ясно свидетельствовали, по какому поводу Христом была когда-то совершена остановка.
Клара досадовала, что потратила последние деньги на бумажку, но и гордилась, что духовное ей важнее.
Вдруг путь оборвался, Клара заметалась в разные стороны, но Виа Долороза исчезла, и, покрутившись среди посторонних домов, Клара поняла, что заблудилась.
Ясно отмеченный в проспекте Храм Гроба Господня – последняя точка в маршруте – остался в неведомой стороне.
Клара очутилась на смотровой площадке у Стены Плача.
Подобного издевательства она перенести не захотела.
К тому же туристы роились так, что яблоку негде упасть, не то что.
Солнце поднялось высоко и грело, как в самый сезон. Клара обмахивалась буклетом, размышляя, куда теперь податься, чтобы передохнуть.
Вереница непонятного народа двигалась в обратную сторону, Клара увязалась за процессией каких-то монахов. И правда, быстро оказалась у городских ворот – других, не Яффских, а Цветочных.
Выйдя наружу, побрела по узкой дорожке, под стеной, и мечтала только об одном – чтобы дорога привела прямо к гостинице.
Дорога не кончалась. То сужалась, то расширялась, но ровно настолько, чтобы дать надежду, а потом забрать.
Наконец – еще одни ворота, Шхемские, потом Новые, значит, движение осуществлялось в целом правильно, по кругу. Следующие ворота – Яффские – Клара узнала – жизнь сразу наладилась. До гостиницы рукой подать.
По случаю строительных работ на данном участке земля была перерыта, ров отделял пешеходную дорожку от стены, и каменные скамейки оказывались в глубине, загороженные полуповаленными деревьями. Клара наметила подходящее место в тени высокого кустарника, расположилась перекусить. Очистила яйцо, полила булку расплывшимся вроде сукровицы маслом – одноразовая ложка хранилась у нее в сумочке после перелета.
Тут Клару окликнул мужчина:
– Здравствуйте! Приятного аппетита!
Клара посмотрела через глубокий ров и узнала Вагрича. Он стоял на насыпи и тянул к ней руки, скорее всего, чтобы не упасть, а не из стремления. Но выглядело так, будто он очень рад.
Клара от растерянности улыбнулась и машинально откусила булку. Вагрич перепрыгнул на Кларину сторону и уселся рядом.
Картина, конечно, неприглядная: условия антисанитарные, лавка грязная, яйцо в одной руке, полбулки в другой, рот набит. Но Вагричу ничего:
– Кушайте, кушайте. Вы в Город или из Города?
Клара промычала:
– Иш Гоода.
Попыталась поскорей протолкнуть пищу внутрь, что получилось неважнецки.
– У меня еще есть. Хотите? – показала Вагричу раскрытую сумочку со вторым яйцом и еще одной булочкой в полиэтиленовом пакете.
Вагрич отказался.
Кларе из ложно понимаемой деликатности пришлось тут же выбросить и остаток своей булки, и целое яйцо, и почти полную коробочку с маслом:
– Птичкам, – объяснила она беззаботно, хоть пожалела еду.
Помолчали.
Тактики поведения на случай внезапной встречи у Клары не оказалось, поэтому, когда Вагрич предложил прогуляться, она согласилась.
Вопрос его неявки в субботу не поднимался. Вроде неудобно, как будто Клара придает факту значение.
Пошли по улице Яффо в сторону Кикар Цион, дальше повернули направо, к кварталу Меа Шеарим. Вел Вагрич, попутно объясняя, что к чему.
– Вот, – говорит, – мы в самом что ни на есть еврейском месте, тут живут ортодоксальные евреи, они современный мир не приемлют с его устройством. Они-то живут строго по древним законам, соблюдают всё, как тысячи лет назад. И обратите внимание, Кларочка, – от нас отворачиваются и лицо рукой прикрывают. Мы для них с того света.
Мимо как раз прошел мальчик в длинном сюртучке, в длинных носках, брючки в носки заправлены, на голове шляпа, из-под шляпы пейсы, под мышкой книга. И от Клары шарахнулся, точно она ему что-то неприличное предложила одним своим видом.
Клара с Вагричем поспорила:
– Во-первых, у мальчика как раз переходный возраст, у него в голове понятно что, поэтому он от меня шарахнулся, а во-вторых, взрослые нас в упор не видят, потому что у каждого свое дело, а мы тут шатаемся просто для интереса. Это, разумеется, действует на нервы. Бедные! Здания обшарпанные, дети голодные, сразу видно: бледные, тощие, с синяками, хоть целый день на свежем воздухе. Знаете, это они с того света, а не мы.
Вагрич посмотрел на Клару неотпускающим взглядом и промолчал. Клара же, напротив, вслух отметила, что все здесь словно бы присыпано пылью. И даже не пылью, а пеплом. И даже не пеплом, а прахом. Свое соображение она передала Вагричу, спрашивая его мнения, но тот мотнул головой и хрипло заметил:
– Конечно. А чем же еще.
Из интереса зашли в крошечную лавку – судя по витрине, то ли старьевную, то ли антикварную.
Вагрич заговорил с продавцом, старик в кипе плавно обвел рукой свое достояние, глазами шаркнул в воздухе по стенам, по прилавку, приглашая к покупкам. Китайские веера, бусы из коралловой крошки, поделочная бирюза – индийское, китайское, какое угодно. Ширпотреб. Клара возмутилась:
– Он что, думает, я из леса приехала, меня обдурить можно? Называется антиквариат! У нас такого антиквариата на базаре – завались. А цены! Это в шекелях или в долларах?
Вагрич перевел про цены. В шекелях.
– Тем более, – припечатала Клара. – Пойдем отсюда. Не стыдно ему, в таком месте торговать дешевкой.
Старик тем временем надел очки и уставился на Кларину шею:
– Амбр, амбр?
– Не понимаю. – Клара схватилась рукой за бусы.
– Бурштейн? Олд бурштейн?
Клара поняла: бурштейн – по украински похоже, – бурштын.
– Да. Бурштейн. Олд. Вери олд. У вас таких нет. У вас сплошная пластмасса.
Вагрич, извиняясь, попрощался со стариком и вышел вслед за Кларой.
– А мне нравится. Между прочим, люди покупают. Вы что думаете, Клара, тут браслеты царицы Савской на каждом шагу продают бесплатно?
– Я только имею в виду, что совесть надо проявлять во всем.
– Вам никто ничего не навязывает.
– Да. А янтарь мой сразу рассмотрел. Товар сам за себя говорит. На нем и без ценника что надо написано. Большими буквами. Эти бусы еще моя бабушка носила. Сейчас мода такая дурацкая, чтоб камень лаком залить до неузнаваемости, а тогда понимали, как надо. И как не надо.
Люди на улице и в глубоких дворах появлялись из ниоткуда и туда же исчезали. Абсолютная самостоятельность местных особенно неприятно отозвалась в Клариной душе.
– Как вы думаете, Вагрич, если я сейчас закричу и упаду, они ко мне подойдут? Из интереса хотя бы?
– Нет. Им неинтересно.
– А если у человека, допустим, припадок, что, лежи и умирай тут?
– Попробуйте, – Вагрич сказал так, будто уже пробовал.
К гостинице шли коротким путем. Клара хотела есть и помнила, что в холодильнике ждут продукты.
Подумала, что нужно сворачивать встречу. Но тут Вагрич сказал:
– Погуляем еще. Вы обещали меня обедом угостить.
Понятно, шутил, чтобы продлить свидание. Но Клара от неожиданности выпалила правду:
– Я без денег. Все потеряла. Буквально без копейки. А мне еще два дня жить. Если этот не считать. Только не спрашивайте и не советуйте ничего. Как есть, так и есть.
Вагрич покраснел:
– Плохо. Вы голодная?
– Не очень. А вы?
– Я очень кушать хочу. Но, честно говоря, я надеялся у вас занять. Не думайте, у меня завтра деньги будут.
– А я при чем? – Клара разозлилась на такой оборот: кроме общего унижения, стыдно, что мужчина попался голодный и без денег, хотя она на его средства и не рассчитывала, а рассчитывала на приключение. Но это еще до всего. А теперь выходило непонятно что. Главное, он ходил и разговаривал в надежде поесть, а не из-за Клары как таковой.
Но Клара все-таки человек, и картина уничтожения двух яиц и нескольких булок в одиночестве ей казалась неудачной. Потому что Вагрич ей передал информацию о своем голоде, и эту информацию отменить в своем мозгу она не могла.
– У меня в номере кое-что найдется, – небрежно сказала Клара. – Приглашаю.
В дальнейшем оказалось, что в жаркой атмосфере номера в закрытом неработающем холодильнике продукты, то есть яйца, испортились. Булкам, маслу с джемом и йогурту ничего не сделалось. Вагрич, видя, что припасов фактически нет, отказывался, но Клара, независимо от себя, заявила, что ей произошедшее только на пользу, а пусть Вагрич как мужчина съест булки с маслом и джемом.
Потом слово за слово дошло до кое-чего. Клара сразу ответила на ясный намек Вагрича:
– Мы же не дети, – и скинула покрывало с кровати.
Конечно, несмотря на отсутствие дежурных по этажу, наблюдение велось. Но не сильно. И потому никто до утра в номер не постучался.
Клара еще до рассвета приняла решение, что совершила малодушную ошибку. Но ведь дело житейское, и осуждать нечего. Она долго притворялась спящей в надежде, что Вагрич уйдет тихо. Но потом ей надоело лежать при утреннем свете, и она разбудила Вагрича:
– Ты на работу не опоздаешь?
– Нет. Не опоздаю. Я, когда с тобой первый раз встретился, работал последний день. Я там временно был.
Клара предложила:
– Не теряй тем более времени, надо устраиваться на работу. У тебя жизнь, что-то надо предпринимать для нее.
Вагрич лежал без движения как-то особенно неподвижно.
Клара продолжала:
– Завтрак с семи начинается, я тебе побольше принесу. Поешь – и пойдешь. У меня дела кое-какие намечены. Так что извини.
Вагрич повернулся на бок, приподнялся на локте и погладил другой рукой Клару по голове:
– Бедная, бедная. Нету у тебя дел. Не бойся, я уйду. Конечно, уйду. Сегодня мне расчет обещали. Я тебе денег дам. Много не смогу, но сколько получится.
– Вот еще. Мне твои деньги не нужны. Скоро буду дома. Там у меня работа отличная. Я про потерянные четыреста долларов и не вспомню.
Кларе хотелось продолжить, но она уловила, что Вагрич видит ее насквозь. И осталось только заплакать.
Вагрич, чтобы отвлечь от слез, спросил:
– Где ты работаешь?
– В похоронном бюро, – Клара всхлипнула и успокоилась, так как если продолжать плакать, то, выходит, и работа, кроме всего прочего, у нее дрянная, и значит, жалеет ее Вагрич заслуженно. А женская гордость?
– Ой! Ты в похоронном братстве работаешь? Хевра Кадиша?
– Почему в хевре? В обществе с ограниченной ответственностью. ООО.
– Так вы не только евреев хороните?!
– Глупости! Мы всех хороним.
– Я подумал: раз ты еврейка, то у них. Ух, как они работают! – Вагрич восхищенно причмокнул. – Чуть где что взорвалось, теракт какой-нибудь, они тут как тут. Все кусочки соберут, до ногтя. Сам видел. Рядом со мной грохнуло пару лет назад. Три трупа вдребезги. Через пару минут появились из Кадиша – всё собрали в мешки. Им первым сообщают. Класс!
Клара смотрела на Вагрича с недоумением. Но он не замечал.
– Представляешь, ни ногтика, ни волоска. Подчистую.
Клара спросила:
– Чему ты радуешься?
– Ну как же, соберут, похоронят, Кадиш споют, они ж надеются, что после Страшного Суда встанут. Так чтобы все на месте оказалось.
– А если там не евреи?
– А если евреи? Чтоб не прозевать. Они говорят, Господь разберет.
Глаза Вагрича сверкали. Клара рывком встала с кровати, потянула на себя простыню, прикрылась с шеи до ног.
– Пойду в ванную. А то завтрак пропустим.
Когда Клара вышла, Вагрича в номере не было.
Она вздохнула с облегчением. Спустилась в столовую, проделала операцию с продуктами, крепко поела, вернулась к себе, положила ассортимент в бумажный пакет и отнесла в ванну – там казалось прохладнее на перспективу. В сумке оставила пару яиц и пару булок, а также представленный сегодня белый пресный сыр крупными ломтями.
Погода прекрасная. Намечался нежаркий день.
Про Вагрича она подумала, что он чокнутый и с приветом. Скорей всего, на какой-то почве.
Клара долго ходила по ближайшим улицам, но, видимо, оттого, что они проложены квадратами, а также потому, что глаз искал чего-то знакомого, вырулила к Кикар Цион.
В голове кружилось всякое. Пешеходная мощеная улица Бен Иегуда с лавочками на каждом шагу намекала, что вот другие люди гуляют и радуются, заходят в магазины, прохлаждаются на лавках, тут же молятся, питаются в кафе, а Кларе среди них делать нечего, потому что она без денег и без желания.
Клара прошла вдоль улицы, присела на лавку под большим деревом. Напротив нее расположился старик с электрическим приспособлением вроде пианино на подставке, шнур уходил далеко в сторону и в глубину.
Пел старик невнятно, акустический эффект почти заглушал слова, но постепенно Клара разобрала мелодию, хоть и сильно ускоренную исполнителем:
Старик вел песню без перерыва несколько раз, как заведенный, монотонно и скоренько, путаясь в цифрах – то похоронен был дважды, то похоронен был трижды. И то и другое ложилось в размер. Но мало ли что где во что ложится. К тому же не специально. Старый человек, путается. Но за припев Клара разозлилась, что слова переделаны под текущий момент.
Пошла в гостиницу.
Стала думать про Вагрича.
А ведь она ему не говорила, что еврейка. Ее никто за еврейку не принимал. Он догадался. Не то чтобы обидно, но какая разница. А он свел к узкому месту: раз еврейка, так и хорони евреев.
Есть не хотелось. Клара уснула.
Ей снилось название гостиницы «Кохав Цион» – «Звезда Сиона». Во сне она смеялась над раскрывшимся смыслом слов. Получился перевод с украинского и иврита одновременно: «кохав Цион» – «любил Сион». «Кохав» по-украински «любил». В прошедшем времени.
Клара повторяла во сне: «кохав, кохав». И «раскохав».
В дверь постучали. Клара, не спросив кто, открыла. Вагрич начал сразу, с порога:
– Я деньги получил. Пошли покушаем тут недалеко, а потом вернемся сюда. Я тебя об одном деле хочу попросить. Давай-давай, пошли.
Клара не сопротивлялась.
В кафе рядом с дискотекой, которую Клара сразу узнала по кованым дверям, теперь запертым, потому что день, Вагрич заказал хороший обед. Только много уксуса, как здесь принято, а у Клары повышенная кислотность, и она ела, обреченно смирившись с будущей болью. Обижать человека не хотелось. Клара хвалила еду.
Она будто еще не проснулась, и куски проскакивали внутрь машинально, без осмысления.
Вагрич ничего не говорил. Много ел. Посреди процесса вдруг спросил:
– Может, выпить хочешь? Я сразу не заказал, потому что не пью вообще. А ты выпей, если хочешь.
Клара отказалась, хоть выпить хотелось, чтобы проснуться.
После еды Вагрич нетерпеливо потянул Клару за руку:
– Пойдем в гостиницу.
Клара не собиралась иметь ничего с Вагричем, но после угощения отказывать казалось неловко, и она быстро пошла вслед за ним.
В номере Вагрич сазал:
– Клара. У меня сегодня большой день. И это из-за тебя. Возможно, я тебя двадцать лет искал.
Клара наконец проснулась. Во-первых, уже чувствовалось жжение в области солнечного сплетения, а во-вторых, Вагрич обхватил ее за плечи и прижал к себе со всей силой. Говорил он прямо в ухо и перешел на шепот, поэтому получалась то ли ласка, то ли гипноз.
– Клара, ты тот человек, который мне нужен. Давай сегодня похороним по-человечески моих родных. Двадцать лет я себе места не нахожу. Ты будешь по-русски говорить, как ты обычно над гробом говоришь, а я на армянский вслед за тобой переводить буду вслух. Согласна?
Клара отшатнулась, но на всякий случай кивнула в знак согласия.
Вагрич спокойно достал из кармана брюк большую рекламную листовку, перевернул ее и так протянул Кларе.
– Я написал. Тут все нужные имена. И возраст. И характер в двух словах. Ты почитай, подготовься. Девять номеров. Сколько тебе обычно времени надо?
Клара ответила:
– Минут двадцать. Можно пятнадцать.
– Не спеши. Все-таки их много. Сколько надо, столько и готовься.
Из холщовой торбы Вагрич достал девять тяжелых восковых свечей, расставил на тумбочке возле кровати.
Сел по стойке смирно.
Клара читала написанное и попутно думала: лучше бы ей не просыпаться.
Спросила необходимое:
– Долго говорить или короткий вариант?
– Как получится. Нам спешить некуда.
Вагрич щелкал зажигалкой и, когда длинное пламя вырывалось, гасил его выдохом, а потом отпускал клапан механизма.
– Я буду подсматривать. Объем большой, – предупредила Клара.
Вагрич кивнул.
Наконец Клара сказала:
– Я готова. Можно начинать.
Вагрич встал.
Клара заговорила:
– Дорогие, родные, незабвенные бабушка и дедушка – Варткес и Вегануш.
Мамочка и отец – Анаит и Акоп.
Сестричка и ее муж – Мирьям и Гамлет.
Ваши дети, мои маленькие племянники – Паруйр, Айрик, Манук.
Сегодня у ваших гробов собрались самые близкие, чтобы сказать вам последнее слово любви и горя… – Но тут же поправилась: – Сегодня я один у ваших гробов.
Вагрич вбил, как клин:
– Ты тоже.
Клара продолжала, глядя на свечи:
– Варткес и Вегануш – дедушка и бабушка. Вы всю жизнь трудились, растили детей, вы были красивые и честные. И вот вы умерли в один день. Как мечтали.
Вагрич зажег две свечи и переводил сказанное на армянский.
Клара продолжила:
– Анаит и Акоп, мамочка и папа, вы всю жизнь работали, вы были красивые и честные, и вы умерли в один день, как мечтали.
Вагрич зажег еще две свечи.
– Сестричка Мирьям, у тебя были красивые рыжие волосы и голубые глаза, на тебя засматривались все на нашей улице имени Анания Ширакаци, нашего великого звездочета, которого ты так любила как героя истории. Ты любила смотреть на небо, и теперь ты там. Мирьям, дорогая моя, ты выбрала Гамлета себе в мужья, хоть никто тебя не одобрял. Но вы любили друг друга. И он оказался хорошим мужем и отцом. Вы не думали про смерть, но умерли в один день. Если бы беда случилась ночью, вы бы умерли на кровати, обнявшись, но уже было утро, и вы пошли на работу. И так умерли.
Вагрич зажег еще две свечи.
– Любимые племянники, мои детки, Айрик, Манук и Паруйрик. Вы были совсем маленькие. Вы ничего не знали, вы знали только, что вас любят родители, прабабушка и прадедушка, бабушка с дедушкой и ваш дядя Вагрич. Если бы вы остались без родных… что за жизнь была бы у вас?! Вы умерли в один день с вашими близкими. Паруйрик в школе, Айрик и Манук дома. Вы любили мороженое, но бабушка боялась за гланды, а прабабушка давала много мороженого, и вы, бывало, болели. И бабушка с прабабушкой ругались между собой. Теперь вы будете есть, что захотите, и не будете болеть никогда. И бабушки помирятся.
Вагрич зажег последние три свечи. И попросил:
– Скажи, что старшенький Паруйрик подавал большие надежды в шахматах.
Клара сказала:
– Паруйрик, старшенький, ты теперь там, где в шахматы можно играть все дни и где в честном поединке ты одерживаешь победы. Ты не стал чемпионом тут, но станешь больше, чем чемпион. Потому что там, где ты со всеми родными, каждый ход особенно важен для нас, на земле. Так что давай, старшенький Паруйрик, играй и ничего не бойся. Мы тут за тебя болеем, а ты никогда не будешь болеть, а только честно играть.
Дорогие мои! Кровь моя! Я остался один. Моя любовь к вам – единственное, что осталось у нас неразорванным и целым. Когда тряслась и трескалась земля под нашей судьбой, я был в Ереване и ничем не мог вам помочь. Я учился на строителя, но бросил учебу, потому что понял: вас мне уже не спасти. Я скитаюсь по свету, и мне надо успокоиться, тогда и вы будете спокойны. И сегодня я прощаюсь с вами на земле, которая перед вами ничем не виновата. Но и та земля, наша земля, которая была к вам так немилосердна, тоже ни в чем не виновата. Дома построили на песке, цемент разворовали люди!
Я хочу словами смирить мою боль и скрепить ими края пропасти, которая вас проглотила. И все будет хорошо. Кроме того, что вас уже нет рядом.
Покойтесь с миром, родные и незабвенные Варткес и Вегануш, Анаит и Акоп, Мирьям и Гамлет, Паруйр, Айрик, Манук.
Вагрич гасил свечи: каждую – отдельно – пальцами.
Клару захлестнула боль, все нутро нестерпимо пекло. Ее скрутило, и она еле сделала шаг, еще шаг до кровати.
И потеряла сознание.
Когда очнулась, не сразу сообразила, в чем дело. Она лежала на полу, у самых ее глаз оказалась ножка кровати и то место, где ножка стоит на полу. Клара схватилась рукой за ножку, потому что больше не за что.
Услышала голос Вагрича:
– Очнулась? Наверное, зацепилась за что-то, упала.
Я под голову посмотрел – крови нет. Но на всякий случай не трогал тебя. Встать можешь? Или лучше не вставай.
Я врача вызову. Может быть сотрясение. Тут быстро приезжают.
Клара секунду прислушалась к себе и поняла, что боль отступила вдаль.
– Не надо никого. У меня желудок больной, обычный приступ.
Клара никак не отпускала ножку кровати, и Вагрич оторвал ее руку с усилием, чтобы помочь перебраться на постель.
Клара лежала тихо, прислушиваясь к внутренностям. Вагрич – рядом.
– Ты, когда падала, повалила свечи, я их обратно поставил. Смотри, как красиво. Белые, с черным нагаром.
Клара посмотрела на тумбочку и на свечи общим взглядом.
Вагрич гладил Клару по голове, по плечам, что-то говорил по-армянски. Вероятно, объяснял, как ему важно сейчас быть с женщиной. Клара не противилась. Когда семя Вагрича исторглось в нее, боль ушла окончательно, внутри стало совсем тихо, ничего нигде не жгло.
Вагрич торопливо оделся.
Сложил огарки в холщовую торбочку. Объяснил, что спешит в церковь святого Саркиса, там хочет поставить их, чтобы дать им догореть до конца в армянском песке из Эчмиадзина.
Клара обрадовалась, что Вагрич забирает свечи с собой.
– Завтра приду пораньше. Отдыхай.
Клара не ответила.
Ночью ее рвало желчью и слизью. Сил не осталось совсем. Клара провалилась в забытье.
Проснулась на рассвете от голода. Вспомнила, что в ванной пакет с продуктами. Но он оказался весь забрызган нечистотой, которая из нее вышла ночью, и, хоть она понимала, что внутри пакета чисто, есть расхотелось.
Лежала на кровати без мыслей, с твердым решением Вагрича не пускать.
В дверь постучали в семь часов утра. Клара сжалась под одеялом. Стук продолжался. Громче, громче. Клара услышала голос Вагрича:
– Клара! Клара! Открой!
Постучит и уйдет, успокаивала она себя. Но Вагрич не уходил, колотил в дверь.
Потом послышались удаляющиеся шаги.
Через несколько минут зазвонил телефон. Звонил и звонил. Звонок был как сирена. Клара укрылась с головой, но так оказалось еще хуже, потому что она не видела телефона и ей казалось, что звук идет из нее самой.
Опять стало тихо.
Она встала, побрела в ванную. Открыла холодный кран на полную мощность, но вода еле текла. Плеснула в лицо водой, снова прилегла.
За дверью спорили уже двое. Вагрича она, конечно, узнала. Второй говорил тише – успокаивал Вагрича.
Щелкнула карточка-отмычка – дверь распахнулась.
В проеме стояли Вагрич и служащий гостиницы. Служащий развел руками и, качая головой, стал выговаривать Вагричу. Подошел к кровати, пристально посмотрел Кларе в глаза и спросил:
– Гут?
– Гут, – ответила Клара и натужно улыбнулась. Служащий тронул за плечо Вагрича и вышел.
– Я сказал ему, что тебе плохо было еще вчера. Тебе нужна помощь. Кларочка, почему ты не открывала? Не слышала? Да?
– Ты оставишь меня в покое? – Клара с неожиданной силой толкнула склонившегося над ней Вагрича. – Что тебе от меня надо? Тебя здесь видели, ты мне ничего не сделаешь! Убирайся!
Вагрич сокрушенно пробормотал:
– Ты заболела. Это я, Вагрич. Ты меня не узнаешь?
– Да узнаю я! Ты псих. Уходи.
Вагрич присел на край постели.
– Куйрик-джан, ты плакала? У тебя лицо мокрое, и волосы. Я так хорошо плакал ночь до утра. Что я тебе сделал? Ты мне теперь родная. Я не псих. Честное слово! Я сейчас уйду, если хочешь. Ты злишься на меня, что я не говорю тебе про любовь? Да? Поэтому?
Кларе вдруг стало смешно. Она засмеялась. Сначала тактично, вполголоса, а затем громко захохотала.
– Нет, Вагрич, ты псих. Я не плакала. Я от унитаза не отходила. После всего, что ты тут устроил, ты псих.
– Ты про похороны? Я двадцать лет мучился, жалел, что не сказал слова, не попрощался как следует. А теперь сделал как надо. Их в картонных коробках хоронили, отдельного слова не сказали – очередь ждала. В разные дни, не семейно. И ты ругаешься, что я псих. Ты вообще нормальная, а?
Клара перестала смеяться и задумалась.
– Мы два сапога пара. Как по-армянски «брат»?
– Ахпер.
– Ну вот что, ахпер, я завтра вечером улетаю. Давай напоследок не порти мне удовольствие. Покажи что-нибудь в своем Иерусалиме, а то мне и рассказать дома не о чем будет.
Вагрич подумал и предложил:
– Пойдем в Старый город.
– Была я там. Хватит. Одни камни. Толкучка, базар. Ни деревца.
– Ну, камни. Это же история, куйрик-джан. Вот ты на шее не ветки носишь, а камни. Камни – самое красивое, что может быть.
Вагрич протянул руку к Клариной шее. Клара машинально схватилась за горло и только тут поняла, что не сняла бусы и они ей мешали дышать.
Завозилась с застежкой, дернула. Леска лопнула. Янтари посыпались в разные стороны. Клара хватала их руками, но камни сыпались и сыпались.
– Ну вот. Я их сто раз перенизывала. И на ирис, и на капрон, и на леску. Нужно новую застежку. Посмотри под кроватью, туда точно закатились.
Вагрич рывком поднял кровать одной рукой. Клара скатилась на пол. Зажатые в кулаках бусины рассыпались по всему номеру.
– Извини, куйрик, не рассчитал, ты посмотри сама, я подержу.
Клара собрала бусины в подол рубашки и жестом показала – опускай кровать.
Осторожно легла на матрац с камнями в подоле.
– Дай мне сумочку.
Вагрич подал сумку, Клара пересыпала туда янтарь, застегнула молнию.
– Ладно. Дальше. Что еще?
– Можно поехать на Мертвое море.
– Нет-нет-нет. И что за местность такая? Все мертвое. Хватит.
Вагрич выдвинул еще предложение:
– Поедем в Сад Роз возле Кнессета. Там розы со всего мира. Сейчас, правда, не сезон. Но многие еще цветут.
И деревьев там полно.
Клара согласилась:
– Подышим хоть.
Завтракать не стала, тем более Вагрич сказал, что не голодный.
Подышать удалось плохо. Только-только Вагрич разъяснил принцип орошения невиданного сада: к каждой травинке – своя жилка с водопроводом, – обрушился ливень.
Клара и Вагрич пытались переждать в беседке, но скоро надоело, и они двинулись обратно. Промокли до нитки. Вагрич бросился наперерез такси. Не ехали, а плыли по городу.
В гостинице встал вопрос о еде. Вагрич предложил сбегать в русский магазин на улицу Агриппас, но Клара не отпустила.
Аккуратно разорвала пакет в ванной, извлекла яйца, булки, сыр, масло и джем, вынесла в комнату на полотенце, как на подносе.
Поели с аппетитом, хоть и подчерствевшее.
Дождь лил и лил.
Клара ждала, что Вагрич проявит к ней интерес определенного рода, но он не проявлял.
Предложил посмотреть телевизор. Телевизор не работал.
Сидели молча. Вагрич собрался уходить, сославшись на дела, хотя Клара предлагала переждать стихию.
– Завтра увидимся, куйрик-джан, – твердо пообещал Вагрич.
Завтра ливень не прекратился. Вода хлестала не только сверху вниз, но и снизу вверх. Вагрич не пришел.
К вечеру воздуха не было, а была только вода. Клара опасалась, что водитель из турагентства не разглядит ее у гостиницы, если и доедет. Но обошлось.
В аэропорту на табло Кларин рейс отметили как задерживающийся. Два часа не начинали регистрацию.
Люди говорили, что бастуют грузчики багажа: «Швитуют, швитуют, гады!»
Задерживали почти все рейсы.
Наконец началась регистрация. Но уже в накопителе снова объявили, что рейс сдвинули на неопределенное время. И в утешение добавили, что не только этот, но и Рим, и Мюнхен, и София тоже. Все в таком же положении.
Дядечка рядом с Кларой рассудил, что немцы тут своих не бросят, пришлют люфтваффе – и ауфвидерзеен. А мы будем сидеть, как всегда.
Клара не волновалась. Даже нравилось, что она находится между небом и землей и нет хода ни туда, ни сюда.
И пусть тут хоть потоп, а она когда-нибудь, когда передохнёт, улетит поверх воды.