Уже прошло три года. Точнее — три с половиной. Мы стоим в строю. Лица на войне огрубели. Огромные ручищи привыкли держать винтовку. Сначала мы их молитвенно складываем, а потом широко, по-православному осеняем себя крестным знамением. Напротив поп, духовный ассистент командира какого-нибудь куриня или его «шеф штаба». Все это происходит в течение часа, предназначенного для политико-воспитательной работы. У преподавателя, вышеупомянутого попа, доставленного из тюрьмы, глаза закрыты, словно он хочет обмануть и себя, поверить в то, что он у своих.

Когда меня вызвали в штаб и там объяснили задание, я и слышать ничего не хотел.

— У нас есть связь. Мы перехватили курьера из Вены, у нас их ящик. Связь ведет прямо к провидныку всего Закерзонского Края. У них Польша называется «Закерзонский Край», — добавил майор, шеф управления, организовывавшего акцию. — Провиднык — это, как вам известно, шеф всей организации. Мы перехватили курьера. Раскололся. Но его контакт ведет на куринь «Смертоносцев», разбитый месяц тому назад. Мы должны сформировать чоту якобы из людей этого разбитого куриня, она должна выйти на связь с другим куринем, штабом которого сейчас командует провиднык. Располагая перехваченными паролями, надо дойти до провидныка, взять его или вызвать облаву. Трудно, да? — пошутил майор. — Но… — тут он выдвинул ящик.

Я ожидал, что он достанет карту, и с недовольным видом смотрел в окно. Но майор вынул из ящика небольшой сверток, достал из него кусок хлеба и начал есть.

— …Вы не обязаны, поручник Колтубай. Это задание особое, не военное: «слушаюсь, пан майор», не обязаны, — продолжал он пытать меня своим монотонным голосом. У него был вид спящего. — Но когда мы его возьмем, война будет закончена. Там, у провидныка, есть всё: явки, карты, списки. Слишком уж долго мы воюем, да? Впрочем, если это вас не очень увлекает…

Тридцать людей, отобранных в КБВ, милиции, УБ — все с какими-то трагическими эпизодами в своих биографиях, и поэтому жаждущие возмездия, — стояли в вышеупомянутом строю и слушали диктант попа.

Да. Знаю молитвы и по-украински. Это было за день до переброски чоты в лес, когда инспектирующий обучение майор устало пробормотал:

— А может, переделать и польское Ойченаш, а, поручник?

Энэсзэтовская банда, орудующая в окрестностях, на которую могла наткнуться провокационная чота, отпускала с обрезанными ушами людей, которые оканчивали у них «духовную семинарию».

Почему я, собственно, согласился? Теперь, по прошествии стольких лет, всматриваться в себя так же нелепо, как разглядывать детали механизма часов с высокой горы.

А почему я должен был не согласиться? Из страха? Потому что хотел служить «просто в армии»? Так как: «а почему, собственно, я»? В конце концов это было доказательством того, как высоко ценят меня власти.

У попа были омерзительные, жирные космы, перепуганный вид. Майор что-то заподозрил. Однажды он приказал продиктовать себе уже выученную молитву и куда-то ее отнес. Проверяет — веселился я. Проверяет, не «сунул» ли поп туда что-нибудь такое, что дало бы возможность какому-нибудь набожному убийце учуять нас и разоблачить. Поп боялся, поэтому я ему верил. И оказался прав: больше майор к молитве не цеплялся. Проверена. Была не нужна. И вот теперь: «Ну, так молись», — приказал мне человек, который имеет право меня убить.

Теперь, когда моя голова находилась у стоп моего убийцы, я понял, что человек имеет право убивать людей. Правый — неправых.

Странное это было путешествие. В крытом брезентовом кузове грузовика светились красные точки сигарет. Несколько дней мы уже не говорили между собой по-польски.

— Дай прикурить.

— Але чортова дорога, трясе.

— Щоб тебе сильнiше не затрясло.

Кто-то насвистывал гайдамацкую песню. Кто в ушанках по случаю ранней весны, кто в бараньих шапках, несколько человек в немецких и несколько в польских полювках.

Даже оружие великолепно нас «приспосабливало». У нас было два ручных пулемета Дегтярева и скрыпач, настоящий, взятый где-то у бандитов или реквизированный в их «малине», выбрасыватель минометных снарядов собственной, уповской, работы. Мы были хорошо замаскированы. Я стал прикуривать папиросу. Сломал одну, вторую, третью.

— Легка тобi писана доля, наш пане сотнику, — послышалось из темноты. В этих словах я слышал неприкрытую враждебность.

«Кто это?» — подумалось мне.

— На, прикури, — поднес мне сосед сигарету. Я взял его руку за запястье. Почувствовал грубое сукно мундира. Может быть, это была немецкая шинель, не знаю, но я принял эту руку за дружественную руку судьбы. Я машинально поправил пояс с ракетницей. Это было единственное, кроме устного пароля, но разве можно докричаться сквозь пулеметный грохот в облаве, — средство, говорящее о специальном назначении чоты.

«Ты должен убегать от облавы, как будто сам являешься провидныком Закерзонского Края. Если что, должен драться с нашими, как они. Ничего не поделаешь… — Майор замолчал и вдруг раскис. — Мать твою так!» — сказал он и взял меня за голову, покрытую потрепанной зеленоватой немецкой полювкой.

И майор остался. Со мной теперь только шофер. Теперь уже нет никого, кто бы соединял нас с родной частью, с родным языком, пожалуй, даже с самим собой, совершившим псевдоперевоплощение при помощи фальшивых документов. Я дотронулся рукой до кованного из металла бандеровского ордена. Я был заслуженным сотником с заученным на память прошлым.

«Докладывает бывший адъютант полковника Клима Сабура, командующего УП «Север». Сабур — это псевдоним Романа Клячковского из Станислава. Мне приходилось работать с ним еще до войны в Народной Торговле. В 1941-м я был арестован вместе с ним советскими властями. Вместе с ним меня освободили гитлеровские войска. Работал в Украинской вспомогательной полиции, потом при организации «Грона». Наконец мы воевали в УПА «Север» вплоть до рокового ноября 44-го (это была дата ликвидации Клима Сабура вместе со всем штабом; возможность очной ставки полностью исключена). Теперь я прорвался в округ «Сан», где получил сотню в курине «Смертоносцев». Теперь, после ликвидации «Смертоносцев», ищу связь с провидныком, так как у меня в чоте курьер из Вены со специальным поручением…»

Каждый из моих тридцати людей имел такое же выученное на память прошлое. Сыновья сожженных крестьян из-под Кросна называли места заключений и сроки за принадлежность к ОУН… Во время этих декламации были такие минуты, когда я начинал сочувствовать врагу, узнавая его нелегкую судьбу. Но тогда мне достаточно было вспомнить какой-нибудь бой с противником, страшным и жестоким, как история, средневековья.

Еще на двухнедельных учениях своей чоты я думал, что, когда мы окажемся наконец в лесу, будет легче: наше переодевание явится обычной маскировкой в бою. А сейчас для нас лес был зловещим, холодным, слишком большим, как одежда, снятая с трупа. У меня ни с кем не могло быть связи, кроме врага, которого я никак не мог ухватить, чтобы заключить с ним ложный союз. Две недели мы бродили, никого не встретив, как вдруг наткнулись на какой-то бандеровский отрядик, расположившийся, как было сказано, вблизи не то маленького поселка, не то смолокурни. Там было всего пять домов. В трех жили украинцы, в двух — поляки. Дома стояли тесно. Нагрянули мы туда ночью, расквартировал я людей, и… ничего.

Подали есть. Старый украинец даже починил кому-то из чоты на лапе сапоги, но ни словом не обмолвился. Напрасно мы рассказывали о последнем бое «Смертоносцев», о том, что нам необходимо войти в контакт с регулярным соединением. Молчание. Я с ужасом стал подозревать, что в переделке нашей чоты на бандеровский лад допущена какая-то ошибка. На третий день, рано утром, меня разбудил смолокур и с невероятной быстротой отрапортовал мне об «ужасной облаве» на главной дороге.

Наверно, какую-то часть КБВ или мою собственную седьмую пехотную дивизию принесло сюда в погоне за этим разбившим где-то поблизости свой лагерь небольшим бандеровским отрядом. Я скомандовал людям выступать. Не прошли мы и пяти километров, как я заметил, что находимся под угрозой окружения своими. Дать поймать себя в сети собственной облавы — самое худшее, что могло случиться. Обнаружить себя неизвестно какой ценой и с какими последствиями для собственной акции?. Я скомандовал людям бежать, желая пересечь цепь холмов, отделяющую нас от густого острова леса. Через четверть часа тут же рядом, в километре-двух, послышался внезапный взрыв лесного боя. Мы наткнулись на бандеровцев.

Я стянул людей в какой-то котловине, как беззащитное глупое стадо баранов. Во мне проснулись дурные привычки, выработавшиеся на фронте, но я сдержал себя: я не должен был сражаться, я должен был бежать. Отсюда нам ничего не было видно, только у Вовки, оставленного на наблюдательном пункте на краю оврага, был некоторый сектор обзора. В какой-то момент я не выдержал и, оставив людей, поднялся выше. Сделал я это своевременно, в тот самый момент, когда секция солдат в боевом порядке двигалась в сторону оврага. Я упал па землю. Сердце билось так же, как во время боя. Те — люди, одетые в наши польские мундиры, были теперь «те» — шли быстро, видимо, выполняя какое-то срочное боевое задание. Я стал на ощупь искать ракетницу, чтобы дать знать, что мы свои, как вдруг лес задрожал от грохота. Это заработал «Дегтярев». Вовка стрелял длинными очередями.

— Вперед! — крикнул я.

Мы без потерь вышли из окружения. Вечером, отдыхая на случайном привале, я задал себе глупый вопрос. Сколько же там полегло солдат? Мы стреляли в своих. В тех шестерых из первой секции, а потом, когда мы строчили по встретившей нас огнем опушке леса?

«В конечном счете оправдаются все потери, которые может нанести нам твоя чота, если только ты достанешь нам провидныка. Пускай даже ты будешь драться с нами как сатана, твой плютон не уничтожит больше, чем плютон, два, ну три. А если в наши руки попадет провиднык, значит, им конец. Ты не должен попасть в плен к нашим. Чем больше тебе достанется, тем лучше; легче к ним доберешься. Если ты попадешь вместе с ними в облаву, значит, ты их купил, только нас не береги…»

Я смотрел на людей. Они жили. Радовались. Как странно, будто людям все равно с кем сражаться, коль скоро они уже сражаются. А я сам? А Вовка, стрелявший первым? Как прекрасен был в бою этот Вовка. Целясь, я вспоминал и удивлялся, что может быть проще адекватно выполненного приказа; теперь, наоборот, эта мысль кажется мне удивительной.

Через месяц у нас кончилось топливо. С едой было еще не так плохо; мы занимались реквизицией одинаково беспощадно как в польских, так и в украинских селах. Нас одинаково боялись как поляки, так и украинцы. В один из пасмурных ненастных дней, уходя от очередной облавы, мы вышли на первую настоящую связь. К нам присоединилось два стрильца из разбитой сотни. На следующий день к вечеру они привели нас в район, где расположился штаб их куриня. Несмотря на упорные уговоры, стрильци, ссылаясь на строгий, смертью караемый запрет Службы бэзпэки приводить в район их расположения посторонних, дальше нас вести не хотели.

С самого начала я держал их возле себя. Я немедленно похвалил их за дисциплинированность и выполнение предписаний. Установив пароль и место встречи, я позволил им оторваться. Я знал, что командир куриня не откажется от моей хорошо вооруженной чоты. Вскоре, приблизительно через час, мы имели возможность войти в лагерь врага, стали составной частью его сил, для того, чтобы в конце концов уничтожить их.

Уже наступили сумерки. Один из дозоров дал знать, что идут какие-то люди. В то же самое время с противоположной стороны прибежал связной охранения. Я забеспокоился. Затем со стороны головного охранения сообщили, что эти люди просят командира.

Я решительно двинулся вперед, чувствуя, как по спине, пробежала неприятная дрожь.

— Нехай комендант вийде насередину! — закричал бас с противоположной от леса стороны.

— Ну, чого ти ждеш? Я також вийду. Зустрiнемося посерединi. Iди.

От темноты отделился огромный детина. Я пошел ему навстречу. Я уже различал польскую полювку на голове врага, когда вдруг сзади, со стороны моего отряда, кто-то начал лупить из ручника. Оба, я и украинец, остановились в недоумении. Он опомнился первым. Через мгновение я слышал только треск веток, ломаемых тяжелыми сапогами.

— Стiй! Пiдожди! Сотнику! — зарычал я в его сторону. Вдруг меня охватил страх, я вспомнил донесение, что нас окружают, и уже бежал, спотыкаясь и падая, к своим.

— Сюди, сюди, — услышал я призыв своего дозорного по-украински.

Стрелял отличившийся в первом бою с КБВ Вовка. Его объяснения были какими-то туманными. Кто-то шел на него в темноте, не отвечая на-требование назвать пороль, и не реагировал на приказ остановиться.

Несколько дней я кружил по окрестностям, ожидая нового контакта и подспудно надеясь наткнуться на какой-нибудь след их лагеря. Но это уже было время бункеров и лисьих нор. В непосредственной близости от бункера могла пройти вся сотня и не обнаружить ни малейшего следа. Я повторил себе как урок, что лагерь должен быть возле ручья (и шел вдоль ручья вверх до его истока), что он должен находиться в месте, облегчающем наблюдение и оборону (и прочесывал каждое такое место с наступлением рассвета), должен иметь пути для получения информации и провианта (и посылал людей по каждой доступной тропинке, назначая им сборные пункты в уже прочесанных участках леса). Ничего. Сотня или куринь — провалились сквозь землю. И даже не под землю, потому что и под землей их не могло здесь быть. Я попробовал прощупать лежащую в предгорье украинскую деревеньку и провел там с отрядом весь день, нас встретили радушно, но мы не заметили даже признаков, указывающих на то, что под деревней находятся бункеры. Разбирать жилые дома было невозможно. Но именно там, в деревне, я напал на другой след. Когда в первый день мы располагались на постой, я заметил длившуюся долю секунды вспышку радости, означавшую приветствие знакомого, в жесте, которым хозяин приветствовал сопровождавшего меня Вовку. Я заметил, как быстрый взгляд последнего остановил слова крестьянина, заморозил его лицо, и все понял. Вовка был провокатором. Итак, в моем отряде я обнаружил еще одно дно, другое, чем то, на котором были мы все… В тот день я повсюду ходил с ним. Вовка как будто бы что-то почувствовал. Кобуру я набил шишками, а пистолет носил в кармане. Мои люди ничего не знали. После месяца бесплодных блужданий, после двух боев со своими, после утраты почти уже установленной связи они могли сломаться.

В ту ночь я не спал. Я решал судьбу Вовки. Против его жизни я ставил жизнь двадцати восьми. В его пользу был какой-то небольшой, не доказанный, домысливаемый процент. Против — этот внезапный огонь по польским солдатам КБВ, выстрел, предостерегающий командира куриня или сотни, остановленный жест украинского крестьянина, его непроизнесенные слова. Против — уверенность, что от выполнения моего задания и захвата провидныка зависит конец этой войны, худшей, чем любая другая. Откуда Вовка попал в чоту, сформированную органами безопасности? Может быть, он был разведчиком УПА, внедренным в армию или МО? Может быть, просто был мобилизован в армию членами ОУН и выбрал этот путь, чтобы вернуться в считаемую своей УПА? Вернуться, оказав ей услугу, раскрыв обман и приведя с собой двадцать восемь пленников? Но для чего, в таком случае, он открыл предупредительный огонь?

Ведь то, что он открыл предупредительный огонь, вместо того, чтобы перейти с нами в УПА, должно быть признано за алиби. А тот украинский крестьянин? Больше, чем своего решения, я боялся провала операции, и не как своей, а как операции, значение которой я, разумеется, переоценивал. У меня не было выбора.

Около полудня я устроил небольшой привал. Обошел людей: одни, упершись в землю руками, пили воду прямо из бежавшего по камням ручья, другие, запыхавшись, лежали, раскинув руки и вытянув ноги. Опять безнадежное марш-бегство от своих, которые будут по ним стрелять…

— Вовка, — сказал я. — Захвати пепешку, ручной пулемет оставь… Пойдем посмотрим на перевал.

Я оставил двадцать восемь человек. Не помню, поднял ли кто-нибудь голову в ответ на мои слова. Но помню, что сразу же сказал себе: ты осел, Колтубай, с этой пепешкой. Ручной пулемет по сравнению с ним был тяжестью.

Когда через час, тяжело дыша и обливаясь потом, я добежал до лагеря, стрильци встретили меня приветственными возгласами.

— Мовчить, — сказал я. В моих глазах, наверно, был неподдельный ужас, потому что вид у них был перепуганный.

— Маэте тут пепешку Вовкi. Вiн погиб. Убитий.

Людей я застал готовыми к выступлению.

«После одного выстрела — полная готовность», — подумал я с признательностью. Вторая половина моего существа работала постоянно, как робот.

— Шагом марш, — скомандовал я по-польски, направляясь в голову колонны.

Двадцать восемь человек, которыми я командую, живы. Из-за одного из них они, может быть, лишились бы жизни. Хотя это может быть в двадцать восемь раз больше, чем наверняка. Но почему Вовка сделал предупредительный выстрел, вместо того чтобы ввести нас в стан врага и выдать? А имел ли я право ради этой сомнительной жизни рисковать жизнью двадцати восьми человек? И своей. Да, и своей, я не подумал о себе, обрадовался я, значит, двадцати девяти. Я был справедлив. Опять перед моим мысленным взором появился нестриженый затылок Вовки, так отчетливо, что к нему можно было притронуться, появился потертый воротник его крестьянской куртки. Внезапно я вспомнил о судьбе нескольких десятков солдат, взятых в плен зимой под Смольником куринем «Рэна». Уже без боеприпасов они зарылись в снежные сугробы и попали в плен. Фашисты изрубили их всех на пне обыкновенным плотницким топориком… Имел ли я право ждать, пока такой вот Вовка покажет на них пальцем, чтобы быть окончательно уверенным, что его надо было застрелить как предателя.

Судьба словно хотела меня наградить, потому что на следующий день около полудня мы наткнулись на не остывший еще лагерь банды. Бросив взгляд на солидные землянки, на сооруженную посредине «избушку» из сосновых бревен, я моментально понял, что к внезапному уходу сотню присудила действительная опасность. А таковой они не могли посчитать приближение моего отряда;, ведь издалека нас вполне можно было принять за бандеровцев. Еще раз сравнив карту с направлением отступления хозяев лагеря, я отдал несколько коротких приказов. Быстрым шагом, почти бегом, двинулись мы в установленном направлении. Через два часа мы вынырнули из лесу. Мы шли по покрытой сухой травой залежи в направлении уже появившейся на горизонте деревни, как вдруг нас остановил треск винтовочной стрельбы. Где-то неподалеку, в трех, а может быть, четырех километрах от нас разгорелся бой. На минуту я задумался.

— Iдемо на помiч, — сказал я громко.

В первый момент люди не поняли мой план. И только через несколько минут, когда мы остановились, завидев издалека идущую по направлению деревни цепь в зеленой полевой форме, некоторые поняли. В общем-то, знали, что стычка со своими не исключена, но при одной мысли об атаке на своих кровь леденела в жилах.

Я смотрел на вскакивающие зеленые фигурки, и меня охватывала бешеная тоска, что я не могу идти с ними на врага.

— Пiдiйдемо блище, на розiзнання… — отдал я распоряжение.

Когда мы в боевом порядке дошли до устья оврага, вся местность лежала у меня как на ладони. Отсюда было видно, что бандеровцы, прижатые к реке, оборонялись редко рассыпанными чотами, некоторые из них в одиночку переплывали быстро сносящее их глубоководье, двигая за собой сверкающий ореол разбрызгивающих воду пуль. Я уловил имеющийся в этой ситуации шанс. Я должен краем, только для видимости, задеть бой, быстро переправиться через реку, присоединиться на той стороне к остаткам разбитой сотни и с ними попасть в куринь…

Второй волны наступления, проводимого, очевидно, силами брошенных в этот момент резервов, я предвидеть не мог. Моя чота попала под огонь ручных пулеметов и винтовок за 200 метров от берега. Командир подразделения, наступающего на деревню, был толковым человеком, потому что моментально выделил взвода два, которые ударили по нашим чотам с другой стороны. Под кинжальным огнем люди, и живые и мертвые, неподвижно лежали на земле. Я поднялся на колени:

— Огонь! Пулемет, огонь! — кричал я в какую-то пустоту.

«Если б Вовка», — подумал я вдруг с досадой об убитом «изменнике». Мой отряд молчал. Я увидел, как последние обороняющиеся фашисты вбегают в воду, и вдруг побежал как угорелый. Пули вспахивали землю. Я чувствовал, как густеет от них воздух, и хотя не верил, что отступающие достигнут воды, все равно бежал. Не верил, что переплыву реку, — и плыл. Когда я протягивал руки, чтобы «по-казацки» ударить о волну (так я плавал лучше всего), у меня было такое впечатление, что я погружался в кипящий металл. Пули прыгали вокруг, как плотва. Сердце колотилось все сильнее. Я плыл. Я был один на поверхности реки — плыл. Как вдруг достал ногами дно. Заставил себя идти, хотя у меня было огромное желание стоять на месте и ждать, когда в меня попадут. По пояс в воде, собирая взглядом искры летящих вверх брызг, я добрался до берега и тут упал. Еще раз и еще пули подняли фонтанчики песка. Тишина.

Я ни о чем не думал. Открытый для выстрелов и ожидая, когда меня прикончат, я лежал, преисполненный какой-то благодати. У меня не было сил пошевелиться, да я и не должен был этого делать: мне предстояло здесь погибнуть. Через некоторое время я пришел в себя и понял, что жив. Они считают меня мертвым. Я слышал за собой разносящиеся по воде обрывки польской речи.

«Ах сукины дети! Вот я узнаю, кто у них ведет огневую подготовку, повесить его мало», — подумал я со злостью в полузабытьи. Осторожно, сантиметр за сантиметром я поднял голову: в двух метрах находился защищавший меня от обстрела откос.

Теперь я услышал, как кто-то стонал, и какие-то украинские восклицания. Я напряг все свои силы. И прежде чем кто-нибудь успел что-то понять, вскочил и в прыжке достиг мертвой зоны. Вечером того же дня вместе с остатками уничтоженной сотни я добрался до горного лагеря куриня.

Алексы вздрогнул, проснулся, чутко вслушиваясь в тишину, держа руку на карабине. Увидел пленного, лежавшего неподвижно, как колода; снял руку с приклада и вдруг снова схватился за холодный, вселявший уверенность предмет; со стороны гор донесся длинный мощный рык оленя. Это он разбудил его, как часто бывало в колыбе, готового бежать, подкрадываться в темноте, а потом по-охотничьи выжидать поблизости, пока солнце не подставит ему животное под выстрел. Теперь он понял, что прощается со всем, что в течение двух лет составляло его жизнь, и возненавидел пленника, как будто он только сейчас, связанный и беззащитный, причинил ему зло.

Рык сдвинулся куда-то вправо. Животное определенно «сваливало» в сторону полонины, соединяющейся с высоким лесом. Алексы закрыл глаза. Мысленно он шел к нему. Он чувствовал опасную хрупкость согнутой ветки, треск которой для чуткого животного был громче, чем выстрел. Он чувствовал щекой ветер, проверяя его направление и силу, дышал свободно, сдерживая нетерпение, чтобы грудь не ходила ходуном во время выстрела.

Алексы очнулся. Выпрямившись, он сел возле погасшего костра. В бледном свете отчетливо были видны связанные ноги его пленника.

Алексы легко встал. Быстро проверил веревки. Еще раз завязал узел на связанных руках. Некоторое время постоял над ним, как бы желая что-то сказать, и вдруг, не проронив ни слова, отошел, бесшумно ступая по земле.

Он шел не останавливаясь, не прислушиваясь, знал, что встретит оленя. За два года он изучил лес. Пожалуй, больше тайн для него в детстве скрывало отцовское имение, чем теперь подгорная пуща. Олень должен идти по полонине, поскольку в его сторону дует тот ветер, который распахивает рубашку на груди у Алексы. Свитер был завязан на бедрах. Теперь он знал: лес сам продиктует финал. Если все-таки удастся отыскать оленя, если удастся убить его в это утро, так поздно, собственно говоря, уже не имея никаких шансов, значит: останется. Лес прокормит, спрячет. Лес. Живя у сестры, приходя в школу ночью и уходя ночью, он постоянно чего-то боялся. Запертый в четырех стенах, он чувствовал неопределенный страх. Лес. Алексы прибавил шагу. Почти бежал. Бежал прямо, не прислушиваясь, не обращая внимания на крик. Связанный пленник остался один.

Как экс-адъютант «полковника» Клима Сабура я пользовался уважением командира куриня, которому была придана сотня, позорно разбитая у реки. Я узнал, к своей ничем не выказываемой радости, что это было только одно в целой серии поражений, которые они понесли за то время, пока я понапрасну шатался по лесам. Уже уничтожены стоянки сотни «Хрыня», «Вира» и «Ластивки», полностью уничтожены сотни «Стаха» и «Хроменко». Положение банд ухудшалось. Теперь каждый человек был на счету. Когда уцелевшие стрильци подтвердили, что моя чота пробовала ударом извне разорвать кольцо польской облавы, я понял, что шансы мои возросли. Остатки разбитой сотни, к которой отнесли и меня, должны были усилить специально выделенную полусотню Службы бэзпэки. Это специальное формирование УПА было ужасом в ужасе, было палачом среди полицейских. Это они приводили в исполнение приговоры, и своим тоже, терроризировали население массовыми репрессиями. Я сразу оказался в отделе по контролю благонадежности стрильцив. Как правило, именно в этих чотах служили заплечных дел мастера.

После боя и форсирования реки, теснимой облавами, куринь должен был эвакуировать свой лагерь. Командир действовал четко и спокойно. Как говорящий по-польски «как поляк», я оказался в числе десяти патрульных, переодетых в форму ВП. Нашей задачей было изучить трассу планируемого перехода и убрать с нее нежелательный элемент. В польском мундире, в который я был теперь переодет, я чувствовал себя как-то странно.

— О, ти до мундуру не створений, вiдразу видно… — добродушно покритиковал меня командир, огромный крестьянин с выбритыми до синевы щеками.

Он первый задал всему «тон». В хуторе, в который мы пришли, по всей вероятности, была своя агентура, потому что командир сразу попал на польский двор. У хозяина при виде нас оживились глаза. Он стоял, опершись о вилы, по колено в навозе, с лицом, на котором была необычайно светлая, почти детская улыбка.

Я держался сзади группы и сначала не расслышал, что тот говорит, едва шевеля губами.

— Бей… бей… — услышал я, сделав два шага вперед. Крестьянин, с лица которого не сходила светлая улыбка, говорил, не шевеля губами.

— Ну бей… скажу все, но здесь рядом гады живут, если еще раз все переменится, забьют… Пусть видят, что вы меня бьете, что я не хочу говорить. Ну бей, — умолял он. Огромный командир патруля лениво расстегнул кобуру пистолета. Я возился с застежкой слишком широкого ворота; он душил меня.

— В направлении высокого леса, у источника ручья, там… — крестьянин отрицательно мотал головой, как будто отказываясь отвечать на какой-то вопрос. Огромный командир патруля ударил его.

— …В высоком лесу, — светящимися от радости глазами крестьянин показывал в ту сторону, откуда мы пришли. По щеке у него текла струйка крови. Командир намеревался ударить его рукояткой пистолета. Он сделал шаг вперед и с размаху ударил крестьянина в висок… — после удара крестьянин опустился на колени, поднял голову и еще раз кивком головы подтвердил достоверность данной информации. Я встретился с ним глазами, и мне стало дурно.

— Бейте, он сам просит… — мягко приказал по-польски огромный командир.

Их набросилось столько, что не все могли к нему пробиться. В первый момент крестьянин не защищался, ошеломленный не столько ударами сапог, сколько собственным безграничным удивлением. На какой-то момент я увидел его закатившиеся глаза, голову, исчезающую под сапогами стрильцив, услышал крик женщины, короткий удар пистолетного выстрела. Я стоял, не двигаясь, на месте. Чувствовал, что что-то происходит с моим непослушным телом. Я сдерживал себя изо всех сил, я чувствовал, как опускаются мои внутренности. Я знал, что должен выдержать эту неподвижность. Я знал, что не имею права на свою маленькую личную совесть, и продолжал стоять. Как вдруг встретил внимательный взгляд огромного командира. Стоя над лежащей женщиной, он прятал пистолет. Я улыбнулся и лениво, как подгоняемый лентяй, подошел к остальной группе. Да. Я не стоял там без дела.

Когда мы оставляли хутор, огромный командир кричал возле каждой усадьбы:

— Пам'ятайте, що був у вас у вiдвiдинах Кровавий Василь.

Командир куриня приказал, чтобы каждый отряд, занимающийся пацификацией, выдавал себя за чоту Кровавого Васыля. Появление Кровавого Васыля в разных местах почти в одно и то же время должно было сбивать с толку и терроризировать.

«Кровавый Васыль», — представился я себе, когда вечером на привале в лесу меня охватил такой озноб, что я трясся под своей шинелью, боясь, не услышат ли соседи стук моих зубов. Я Кровавый Васыль!

После ухода большого отряда моей группке была поручена охрана и отделка системы подземных бункеров в выселенной украинской деревне. Система «лисьих нор», на которую понемногу переходила УПА, постоянно становилась повсюду обязательной. И меня не столько удивляла подземная деревня, находившаяся под оставленными хатами, сколько тот факт, что на эти работы бросили чоту СБ. Все чаще поговаривали, что из самых способных ее стрильцив будет создана личная охрана провидныка, для которого якобы мы и готовили боевой штаб. Коварная маскировка входов, минирование снаружи скрытых выходов, где дорогу надо было перебегать с планом местности в руках, чтобы не отправиться на тот свет. Все это укрепляло мою надежду, что долгожданный час придет. Когда мы окончили спуск в главный бункер (сначала надо было опуститься в ведре в колодец, в стене которого была замаскирована дверь), я стал беспокоиться, что при таком отрыве от своих совершенно невозможно оставлять рапорты в предназначенных для этого ящиках. По необходимости я решил искать наудачу любую действующую здесь воинскую часть или скакать верхом в гарнизон. Целыми ночами я думал, как бы проделать это, не возбудив подозрения. Известие, а может быть, слух о том, что некоторые из нас войдут в личную охрану провидныка всего Закерзонского Края, привело меня в сильное возбуждение. К сожалению, поставленный наблюдать за ходом идущих работ, я не имел возможности отличиться.

Основу куриня, в котором я оказался, составляла доведенная до фанатизма темная крестьянская масса, но младшие командиры рекрутировались преимущественно среди бывших оуновцев, до конца посвященных в службу СС «Галиция». Впрочем, я застал там весь интернационал «трезубца». Трех венгров, отбитых у банд Салаши, румына из воинской части Хории Симы, словака-глинковца. Эти люди в своих разговорах вспоминали замерзших западноевропейских фашистов: бельгийцев из СС «Валония» или петеновских французов, которые вымерли, не выдержав условий зимовки в горах. Было также два унтер-офицера, настоящие немцы из СС. Оба работали на отделке бункеров в «лисьих норах».

В тот день, когда было закончено устройство подпорок свода в бункере с входом из колодца, мы по приказу «бунчучного харчового», нашего квартирмейстера, взяли всю группу занятых на строительстве стрильцив, а также обоих немцев и быстрым шагом повели всех в лес. В какой-то момент ко мне подошел огромный командир роты.

— Ми ма?м ще маленьку спешальну задачу, — он кашлянул и, улыбаясь, убыстрил шаги, подав мне знак, чтобы я выдвинулся вперед. — Ми идемо вiшати наших нiмцiв, — объявил он мне спокойно. Оба эсэсовца шли, болтая со стрильцами на своем русско-украинском языке. Старший из них размахивал снятой шапкой.

Через пятнадцать минут командир приказал остановиться. Не разрешив, как обычно, лечь на траву, он произнес короткую речь. В ней отмечалось, что в отряде слабнет дисциплина, даже уход за оружием. Будет осмотр. И если и на этот раз в хорошем состоянии будут только «шмайссеры» обоих немцев, — стрильци пожалеют.

— Покажи-ка, — обратился он к старшему эсэсовцу.

Согласно данной мне роли, я подошел к унтеру. Тот ловко вынул магазин, открыл затвор и протянул готовое к осмотру оружие. Едва я успел до него дотронуться, как какой-то стрилэць приставил свой пистолет к спине немца.

Я арестовал ошеломленных, ничего не понимающих эсэсовцев, сам не понимая, что означает акция, в которой я принимаю участие.

Все по отношению ко всему является предательством. Переодевшись в фашиста, я был фашистами переодет в поляка, чтобы обманутого таким образом человека, нашего, моего, забить сапогами. А теперь иду вешать тех, кто дрался вместе с ними…

Огромный командир подал знак рукой, и колонна, сопровождающая двух пленных, свернула влево. Если я правильно ориентировался, то мы должны были где-то вскоре пересечь главную дорогу. По обычаю, установившемуся в СБ, было запрещено о чем-либо спрашивать. Я мог обратиться только к командиру. Он хорошо относился ко мне. Он объяснил вполголоса, что перед ожидаемым посещением куриня провидныком они должны избавиться от немцев.

— У нас нема гiтлеровцiв. Тому треба вiдновити нашу кантину.

Кантыной называли в курине холм в том месте, где тракт обрывался возле взорванного моста. Там стояла одинокая сосна. Задача чоты состояла в том, чтобы кантына никогда не пустовала. Проходящие мимо польские армейские соединения постоянно снимали с нее повешенных.

Гигант был в хорошем настроении. Велел сделать привал. Отсюда, немного снизу, были прекрасно видны оба повешенных. Командир чоты спокойно перемотал портянки.

— Здесь мы когда-то чуть не перестреляли друг друга с Храбичем, — начал он добродушно и засмеялся какому-то воспоминанию.

Я отупел и не помог ему вопросом. Сам, без поощрения, он стал рассказывать «смешную» историю.

— Пришли мы как-то в кантыну, увидели здесь повешенного, своего.

— Своего? Энэсзэтовца? — вспомнил я принадлежность банды Храбича.

— Ну. Нашего, потому что он из наших, — опять засмеялся он, плотно наматывая на ноги пропотевшие портянки, перед тем как натянуть на них сапоги. — Коммунист. Но украинец. Они не имели права его забирать. Стены хаты были оклеены такими газетами, за которые надо только вешать. Бывший учитель… Из Рудли… Аж сюда его привели…

Тогда я сразу все понял. Наш, потому что мы, УПА, — должны его повесить, поскольку он был украинцем. Но его могли повесить и поляки из НСЗ, поскольку он был коммунистом. Я вспомнил, как необычайно был удивлен плютоновый Гронь, когда после какой-то стычки оказалось, что в роще уповцы повесили одних… украинцев. «Хохлацкие коммунисты», — нервничал Гронь.

Ветер усилился. Я посмотрел вверх. Он раскачивал повешенных. Они погибли потому, что к нам должен был приехать провиднык и возможен визит западных журналистов. Мир не должен был знать, кем была УПА. Что она была «хохлацким гитлеризмом».

Алексы остановился. Ему пришлось ждать только минуту. Олень отозвался сразу же. Мощный далекий рев.

Вопреки расчетам преследователя, животное «сваливало» в направлении долины. Он его теперь не настигнет. Алексы тупо уставился на густую зелень противоположного склона, словно перед ним уже была грязная тюремная стена. Возвращаться? Он перекинул карабин на другое плечо. Слабый луч солнца нашел его среди деревьев.

Рев оленя тряхнул Алексы, как удар тока. Олень ревел где-то рядом, ближе, чем когда-либо за все время гона. А тот, который минуту назад ввел Алексы в заблуждение, снова подал голос — резкий, грубый; он шел на призыв, видимо, откуда-то издалека. Алексы уже держал оружие на изготовку. Осторожно наклонился к земле, взял горсть сухих иголок, бросил по ветру. Прищурив глаза, наблюдал, куда полетят самые маленькие. Ветер был свирепым. Каждую минуту олень, сам все еще невидимый, мог учуять человека. Алексы осторожно, но быстро отступил назад и по большой дуге стал обегать группу сосен с еловым подлеском. Теперь он не думал ни о чем. Пора. Он стоял выпрямившийся, неподвижный, ждал. Бык издал глухое урчание; он шел в направлении соперника, который сразу же ответил ему долгим, почти триумфальным эхом.

Алексы двинулся вперед. Несколько глубоких, как будто идущих со дна колодца, стонов говорили о том, что это был огромный старый самец. Его противник, подходящий со стороны гор, наверняка был моложе. Оба, издавая воинственные клики, все ближе и ближе подходили друг к другу. Алексы дошел до перевала и теперь, опершись спиной о сосну, неподвижный, как она, составлял часть этого леса, в котором хотел остаться. Он уже знал, что мистическая формула «останусь, если добуду оленя, если убью оленя, значит: должен остаться» — сейчас будет проверена. Отсюда все было великолепно видно. Сквозь сосны солнце бросало лучи на фиолетовый вереск, разделенный толстыми, почти черными полосами теней.

Вдруг крик сойки как пила прошел по нервам притаившегося человека. Животное было где-то рядом, совсем близко. Он услышал легкий треск ломаемых копытами веток. Олень остановился, он ждал сигнала противника. Когда закричал второй, Алексы внезапно обернулся. Он уже его видел. Мощный, окрашенный красным, бык шел, кивая головой, отягощенной короной рогов. Рядом с ним, небрежно пощипывая траву, шли две лани. От Алексы до него было не больше пятидесяти метров. Бык шел прямо на зов все еще невидимого соперника. И вот сильный короткий рев вывел его из состояния злобного возбуждения. Алексы остановился, всматриваясь в стену деревьев, которая находилась от него метрах в пятидесяти. А поймав оленя на мушку, стал продлевать минуту неминуемого триумфа. В тот же миг выдох или стон, вылетевший из легких, более мощный, чем орган, заставил его отвести взгляд.

Совсем близко, почти рядом, стоял темный бык с такими ветвистыми рогами, что их можно было принять за движущийся дуб из какого-то доисторического леса. Бык смотрел на противника. Алексы осторожно просунул оружие. Олень уже был его. Теперь спешить было незачем.

Неожиданно Алексы вздрогнул. Треск ломаемого хвороста… Обернулся: обе лани покинули ведшего их быка и рысью побежали по направлению черного богатыря. Животное дело свершилось. Покинутый бык сделал два шага и остановился. Расстояние между соперниками составляло еще метров шестьдесят.

Алексы оставил проигравшего. Поймал на мушку черного богатыря. Бык с белым пятном на лбу угрожающе захрапел, как будто ему что-то попало в его огромные легкие. Алексы не выдержал и еще раз оглянулся. Побежденный бежал назад по открытой поляне, уступив без борьбы. Внезапно Алексы почувствовал к нему презрение и повернул оружие в сторону убегающего быка. Несколько секунд он ловил на мушку его прыгающую лопатку. Спустил курок.

Это произошло через неделю после того, как повесили немцев. Каждый день куринь ожидал приезда провидныка. Еще один террористический акт, который должен был ввести в заблуждение, где находятся главные силы куриня. Горит находящееся в двух днях перехода украинское село. Село, крестьяне которого пахали землю, вместо того чтобы рыть в ней склепы, а топоры всаживали в дерево, а не в человеческие черепа. Теперь доставили зерно и горят. Вместе, с другими людьми из чоты СБ бегом прочесываю картофельные поля за деревней. В ту сторону, спасаясь бегством, побежало несколько крестьян. Никто из кордона, окружавшего деревню, в них не стрелял, значит, они залегли где-то недалеко от деревни, освещавшей всю огромную ночь. Как вдруг в углублении земли, небрежно закрытой старой ботвой, замечаю какой-то блеск. Это смотрят на меня живые глаза лежащего, словно труп, лицом к небу человека.

«Как труп», — думаю я и пробегаю, делая вид, что ничего не заметил. Но уже не бегу, иду. Думаю.

Приказ вернуться, проверить еще раз. Они знают, что в той стороне был я. Опять какие-то личные счеты с совестью. Надо было стрелять…

Я стою посреди картофельного поля. Усталость и страх неизвестно перед чем сковали меня.

«Возвращаться. Надо возвращаться, Вовка убит и еще неизвестно, за дело ли. А двадцать восемь, которые должны были атаковать своих? Многие ли остались живы? А крестьянин, ожидавший людей в польской форме, чтобы умереть по своему кошмарному приказу «только бейте». Я не имею права».

И возвращаюсь. Я иду медленно, вытянув вперед автомат, как слепец палку. Вот я уже стою над ним. Вижу, как он закрывает глаза. Можно было бы сказать ему, что еще никто не видел пули, вылетающей из ствола…

Ему шестнадцать или пятнадцать. А может быть, тринадцать лет.

Я не стреляю.

«Ты не имеешь права его оставить», — внутренне кричу я себе, стоя посреди кромешной ночи, подсвечиваемой пожаром.

И тогда я совершил самый подлый поступок в жизни. В страхе перед человеческой смертью. В приступе этого страха, чтобы объяснить свою неспособность — внезапную, нелепую, непонятную — убить, я превратил украинского подростка в «ящик» для шефа — для майора. Я приказал ему, если он останется в живых, бежать, назвать пароль, сказать, что я уже близок к цели.

Не знаю, понял ли он меня вообще и мог ли понять… Я повернулся и побежал. Завидев стрильцив из чоты, я сразу понял, какое преступление совершил. Несколько яростных слов, пущенных вместо пули, превратили украинского подростка в связного польского командира…

Когда потом я услышал несколько одиночных выстрелов, я старался убедить себя, что стрильци исправили мой безумный поступок.

Наконец пришел день, в который от полного триумфа меня отделяли считанные часы. Дата встречи куриня с сотней, составлявшей личную гвардию провидныка, была установлена.

В ранних сумерках я подтянул выделенную из чоты дружину к роще возле каплички. Это были знакомые мне места. Умный провиднык выбрал для встречи село Рудлю. Расположенное в стороне от проезжих дорог, чисто польское, оно не привлекало к себе никакого внимания. Задача чоты была проста: овладеть селом, ликвидировать несколько человек, имена и фамилии которых были указаны в списке, и ждать. Одна из сотен уже отрезала деревню далеким кордоном; никто не должен был оттуда выйти, пока не уйдут соединенные отряды.

Меня назначили заместителем командира. Я получил почти половину личного состава чоты и обрывок его списка. Мне было приказано ворваться в деревню с севера. Я не мог сдержать своего возбуждения. Это был страх. Мне бывало страшно и раньше, но только сейчас я понял, что такое настоящий страх, тот, о котором никто не скажет, что он может его подавить в себе в час испытания. Когда какой-то стрилэць достал из кармана коробку спичек, она затрещала, как пулеметная очередь. Я обернулся. Под моим взглядом стрилэць вынул сигарету изо рта. Я лежал на земле в обычной позе, немного выдвинувшись вперед, так, чтобы никто не мог видеть выражения моего лица. Я лежал, закрыв глаза, словно боясь посмотреть даже на землю. Гнал от себя мысли, зная, что только так могу дождаться условленного часа. Это было трудно.

Клочок бумаги с фамилиями был в кармане почти ощутим. Материальный и враждебный, словно тяжесть пистолета. Сумрак сгущался. Я поднял голову, чтобы проверить, не вышла ли первая звезда. Небо было темным.

В ту ночь я должен был выполнить свое задание. Меня тяготила эта война, надо было довести ее до справедливого конца. Я помнил, что говорил мне майор: провиднык — это сердце их организации, это их конец.

Нет. Время еще есть, защищался я перед необходимостью посмотреть на часы. Я во второй раз поднял голову и увидел над собой, как проклятие, чуть зеленевшую звезду.

— Встать, — скомандовал я.

— Не всiх, лише старого, — сказал я через четверть часа, когда мы остановились у дома. Кто-то улыбнулся. Это Васылько. Самый веселый из твердокаменных. Любил сжигать живьем. Я заметил блеск его зубов…

И вдруг первым кинулся в дверь хаты, как с крыши десятиэтажного дома.

Хелена стояла в углу, опершись о стены, словно намереваясь защищаться, но когда к ней подошли, позволила вытащить себя оттуда не сопротивляясь словно в обмороке.

— Зв'язати, — приказал я шепотом, отвернув лицо к стене. Внутренним слухом я услышал скрежет своих зубов. Стрильци бросились к ней.

— Зв'язати! — крикнул я, уже не владея своим голосом. Неожиданно я повернулся к ней лицом, как бы швырнув в нее камень. Она протянула ко мне руки. Васылько моментально схватил их.

Я сидел напротив нее. Она не сказала ни слова. Слезы высохли, оставив лакированные полосы на ее щеках.

Со двора донесся какой-то крик. Хелена вздрогнула.

— Я должен… — прошептал я по-польски. Я хотел сказать «я должен идти», потому что все время думал о том, что после выполнения задания обязан быть на перекрестке, возле хаты солтыса, это я и хотел ей сказать, но потом забыл об этом, или не хватило духу, или решил сказать о чем-то другом, о чем уже сказал этим словом. Не знаю, хотя все помню…

В комнату вошел один из стрильцив с амбарным фонарем. Поставил его на край стола. Я испугался открытого огня, стекла не было. В эту же минуту за окном послышался крик — мелькнуло знакомое лицо. Нина… Один из стрильцив вскочил. Чтобы упредить погоню, я выбежал первый. Я несся по дороге, слыша за собой глухой топот сапог, преследовавший меня, как тень. Кроме этого, ни звука. Деревня, притаившаяся, как раненый зверь, делала вид, что спит.

Я уже добежал до условленного места, когда вдруг остановился: дорога была видна, стекло в окне какой-то оставшейся позади хаты кроваво подмигнуло мне. Я обернулся. Над опустевшей частью села поднималось небольшое зарево. Я пересчитал взглядом людей. Васылька не было. В тот момент, когда я повернулся, чтобы бежать туда на выручку, я услышал громкий окрик.

— Пароль? — спрашивал где-то чуйка.

— Трызуб! — раздался звонкий голос, высокий, как у задающего тон запевалы.

Это подходила сотня, ведущая провидныка.

— Вперед, — сказал я. Оставляя за собой зарево, я вошел в полосу темноты.

Пленный рывком повернул голову назад, насколько ему позволяло его связанное тело. По узкой дорожке спускался человек с карабином. Конвоир возвращался. Он шел быстро, словно боясь опоздать к условленному часу. Пленному вдруг очень захотелось видеть этого человека, говорить с ним, он даже подумал: расскажу, расскажу ему все.

Но прежде чем Алексы поднялся к колыбе, Колтубай успел опомниться. А может быть, он взял меня как расплату за свои грехи? Я у него котируюсь в качестве Кровавого Васыля. Он ненавидит меня, но надеется, что сможет меня продать. Как «бэзпэчняка» он возненавидит меня еще больше, а кроме того, я потеряю всякую ценность как плата за его грехи. Ведь есть же причина, из-за которой он скрывается в этих горах. На нем лежит груз прошлого, и он рассчитывает снять его при моей помощи. Интересно, почему он не пришел к нам во время амнистии? А может быть, что-то натворил уже потом?

Я думал о нем с профессиональным сочувствием, мысленно уверяя, что эта сделка для него выгодна, как если бы был самым «чистым» Кровавым Васылем.

Человек с карабином подходил сзади, так что шаги его пленный слышал, но самого не видел. Ему казалось унизительным изворачиваться, и поэтому лежал он неподвижно. Уверенность в собственной безопасности быстро улетучилась. Присутствие незнакомца вне поля зрения было опасно. Он слышал только его учащенное дыхание. Видимо, он устал от бега. И вдруг, словно наслаждаясь какой-то стороной своего существования, Колтубай почувствовал боль в своих затекших руках. Хотел что-то сказать, но боялся нарушить тишину. Перестал слышать громкое дыхание незнакомца. И сам перестал дышать. Напряг мускулы, точно собираясь поднять какой-то груз. Ждал. И в следующую же секунду понял: задержка дыхания у человека с карабином ассоциировалась у него с прицеливанием. Он почувствовал ужасающую обнаженность своей спины и вдруг, без осознанного намерения, выпрямился изо всех сил, перевернулся на бок. Теперь он видел: незнакомец смотрел на него прищурившись. Карабин висел у него на ремне через плечо. Он зло улыбнулся, словно прочел в глазах Колтубая унижение и страх. Молча отошел в сторону, не спуская глаз с пленного, снял карабин. Подождал минуту, потом тихо засмеялся и прислонил оружие к дереву.

Колтубай решил: расскажу. Сейчас все расскажу. Может быть, он изменит свое намерение…

Незнакомец быстрым движением вытащил острый, как бритва, штык, которым вчера вечером резал хлеб.

«Вот, значит, это как…» — понял Колтубай. Незнакомец встал на колени. Колтубай смотрел на него, повернув голову назад. Этим движением он открывал шею.

«Смогу…» — подумал он. Вместе с ужасом к нему пришло странное чувство очищения.

Незнакомец склонился над ним, неожиданным движением перерезал веревки на руках. И быстро отпрянул.

Колтубай еще ждал. Медленно перенес обе руки вперед. Пошевелил пальцами. Электрическое ужасное покалывание, которое вызвал приток крови, он воспринял как встречу с жизнью.

— Иди впереди, — сказал Алексы пленному.

«Как? Не может быть! Сейчас?» — подумал Колтубай.

Незнакомец повел его вниз, в другую сторону от перевала, совершенно неизвестной ему дорогой.

В памяти всплыла кантына.

О себе Колтубай думал как о совершенно постороннем человеке, и что бы ни сделал незнакомец, он ничему бы не удивился. Ему показалось, что он услышал за собой легкий щелчок предохранителя, обеспечивающего спуск.

«И все-таки», — подтвердил он приговор. Остановился.

«Такой не ошибется ни на сантиметр», — попытался он снять спазм страха не перед смертью, а перед страданием.

— Иди, — услышал Колтубай.

«Как на поединке, — подумал он. — На таком, какой могут позволить себе люди сегодня. Безоружный отходит, чтобы не обрызгать вооруженного своими мозгами…»

Он неожиданно остановился. Лес кончался, и открывалась долина, на дне которой, из-за расстояния кажущийся маленьким, с детский кулачок, лежал город.

Колтубай услышал за собой шаги своего стража.

— Иди, — поторопил он его еще раз.