В поезде он спал крепко. Еще немного, и проехал бы свою станцию. Когда он вышел, было еще темно, а пока дошел до дома, стало светать. Никогда до этого город не казался ему таким знакомым. Уютным и обжитым. Он много раз уезжал и возвращался оттуда, где жил раньше, но всегда чувствовал себя приезжим или транзитником. Даже в местах, которые он пересек тысячу раз туда и обратно, словно челнок, совершая движение, из которого, собственно, и складывается повседневность. Сейчас, на рассвете, ему неожиданно понравилась монотонность простирающегося пейзажа. Может быть, потому, что уже не надо никуда уезжать, искать новую работу, привыкать к другим людям. Наконец он мог полюбить то, что имел.
«Неплохая вещь постоянство, — подумал он, кажется, впервые в жизни, — приобретенные привычки, знакомые углы. Уютная квартира, хорошая столовая, приятное кафе. Finis, конец, ende».
Он констатировал это, но облегчения не испытал. Где-то в глубине сознания жило чувство опасности. Иное, чем когда-то, чем то, до 1 ноября. Раньше ему казалось, что, когда он покончит с этим делом, жизнь изменит свое направление на девяносто градусов. Но сейчас в душе появилось какое-то сомнение. Может быть, оно было очень глубоко, и все-таки он чувствовал тревогу.
Он внушал себе, что теперь с ним может наконец произойти что-то очень хорошее. Что-то такое, что уже было очень давно, один раз, с Баськой.
«Я наткнулся на вторую половину разделенного при рождении яблока, — убеждал он себя, не будучи в этом уверенным. — Составленные, обе части идеально подходили друг к другу. Но это было давно, — подсказывало ему сознание. — Все хорошее в жизни человека случается само собою и только в молодости. Мне давно уже перевалило за сорок. Просто я не хочу об этом думать, по мой возраст исключает счастье ослепления».
Не снимая пальто, он открыл холодильник и достал молоко. Зажег газ. Что-то связывало его движения, пальто с оттопыренным карманом. Все же он вылил молоко в кастрюльку и поставил на газ. Снял ботинки и в носках прошел в глубь квартиры. Остановился посреди комнаты, осматривая свое убежище, свой последний приют. У него была неплохая однокомнатная квартира в новом доме, с окнами на юг и маленькой лоджией. Коллеги по работе уговаривали его вступить в кооператив. Он знал, что нигде не сможет осесть, если не осуществит намеченное. Но он не хотел вызывать у жителей маленького городка интерес к себе особым образом жизни, пренебрежением труднодостижимыми благами, которые учреждение почти вкладывало ему в руки. Проработав три года, он получил жилье. А получив, должен был его обставить. Позднее устройство первого в жизни угла стало доставлять ему удовольствие. Это удовольствие не могло испортить даже сознание того, что в один прекрасный момент он будет вынужден уехать отсюда, продать квартиру, упаковать вещи и на этот раз тащить с собой мебель. Квартира стоила ему больших усилий. Он полюбил ее.
Он достал пистолет, вынул обойму, вышелушил патроны на ладонь. Улыбнулся. Ни на один больше, чем было необходимо.
«Точная работа. Меткий стрелок, не расходующий боеприпасы впустую, — подумал он с иронией. — Да. Это я. Но хватит. Меткого стрелка больше нет. Он умер. 28 лет спустя после своей смерти».
Теперь надо было почистить оружие, обмотать фланелевой тряпкой и спрятать в потайной ящичек небольшого комода — единственной антикварной вещи, которую он смог себе купить. Не из-за этого ящичка, конечно. Ящичек он обнаружил случайно. Как-то переполненный большой ящик выскользнул у него из рук и вместе со своим содержимым упал на пол. Вот тогда-то он и заметил внутри комода второй ящичек. Ящичек был как будто создан для пистолета. Наверно, в старину какая-то женщина держала в нем жемчуг или бриллианты. Ничего другого он и не допускал. А пистолет имел для него ценность большую, чем жемчуг.
Он продолжал стоять. И, к счастью, вспомнил про молоко. Над молоком уже поднимался пузырь. Он выключил газ и с беспокойством стал наблюдать, поднимется ли пузырь выше или, наоборот, опустится в молочные глубины. Он с напряжением следил за вздрагивающей пенкой, когда внезапно осознал, что всего несколько часов назад убил человека, а сейчас у него нет важнее дела, чем стеречь молоко. Несколько часов назад завершилось самое важное дело его жизни, а он по-прежнему не любил запаха подгоревшего молока, и, следовательно, ничего не переменилось.
«По всей вероятности, я обманываюсь, обманывался, что все легко можно начать сначала. От себя никуда не уйдешь. Смешно думать, что с 11 часов вечера 1 ноября я мог стать другим. И уже никогда не стану. К черту. Это вздор. Сними молоко с плиты и свари себе кофе».
Он бросил пальто на тахту и посмотрел на пистолет, спокойно ожидавший своей очереди. Внезапно у него пропало желание заниматься уже ненужным предметом. Многие годы он сдувал с него пылинки, чистил черную оксидированную сталь. Пистолет стал частью его существования. Без этой штуки, элегантной и отполированной, у него не было бы стимула к поискам нужного ему человека. Теперь парабеллум стал чем-то вроде детали, декорации в пьесе, которую никто никогда не сыграет.
Он вложил патроны в обойму, сильным толчком ладони послал ее в рукоятку. Выдвинул ящик, положил парабеллум в маленький ящичек, рядом с ним — лоскут фланели и задвинул оба ящика.
«Надо позавтракать, успеть на работу, позвонить в двенадцать Ирэне. Надо! Надо! В том-то и дело. Я абсолютно не знаю, что с собой делать дальше. Как что? — разозлился он на себя. — То, что и всегда. Нет. «Всегда» безвозвратно ушло. Вчера, в одиннадцать часов. Я должен начать новую жизнь. Мне очень понравился этот некрасивый город, когда я шел с вокзала. Мне чертовски понравилась эта квартирка, когда я в нее вошел. Я не дал молоку убежать. И… не знаю, что делать с остатком такой интересной жизни».
Аппетит пропал. Ему уже не хотелось молока, не хотелось бриться, менять рубашку, завязывать галстук.
«Я ошалел, потому что все уже сделано, — спокойно констатировал он. — У меня не было никаких других планов. Я ничего не мог планировать. Теперь я найду себе нормальную цель в жизни, как все люди. Женюсь. Неужели? — съязвил он. — Заведу детей, одного или двух. Куплю квартиру побольше. Буду ходить в театр, принимать гостей, ходить в гости, учить детей морали, верности принципам. — Он расхохотался. — И девушке, на которой женюсь, расскажу обо всем, что со мной было? А чем эта девушка виновата, чтобы взваливать на ее плечи такой груз? А дети… допустим, что кто-нибудь когда-нибудь нападет на мой след. Это исключено. Моего следа нет. Я не существую. Ни для милиции, ни для полиции. Но если даже я не существую для них, я существую для себя, и точка».
Он решительно поднялся, налил молока в стакан. Нарезал тонкими ломтиками хлеб и начал делать аккуратные бутерброды. Потом принял душ, побрился и, остановившись перед зеркалом, стал изучать свое лицо. Оно не было красивым, но в нем было то, что женщинам и мужчинам нравится значительно больше, — мужественность. Он не полнел и остался таким же жилистым, поджарым и мускулистым, с широкими плечами, плоской грудью и втянутым животом. Он носил кожаные пиджаки, потому что они ему шли. Мог быстро бегать, не чувствуя одышки. Прекрасно плавал, крепко держал в руках парус и весла. Каждое лето он проводил на озерах, и каждый месяц, проведенный на воде, на год продлевал ему молодость или по крайней мере на столько же оттягивал приход старости. Вообще он не думал о ней, у него не было для этого времени. Во всяком случае, рядом с женщиной ему еще никогда не приходилось ощущать парализующий страх слабости, ухода сил, гаснущего огня жизни. Он знал, что все решает не смерть, а именно этот момент, именно так для человека начинается умирание. Остановка сердца позднее, много позднее — это уже только формальность. Пустая формальность. Он не боялся ее, потому что не верил в жизнь без любви, даже упрощенной, биологической. Не верил в радость и тепло окруженной почетом старости. Он не хотел ее, он ненавидел безразличие, скрывающееся под маской мудрости. Он презирал поражения, неудачи, а чем, как не этим, была старость. Здравомыслие, трудоспособность, он был уверен в этом, присущи цветущему телу, а не увядающему.
«Эх, чего там еще думать. Как-нибудь проживу. Свое я сделал. Свое — не свое. Наше. По счету я получил. День, ночь — сутки прочь. Разве кто-нибудь живет по-другому?»
На работе он спросил сослуживца за столом напротив:
— Слушай, Михал, ты когда-нибудь что-нибудь планировал?
— Что?
— Жизнь.
Сослуживец оторвал голову от бумаг.
— Хочешь стрельнуть сотенную, да? — И после минутного размышления уже серьезно спросил: — Тебе нужны деньги? Решил жениться на Ирэне?
— Нет. Деньги мне не нужны. Я никогда не женюсь на Ирэне, — сказал он с неожиданной для него самого убежденностью.
— Для чего же ты так долго тянешь? Прости, что я вмешиваюсь не в свое дело.
— Ты прав. Слишком долго.
— Да, я планировал. Разное. Подсознательно. Как большинство людей. Поочередно: аттестат зрелости, институт, работа, женитьба. Все очень обычно. Можно ли назвать это планированием? Не знаю.
— Ну как прошел тираж?
— А, все-таки деньги! — рассмеялся Михал. — В каком-то смысле удачно. Конечно, человек всегда рассчитывает на большее. Но я не жалуюсь. Купил машину. В следующем году отправляемся на ней за границу. Сын учится хорошо.
«Ой нет, не то, — простонал он в душе. — Не так. Не туда». Почувствовал усталость. Был зол на себя за глупые вопросы, которые никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя задавать своим сослуживцам.
— Михал, к шефу! — послышался женский голос. Одиночество и тишина принесли ему облегчение. Он положил голову на руки.
«Почему старик не испугался? Почему он так умирал? Надо выбросить это из головы. С этим покончено. Бесповоротно. Правда на моей стороне».
И все-таки в нем жило убеждение, с которым он долго боролся, чтобы оно не окрепло и не овладело им, как некогда то, которое привело его к порогу деревянного домика, — убеждение, что поединок выиграл Часовщик. Надо было подавить в себе омерзительное чувство неуверенности, задушить его, оттеснить даже ценой… какой ценой? Трех дней пьянства, какого-нибудь безобразного скандала? А может быть, просто взять себя в руки? Он не знал еще, что выберет, что выберут за него обстоятельства. Но уже почувствовал свою зависимость от обстоятельств. Так начиналось его поражение.
Ирэна своим безошибочным женским чутьем сразу угадала: что-то случилось. Что-то в нем переменилось, сломалось. Она даже не конкретизировала свои ощущения, она знала одно — и этого ей было достаточно, — что-то его от нее отдалило или отдаляло.
— Ты болен? — спросила она осторожно.
— Нет.
— Что с тобой?
— Ничего. — Он говорил спокойно, стараясь отвести ее внимание от себя, хотя и понимал, что это безнадежно. Женский инстинкт так же непобедим, как жажда, желание любви.
— Куда ты ездил?
— Но ты ведь знаешь, в Варшаву.
— Зачем?
Он искренне удивился, потому что уже не раз говорил ей, с какой целью и куда едет, как долго там пробудет и когда вернется. Она задала свой вопрос так, как если бы об этом вообще не было разговора, как если бы он уезжал без ее ведома и согласия, с неизвестной ей целью.
— Я никак не могу наладить снабжение бюро. На нашем складе никогда не бывает достаточного количества технической кальки.
— Что ты мне рассказываешь, — разозлилась наконец Ирэна. — В стране тысячи проектных бюро. Если бы все ездили за бумагой в Варшаву, что бы это было?
— В Варшаву ездят и по более мелким вопросам.
— О чем ты все время думаешь?
Нет, сбить ее мысли с однажды выбранного пути — об этом не могло быть и речи, особенно в тех случаях, когда вопрос касался их обоих. Сам же он ни о чем не думал. В его сознании проходили разрозненные фрагменты событий, преимущественно второстепенных, малозначительных, какие-то обрывки разговоров, слышанных в столовой. Регистрируя сознанием уличные шумы, вдруг вспомнил, что надо приделать крючок возле полки в ванной. Он никак не мог сосредоточить свои мысли на Ирэне. Ей же ничего другого и не надо. Ирэна не переносила невнимания. Но труднее всего от нее было скрыть именно такие состояния. Ему не давала покоя совершенно новая мысль, что Ирэна каким-то непонятным образом тоже останется за гранью 1 ноября. Она принадлежит той жизни, которую он вести больше не мог. Его охватило раздражение.
«Абсурд, — подумал он. — Почему Ирэна? Почему именно Ирэна?»
Она ничего о нем не знала. Для нее он родился в этом городе, в проектном бюро был получателем трех тысяч злотых ежемесячно, владельцем квартиры, обладателем приятной физиономии и стройной фигуры, холостяком и гулякой.
— Ну я пойду, — сказала Ирэна, вырывая его из хаоса противоречивых чувств.
— Может, останешься? — предложил он лицемерно.
— Нет. Зачем? Ты же не хочешь рассказать, что тебя угнетает. Из этого следует, что ты хочешь остаться один.
«Угнетает? Что это за слово? Ничто меня не угнетает. Наоборот, я почувствовал облегчение. Наконец, по прошествии стольких лет. Откуда она это взяла… откуда она знает о том, о чем мне абсолютно ничего не известно?»
— Все это чепуха! — сказал он грубо. — Останься. Зачем эта истерика?
— Никакой истерики, мой дорогой, — она сделала вид, что не заметила его злости. — Что ты вообще знаешь о моем состоянии?
Он рассмеялся. Это правда. Она никогда не устраивала ему никаких сцен, чтобы привязать к себе.
— Останься, — повторил он, смягчившись. Она отрицательно покачала головой.
— Ты какой-то не такой, — сказал она задумчиво. — Я не знаю, возьми неделю, десять дней отпуска. Это можно устроить. За свой счет тебе всегда дадут. Ты никогда не манкировал работой из-за пустяков.
Уравновешенная и спокойная, Ирэна начинала раздражать его. «Опять куда-то ехать, шляться неизвестно зачем, менять поезда на гостиницы, путешествовать уже без цели. Она с ума сошла! Зачем мне отпуск в ноябре? От какой усталости я должен бежать, что и где искать? И так у меня слишком много времени. Вчера ночью передо мной открылась потрясающая бездна свободного времени. Но она не может этого знать. Пробует найти лекарство от беспокойства. Я — причина его. Я должен ее успокоить».
Ирэна осталась. И это было совсем не нужно. Не всегда и не все можно уладить близостью в темноте.
Утром он встал первый и принялся готовить завтрак, чтобы обрадовать ее, когда она откроет глаза. Ему начинала нравиться мысль, которую Ирэна высказала в критическую для себя минуту. Он преследовал того человека много лет, и внезапно ему стало не хватать напряжения предшествующей жизни. Тотализатора судьбы, в который он играл более четверти века. Азарт вошел в его кровь. Он почти верил, что только в прошлом, там и тогда он был собой, а жизнь имела вкус правды, необходимой ему, чтобы не удавиться. Во всяком случае, так казалось теперь.