Эта комната, вся обстановка в целом хорошо действовали на капитана. Облегчали ведение разговора. Врачебный кабинет — место абсолютно нейтральное и заранее исключает всякий личный тон. Доктор Боярская после работы в больнице занималась частной практикой у себя дома, чего молодые врачи, как правило, избегают. Привычка к частной практике осталась у старого поколения врачей. По всей вероятности, пациенты у нее были, доцент Боярский обеспечивал ей определенное положение в медицинском мире. Капитан все еще не знал, как будет реагировать эта женщина па то, что он ей должен будет сказать в определенный момент, если она заупрямится. Он не любил наносить удары людям без необходимости. Особенно этому многострадальному ребенку, сумевшему так успешно отразить атаки судьбы.

— Я вас слушаю, — сказала она вежливым, бесстрастным голосом, не поднимая головы. — Вы у меня первый раз?

Ответа не последовало. Она посмотрела на капитана нетерпеливым взглядом.

Капитан положил на стол свое удостоверение.

— Ага.

Он внимательно наблюдал за ней, но па лице ее мог прочесть немного. И все-таки она сразу взяла сигарету и отодвинулась от стола, принимая более свободную позу, тем самым показывая, что такого рода разговор она не может считать служебным, а тем более профессиональным. Немного прищурила глаза, готовясь к еще одному сражению в своей жизни. Ошибиться он не мог. В своей практике он встречал, слушал, наблюдал тысячи людей.

— Вас интересует кто-нибудь из моих пациентов? — не выдержала она молчания.

— Нет, — сказал он спокойно. — Это старые дела. Вы можете, но не обязаны о них что-то знать. Вы тогда были еще ребенком.

В ее глазах появилась настороженность.

— Я не люблю возвращаться к детству. Я никогда не была ребенком.

Он кивнул головой.

— Ну так что? — На лице ее было написано неприкрытое удивление. — Что я могу вам объяснить, если я до сегодняшнего дня ничего не знаю о себе, хотя уже имею фамилию и ученую степень.

— Этого достаточно, — заметил капитан Корда. — Вы тот человек, какого вы сами из себя сделали. И вы обязаны этим только себе.

— Не надо преувеличивать, — заметила она с легкой иронией. — Были люди, которые не дали мне пойти на дно.

— Именно они мне и нужны, — поймал ее на слове капитан. Она была недовольна собой. Слишком много говорила. Просто ей не были известны методы следствия и тактики обороны.

— Я потеряла с ними всякую связь, — сказала она. — Учеба, работа, специализация, муж, дети, дом — это достаточно, не правда ли? Карусель, ни на что нет времени.

— Простите, — сказал он вежливо, — мы не понимаем друг друга. Меня интересует только 1944 год. Точнее, та ночь, когда в парке Донэров разыгралась военная трагедия, каких, впрочем, было много.

Щеки ее едва заметно порозовели.

— Но простите, я тогда сидела в буфете, — выпалила она слишком быстро. — Там было душно, я потеряла сознание. И мне было семь лет.

— Я все это учитываю, — возразил он, — но тогда же гестапо арестовало человека, который спас вам жизнь.

— Я его искала, — перебила она капитана враждебно, — да, как могла. У меня не было никаких шансов что-нибудь установить. Собственно говоря, никто не понимал, чего я добивалась. Гестапо взяло человека. Для всех было ясно, что он погиб.

— А потом, позднее, вы никогда не нападали на след Кропивницкого? Вы не узнали, что с ним стало после ареста?

— Нет. Хотя, когда я уже училась в Варшаве, несмотря па уверенность, что мне на роду написано не иметь никого из близких и все делать самой, — не знаю, под влиянием ли воспоминаний, а может быть, отчаяния и вопреки своей убежденности, — я еще раз пошла в Бюро регистрации населения. И, как вы сами понимаете, безрезультатно. Не знаю, зачем я это сделала. После этого мне стало еще хуже. Впрочем, сегодня я понимаю, что это была детская обида. Просто я не хотела согласиться с тем, что он погиб. Хотела, чтобы кто-то… у меня был. Не хотела верить в его смерть. В этом смысле монашки были правы.

— Итак, как я понял, вы не знаете, что вызвало трагедию в парке Донэров.

— Нет, не больше того, что может об этом думать каждый человек, ставший уже взрослым.

— А вы? Что вы думаете?

Капитан опять поймал ее на слове. Он начинал ее раздражать.

— Ужасный случай.

— А донос? — спросил он так же спокойно.

— Вы сами хорошо знаете, так же хорошо, как и я, что тогда все было возможно, — ответила она с досадой, наперекор себе, — Но зачем вы мне подсказываете? Доносы, все такое, это по вашей части, — бросила она с явным желанием обидеть.

Но капитан не обиделся, хотя и был вынужден сделать то, чего он, собственно, делать не хотел. Он не ограничивался, как другие, только наказанием. Просто он был обеспокоен тем, что она сделает, что с ней может случиться, когда ее настигнет еще один удар, идущий из прошлого. Он смотрел па нее как на предмет исследования. Она, безусловно, была сильной женщиной, если сумела выбраться из всего этого, завоевать место в жизни. Не разгребать, не ворошить неразрешенные вопросы, принять фактическое состояние своего существования на земле, в конкретном государстве, месте, времени. Без всяких дополнительных уточнений.

— Пан Кропивницкий из гестапо вышел.

Она положила сигарету и быстро взглянула в лицо капитана.

— Где… где он? — спросила она с трудом.

— К сожалению, он уже умер, вы не приняли во внимание его возраст.

— Он был бы не таким уж старым, — сказала она поспешно — Это неправда. Он мог бы еще жить, — сопротивлялась она. В этом было что-то от истерики прежней маленькой девочки.

«Только не торопиться, — сказал сам себе капитан. — Попробуй все это как-то дозировать. Так недолго убить эту девчонку… этого ребенка… Что за собачья, чертова профессия».

— Где он умер? Где его могила? — Она вскочила, обошла стол и стала над капитаном.

Это ему совсем не нравилось. Он обманулся в ней. Ее спокойствие было чисто внешним.

— Сядьте, пожалуйста, — сказал он строго, напрягая всю свою волю. — Он умер в Польше, в Варшаве.

— И я. И я об этом не знала! Ведь я вам говорила, что я училась в Варшаве и еще раз тогда… сделала попытку… Теперь я снова вернулась в Варшаву, — она осеклась и уже более спокойно посмотрела на капитана. — Зачем… зачем вы сюда пришли?

— К сожалению, я должен был это сделать, хотя предпочел бы здесь никогда не появляться, — не удержался он от сарказма. Он был зол на эту женщину, на это абсурдное убийство, на то, что, как правило, запутанные дела попадали именно к нему. — Найти вас было моей обязанностью, — заявил он официальным тоном, — поскольку пана Кропивницкого убили. Ровно три недели тому назад. Первого ноября. А чтобы вы больше не мучились, добавлю, что в Варшаве он был прописан с конца пятидесятых годов.

У нее расширились глаза. Она не побледнела и не потеряла сознание, как можно было ожидать. А спокойно сказала:

— Это я. Это я его убила. Дважды. Я, которой он спас жизнь. Прежде чем он успел осознать, что дважды никого нельзя убить, это заявление ошеломило капитана. Такой поворот тоже был возможен, он принимал его в расчет, хотя и внутренне противясь.

— Установим факты, — сказал капитан сухо. Сейчас он не думал о ее биографии, так, как надо было поступить с самого начала.

— Для чего теперь факты, — пожала она плечами, — если бы я что-нибудь сделала раньше… если бы я была настойчивее и если бы я не поверила в его смерть тогда, сразу же после войны, если бы тому человеку, который когда-то был у меня, рассказала все, что знаю, может… может, я спасла бы дедушке жизнь.

Она впервые сказала «дедушка». Значит, он навсегда остался для нее близким и дорогим.

— Кто у вас был и когда? — начал капитан Корда, вынимая блокнот, хотя уже давно не нуждался ни в каких записях. Он хотел ее мобилизовать, заставить напрячь память, ограничиться существенными для следствия фактами. И он достиг своей цели. Она уже хотела ему помочь, а это было условием установления истины.

— Когда? — повторила она. — Как раз после выпускных экзаменов. Я тогда жила у тети Марты в Люблине. Кто? Вот именно… в этом все и дело.

— Почему?

— Потому что этого человека я уже когда-то встречала, хотя он делал вид, что меня не знает.

— Где вы его встречали?

— Вы знаете, я в этом не очень уверена. Не могу быть уверена, потому что я узнала только его глаза. Можно ли узнать человека по глазам?

— Можно, — сказал капитан уверенно, хотя в глубине души и не был в этом убежден.

— Если это он… но тогда я тоже видела только его глаза. Над автоматом. Он целился в нас из автомата. В меня и дедушку, на кухне у Донэров. Но мне тогда было пять лет. Могу ли я полагаться на себя? Я… я ни в чем не могу полагаться… вообще.

— А тот человек понял, что вы ему не верите? Что вы его узнали?

— Нет. Я боялась. Я многие годы боялась, что кто-нибудь оттуда, из имения, найдет меня.

— Почему? — удивился капитан Корда.

— Потому что часы остановила я, — сказала она и побледнела.

— Может быть, сделаем минутный перерыв? — предложил капитан.

Она отрицательно покачала головой.

— Нет. Не надо давать себе поблажки. Правосудие рано или поздно настигает виновного. Нет, за меня вы не беспокойтесь, я сильная, не упаду в обморок, не умру, не покончу с собой.

Капитан молча кивнул.

— Какие часы вы остановили и с какой целью?

— Часы на башне. Это был сигнал. Партизаны всегда приходили к дедушке в одиннадцать часов вечера. Иногда за продуктами, иногда для отдыха на четыре-пять дней. Они всегда ждали за стеной парка несколько минут. Если стрелки часов останавливались на одиннадцати, это означало, что они могли войти в дом. Если стрелки продолжали двигаться, им предписывалось отступить, не заходя даже за ограду парка.

Капитан был ошеломлен. Человек, который пришел на Брудно ночью 1 ноября, спустя 28 лет, несмотря на такой огромный отрезок времени, не утратил своей ярости. Ничто не сгладило в нем переживаний той ночи, если он рисковал быть пойманным, оставаясь столько времени на месте преступления только для того, чтобы остановить часы. Не одни, несколько десятков! Этот вид мести даже капитана бросал в холодную дрожь. Он знал жестокость ради жестокости, зверства, чинимые уже над мертвыми. Но он никогда не мог понять мести обдуманной, холодной, неумолимой. Никакого взрыва слепой ярости, даже жестокости, которые человек, несмотря ни на что, в состоянии понять.

— Нет, не понимаю, — сказал он громко, — как же вы могли пробраться на башню? Семилетняя девочка. Часовой механизм и для детей постарше является загадкой.

Она печально улыбнулась.

— Мне не надо было никуда ходить. Дедушка в имении скучал. Хозяйство его не интересовало. Его держало там однажды данное слово. Теперь я все понимаю, и еще многое другое. Дедушка сделал себе такое приспособление: достаточно было опустить небольшой рычаг, очень хорошо замаскированный под окном в коридоре, ведущем к лестнице на башню. Для ребенка это была захватывающая тайна. Тайна рычага. Повернув его, я убила семнадцать человек и дедушку. Всего восемнадцать.

«Девятнадцать, — мысленно поправил ее капитан. — В ту ночь что-то случилось еще с Ежи Коваликом».

— И вы бы хотели, — сказала она, не щадя себя, — чтобы я призналась человеку, который нашел меня в Люблине, что он мне кого-то напоминает. Кого-то оттуда!

— Давайте по порядку, — прервал ее капитан Корда. — Попробуем выстроить все эти факты в какой-то ряд. Кто вас научил обращаться с механизмом, останавливающим часы на башне, пан Кропивницкий?

— Откуда? Просто я была понятливая. Любопытная. Вы забываете, что я все время общалась только с одним человеком. С человеком, который был для меня единственной гарантией безопасности, уверенностью, спасением. Я ходила за ним как тень. Он не мог избавиться от меня ни на минуту. И… не хотел. Он понимал, что со мной происходило. Он знал. Чего он только не делал, чтобы меня занять на то время, когда он должен был подать партизанам условный сигнал! Но я подсмотрела. Я умела подсматривать. Может быть… была вынуждена. Иначе как я могла бы выжить? Выдержать? Инстинкт жизни — это чудовищная сила, не только смертоносная, но и творческая. Я прилипла к этому человеку, как полип, как пиявка.

Знаете ли вы, что это такое, когда родная мать вдруг хватает своего ребенка и, как мешок, бросает его в пропасть? Это было для меня пропастью. Я не понимала, за что вылетела из вагона и качусь по железнодорожной насыпи. Я не понимала, почему меня выбросили. Ничего мне не сказала. Не успела. Поезд остановился на несколько секунд, а собственно, как я сейчас представляю себе этот момент, только сбавил ход. Сквозь просветы между досками можно было протолкнуть ребенка. Сегодня я понимаю, что выпрыгнуть вместе со мной она не могла. Но только сегодня. Сегодня я сама мать детей. Если бы передо мной судьба поставила такой выбор, я приговорила бы их к смерти. Не стала бы спасать такой ценой. О чем она тогда думала, моя мать? Я знаю, что высказываю эгоистическую точку зрения. Часть моего тела ушла бы вместе со мной. Она же часть своего тела оторвала от себя. Она отделила меня от себя… но то, о чем я говорю, мужчина понять не может. Она отделила меня от себя по собственной воле, причиной этого была не смерть, высший императив, перед которым человек бессилен. Она была героиней… я смутно вижу контуры ее лица.

Я летела кубарем по откосу и ненавидела ее. Моя ненависть была огромна, как мир, хотя сама я была почти эмбрионом. Я упала лицом на мокрую землю. Это меня отрезвило. Я вскочила на ноги и побежала за поездом. Протягивая руки, кричала: «Возьми меня! Возьми меня назад!» Должно быть, я кричала очень тихо, горло мне перехватила обида, и это было мое и ее счастье. Никто из конвоиров не выглянул, не увидел меня и не услышал. А потом настала ночь, я кричала уже без слов, кричала во все горло, как младенцы, кричала от злости, до исступления. Я задыхалась, давилась, но не задохнулась. Я перестала кричать, так как крик, который до этого всегда меня спасал, на этот раз не помогал. Я вскочила на ноги и побежала по дороге, рядом с путями, вдоль леса. Я бежала, пока позволило сердце, и опять остановилась, потому что я не хотела, чтобы оно лопнуло, я не хотела умереть. Я села на какой-то пенек, судорожно схватилась за куст. Он ранил мне руки, но я крепко держалась за него, чтобы не упасть, не потерять сознание, не заснуть, чтобы видеть, что делается вокруг. Во мне уже не было ни капли силы для обороны, для борьбы.

Тот человек снял меня с пенька, взял на руки и отнес в имение. Он был для меня больше чем мать. Мать бросила меня в пропасть, оставила одну в темноте, раненную о камни… Я даже выбросила из головы воспоминания о ней… Вы меня слушаете? — сказала она с удивлением. — А ведь это моя жизнь. Это не относится к вашему делу. Простите. Но я рассказываю об этом впервые в жизни. Дедушке тогда все это передать я еще не умела. Не хватало слов. Не умела переложить мысль в слова, сложить их в предложение. Мужу, детям я это рассказать не могу.

Нет, — мотнула она головой. — Мои близкие должны сохранить благодать спокойного сна. А другие люди? Другие значили для меня еще меньше. Сестра Мария, может быть, она одна, но она жила в своем мире.

Нет. Работа не клеилась. Капитан был неспособен отделить в этой женщине свидетеля от пострадавшего.

«Наверно, я не должен был сюда приходить, — думал он примиренно. — То время, несмотря пи на что, слишком глубоко сидит во мне. Я еду в том же поезде, бегу и кричу, скатываюсь с железнодорожной насыпи вместе с ней. И ничего не могу с этим поделать. Надо было прислать Габлера. Да, но Зыгмунт мог бы ее убить».

— Почему вы остановили эти дурацкие часы именно в тот день и час? — спросил он, злясь на себя и на нее.

— Как почему? — удивилась она по-детски. — Я никогда до этого не играла ими. Знала, что это очень серьезное дело. Дитя войны как-никак. В тот момент я сидела у окна и смотрела в парк. Было совершенно темно, по свои любимые деревья я различала. И вдруг между ними что-то задвигалось, мне показалось, что в парке мелькают какие-то фигуры. К визитам вооруженных людей я уже была приучена. Я любила, когда они приходили, а дедушка как нарочно куда-то делся. Только что он сидел в своем любимом кресле возле печи, за моей спиной. Он там всегда возился с часами. Очень обеспокоенная, я спрыгнула с подоконника. Крикнула: «Дедушка!», но в парке уже был слышен шелест, шаги, шорохи, даже как будто бы звук металла. Я испугалась, как бы дедушка не забыл и не опоздал сделать то, что должен был сделать. А это обязательно должно было быть сделано, в этом я не сомневалась. Я быстро побежала в коридор и опустила рычаг. Возвращаясь назад, я наткнулась на дедушку. Он был бледен, руки у него тряслись.

— В парке кто-то есть. Детка, в парке кто-то есть!

— Это ничего, дедушка, — сказала я с гордостью. — Это ничего. Не бойся. Не бойся, не бойся, я уже все сделала, что нужно. За тебя.

— Что? Что ты сделала? — пробормотал он.

А в саду в это время начался ад. Выстрелы, лай собак, да, я это хорошо помню. Огромная тень мужчины в каске появилась на фоне стекла, мужчина выбил его автоматом и очередью сбил карбидку со стола. Впотьмах под свист пуль я побежала в столовую. Там был буфет… больше я дедушку уже не видела, — добавила она тихо, — никогда.

«Значит, он знал, — подумал капитан. — Знал, как все это произошло. Уцелел благодаря родству с Донэрами. Должно быть, Донэр в оккупированной Вене был силен. Сама фамилия подействовала. Теперь ясно, почему он не искал знакомых военных лет. Почему в конце жизни оказался в деревянном доме на Брудно, выжил из ума, не хотел иметь семью, родственников. Ребенок, которого он полюбил, принес в его дом ужасное несчастье. Преступление. Он мог жить один, у него была специальность. Очень хорошая специальность, которую к тому же он любил. Единственное, что у него осталось от прежней жизни, это страсть к коллекционированию».

Капитан заметил, что доктор Боярская устала. По прошествии стольких лет она сознательно, добровольно отдавалась в его руки. Никто никогда не смог бы разгадать загадку часовщика, если бы она этого не захотела, если бы решила защищать себя до конца. Кроме умершего Кропивницкого эта тайна была известна только ей. Она действительно его любила, хотя, по всей вероятности, плохо помнила, как и мать.

— Я много лет жила с сознанием, что выдала дедушку в руки гестапо. Это гестапо вошло в сад. А я думала, партизаны и что дедушка забыл про рычаг. Я уже понимала, что может произойти что-то плохое. И вот вы мне говорите, что его кто-то разыскал и убил. За что? Ведь это так ясно!

— Совсем не ясно, — строго ответил ей капитан. — Это только одна из возможностей. — Но сам не верил в свои слова, так как остановленные часы в доме часовщика говорили в пользу ее версии.

— Вернемся к человеку, который посетил вас в Люблине, — предложил он. — Кто это был, по вашему мнению?

— Один из тех, из партизан, — ответила она на этот раз с полной убежденностью.

— Это не вяжется с фактами. Все они погибли.

— И все-таки это мог быть только он! В противном случае чем вы объясните все мои последующие поступки? Убежала от почтенных людей. Учась в институте, работала нянькой, мыла окна, давала уроки, и всюду преследовал меня его взгляд. Я даже не писала людям, которые сделали из меня то, чем я стала. Боялась, что тогда он меня найдет. Только два раза я не выдержала. Замучила совесть. Когда защитила диплом. И вышла замуж.

— Ну чего вы боялись? — громко спросил капитан. — В юриспруденции существует понятие «действие из добрых побуждений». Оно является смягчающим обстоятельством в отношении несовершеннолетних, не говоря уже о ребенке. Кроме того, тот человек искал Кропивницкого, а вы считали, что дедушка умер.

— Чего я боялась? — рассмеялась она, и от этого смеха у Корды по спине пошли мурашки. — Вам когда-нибудь приходилось убить восемнадцать человек? Любимого человека? Они за мною шли. Иррационально, конечно. Этого никому нельзя объяснить. И не надо, — добавила она тихо, — это вопрос, который человек может решать только наедине с собой и никогда не решит.

«Как знать, может быть, кому-нибудь и удалось, — мысленно ответил ей капитан. — Может быть, именно сейчас ты раз и навсегда решаешь его, только сама еще об этом не знаешь. В эту минуту».

— Впрочем, — добавила она, глядя на своего собеседника, — всегда существовал один шанс из миллиона, что кто-то придет и снимет с меня эту тяжесть. Я кричала во сне по ночам. Можете ли вы себе представить, что делалось с подрастающей девочкой, когда в моменты ужасной ясности, которую взрослые называют самопознанием, она начинала думать о том, как смотрело бы на нее общество, матери и отцы других сыновей, погибших па войне, если бы они узнали, что разговаривают, сидят за одним столом, любят и помогают кому-то, кто является причиной несчастья таких же матерей и отцов, как они. Тетя Марта тоже потеряла на войне двоих сыновей. И разве для этих людей имело бы значение, что я была жертвой той же войны? Ведь я жива. А их нет. Люди всегда будут на их стороне. Это правильно, это справедливо. Моя справедливость, как вы сами сказали, может быть только справедливостью закона. Мертвого, сухого и объективного. Но жизнь, обычная жизнь не объективна, пан капитан.

— Попробуйте вспомнить какие-нибудь детали, касающиеся человека, приезжавшего к вам в Люблин, — предложил капитан Корда тоном, исключающим личный момент. Он заметил, что она переключилась на новую тему быстро и охотно.

— Мне показалось, что тогда, на кухне Донэров, кто-то назвал его Франэком. Но это вам ничего не даст, — продолжала она, не глядя на капитана и не видя, какое впечатление произвело на него это имя, — ведь у них у всех были подпольные имена.

«Да, действительно трудно, — подумал Корда, — ведь Казимеж Олендэрчик, псевдоним Франэк, уже двадцать восемь лет почиет на кладбище, расположенном неподалеку от парка, в котором он погиб. А возможно, это нам что-то и даст. Не могу сейчас утверждать абсолютно категорически. Зато могу утверждать кое-что другое. Что доктор Боярская находится в полной безопасности. Я ошибался, думая, что ей может что-то угрожать. Гипотетический Франэк больше искать ее не будет. Нет причины. Он уже нашел предателя, доносчика, совершил акт правосудия. Правосудия! Боже мой, чем оборачивается частное, личное правосудие. Да что личное, даже коллективное. Но основанное на беззаконии!»

Тем не менее скорее по привычке, чем по необходимости, сказал:

— Если он появится… Если вы когда-нибудь встретите, прошу немедленно сообщить нам об этом.

— Можете быть уверены, я так и сделаю…