Он лежал в одежде на гостиничной кровати, даже не сняв ботинок. Как хорошо, что Ирэны не было в номере. Ему хотелось быть одному. Одному. ОДНОМУ. Всегда. До конца жизни. Лишиться памяти, обоняния и осязания. Он все время ощущал запах больничного лизоля и шероховатость стен дома на Брудно. Домик стоял пустой. Заколоченный. Через несколько месяцев его сломают, территорию очистят от трухи, расширят за счет соседнего домовладения, спланируют и начнут строить дом из стекла и стали.

«Меня тоже пора на слом», — подумал он. Внезапно ему еще раз захотелось почувствовать в руке холодную, гладкую рукоятку старого парабеллума. Так сильно, как никогда в жизни. Даже тогда, когда он был его единственной защитой, какой-то гарантией продержаться до конца войны. Одно движение указательного пальца могло бы освободить его от себя, от будущего, настоящего и прошлого. Он желал смерти, как когда-то желал девушки. Смерть не хотела приходить, и ему нечем было ее вызвать.

Он перевернулся на кровати и вдавил лицо в подушку, чтобы не видеть розовых стен номера, эстампа с колонной Зыгмунта, висящего прямо перед его глазами. На него нахлынула новая волна воспоминаний. Он вдавил голову в подушку еще сильнее, чтобы не крикнуть.

Вот он легкими шагами идет по мокрым листьям аллеи парка. Рядом слышно дыхание семнадцати парией, заглушающих звуки и ловящих звуки развитым в постоянном контакте с природой слухом. Часы на башне белеют в темноте, как диск луны.

Возле ограды парка отряд остановился. Ничто не нарушало тишины ночи. Рядом с ним стоял Ежи Ковалик, присоединившийся к ним, когда они проходили мимо фольварка. Ежи иногда приносил им в лес новости, знал их явки, информировал о передвижениях немецких войск. Сверк ничего не имел против этого парня. Часовщик тоже любил его. В имении можно было поесть и погреться возле печки.

Закрытыми глазами, прижатыми к подушке, он видел белый циферблат часов. Неподвижные стрелки.

— Пора, — неожиданно громко сказал Сверк. — Можно идти. На его наручных часах с фосфоресцирующими цифрами было пять минут двенадцатого. Кто-то из ребят тихо засмеялся и тронул ветку. На лица упали крупные капли.

— Ну и что? — сказал Сверк. — Ты еще мало промок? Остряк!

— Боже! — простонал мужчина, лежащий на кровати, и рванулся, словно желая уйти от удара.

Не ушел. Взрыв сильных пулеметных очередей прижал их к земле. Они начали отстреливаться вслепую, пробуя подняться и отойти назад, к ограде парка.

Первая тень, которая влезла на стену, упала с нее, как альпинист со скалы, раскинув руки в стороны. В парке разгоралось сражение. Они сразу поняли, что попали в «котел». И совершили коллективную ошибку, считая, что спастись можно только в одиночку. Напрасно Сверк пробовал перекричать шум выстрелов, остановить панику. Его голос тонул в грохоте. Напрасно он пробовал завернуть отряд, повести его в глубь усадьбы. Ребята не видели в темноте командира, не слышали команды, были уверены, что в доме тоже засада, и разбежались по парку, гонимые отчаянным лаем овчарок. Что означал этот лай — они знали. Собаки рвались с поводков, возбуждаемые шумом сражения и запахом человеческого мяса…

Рядом с собой он все время чувствовал молодого Ковалика, хотя ему не пришло в голову, что это не случайно. У Ковалика не было оружия. Поскольку пробиться к ограде парка было невозможно, оставался единственный разумный выход — подойти к особняку. За его стенами можно хорошо обороняться. До конца. Они побежали как безумные, не обращая внимания па ракеты, которые уже начали освещать парк. Бешеный огонь «шмайсеров» почти обрисовывал контуры их тел.

Втроем, он, Ковалик и Сверк, добрались до дома. Дверь была открыта. У входа стоял Часовщик. Несмотря на пулеметный огонь, они сумели закрыть засов. Он не заметил, спрятался ли Часовщик или упал у дверей. Заняли места у окоп. Ковалик пристроился возле Сверка.

И тогда сзади из глубины зала вышел жандарм. В каске. В темноте была видна лишь огромная движущаяся каска. Автоматной очередью жандарм свалил сына конюха. В ответ Сверк перерезал жандарма пополам. И все стрелял и стрелял, хотя это уже не было нужно.

Черные силуэты выскакивали из-за деревьев и лавиной шли на дом. Это были последние минуты. Автомат жег ему руку. Пот заливал глаза. Он ни на секунду не отрывал взгляда от парковых зарослей и все равно мало что видел. Он уже направлял свой огонь туда, где замечал движение, а не по отдельно стоящим ясным целям. И вдруг не слух, а инстинкт предостерег его, что он остался один.

Сверк лежал па полу у окна.

Он достал гранату, выдернул чеку зубами и бросил ее в сад. Это должно было на минуту их задержать. Прыгая и приседая, он перебрался ко второму окну. У Сверка были открыты глаза, они ещё видели.

— Стреляй! — прохрипел он. — Стреляй!

Он вырвал гранату из-за пояса Сверка. Фонтан земли поднялся в небо и встретился с падающим светом ракеты. Немцы освещали дом, а это означало, что они засекли его.

— Франэк, Франэк, — с трудом пробормотал умирающий Сверк, партизанский поэт, — поклянись, что ты убьешь Ча… сов… щика. По… кля… нись.

— Клянусь! — сказал он сквозь стиснутые зубы. Рука Сверка поползла к руке того, кто еще жил, схватила ее в смертельной агонии, прижимая к мокрому от крови мундиру.

Треск коротких, ощупывающих зал очередей становился все ближе и ближе. Уже освободившейся рукой он схватил автомат, по палец соскользнул с курка. Он не понял почему. Машинально вытер о брюки кровь Сверка. Дал очередь, так как немцы были уже у самого окна. Внезапно из окна появилась рука с гранатой, автомат Франэка застрекотал, пальцы руки разжались, растопырились и исчезли. Он не слышал взрыва и не знал, что падает.

Очнувшись, он услышал дыхание собаки. В зале было полно немцев. Они уводили связанного Кропивницкого. В голове промелькнула полуосознанная мысль, что Часовщик остался жив. Во время боя он его не видел. Но даже то, что этот человек вышел сухим из воды, не могло заставить его двигаться, поскольку сам он продолжал тонуть в апокалипсическом потоке войны. Он не вполне отдавал себе отчет в том, где находится, сколько времени прошло с момента взрыва и является ли то, что он видит, реальностью.

Он боялся прийти в сознание, боялся этого ужасно. Но собака обнюхивала его так упорно, что пробудила в нем инстинкт к жизни. Он понял, если вздохнет — погибнет. Если не сделает этого — задохнется. Решали секунды. Собака дернула поводок, выше находилась рука, которая его держала, рядом с головой лежащего стояли офицерские сапоги. В зале было светло — наверно, горели свечи. Он даже подумал, что горит дом. Ему было необыкновенно холодно, и отсюда он сделал вывод, что это свет не от пожара. Наконец собака вывела офицера из терпения.

— Фу, Алекс! — крикнул он на овчарку. — Оставь эту падаль. Потеряешь нюх.

Страшное дыхание отодвинулось. Видимо, офицер оттащил собаку. Немцы с шумом покидали дом. Сновали взад и вперед, перекликались в парке. Для раненого это длилось целую вечность. Заворчали моторы грузовиков, огни фар проехали по парку и еще раз обшарили дом.

Дверь во двор была широко открыта, из нее тянуло ноябрьским холодом. На буфете по-прежнему горели свечи. Он осторожно открыл глаза. Был уверен, что сквозь щелки век увидит часового. Порыв ветра заколебал пламя свечи. Дом замер, как замурованная гробница. Он лежал головой к Сверку, немного дальше ужасно изуродованный Ковалик. Ему показалось, что у парня нет головы. Все расплывалось у него перед глазами. Он закрыл их, чтобы не видеть обезглавленное тело. Пошевелил руками, одна не слушалась. Попробовал сесть, опираясь спиной о тело Сверка. Подумал, что спасся каким-то чудом. И понял каким, когда ему удалось подползти к разбитому зеркалу, стоявшему в зале. Он увидел себя в ста проекциях, в каждом осколке разбитого стекла отдельно и достаточно выразительно. Ни глаз, ни бровей, ни лба, никаких человеческих черт не было. Какой-то кровавый манекен. Он отпрянул от своих отображений, глядевших на него одинаковыми кровавыми лицами многоголового вампира. Тогда он осознал, что ранен.

«Я ранен. Я должен отсюда выйти. Но как? В таком виде я не пройду и ста метров. Я должен снять с себя эти лохмотья. Должен умыться. Должен, пусть на четвереньках, добраться до кухни».

Человек, борющийся за жизнь, очень силен. Безгранично. Сильнее зверя. Вода вернула ему силу. Он мог держаться на ногах. В руке, наверно, осколок гранаты, это не пуля. В ранах он понимал. Боль была страшная, но крови шло значительно меньше, чем при пулевых ранениях. Осколок вошел глубоко в мышцу, уперся в кость предплечья. Потихоньку он двигался к стене, шатаясь, чтобы потом вдоль нее добраться до зала.

«Тогда я услышал шаги».

Он услышал их снова и, ища спасения от жестокости памяти, еще глубже зарылся головой в подушку. Не помогло. За этот короткий отрезок времени он умирал вторично, как тогда, когда очнулся от теплого дыхания овчарки, привлеченной живым телом.

Кто-то шел с другой половины дома, со стороны хозяйственных построек. Он подумал, что все-таки прислали караул. И что из кухни он выйти уже не сможет, но все-таки спрятался. Лег за большой ящик с углем, ожидая обхода дома. Так должен был поступить каждый благоразумный часовой. Громко затрещало стекло под ногами человека, вошедшего в зал. По этому треску можно было судить, где он находится. Но его шаги сразу же стали тише, он стал выискивать свободные от осколков места.

Этот человек крался. Он не хотел, чтобы его услышали. У Франэка блеснула надежда, что это обыкновенный вор, гиена, появляющаяся всегда и всюду в час поражений. Он сжался еще сильнее, потому что если это вор, то для вора его жизнь значила бы не больше, чем для жандармов. Но воры ничего не ищут в кухне. И в этом случае раненый мог спастись. Человек направлялся в глубь дома, туда, где были жилые комнаты, некоторое время его не было слышно совсем, как вдруг грохот падающего стекла объяснил все — он бушует среди посуды и фарфора. Наверно, он забрался в буфет. Грохот перепугал и незнакомца. Они оба замерли затаив дыхание.

Потом незнакомец двинулся назад, в направлении выхода. Но шаги его были не такими легкими, а в зале он не мог миновать стекла, которое опять трещало слишком громко. Должно быть, он нес что-то тяжелое. Раненый чувствовал, что незнакомец умирает от страха. Сам он все еще сдерживал дыхание, хотя уже ничего не было слышно. Раненый был спасен. Он выкарабкался из-за своей баррикады, подполз к окну и осторожно высунул голову. По тропинке в сторону бараков шел человек, в руках он что-то нес, что, сразу разобрать было нельзя. Вглядевшись, он различил запрокинутую голову и безжизненно болтающиеся ноги. Человек нес ребенка. Обессилев, раненый упал, прижавшись лицом к половицам.

«Ребенок. Ведь там жил ребенок, — подумал мужчина, лежа на гостиничной кровати. — Девочка, найденная Часовщиком возле железнодорожного полотна. Ведь она же была, она куда-то спряталась во время боя. Я о ней и забыл. Когда ее нес тот человек, казалось, что она мертвая. Я был уверен, что гестапо убило и ребенка».

Опираясь здоровой рукой о стену, раненый вернулся в зал. Свечи догорали, вырванный гранатой пол, обломки мебели делали это помещение похожим на кратер потухшего вулкана. Он попробовал установить, каким образом избежал смерти. Приблизился к убитым. Оба были изрешечены осколками. Уже мертвые, они заслонили его.

Прошло не менее часа, пока раненый смог снять с себя партизанское обмундирование. В два раза больше времени ушло у него на то, чтобы снять с Ковалика его гражданскую одежду и надеть на него свою рубашку, задубевшие от крови бриджи и ватник. Это было бы невозможно, если бы труп остыл совсем. К трупам и смертям он привык, но Ковалик погиб только потому, что получил от него разрешение присоединиться к отряду.

«Для меня никакого значения не имело, что граната оторвала Ежи голову после смерти, — думал он. — Ежи был для меня еще живым, теплым, прежним. В моем представлении это было второе ранение. Я сам лежал между ними и был мертвым. До сих пор непонятно, как я вернулся на этот свет. А они остались там. Каждую минуту я был готов к тому, что снова буду мертвым. Как они».

Наконец он окончил одевать Ковалика. При этом он вынужден был помогать себе второй рукой, хотя каждый раз от боли, пронизывающей не только руку, но и грудь, он почти терял сознание. Сапоги у мертвого были лучше, чем у него. Ему же предстоял долгий путь, поэтому сын конюха отдал раненому также и сапоги. Надеть на Ежи свои он не сумел. Боль парализовала левую сторону тела. Но он не мог уйти так просто. Их было семнадцать, количество должно сойтись. Видимость должна быть соблюдена.

Ковалик присоединился к ним в темноте. Шли гуськом, как тени. Они с Франэком были замыкающими. Никто не знал, что Ковалик пошел с ними, а Сверк уже замолк навеки.

Раненый пробовал надеть сапог двумя руками, вскрикивал от боли, но продолжал натягивать сапог на мертвую ногу. Нажимая грудью, он плакал от боли, как мальчишка, по лицу текли слезы, но он не отступал. Покончив с этим, он поднялся. Свечи на стуле догорали, но все равно было видно. Понял: уже светает. Он испугался. Жандармы могли прийти сюда за убитыми, обыскать имение, помешать жителям устроить похороны. Он знал, что остаток ночи, борющейся со светом, является единственным его прикрытием и союзником. Идти в город по дороге можно только ночью. Лесом же идти он не мог, слишком ослабел. Пришлось отправиться в госпиталь в повятовом местечке. До него было двадцать семь километров.

Ему пришло в голову, что именно сейчас пригодился бы парабеллум, гестапо унесло все оружие. Он уже был на боковой аллее, когда что-то заставило его вернуться. Он вошел на клумбу под окном, из которого стрелял, и пошарил ногой в сухой траве. Какой-то предмет, тяжелый как камень, подпрыгнул и ударился о носок сапога. Он наклонился. Это был парабеллум.

«Я утопил его в реке. Избавился от него как идиот. Оружие, которое само ко мне вернулось. Боже, что я сделал? Что я сделал?»

Он сжал кулак и почувствовал внутри что-то липкое, запрокинул голову, постепенно разжимая кулак, он следил за своей рукой, как за частью чужого тела. Нет, крови не было. Не так, как тогда, когда он вырвал ее из сжатой руки Сверка.

«У меня галлюцинации. Такое состояние приводит в дом умалишенных. Откуда у меня сейчас могла взяться кровь на руках? Это было двадцать пять лет тому назад. Нет, ровно двадцать восемь».

— Послушай, старик, — сказал он громко в пустоту гостиничной комнаты, — я сдержал свое слово. Но мы оба ошиблись. Ты и я. Я не отомстил за ребят, потому что… не было кому. Нет! Сверк, ты слышишь меня, брат? Слышишь? Сверк! Если бы не ты, если бы это не ты мне приказал… я пошел бы куда глаза глядят сразу же после войны. И никогда бы не вернулся на старую дорогу. О, господи… слишком поздно.