К «Цезарю» я поехал, чтобы малость отойти от впечатлений минувшего дня. Он выдался такой мерзкий, такой пасмурный и душный, он принес столько разочарований, что требовалось забыть сто как можно скорей. Я завершил очередное дело, со свойственной мне неумолимостью уличив одного гражданина в супружеской неверности. Фотографии, запечатлевшие, как папаша на заднем сиденье своей колымаги развлекается с совершенно посторонней дамочкой, ничем не напоминающей его законную жену, — фотографии эти вдребезги разнесут его семейный очаг, а мне помогут заплатить аренду за август. На сегодня подвигов довольно.

Меня зовут Джек Хейджи. Я зарабатываю себе на пропитание, на зубную пасту и жетоны подземки тем, что лезу не в свое дело, роюсь на помойках и в чужом грязном белье, а добычу приношу адвокатам, плачущим женам, хмурым лавочникам и снова адвокатам. Я — частный сыщик, и в тот вечер относился к своему ремеслу не лучше, чем все остальное человечество. И целый день в ушах у меня то хныкали, то смеялась, то что-то нашептывали какие-то голоса, и уже далеко за полночь, задыхаясь в густых испарениях, наползавших с океана, проворочавшись без толку и поняв, что уснуть не удастся, я встал, оделся и поехал к «Цезарю».

«Цезарь» — это торговый центр, главная достопримечательность Бенсонхерста, расположенного на границе с Бруклином, где я имею счастье проживать. Нормальные люди после закрытия стараются сюда не соваться. И правильно делают.

После захода солнца автостоянка у магазина и прилегающий к нему парк становятся одним большим темным заповедником — прибежищем всякого криминального сброда. Чрезвычайно веселое местечко. Торговцы наркотиками сбывают здесь свой товар, элегантные молодые люди ищут девочек на вечерок, подростки шарят по машинам, курят разную дрянь, колются. Иногда — режутся. Впрочем, случается и стрельба. И не подумайте, что Бенсонхерст — какие-нибудь трущобы: ни один дом в округе меньше чем за полтораста тысяч не идет. Этот район — отнюдь не гетто, он ничем не хуже всего остального Нью-Йорка, который вот-вот лопнет по швам от переизбытка людей, с болезненной отчетливостью сознающих, что там, куда они спешат, — ничего нет.

А тем, кто еще не успел попробовать, каков этот городок на вкус, кого еще не оглушила его холодная свинчатка, я возьму на себя смелость сообщить: ото — ад, черный, ко всему безразличный ад, неодолимо влекущий к себе людей талантливых и бездарных, искушенных и наивных, полных надежд и вконец отчаявшихся, которые устремляются сюда со всей страны лизать сочащуюся из миллионов ран зловонную черную патоку, которую Нью-Йорк умильно просит считать медом.

Ну, а те, кто уже смекнул, что может предложить им этот город, сидели в автомобилях, глазея по сторонам, или фланировали в темноте. Я поставил свой «скайларк» у самого парапета, не дававшего людям зарулить прямо в океан, вышел и стал прохаживаться взад-вперед.

Потом закурил и двинулся вдоль здоровенного волнолома, поглядывая на набегавшие внизу маслянисто-черные волны. В хорошую погоду отсюда отчетливо видны и мост Верразано и парашютная вышка в Кони-Айленде, но сегодня все тонуло в тумане. Густые тучи висели низко, над самой головой, будто ждали чего-то.

Наплевав на тучи и на то, чего они ждут, я перелез через стальные перила ограждения, пристроился на небольшом выступе не шире полутора футов и стал болтать ногами. Впервые за много недель я ни о чем не думал, расслабившись и тупо глядя перед собой. Я устал. Я одиноко и устало болтал ногами над морской пучиной и чувствовал себя в свои тридцать с хвостиком дряхлой развалиной.

Потом плотнее прижался спиной к перилам, вытащил еще одну сигарету и исхитрился раскурить ее, хоть воздух был просто пропитан влагой. Изо всех сил затянулся, чтобы дым дошел до самого нутра, и задержал дыхание, лелея тайную надежду задохнуться. Как бы не так. Но никотин сделал свое дело: напряжение ушло. И на том спасибо.

Из дому я вышел в самом омерзительном настроении. За месяцы, проведенные в Нью-Йорке, я так и не сумел наладить свою жизнь и преуспел не очень. Около года назад меня бросила жена, я уволился из питтсбургской полиции и сделался частным сыщиком. Назвать то, что последовало за переездом, одним нескончаемым праздником, никак нельзя: я успел разориться, и вскарабкаться до той точки, откуда мог начаться успех, и вновь скатиться до нулевой отметки. Скучать не приходилось... Тут я заметил, что уже вымок до нитки.

Зонтика у меня нет вообще — я считаю этот нелепый предмет недостойным настоящего мужчины, — но в тоске и злобе я выскочил из дому без шляпы и без пиджака. Теперь густая морось оседала на волосах и на рубашке, промокшей насквозь. Только я приготовился снова закурить, как полило по-настоящему, и мне еле-еле удалось прикрыть от дождя огонек зажигалки. Я высмолил «кэмелину» в три затяжки, не отрывая ее от губ. Далеко впереди, справа и слева от меня пылали, расплываясь в тумане, огни Бруклина и Стейтен-Айленда. При вспышках этого света я заметил, что волны внизу становятся выше, а дождь сверху хлещет меня сильней.

От этой жизненной картинки мне стало еще тошней. Ей-богу, даже природа — и та работает на Нью-Йорк. Этот город выжимает людей как лимоны, ломает, держит их в постоянном мучительном ожидании того, что при малейшей оплошности он их просто-напросто смоет. Покуда я произносил этот обличительный монолог, внутренний голос довольно спокойно заявил, что для жизни в Нью-Йорке имеет смысл обладать только одним чувством, и чувство это — безнадежность.

Закрыв глаза, я подался вперед. Дождь продолжал хлестать меня по лицу, волны внизу чуть-чуть не докатывались до моих подошв. Зачем люди приезжают в Нью-Йорк и зачем, к примеру, я это сделал? По мнению одного моего приятеля, люди вовсе не остановили свои крытые фургоны посреди Таймс-сквер, сказав: «Погляди-ка: это добрая земля, это честная земля, это сильная земля. Обоснуемся здесь, и дети наши вырастут свободными и чистыми». Я тоже уверен, что слова эти не звучали в эпоху крытых фургонов и, зуб даю, не звучат сейчас. Нет у Нью-Йорка ни доброты, ни силы, а уж детей сюда в любом случае привозить не стоит. Ни к чему это, совсем ни к чему.

Нью-Йорк подобен разверстой бездне, но при этом он хочет, чтобы каждый — пусть даже он двух слов связать не может, или развращен до мозга костей, или просто исчадие ада — считал его своей отчизной, обосновался в нем и пустил корни. Этот город с жадностью умирающего, который припадает губами к рожку кислородной подушки, зная, что каждый вздох может оказаться последним, высасывает из своих обитателей жизнь, здоровье, радость. Он хватает все, что попадается ему на глаза, он использует и грех, и законы, и, если потребуется, прямое убийство, чтобы отнять у тех, кто не может ежеминутно, ежечасно сопротивляться ему, все их достояние — деньги так деньги, мечты так мечты, не брезгуя и отчаянными надеждами — а потом, высосав все до капли, либо отбрасывает побежденных, униженных, сломленных, разрешая поразмыслить: как же так вышло, что они — не рохли и не слюнтяи — так легко отдали все, что имели, так просто сдались?

И тем не менее, думал я, они все едут и едут. Они прибывают каждый день сотнями — сотнями! — на самолетах, на автобусах, на разваливающихся колымагах — собственных или взятых напрокат — на мотоциклах, велосипедах или пешком, и все жаждут воплотить в жизнь несложный план. И по плану этому очень легко и быстро можно сделать себе имя на Бродвее или на телевидении, стать знаменитым художником, удачливым брокером, писателем, балериной, владельцем ресторана, обозревателем, актером, репортером, агентом, чем угодно — только надо усердно, не покладая рук трудиться сегодня для завтрашнего успеха! И они даже не подозревают, сколько официантов и продавцов, таксистов и коридорных, мелких клерков и темных посредников, сколько бездомных и голодных требует город за каждого, кому он милостиво отпирает врата преуспеяния.

Дождь немного утих, и я попытался снова закурить, уныло спрашивая себя, за каким дьяволом меня занесло в Нью-Йорк: ведь я-то наперед знал, что не найду здесь того, что ищу. И не нашел. Зато уже стал терять — терять самого себя, свою личность, скрывая от посторонних взглядов свое "я". Это очень утомительное занятие. Немудрено, что я устал, устал от порока, от ненависти в разных ее формах — от ревности, от насилия, от злобы. Слишком много се скопилось и во мне и в других.

И вот я приехал в Нью-Йорк, где все вышеперечисленные пороки и грехи давным-давно любовно поощряются, культивируются, постоянно и неостановимо растут, как социальные пособия. Конечно, это был поступок отчаявшегося человека, решившего свое отчаяние спрятать в целом море отчаянья, надеявшегося, что на фоне всеобщего безумия собственные его причуды будут не так заметны. Не тут-то было.

В растерянности я перестал размышлять над этими глобальными проблемами, отдав все силы прикуриванию. Это потребовало вдвое больше усилий, чем в прошлый раз.

Пачка «Кэмела» в кармане промокла, сигарета развалилась в руке. Ладонь я держал щитком над пламенем зажигалки, успешно опалив себе кожу, пока не втянул наконец слабенькую струйку дыма. Затянулся, вспомнив неизвестно почему, любимое присловье отца: «Бесплатных завтраков не бывает». В эту минуту Нью-Йорк подкинул мне новую пищу для размышлений.

Незаметно подобравшийся вор просунул руку через перила и вытянул из моего бокового кармана бумажник. Проделано это было с таким мастерством, что я еле успел схватить его за запястье буквально за секунду до того, как он удрал бы с добычей.

— Э-э, нет, так не пойдет! — рявкнул я.

Карманник, упираясь ногами в перила, дернул бумажник к себе, больно прижав костяшки моих пальцев к толстым стальным прутьям ограждения. Я не отпускал свое достояние, балансируя на скользком выступе в полтора фута шириной.

— Пусти, гад! Пусти!

Просунув свободную руку через перила, карманник толкнул меня, но я мертвой хваткой держал его запястье и чувствовал, как под тяжестью моего тела плечо его поддается, скользя вдоль перил. Он упорно пытался высвободиться, отдирая мои пальцы, сомкнувшиеся вокруг его кисти. Я стал бить его — без особенного эффекта: часть ударов приходилась по перилам, часть по мне самому, и только некоторые достигали цели. Я перебирал в голове варианты своих действий. Выбор был небогат.

Разжать руку? Уцепиться за перила или за выступ волнолома? Дождь, я грохнусь как миленький. Шансов, что я выплыву, — пятьдесят на пятьдесят. Там, внизу, под яростно накатывающими волнами — острые и скользкие камни. Пройти вдоль волнолома к берегу невозможно. И проплыть тоже. Там слишком мелко. Но достаточно глубоко, чтобы прибой размолотил меня о стену. Выбора не было, я вцепился в карманника еще крепче.

— Да пусти же ты, сука! Пусти меня, пусти, понял?

Пытаясь высвободиться, он дергался взад-вперед. Я рычал от боли — подмышку резало как ножом, — но пальцы не разжимал.

— Пусти! Пусти!

— Втащи меня наверх, ради Бога! — пытался я вразумить его. — Дай мне ухватиться за перила... Возьмешь себе эти деньги, я помирать из-за пятерки не собираюсь!

— Заткнись ты! Сволочь! Пусти меня. А-а, не хочешь?! Врешь, отпустишь!..

Карманник свободной рукой полез под куртку. Отлично, подумал я, ты хотел этого — получай, и крепче уперся пятками в стену. Вынырнувшая из-за пазухи рука сжимала раскрытую бритву. Тут моя левам нога соскользнула. Сквозь перила тянулось ко мне его рука. Я подтянулся, поставил ногу, и сейчас же мокрая подошва опять соскользнула. Бритва наконец нашла меня — располосовав рукав и стесав порядочный лоскут кожи. Я обрел равновесие, изменив центр тяжести, и все-таки поставил левую ногу. Лезвие плясало прямо перед глазами.

— Ага... — хрипел он, — сейчас отпустишь...

— Как бы не так.

Я резко откинулся назад всем телом, вор пошатнулся и ударился лицом о перила. Бритва выпала из его руки, полетела вниз, по касательной задев мне правое ухо. Из его разбитого носа ручьем хлестала кровь, попадая мне в глаза и в рот. Не теряя времени, я ухватил его за шею и буквально вбил в стальные прутья. Еще сильнее, еще обильней хлынула кровь — и по плечам и по рукам. От этого резкого толчка я чуть было не слетел вниз, но сумел удержаться и уже обеими руками ухватился за перила, утвердившись на выступе как можно прочнее.

Потом взглянул на своего противника, чтоб узнать, что мне грозит с его стороны. С его стороны мне не грозило ничего. Он был в глубоком обмороке или мертв. Разбираться было некогда. В руке у него был крепко зажат мой бумажник. Справившись с дыханием, я выдернул его. Вор не шевельнулся. Потом я перелез через перила и уселся в трех шагах от поверженного врага, заново переживая эту полутораминутную схватку, радуясь, что вышел из нее целым и невредимым, что живу и дышу. В течение нескольких минут я ликовал, а потом заметил, что дождь припустил с новой силой. Слишком много происшествий для одного вечера, подумал я, вскочил на ноги и подошел к карманнику. Перешагнул через его распростертое тело, похлопал по спине и сказал:

— Отчаянный ты малый.

Потом сел в машину и покатил домой. В ту ночь бессонница меня не мучила.