После его последнего визита в Сиэтл, я попробовал напасть на след Джими в Нью–Йорке, но там, в своей квартире, он не появлялся. По телефону чей–то голос мне пытался объяснить, что они не только не знают где он, но и не знают вернётся ли он вообще. Очень может быть, голос принадлежал одному из тех, кто всё время против нашего с ним общения, кто знает. Не слишком ли много я приложил к этому усилий, но я не мог игнорировать возможность лёгких денег. После моего первого погружения в Лос–Анжелесе, кокаин стал частью моей жизни (вместе с травой, LSD и алкоголем). Я был нагружен под завязку круглые сутки. А когда я нагружен, улица — вот то место, где меня можно было всегда найти.

Летом 1969 года я выехал из отцовского дома на Сиворд–Парк и снял номер в одной очень приятной гостинице на Вашингтон–Плаца. Так мне был гораздо свободнее в своих действиях, я мог выходить и приходить в любое время дня и ночи, без того, чтобы натыкаться на расспросы отца. Хотя у меня и оставалась приличная сумма от той, которую мне передал брат, я продолжал сам изыскивать способы увеличить количество моих наличных денег. Не то чтобы я не мог попросить снова денег у брата, он и так дал мне предостаточно. LSD стало очень популярным и, я бы сказал, даже модным в Сиэтле. Мы с дружками стали бомбить все концерты, проходящие в Колизее, и стали делать хорошие деньги. Фокус состоял в том, что шприц наполняли несколькими каплями LSD, а затем до полного объёма — Kool–Aid. Проходя по рядам на парковке, я толкал их по шесть долларов, вместо двух за десяток.

С концертов мы собирали хороший урожай, но они были не часты и в основном мы работали в игорных заведениях, барах и клубах. Благодаря великодушию Джими карманы мои были велики и позволяли мне проникать в самое закулисье Сиэтла, где ставки были очень высоки. И нынешнее моё положение потребовало нанять телохранителя. В игре я усвоил одну истину, которую отец никогда не смог понять: как только у тебя остаётся всего несколько баксов, срочно сваливай. Здесь важно успеть унести ноги до того, как кто–нибудь сбросит снова на стол деньги. А если вопреки случаю я выигрывал несколько тысяч за вечер, мне, как вы понимаете, требовалась серьёзная защита, чтобы успеть выскочить за дверь прежде, чем проигравший доберётся до моей задницы.

У меня были друзья по всему городу и они всегда предупреждали, когда копы или армейская полиция искали меня. Пару раз я чуть было не попался, но меня выручали друзья, мы менялись одеждой и я ускользал у них прямо из–под носа. Мне следовало бы крепче соображать, но видно, моё я было сильнее моих мозгов. Я думал, ну что такого плохого я сделал? Но я дурил только самого себя. Хоть сколько–нибудь умный человек первым делом уехал бы на время из города или даже поступил бы ещё более разумно, вернув себя армии. Я же не сделал ни того, ни другого.

Скрываться от армейской полиции проблем не было, их патрули были видны за милю, но совсем другая тактика была у копов. От них было не укрыться, они были везде, к тому же многие из них были переодеты в штатское. В конце концов они меня повязали. Однажды вечером, отужинав в Канзас–Сити–Стик–Хаус, я шёл по Пайк–Стрит со своей подружкой, вдруг из боковой аллеи выскочили двое и нацепили на меня наручники. Всё произошло так быстро, что я даже не мог предупредить их появление. Они запихнули меня в свою патрульную машину и отвезли в приёмник, где меня передали армейской полиции, и уже к утру я был в Форт–Льюисе.

На базе меня тут же посадили в карцер и не выпускали из камеры, кроме как на учения или в столовую. Майор Джаксон, импозантный пожилой чёрный, выглядящий как если бы он прослужил больше чем несколько положенных сроков, пропустил меня через центрифугу. Я же со своей стороны был непоколебим и отказал ему в удовольствии сломить меня. Меня даже занесли в список особо сознательных вольнодумцев, ведь я не выказал им свою покорность.

Итак, Джими снова вставил в свои импровизации Национальный Гимн во время теперь уже легендарного выступления на фестивале в Вудстоке, а я снова оказался в армейской тюрьме. Снова моя жизнь это холодный бетон и железные засовы и сделано это мною самим и винить мне некого, кроме себя.

За пару месяцев, пока я там плесневел, армейское начальство осознало, что бы они там не делали, они никогда не смогут сделать из меня солдата. Однажды, ближе к вечеру, меня навестить пришёл майор Джаксон.

— Тебя демобилизуют, Хендрикс, — подытожил он их решение.

— Ну вот и хорошо, — отреагировал я.

В моей голове вихрем вспомнилось всё то, что мне пришлось вытерпеть от них и вот теперь я освобожусь от этого.

— Ну, не вполне в смысле "хорошо" — многозначительно произнёс майор Джаксон. — Мы передадим тебя полиции Сиэтла и тебя отправят в тюрьму.

Несколькими днями позже меня отвезли в городскую тюрьму Кинг–Каунти и передали на руки полиции. Армия определила мой статус так: демобилизован "в положении недостойном уважения". Я провёл в Кинг–Каунти 4 месяца наедине с холодной пищей. Затем меня отправили на 30 дней в Шелтон, где меня, по их словам, "диагностировали", там меня подвергли медицинскому обследованию и собрали целый консилиум для решения одного единственного вопроса, что же со мной делать в дальнейшем. В итоге, 17 марта 1970 года, меня транспортировали в исправительное заведение Монро. Меня проводили в одиночную камеру, расположенную в Си–крыле, темноватом симпатичном помещении с четырьмя этажами соседей.

Когда, наконец, мне восстановили полагающиеся мне привилегии и позволили выходить во двор, это было сравнимо моему возвращению домой. Кругом одни знакомые лица. Весть о моём появлении быстро облетела все закоулки заведения, и, так же как это было в армии, не нашлось ни одного, кто бы не хотел мне пожать руку и не выказать мне своё уважение.

Тюремное общество сильно не отличалась от уличного, только здесь валютой были сигареты. Бартер, сделки, втюхивание были у меня в крови. Если ты не знаешь, как это работает, ты так и останешься ни с чем. Соседи меняли табак на всё, на еду, траву, колёса. Траву мне проносила в Монро моя старушка Лидия. В комнате свиданий я пересыпал траву в пластиковый стаканчик и, когда приходило время возвращаться в камеру, ставил стаканчик на пол. Выходя, я многозначительно подмигивал одному из моих дружков, работающим уборщиком. Он шёл с метлой якобы подмести за нами и пересыпал траву к себе в карман. Позже мы делили её поровну.

Мы делали всё возможное, чтобы скоротать время. Лучшим из всего было, конечно, нагрузиться. Меня даже научили делать алкоголь. Нужны только два куска хлеба и дешёвый фруктовый сок. Хлеб настаивался в стакане сока пару недель и получался отличный тюремный коктейль. Вкус отвратителен, но забирал хорошо.

После моего определения в Монро, Джими передал через отца, что хочет навестить меня и даже дать благотворительный концерт для заключённых. Он полагал, что этот концерт сможет как–то повлиять на моё положение и смягчить приговор. Но менеджеры зарубили эту идею на корню. Ведь в Канаде, вызвав из Средних веков практику Божьих судов, над братом кто–то же провёл это испытание, с помощью которого попытался установить, виновен он или нет, когда у него при досмотре, как говорят, нашли героин. Хотя брат и увернулся от пули, пущенной в него канадской полицией, но менеджеры не хотели, чтобы Джими был ещё вовлечён в дальнейшем и в мою судьбу. Больше мне не удавалось поговорить с братом непосредственно по телефону и весточки от него я получал только через отца.

Когда брат в четвёртый раз приехал в Сиэтл с концертом, 26 июля 1970 года, менеджеры обезопасили себя от его попытки навестить меня в Монро. Они составили жёсткий график: перелёт, репетиция, концерт, а у меня же не было никакого шанса вырваться к нему. Но, несмотря на то, что нам не дали увидеться, брат всё время был рядом со мной. Каждый день по радио крутили его пластинки, особенно мне запомнились Crosstown Traffic и If 6 Was 9, которые передавали постоянно.

Я не был в обиде, что Джими так и не позвонил и ни разу не навестил меня в тюрьме. Я понимал, что он был связан графиком, я хорошо помнил то время, когда был с ним на его гастролях, и видел, что творилось за его спиной и какое нескончаемое давление он испытывал от своих менеджеров. Ведь было это совсем недавно. Мой дух всё креп, видя, как многие с ещё большим сроком, чем мой, досрочно освобождались. Мой приговор не был чем–то, с чем мог я смириться. У меня не было чувства досады, меня отучали от этого чувства всю жизнь. Может быть, даже в этом слишком переусердствовали. Я сам себя загнал в угол и должен был испить свою чашу до дна.

Мы с отцом еженедельно перезванивались и я был в курсе всех дел брата. И когда отец сообщил, что мечта Джими исполнилась и он сформировал группу Band of Gypsys, в состав которой вошли его старинные друзья Бадди Майлз и Билли Кокс, я был искренне рад. Я знал, что Бадди давно хотел играть с братом и был уверен, что он так же был этому рад. Джими так долго страдал от постоянного контроля над своим творчеством, что, казалось, теперь он сможет с новой группой, но со своими старыми друзьями, пойти собственным путём.

Однажды утром, как обычно, я собирался идти на кухню, чтобы приступить к своим ежедневным обязанностям. У многих заключённых было включено радио и они слушали утренние новости.

— Эй, слышали? Джими Хендрикс умер от передозировки! — неожиданно донёсся чей–то возглас откуда–то снизу с первых этажей.

— Слушай, это не смешно! — ответил ему чей–то голос.

— Говорю тебе, Джими Хендрикс умер! Только что по радио объявили!

— Заткнись, тебе говорят! Ты что, не знаешь, его брат прямо над тобой?

Слух, что Джими умер, облетел все камеры, я не знал, что и думать. Но тут заскрежетал тюремный динамик:

"Заключённый Леон Моррис Хендрикс, номер 156724. Вам сообщение у капеллана."

У меня сжалось сердце. От этого заявления проснулось всё наше крыло. И вдруг все затихли. Была такая тишина, какой здесь никогда не было. И пока я шёл к тюремному капеллану, заключённые молча провожали меня взглядом из–за своих решёток. У ворот меня встретили охранники и проводили к капеллану. Когда я вошёл к нему, он протянул мне трубку, на том конце провода раздался голос отца.

— Что случилось, отец? — спросил я.

— Горько тебе говорить, сынок, но Джими больше нет. Говорят, он умер прошлой ночью, — скороговоркой произнёс он сквозь слёзы. — Но только не волнуйся. Всё будет хорошо.

— Да, я понимаю, — попытался я его успокоить.

Возвращался в камеру я на деревянных ногах. Ни один нерв не дрогнул на моём лице, если бы я не сдержался, если бы стал кричать, бить кулаком в стену или ещё чего похуже, они бы посадили меня в яму и продержали бы там одному Богу известно как долго. Не то чтобы я ничем не выказал своё состояние, меня словно не стало. То был самый худший момент моей жизни. Камеру заперли и 72 часа мне не разрешено было выходить. С их стороны это была стандартная мера, когда кто–либо из заключённых получал плохие известия. Так они надеялись избежать всплеска эмоций, могущих повлиять на настроение других заключённых и привести к нежелательным результатам.

Остаток утра я рисовал и сочинил поэму. Заключённые, проходя мимо моей камеры просовывали сквозь решётку кто несколько сигарет, а кто и пакетик с травой.

Стремясь чем–либо унять боль в сердце, я скручивал крошечные самокрутки и выкуривал их за одну–две затяжки. Мы называли такой способ "последней затяжкой", потому что если тебя застанут за этим занятием, то не только накажут, но и увеличат срок. У меня же не было никакого интереса сидеть в яме или оставаться в Монро на дополнительное время.

Сидя на своём изношенном матраце, я рассматривал трещины на стене моей камеры, как если бы они были дорогами, по которым нам с братом пришлось пройти, плохим или хорошим, и никак не мог осознать, что его больше нет. Что никогда я больше не смогу насмешить Бастера своими нелепыми поступками. Что дни эти ушли навсегда.

Помню, заключённые один за одним выключили свои радио. С тех пор, как я попал в Монро, это был первый раз, когда в блоке наступила такая тишина. Меня очень тронуло, что парни так тепло отнеслись к моему горю. Этим они показали мне своё уважение. Пять этажей камер замерли почти на весь день. Никто не слышал, чтобы в Монро такое случалось. Возможно, за всю историю Монро это был единственный раз.

Я не знал, что делать. Я не мог остановить слёзы и неважно, сколько бы я не упрашивал, меня бы не отпустили. Сквозь решётку своей камеры я видел через окно напротив, как медленно садилось солнце. Заснуть я так и не смог.

К утру я несколько успокоился и моя боль превратилась в поэму "Звёздное дитя вселенной". Слова сами возникали в моей голове, мне же только оставалось их успевать записывать. Это было моё печальное прощай Джими. Мой брат всегда казался посвящённым во что–то большее, избранником высших энергий. С самого начала он испытывал на себе звёздное предназначение. У него было это нечто, отличающее его. Он был выше всех когда жил, и я уверен, воспарил ещё выше после перехода. Вот последняя строфа:

He knew peace and love he'd find somewhere, Он знал то место, где мир с любовью живут So he wrote the music to guide us there. И музыкой своей туда он вёл нас I know you are grooving, way out somewhere, And when I'm experienced, I'll join you there. И я, когда поборю свой страх, присоединюсь к тебе

Я всю свою жизнь продирался через колючки преград, но впервые ощутил свою беспомощность. Когда через три дня меня выпустили из клетки в общую столовую, все заключённые показали мне своё уважение. Брат был символом молодых людей, а из них многие были заключены здесь, так же как я. В тот вечер передо мной выросла такая гора мороженого и пончиков, какую я не мог бы съесть и за месяц. Благородный жест. Я ощутил, что для многих из находящихся здесь заключённых, как и для меня, это стало переломным моментом их жизни.

Я не знаю, чтобы сделал, если бы они не разрешили мне покинуть Монро на похороны. Всё что мне оставалось, это ждать и надеяться на лучшее. Мне повезло, что тело Джими привезли из Англии почти на месяц позже. Надо отдать должное моему адвокату, он использовал это время, чтобы добиться моего отпуска под поручительство. Я позвонил ему и моему отцу за несколько дней до отпуска, чтобы я мог одеть приличный костюм. В день похорон, 1 октября, мне принесли отличный костюм и шёлковую рубашку и я переоделся.

Одним из условий было, чтобы отец нанял мне сопровождающих. Видели бы вы меня в тот момент, когда я шикарном костюме шёл по тюремному коридору и опять, как тогда, меня провожала полная тишина. Заключённые молча стояли в своих камерах с поднятым кулаком в знак уважение в такой важный для меня день. Даже за воротами Монро, садясь на заднее сиденье патрульной машины, я видел парней, приветствующих меня, выстроившихся в ряд вдоль тюремной ограды.

До южной оконечности Сиэтла мы добирались около часу, начинались одни из самых тяжелейших часов моей жизни, ведь мне приходилось свыкнуться с мыслью, что я еду на похороны Бастера. Не могу подобрать слова, чтобы описать моё состояние. Когда мы заехали на стоянку рядом с баптистской церковью Данлэп на Райнер–Авеню, мои конвоиры сняли с меня наручники.

— Слушай, — произнёс один из них, помогая мне выбраться с заднего сиденья патрульной машины. — Я собираюсь снять с тебя наручники на время церемонии.

— Благодарю вас, сэр, — ответил я ему. — Я буду очень вам благодарен за это.

Он вытащил небольшую связку ключей из своего жакетного кармана и стал отпирать наручники.

— Только послушай меня внимательно, сынок, — сказал он, пристально глядя мне в глаза. — Мы всё время будем на шаг рядом с тобой. И уж не вини меня, если попробуешь сбежать.

Только успели с меня снять наручники, как я попал в объятия отца и тётушек. Я испытал какое–то сюрреалистическое ощущение, когда вошёл в церковь, набитую всеми этими сотнями людей, пришедшими на церемонию. Сплошной, ничем несдерживаемый поток эмоций. Каждый раз, как я видел кого–нибудь из родственников, моё сердце сжималось всё сильнее. Такой силы грусть я никогда прежде не испытывал. Мы с отцом прошли по центральному проходу до своих мест в первом ряду. Джун, Жени, бабушка и дед сели рядом с нами. Никто и не пытался сдержать рыдания. Слёзы, слёзы, море слёз. Вот Ноэл Реддинг и Мич Мичелл, а там Бадди Майлз, и Джонни Винтер, и Майлз Дэвис. Даже мэр Сиэтла, Вес Ульман, был здесь. Когда я обернулся, то увидел не менее пятидесяти молодых женщин, одетых в чёрное и скорбящих о смерти Джими. Вы может быть подумали, на их месте должны были быть его бывшие, но так и было на самом деле. Но узнал я среди них не более нескольких.

Церемонию вёл преподобный Харольд Блэкбёрн, аккомпанировавший также солисту, спевшему несколько гимнов. По правую руку от кафедры возвышалась в рост человека роскошная гитара вся сделанная из белых и пурпуровых цветов. Одна из лучших маминых подруг, Фредди–Мей Готье, поднялась и обратилась к более чем двумстам собравшимся с речью. После нескольких вступительных тёплых слов она прочла стихи, которые Джими написал за несколько месяцев до смерти, "Ангелы" назвались они, затем продолжила моей поэмой "Звёздное дитя Вселенной". Когда она кончила читать, все вскочили, выкрикивая амен и аллилуйа.

Мои ноги сделались ватными, когда пришло время идти к украшенной серебристо–серым металлом шкатулке, в которой лежал Джими, чтобы сказать ему последнее прощай. Они одели его в зелёный парчовый костюм и вид его был спокойный, как если бы он спал или только что закрыл глаза, обдумывая новый музыкальный проект. Во всяком случае, мне хотелось так думать. Коротко помолившись над ним, я сложил лист с моей поэмой и положил её рядом с ним.

После церемонии мы с отцом всю дорогу до кладбища Рентон проехали молча. О похоронах было объявлено по радио и люди вышли на лужайки перед своими домами и жестами пытались поддержать нас, пока мы медленно проезжали мимо на лимузине. Приехав на кладбище, я огляделся и меня поразило запустение, царящее вокруг. Временное пристанище охотника в лесу выглядело лучше, чем эта кладбищенская контора. У меня не укладывалось в голове, как после такой яркой жизни брата не смогли найти ему менее убого места последнего отдыха.

— Почему Бастера хоронят в таком месте, как это? — нагнувшись к отцу, тихо спросил я.

— Потому что наша мама лежит здесь, — ответил он.

— Она здесь?

— Да. Она где–то на этом кладбище, но я не знаю где точно. Мы до сих пор не можем найти её могилу. Но это здесь, и я решил пусть будет это нашим семейным местом, сынок.

Я не стал продолжать. Это совсем неподходящее ни время, ни место для споров, пусть всё остаётся как есть.

Друзья детства Джими — Эдди Райи, Донни Хауэлл и Бадди Бёрнс несли гроб вместе с Джеймсом Томасом, лидером одной из его ранних групп, и Хербом Прайсом, его ассистентом. Яма была уже вырыта. После того как они медленно опустили его в землю, люди стали кидать ему кто медиаторы, кто записки, а кто и пакетики с травой. Вся наша семья была здесь и они крепко поддерживали друг друга. Мне очень не хотелось в тот момент думать, что кто–нибудь из нас тоже когда–нибудь покинет эту землю.

Мои центровые дружки–гангстеры рассчитывали, что эти похороны дадут мне отличную возможность для побега из тюрьмы. План был разработан до мельчайших подробностей и машина с полным баком ждала меня за оградой кладбища. Но моё сердце, мои мысли были в другом месте. Моего брата уже не вернуть и я решил полностью вынести наказание и постараться выйти оттуда с чистой душой. Побег этот, да и подвести людей, которые за меня поручились, что могло быть ещё хуже в моей ситуации. Я даже не мог представить своё будущее в этом случае. Мои дружки очень расстроились, услышав мой отказ, но всё же, напихали мне несколько блоков Пэлмела, чтобы я забрал их с собой в тюрьму. Если вы подумаете, что в сигаретах был табак, то ошибётесь, они все сигареты набили лучшей травой, каждую пачку запаковали в фирменную прозрачную упаковку и на каждом блоке восстановили заводскую упаковку. Совершенно невозможно описать какую титаническую ювелирную работу они провели ради меня.

Я взглянул на лужайку перед кладбищем, на том краю стояли мои конвоиры, скрестив руки на груди, и когда один из них посмотрел в мою сторону, я отвёл взгляд и отвернулся. День пролетел очень быстро, как жаль, что нельзя было добавить к нему ещё пару часов. Пришло время вернуться в то единственное место на земле, где я бы хотел оказаться в тот момент: в тюрьму. Больше я не смотрел в их сторону, но тут один из них быстрыми шагами подошёл ко мне и положил руку мне на плечо.

— Пошли, Леон, — тихо произнёс он. — Пора.

Было такое ощущение, как если бы я вдруг оказался в безвоздушном пространстве.

— Хорошо, хорошо, сейчас, — сказал я ему. — Можно я только попрощаюсь с отцом.

Видно, офицеру всё это уже порядком надоело, но он всё–таки позволил мне попрощаться с отцом.

— Ладно, иди, сделай то, что считаешь нужным, — отрывисто произнёс он.

Я подошёл к отцу и мы на прощание крепко обнялись. Мне так необходимо было оказаться в кругу семьи, чтобы пережить весь этот ужас, но день подходил к концу и я уже не принадлежал себе, мне предстояло выпрямить кривую линию моей жизни.

Охранники Монро даже не стали проверять мои сигареты, когда защёлкнули замок на моей камере. Поэтому, благодаря моим дружкам–гангстерам, всё наше крыло было укурено на протяжении нескольких месяцев. Надзиратели никак не могли взять в толк, как всем их подопечным удавалось быть такими нагруженными. Они из кожи вон лезли, трясли каждого, но никто так и не раскололся. Веселье оборвалось в тот день, когда один из надзирателей поймал меня за этим занятием во дворе. Я помчался к себе и спустил весь оставшийся запас травы в унитаз. Когда же они, а мы это называли зачисткой, нагрянули в мою камеру позже этим же вечером то, выпотрошив всю камеру, не нашли ничего.

Чарльз Паскаль, адвокат, его нанял отец для помощи в делах моего брата, навестил меня и рассказал, с чего лучше всего начать. Помимо моего досрочного освобождения, Чарльз сделал ещё одну важную вещь, он связал моё будущее с Фондом Джими Хендрикса, основанным моим отцом совместно с Фредди–Мей Готье. Это, плюс хорошо оплачиваемая работа, плюс постоянный адрес (дом отца) и плюс система, нуждающаяся во мне на воле, всё вместе и послужило основанием моего досрочного освобождения.

Слава Богу, всё срослось и до моего окончательного освобождения оставалось 30 дней. И у меня не было никакого желания, чтобы что–то встало между мною и открытыми воротами Монро.

— Люди, заприте меня в камере на месяц, — просил я надзирателей. — Мне не нужны неприятности. Ни в столовой, ни на дворе. Позвольте мне просидеть в моей камере все эти дни до самого моего освобождения.

В ответ они рассмеялись, я же был серьёзен как никогда. Не было на свете вещи важнее для меня в тот момент, чем тихо–спокойно провести остаток времени и затем окончательно воссоединиться со своей семьёй.