– На следующий день после того, как мы направились на юго-восток в Чиуауа, французский патруль побывал в Гран-Сангре. Грегорио Санчес доложил мне, что дон Лусеро обманул их, сказав, что мы следуем на запад в Гуаймас. Я считаю, что он может быть нам полезен.

Лейтенант Монтойа говорил это человеку, сидящему напротив него за простым, грубо сколоченным деревянным столом.

– А можно ему доверять? – сомневался собеседник лейтенанта.

Низкорослый, щуплый, он был одет в свой вечный черный костюм и белую рубашку без вышивки и кружев, которая резко контрастировала с кожей лица цвета темной бронзы. Это было лицо индейца – широкое, с квадратной упрямой нижней челюстью, обычное, простое, как и весь его облик. Некоторые находили в нем сходство с североамериканским президентом Авраамом Линкольном.

Бенито Хуарес невозмутимо раскурил толстую кубинскую сигару. Приверженность к сигарам стала его, может быть, единственной, но вполне простительной слабостью со времени, когда он жил в изгнании в Новом Орлеане. Это было много лет назад. На неподвижном лице выделялись лишь глаза – два бездонных черных озера. У них было какое-то особое трагическое выражение, безотказно воздействующее на окружающих. Сейчас глаза президента были устремлены на усатого лейтенанта Боливара Монтойа.

– Я верю, что он сочувствует нашему делу. Иначе почему бы он отправил французов по ложному пути? – спросил лейтенант.

– Действительно, почему? – словно эхо отозвался Хуарес. – Может, он просто игрок в душе и поставил на того, кого счел в забеге фаворитом?

В задумчивости он постучал карандашом по столу, заваленному документами и письменными донесениями с фронтов.

Разговор происходил в крохотной лачуге на окраине Эль-Пасо-дель-Норте. Эта хижина на протяжении года служила резиденцией президента Мексики, последней в череде временных пристанищ с тех пор, как республиканское правительство было изгнано из столицы и постепенно передвигалось все севернее от Сан-Луи-Поточи к Дуранго, затем в центральную часть штата Чиуауа и в конце концов осело в этом Богом забытом городишке на самой границе.

Но теперь этот человек малого росточка, но великого упорства был вознагражден за свою стойкость. Корабль войны совершил резкий поворот, тактика неустанной и безжалостной герильи одержала верх над стратегией генерала Базена. Беспрерывные уколы «москитов»-партизан доводили до бешенства вооруженного до зубов гиганта.

Наконец настал такой момент, что измученное регулярное войско впало в оцепенение, а затем ударилось в панику. Даже варварские расправы над населением Мексики, творимые генералом Маркесом, приводили лишь к обратному результату. Сопротивление императорскому режиму росло.

Сейчас наконец президент имел в своем распоряжении две действующие армии во главе с Диасом и Эскобедо, снабженные артиллерией и стрелковым оружием в достаточном количестве, чтобы встретиться лицом к лицу с регулярными частями интервентов. Вскоре Хуарес двинется к югу, и империя Максимилиана будет все сжиматься и усыхать, как шагреневая кожа.

– Нам нужен свой человек в Соноре, господин президент, – настаивал Монтойа. – Все тамошние гасиендадо поддерживают императора и слишком богаты и влиятельны, чтобы оставлять их без внимания с нашей стороны. Альварадо, как хозяин Гран-Сангре и человек их среды, мог бы осведомлять нас об их намерениях.

– Вы сознательно не употребили слово «шпионить», – заметил Хуарес. – Я понимаю. Оно вряд ли применительно к сеньору Альварадо. Но если единственный мотив его поступка – личная выгода, то, может быть, и не стоит подвергать риску Грегорио Санчеса и тех, кто работает на нас в Гран-Сангре. Ведь хозяин и доныне обладает властью казнить и миловать любого батрака и слугу в своем поместье. Что ж, я обещаю обдумать все это досконально.

Президент дал понять офицеру, что разговор окончен.

– Но Николас Фортунато вовсе не хозяин Гран-Сангре, – подал из дальнего угла голос Барт Маккуин, как только за Монтойа затворилась дверь. До этого он оставался совершенно незамеченным. Именно так он предпочитал жить и действовать.

– Расскажи мне все, что знаешь о Фортунато. – Хуарес сделал несколько затяжек сигарой, окутавшись клубами дыма, а американец прошел к столу и занял стул, на котором раньше сидел Монтойа.

– Николас Форчун, впоследствии Фортунато, родился в 1836 году в Новом Орлеане. Мать была танцовщицей и выступала на сцене, впоследствии занялась проституцией. Отец – дон Альварадо, который не скупился на содержание смазливой актрисочки Лотти Форчун в тот период времени. Говорят, что он в ней души не чаял и пару месяцев пользовался ею только один.

– Но он не сделал попытки усыновить мальчишку, – заключил из слов собеседника президент.

– Нет. Возможно, он даже и не знал о рождении сына. Еще до того, как беременность Лотти стала явной, он потерял к ней интерес, а вскоре обвенчался с Софией Обрегон. Мальчик провел ранее детство на улицах Нового Орлеана, потом короткое время жил в Техасе, затем вступил в Иностранный легион.

С удивительной дотошностью Маккуин изложил жизнеописание Николаса Фортунато вплоть до знакомства его с «мастером шпионажа» в Гаване четыре года назад.

– Ник работал на плантаторов. Его наняли подавлять всякие вспышки недовольства среди батраков. Предполагалось, что он во главе отряда профессиональных наемников справится с толпой безоружных голодранцев. Но он отказался стрелять, рубить руки и головы и покинул ряды легионеров.

– Неужто в нем заговорила совесть? – скептически осведомился президент.

Маккуин в ответ иронически усмехнулся:

– Возможно, но, честно говоря, я сомневаюсь. «Сахарные дельцы» в Нью-Йорке, которые его наняли, начали испытывать временные финансовые трудности. Им нечем было ему платить. Он устроился на службу к своим бывшим хозяевам-французам и вместе с ними высадился в Мексике. Очевидно, он и законный сын старого Ансельмо повстречались где-то на дорогах войны и каким-то образом договорились – уж не знаю, на время или навсегда – поменяться местами.

Хуарес в который раз изумился осведомленности янки, его умению проникать в чужие тайны. «Мастер шпионажа» всегда был на высоте. Он был направлен президентом Линкольном в атмосфере строжайшей секретности для связи с правительством мексиканской республики.

За два года общения с тайным североамериканским агентом Хуарес убедился в его незыблемой преданности своему начальству в Вашингтоне и в неразборчивости в средствах, применяемых им для достижения того, что выгодно и полезно Соединенным Штатам.

Как человек, в свою очередь озабоченный только судьбой своей страны и больше ничем, Хуарес проникся уважением к янки и был счастлив, что он и Барт Маккуин в данное время являются союзниками, а не врагами.

– Естественно, что нам выгодно сохранить за Фортунато то место, которое он сейчас занимает. Если он хочет продолжать маскироваться под своего сводного братца, ему придется сотрудничать с нами.

– И быть моими ушами и глазами в Соноре, – поддержал Маккуин президента. – Особенно в том змеином гнезде, где обитает наш старый друг дон Энкарнасион Варгас. Я слышал, что в следующем месяце он устраивает большой прием в честь принца Салм-Салм и его американки-жены, которые совершают поездку по северным штатам в качестве специальных эмиссаров императора.

– Происходит ли что-нибудь в столице, о чем вам не становится немедленно известно? – поинтересовался Хуарес. Довольная улыбка слегка оживила его каменное лицо.

– Лишь малая толика событий проходит мимо меня, – без всякой скромности признался тайный агент. – Мои информаторы весьма надежны, хотя ваши занимают более высокие должности. Передавал ли вам что-либо Мигуэль Лопес в последнее время?

Хуарес изобразил на лице отвращение.

– Я брезгую иметь дело с предателями, такими, как Лопес. Он продаст жену и детей, если это принесет ему политическую выгоду. Поэтому я не очень склонен использовать и вашего Фортунато. Он провел жизнь, торгуя собой, и заботится только о себе.

– Но именно забота о себе заставит его работать на нас. Бездомный бродяга заимел крышу над головой – и какую великолепную крышу. Быть хозяином Гран-Сангре – разве для него это не предел желаний? И кто знает, может свершится чудо, – добавил Маккуин цинично, – и в Фортунато проснется совесть.

Николас, опершись на руку, склонился над Мерседес. Другой рукой он тихонько водил по ее груди, отчего соски ее напряглись и твердели. Он только что закончил заниматься с ней любовью, затягивая по времени этот акт, насколько хватало у него терпения и воли. Он сдерживал себя, медленно проникая в глубину ее тела, пока наконец не был вынужден полностью отдаться инстинктам.

Мерседес была больше не в состоянии оставаться в постели холодной и неотзывчивой. Сперва она ощущала физический страх перед его напором, помня о том, каким грубым насильником может быть ее супруг. Затем она стала бояться самой себя, чувствуя, что собственное тело начинает предавать ее. Естественное желание близости с мужчиной, возникавшее у нее после возвращения Лусеро в дом и теперь подавляемое ценой мучительных усилий, стало источником боли – и телесной, и душевной. Уступить желанию означало уступить ему, своему супругу, а Мерседес все еще не доверяла мужу. Слишком жестоко ранил ее Лусеро в первую неделю их совместной жизни.

– Не ощущаешь ли ты иногда, что тебе чего-то не хватает? – спросил он мягко, видя, как вздрагивает она, стараясь унять или хотя бы скрыть от него терзающую ее боль. – Я знаю, что у тебя болит здесь… – Он вновь потрогал ее грудь. – …И здесь…

Его ладонь легла на округлость ее живота. Затем рука скользнула ниже, погладила волосы на холме между ногами.

– А вот здесь болит больше всего… Не так ли, Мерседес?

Он массировал ее самое укромное место круговыми движениями, желая проверить, останется ли она неподвижной. Когда ее бедра едва заметно выгнулись, Николас улыбнулся.

Мерседес стиснула зубы. Горячие слезы вытекли из-под ее опущенных ресниц. Что он делает с ней? Что хочет ее тело, нет, не хочет, а требует, жаждет? И все же, если она отпустит свои эмоции на волю, не устоит перед его чувственной пыткой, то лишится уважения к себе и с таким трудом завоеванной независимости, может быть, вообще перестанет быть самостоятельной личностью.

– То, что мы делаем, все для того, чтобы зачать детей. Нам ничего больше не надо, – выдавила она из себя почти бессвязную фразу, мысленно умоляя поскорее укрыть под простыней ее пылающую наготу, отвернуться от него и погрузиться в сон.

– Ты рассуждаешь, как благопристойная девочка, воспитанная в монастыре. Нам очень много надо, и о многом ты не имеешь понятия, Мерседес. Есть наслаждение, которое ты и вообразить себе не можешь, слишком уж твой ум засорен всякими глупостями. Но наслаждение это ты получишь, если только сама разрешишь себе.

– Я думала, что ты хочешь выполнить свою обязанность по отношению к Гран-Сангре. Так делай свое дело и отпусти меня.

Вместо требовательной настойчивости в ее голосе звучала жалкая мольба, и она ненавидела себя за это.

– А-а, наконец-то ты призналась, что… в тебе попросту живет страх.

– Свои обязанности я знаю. Я не боюсь заиметь детей.

– Но ты боишься того, что я открою тебе истинный мир страстей… что я разожгу костер и стану подбрасывать хворост… пока ты не запылаешь. А потом, ты так думаешь, я тебя покину? Ты этого боишься, возлюбленная моя?

– Ты покинешь меня, как только сделаешь мне ребенка. И будешь искать развлечений на стороне, когда я не смогу больше тебя… – Она оборвала начатую фразу, отчаянно смутившись от того, что позволила себе заговорить о столь интимных вещах.

Его понимающая улыбка вполне могла ее взбесить, если бы Мерседес увидела ее.

– Ребенок в животе не мешает женщине заниматься любовью. Поверь мне, я видел сколько угодно солдатских жен, которые…

– Но зачем тебе, Лусеро, бесформенная уродина? Ты не захочешь такую женщину, я знаю! – воскликнула Мерседес с обидой неизвестно на что. Чем дольше длился этот разговор, тем сильнее ее мучил стыд за себя. Она предстала перед ним в самом худшем и непристойном виде – ревнивой, глупой, умоляющей, чтоб ее пожалели.

Он не скрыл своего удивления:

– С чего ты взяла, что я сочту женщину, носящую во чреве моего ребенка, непривлекательной?

Ник в недоумении пожал плечами. Он всегда смотрел на округлившиеся животы «солдатерос» – как их называли в армии – с сочувствием к нелегкой судьбе этих женщин. Утонченные богатые сеньоры, разумеется, находясь в положении, не показывались в свете. Впрочем, личного опыта ему в подобных ситуациях не хватало, и он был не против того, чтобы его приобрести.

Унизительное положение незаконнорожденного и собственное безрадостное детство побуждали Ника соблюдать осторожность в постели, чтобы не плодить «ублюдков». Он не желал производить на свет детей, которые потом бы безвинно страдали, как это случилось с ним. Но мысль о том, что Мерседес будет носить его ребенка, внезапно показалась ему привлекательной. Он сам поразился, какой отклик вызвало в его душе подобное предположение.

Впервые Мерседес увидела в его глазах смятение.

– Разве мать Розалии не стала тебе противна после того, как забеременела?

Своей настойчивостью Мерседес словно собиралась добить его окончательно.

– Позволь мне уточнить сначала мой вопрос! – воскликнул Ник, проклиная в уме Лусеро, виновного в том, что братец навязал ему эту проблему. – Что заставляет тебя думать, что я сочту именно тебя непривлекательной, когда ты забеременеешь?

– Вероятно, я бесплодна, и нам незачем ломать голову над этим вопросом. Бог свидетель, ты усердно трудился все эти месяцы, и никакого результата.

– А тебя бы огорчило, если б выяснилось, что ты не способна родить мне ребенка?

– Это означало бы признание брака недействительным. Я бы освободилась от тебя. Хотя бы такой ценой.

Она прилагала усилия, чтобы казаться равнодушной, но ей это не удавалось. Ник знал, как она обожает детей. К тому же ее воспитывали в убежденности, что главное предназначение ее жизни – это производить на свет своему супругу наследников его имени и достояния. Он был уверен, что подтверждение ее бесплодности причинит ей невыносимую боль.

– Лгунья, – прошептал Ник. – В любом случае я не оставлю тебя, даже если ты бесплодна, в чем я далеко не убежден. Несколько месяцев не такой большой срок, чтобы подвергать сомнению твою способность к материнству. Готов заключить пари, что в течение года я замечу, что этот милый животик растет и округляется. А что касается усердного труда, то… вероятно, мне стоит его упорно продолжать хотя бы для того, чтобы поскорее освободить твой умишко от глупых мыслей о бесплодии.

Он с особой страстью впился поцелуем в ее полуоткрытый рот.

На мгновение оторвавшись от ее губ и набрав в легкие воздуха, Ник заявил многозначительно:

– Ты – моя, а то, что принадлежит мне, я никогда из рук не выпускаю.

В бледном сумраке раннего утра Мерседес глядела вслед отъезжающему Лусеро. Он держался на коне с врожденной грацией потомственного креола. Каждый его жест был исполнен достоинства и уверенности в себе. На ходу он раздавал краткие распоряжения своим вакеро и среди опытных и ловких наездников все равно выделялся особой посадкой в седле и манерой управлять конем.

Он обернулся к уже далекому от него окошку на верхнем этаже дома, откуда за ним наблюдала Мерседес. Прядь волос упала на его лоб, когда он, прощаясь, приподнял шляпу. Она вспомнила, как эта же упрямая прядь щекотала ее лицо ночью во время жарких объятий. И снова томительная боль вернулась к ней, тело ее страдало от боли, сердце – от тоски.

Кусая губы в досаде, она покинула свой пост у окна. С каждой последующей ночью, проведенной в супружеской постели, ей все труднее становилось сохранять пассивность. Ей хотелось узнать, что она теряет, не отвечая ему на его страстные порывы и возбуждающие ласки, почему возникает эта назойливая боль в низу живота, что возносит его на вершину наслаждения, доводит до содрогания, до взрывного неистовства, которым всегда заканчивалось их слияние. Должно быть, наслаждение и в самом деле велико и способно потрясти душу. Одинаковые ли чувства испытывают при этом женщина и мужчина? Конечно, нет… и все же почему тогда некоторые женщины дразнят мужчин, строят им глазки и с затаенным обожанием ощупывают их взглядом? Она подмечала подобные моменты в поведении женатых пар из числа прислуги. И даже среди мужчин и женщин ее сословия, когда бывала в Эрмосильо.

Своих родителей Мерседес помнила смутно, но до сих пор никак не могла забыть вибрирующий смех матери, проникающий даже сквозь стены их спальни. Но там все происходило иначе, так ей сейчас казалось. Ее отец был не похож на Лусеро Альварадо, который попользуется ею, а потом бросит за ненадобностью, как сбрасывают лишнюю, ненужную карту. Разве он уже не поступил так однажды?

Мерседес применяла все ухищрения, которые могла придумать, чтобы не поддаваться его ласкам. В ее памяти запечатлелись его грубые слова при их обручении, его пренебрежительное отношение к ней и проявление жестокости в первую брачную ночь, и даже то, как он разъяренно, по-зверски расправился с бандитом, напавшим на них по дороге в Эрмосильо.

Когда размышления о супруге, особенно о его загадочном поведении в последнее время, дошли до опасной черты, она отвлекла свой воспаленный мозг хозяйственными заботами, проверкой амбаров с зерном и даже скучным пересчетом цыплят и овец. Но ничего не помогало.

Были ночи, когда напряжение достигало предела, и она всерьез опасалась, что, подобно хрупкому сосуду, рассыплется на осколки, едва он коснется ее.

Слова, произнесенные им этой ночью с алчной, собственнической интонацией, и днем не давали ей покоя:

«То, что принадлежит мне, я никогда из рук не выпускаю…»

Говорил ли он это серьезно? И какой еще иной смысл вложил он в свое высказывание?

– Он не такой, каким был прежде. Он ставит меня в тупик, – пробормотала Мерседес и принялась тереть виски, избавляясь от подступившей мигрени.

Она плеснула себе в лицо холодной водой. Слишком много домашней работы ждет ее, чтобы заниматься самокопанием и жалеть себя. Что будет, то будет. На поверхности ее сознания блуждала коварная мыслишка, что ей надо молить Бога ниспослать ей поскорее беременность, и тогда Лусеро оставит ее в покое. Но другая часть ее существа, причем не так глубоко спрятанная, как ей хотелось, интересовалась, сдержит ли он слово и по-прежнему будет делить с ней ложе, даже когда ее талия будет увеличиваться в объеме? Впрочем, к чему сейчас эти пустые рассуждения? К своему сожалению, Мерседес пришла к выводу, что ее воли недостаточно, чтобы противостоять его обольстительным ласкам, и скоро она окажется беззащитной.

Пока Мерседес завершала свой утренний туалет, Николас успел отъехать на порядочное расстояние. Он миновал пастбища, где еще щипали траву немногочисленные стада, не отправленные на зимовку. В мыслях своих он постоянно возвращался к тому же, о чем размышляла и Мерседес. Сложность их взаимоотношений тревожила его. Он не сразу откликнулся на зов одного из своих вакеро.

– В чем дело, Гомес?

Он пришпорил коня и ворвался в тесное кольцо всадников, окруживших парочку незнакомых ему пеонов. Вакеро, все как один, грозно дымили самокрутками и, кажется, были очень довольны собой.

– Эти двое проходимцев из Сан-Рамоса зарезали бычка с клеймом Гран-Сангре.

Худое лицо говорящего сияло в предвкушении развлечения.

– Не позволите ли вы мне подвергнуть их нашему обычному наказанию, хозяин?

Он потянулся за плеткой, свернутой наподобие черной змеи на луке седла за его спиной.

Фортунато ощутил приступ дурноты, но не показал виду. Он знал про феодальное право, по которому пеон, уличенный в краже домашнего скота у помещика, заслуживает наказания плетью. Впрочем, это было минимальное наказание. Разрешалось также – и часто практиковалось – нанесение увечий ножом, отрезание пальцев тут же на месте и даже казнь через повешение без суда.

– Я разберусь с ворами сам, – холодно произнес Фортунато, направляя коня на Гомеса и отстраняя его тем самым от расправы.

Сезар Ортега стоял ни жив ни мертв от ужаса, видя, что к нему приближается господин верхом на огромном коне. Хотя на всаднике была простая одежда, любой житель Мексики тут же признал бы в нем могущественного дона, аристократа, рожденного, чтобы повелевать.

Сезар раскаивался в том, что поддался на уговоры брата и отправился с ним на нечестный промысел. Антонио говорил так убедительно: «Кто хватится в Гран-Сангре одного несчастного бычка, когда у хозяина их тысячи?» Жалобный скулеж голодных детишек подкрепил аргументы Антонио.

А теперь кто накормит их семьи, если они будут искалечены или мертвы?

– Смилуйтесь, хозяин! Умоляю… – Антонио упал на колени прямо под копыта огромного серого жеребца.

Сезар остался на ногах, разглядывая высокомерного креола. Лучше бы он забрал Сильвану и детей и ушел в горы к партизанам. Тогда он мог бы расстаться с жизнью достойно, как мужчина, с оружием в руках. Но теперь уже поздно. И все равно он не станет молить о пощаде, как Антонио.

Николас окинул взглядом пленников. Тот, что помоложе, пресмыкался, ползая в пыли. Другой застыл неподвижно – спина прямая, подбородок вскинут вверх, губы упрямо сжаты. На обоих пропыленная, рваная одежда, почти лохмотья. Даже висевшие мешком длинные рубахи не могли скрыть жуткой худобы пеонов. Лица покрывали морщины, но не от прожитых лет, а от тяжкого труда на неблагодарной, жестокой к бедным людям земле.

Не имея возможности позвать на помощь всадников, чтоб те расчистили дорогу воде, пеоны в маленьких деревнях уповали только на дождь, который мог напоить их посевы. А дождей в сезон созревания урожая всегда выпадает мало – в прошлые годы еще меньше, чем обычно, судя по рассказам Мерседес, впрягшейся в ту же лямку, что и окрестные земледельцы. Этих двоих довел до отчаяния голод. За пятнадцать лет непрерывных войн Нику довелось проехать на коне через сотни деревень, подобных той, откуда пришли неудачливые воришки. Будь это Крым, или Северная Африка, или Мексика – у голода везде одинаковое лицо.

Не обращая внимания на вопли молодого пеона, Ник обратился к старшему:

– Что ты скажешь в свое оправдание?

Сезар показал на труп животного с перерезанным горлом, лежащий в узком овражке, куда им, на свою беду, удалось загнать глупого бычка. Кровь на мачете Сезара явно доказывала его вину.

– Да, мы зарезали его. Многие недели наши дети ели только муку, смешанную в воде с золой из очага. Засуха погубила весь урожай. Все запасы съедены. У вас столько скота, а у нас – ничего.

Его заявление пугало своей простотой.

– Вы оба молоды. Почему же не ушли воевать за Хуареса? – спросил Фортунато и был вознагражден вспыхнувшим в глазах изможденного пеона огнем.

– Я думал об этом, но мертвый солдат не сможет прокормить детей. У меня их четверо. У моего брата Антонио – трое. Его жена ждет четвертого.

– Они размножаются, как кролики, – усмехнулся Гомес.

Антонио, заметивший, что его брат чем-то расположил к себе благородного дона, прекратил плакать, поднялся с колен и встал рядом с Сезаром плечом к плечу.

– Мы готовы принять наказание, – уже более спокойно произнес он.

– А мы уж ради вас постараемся, – мерзко ухмыльнулся один из сотоварищей Гомеса.

Ник глянул в лица добровольных палачей, с садистским вожделением ждущих его сигнала, чтобы приступить к расправе над двумя беззащитными существами. Но это были не существа, а люди из той же плоти и крови, с искрой Божией в душе, зароненной в них при появлении на свет.

«Вот как набирает Хуарес новобранцев! Мы сами поставляем их ему».

Когда он начал считать себя частицей этой земли, креолом, гасиендадо? Может быть, в тот же миг или час, когда стал думать о Мерседес как о своей жене?

Выразив накопившееся раздражение в богохульном ругательстве, Фортунато объявил:

– Забирайте свою добычу. Но если вы еще раз появитесь на моей земле, то я сам, своими руками, посажу вас на кактусы и полюбуюсь, как оба вы истечете кровью, а муравьи будут выедать вам внутренности.

Подав знак удивленной свите следовать за ним, он поднял коня на дыбы, развернул и умчался прочь. Один Хиларио смог догнать хозяина. Когда их глаза встретились, Ник уловил в них какое-то странное выражение. Оно тут же пропало, и он уже не был уверен, что ему это не пригрезилось.

Слух о необычном поступке хозяина просочился во все службы и помещения гасиенды. Дон Лусеро, который четыре года сражался за императора, теперь подкармливает республиканских солдат и дурачит французских патрульных. Он даже отпустил двух пеонов, которых имел право засечь до смерти, если бы выбрал именно такой способ наказания. Все шушукались о том, что война по-разному влияет на людей. Обычно с войны возвращаются разочарованными, циничными. Но избалованный и надменный молодой дон вдруг стал трезвомыслящим и трудолюбивым. Засучив рукава, он принялся наравне со всеми восстанавливать то, что его отец пустил по ветру. Он был вполне достоин своей жены, уважаемой всеми доньи Мерседес.

Но Инносенсия, ожидающая своего звездного часа в зловещем молчании, исподтишка следила за таинственными переменами своего бывшего любовника. Время шло, а он по-прежнему сохранял верность своей блеклой супруге. Инносенсия оставила всякую надежду вновь затащить его на любовное ложе. Он был окончательно потерян для нее. Она лишилась не только любовника, но и легкой жизни в поместье, к которой мечтала вернуться.

– Лентяйка! Кончай спать на ходу и займись-ка делом. Почисть котлы и сковороды, выгреби золу из печки, – гоняла ее без устали Ангелина.

Сенси глядела в окошко на то, как у колодца под слепящим полуденным солнцем Лусеро опрокидывает ведра с ледяной водой на свое потное тело. К нему подошла его тощая белокурая зануда и привела с собой – наверное, чтоб он полюбовался, – его ублюдочную дочку. Сенси сгорала от ненависти, в то время как дружная троица веселилась, прохлаждаясь после дневных трудов.

Голос Ангелины вознесся до крика. Сенси пришлось вернуться к очагу, схватить тяжелый чугунный котел и начать скрести его под неусыпным наблюдением суровой командирши. Во время работы ей пришла в голову некая мысль… Что-то неопределенное, но важное, связанное с Лусеро… Но что?

Ближе к вечеру Лазаро осмелился побеспокоить хозяина, который занимался хозяйственными счетами совместно с Мерседес. Войдя в кабинет, Лазаро произнес неуверенно:

– Большая группа людей забрела в поместье. Среди них женщины и дети.

Николас поднялся из-за массивного дубового стола, принадлежавшего еще не так давно старому дону Ансельмо.

– Я так понял, что это не солдаты?

– Нет, хозяин. Но это не наши люди. Это гринго.

На лице у слуги появилась пренебрежительная гримаса, отчего Ник мысленно усмехнулся.

«Как бы ты повеселился, Лазаро, если б узнал, что я тоже гринго!»

Николаса охватило любопытство. Какого дьявола группа американцев странствует по Соноре, да еще с такой обузой, как женщины и дети?

– Я разберусь с ними.

– Мы, конечно, должны проявить гостеприимство, – сказала Мерседес, тоже выходя из-за стола и машинально поправляя складки на юбке. Боже, с волосами, заплетенными в косы, переброшенными за спину, в простой одежде, она абсолютно не готова встретить иностранных визитеров, какими бы утомленными они ни были с дороги.

Николас поспешил успокоить ее:

– Ты, как всегда, выглядишь великолепно. Пойдем вместе и поприветствуем незваных гостей. Вполне возможно, что это всего-навсего заблудившаяся контргерилья со своими шлюхами в обозе. В таком случае нежелательно приглашать их к обеду.

– Но если они американцы…

– Многие из моих бывших соратников пришли к нам как раз оттуда, с того берега Рио-Гранде. В большинстве это были южане, оставшиеся не у дел, вернее, сбежавшие, как крысы с тонущего корабля, когда Конфедерация начала пускать пузыри.

– Я слышала, что имперский уполномоченный по вопросам иммиграции Матиас Маури пригласил в Мексику тысячи конфедератов. Ведь они считались союзниками Максимилиана. Может, это как раз те самые люди?

– Может быть, – без особого энтузиазма произнес Ник.

Они спустились в нижний холл, где их ожидала внушительная толпа. К своему облегчению, Ник отметил, что пришельцы хоть и были грязны, как черти, и изрядно иссушены ветрами, но на его друзей-наемников никак не походили.

Мужчины были все разного возраста, некоторые средних лет, другие – помоложе. Женщины держали на руках двух маленьких девочек, к ним жался еще мальчик чуть постарше. Несколько мужчин были облачены в выгоревшую форму армии Конфедерации с позолоченными эполетами на плечах. Остальные были в гражданской одежде, поношенной и потертой. Женщины в темных костюмах для верховой езды держались со скромным достоинством, свойственным респектабельным светским красавицам, испытывающим временные материальные затруднения. Они намеренно отступили на второй план и хранили молчание, предоставив право вести беседу своим мужчинам.

– Полковник Грэхам Флетчер к вашим услугам, сэр, – явный предводитель группы произнес это с мягким техасским выговором.

Флетчер протянул руку Нику. Он был высок ростом, с рыжеватыми волосами и длинным узким лицом, указывающим на шотландское или британское происхождение его предков. Улыбка его была сердечной, собравшей добрые морщинки в уголках ясных голубых глаз.

– Добро пожаловать в Гран-Сангре, полковник. Я дон Лусеро Альварадо, а это моя жена, донья Мерседес.

Николас представился по-английски, и едва заметный акцент выдавал в нем уроженца Нового Орлеана.

Флетчер галантно поклонился Мерседес.

– Вы южанин? – обратился затем он к Нику. Его озадачило сочетание явно испанской внешности гасиендадо с нью-орлеанским уличным выговором.

Николас ответил с обезоруживающей улыбкой:

– Разумеется, нет, но я воевал здесь, в Мексике, бок о бок со многими южанами. Они научили меня говорить по-английски.

– Это хорошо, потому что большинство из нас не знает испанского, – вмешался другой американец, худой, как скелет, с лысым черепом, покрытым редкими тусклыми волосами. Он представился как Мэт Макклоски.

– Мы направляемся в распоряжение генерала Эрли. Он был нашим командиром во время войны, – пояснил Флетчер. – Но боюсь, что мы сбились с дороги. Нам предстояла встреча с другой, более значительной партией иммигрантов, но каким-то образом мы разминулись.

– Произошло это по моей вине, – подал голос третий из гостей, человек с бесцветными глазами и такой же прической, до этого совсем незаметный среди других. – Меня зовут Эмори Джонс. Я числюсь вроде бы проводником, но по пути из Эль-Пасо я по глупости поверил дорожным указателям, и это кончилось тем, что мы оказались здесь.

Невзрачный облик говорившего вызывал у Ника какие-то смутные и не очень приятные ассоциации. Кого-то он ему напоминал. Но кого? Эмори Джонс был невыразителен во всем. Даже его южный выговор был не такой заметный, как у его спутников. И все же… кого-то он напоминал Нику.

– Эмори – единственный республиканец среди нас. Он родом из Сент-Луиса, – вставил Макклоски с гримасой отвращения. – Мы наняли его в Эль-Пасо-дель-Норте, где полно таких янки, как он.

– Моя мать родилась в Виргинии. Позже ее семья переселилась в Миссури и там осела, – как бы извиняясь за что-то, скромно пояснил Эмори Джонс.

В это время Мерседес познакомилась с измученными, усталыми женщинами и завела с ними тихую беседу.

Услышав превосходный английский, на котором изъяснялась Мерседес, женщины просветлели. Хозяйка провела их с детьми в залу, затем, распорядившись подать им прохладительное, удалилась, чтобы подготовить гостевые комнаты. Гостеприимство было незыблемой традицией среди мексиканских креолов. Неважно, что ее кладовые опустошены. Гостям должно быть подано все самое лучшее.

Когда Мерседес возвратилась, мужчины уже испробовали в кабинете Лусеро напиток более крепкий, чем ледяной лимонад, которым освежились женщины. Ангелина обслуживала их, а Розалия робко стояла в дверях, прижимая к себе любимую куклу Патрицию и с любопытством разглядывала детей гринго.

– Розалия, подойди и познакомься с гостями.

Мерседес с гордостью отметила, как изящно дочь Лусеро выполнила реверанс. Дочка Люсинды Мэфилд – Кларисса – неотрывно смотрела на куклу, которую Мерседес купила для Розалии в Эрмосильо.

– Может быть, ты поделишься ненадолго своей Патрицией с Клариссой и Беатрис?

Три девочки отправились поиграть во двор. Языковой барьер не мешал их только что завязавшейся дружбе.

– Моя Би тоскует по своим игрушкам, – с грустью сказала Марион Флетчер. – Янки сожгли наш дом дотла. Мы лишились всего, даже дочкиных кукол. Нам почти нечего было взять с собой, когда мы собрались переселяться в Мексику.

Другие женщины могли поведать о себе то же самое. Безысходность и растерянность – вот что проглядывало за внешне сдержанными, скупыми фразами о своем прошлом и в туманных представлениях о том, что их ждет в будущем.

– Простите, а… а разве вся Мексика такая же бесплодная, как Сонора? – застенчиво спросила Люсинда. Тоненькая, похожая на птичку брюнетка, вероятно, раньше обладала молочно-белой кожей, но долгие странствования под беспощадным солнцем превратили ее чуть ли не в индианку.

– Нет, нет! Большую часть страны занимают долины с пышной тропической растительностью. Там собирают по нескольку урожаев в год, – поспешно ответила Мерседес, понимая озабоченность женщин. – Когда я впервые попала в Сонору, я тоже ужаснулась, но у этой земли есть своя особая дикая красота. К ней надо привыкнуть. Если б не гражданская война, гасиенда бы процветала. Но все-таки нам удалось оросить почти сто акров посевов, а муж собрал несколько тысяч голов рогатого скота и табун чистокровных лошадей.

– Нам обещали выделить землю, – с надеждой в голосе сказала Марион. – Как вам удается содержать такой чудесный уютный дом среди этой пустыни?

Женщины стали делиться опытом ведения домашнего хозяйства. Мерседес выяснила, что Люсинда и Марион жили раньше в достатке, а Макклоски обмолвилась, что у них с мужем была маленькая ферма в Теннесси. Все они были дочерьми и женами потерпевших поражение бойцов, которые потеряли землю и богатство – но не гордость – в гражданской войне. Теперь они мечтали начать жить заново, но их пугала чужая страна.

Мерседес, как могла, приободрила своих новых знакомых, поделилась своими впечатлениями о жизни в Мексике. Потом речь зашла о войне. Для всех женщин война была слишком насущной проблемой, чтобы разговора о ней можно было избежать.

Пока женщины делились своими опасениями и надеждами, мужчины говорили о том, что им предстоит сделать завтра. Ник вынул карту и показал Эмори Джонсу, как кратчайшим путем достичь Дуранго, где собиралась основная масса иммигрантов из бывшей Конфедерации. Потом беседа коснулась их планов на будущее.

– Я слышал, что мексиканская равнина – райское место, где поют птички, а индейцы только и ждут, чтобы начать работать на нас, – не без иронии поведал Макклоски.

Флетчер добавил совершенно серьезно:

– Мистер Маури заверял нас, каждая семья получит тысячу акров плодородной земли и, разумеется, пеонов для ее обработки.

– Мексика, в большей ее части, благодатная страна, но война многое в ней изменила, – осторожно сказал Фортунато. – Я сомневаюсь, что кто-либо, даже сам император, сможет выделить вам свободные земли, а уж тем более гарантировать, что индейцы согласятся на вас трудиться.

– Вы подразумеваете, что ваше правительство нас обмануло? – Макклоски тут же ринулся в атаку.

– В Мексике уже почти десять лет фактически нет правительства. Враждующие между собой партии либералов и консерваторов поочередно берут бразды правления в свои руки, чтобы тут же отдать их противнику. Это и заставило французов посадить на трон Максимилиана. А как известно, со штыками можно делать что угодно, но только не сидеть на них.

Эмори Джонс поболтал в бокале свою порцию бренди и выпил ее одним махом. Равнодушным тоном он заметил:

– Что-то в ваших рассуждениях сходно с хуаристской пропагандой, уважаемый дон Лусеро!

Ник пожал плечами:

– Это не я сказал, а сын императора французов его величества Наполеона Третьего, принц Плон-Плон. Что касается меня, я уже утерял интерес к политике.

– Но вы говорили, что сражались за императора! – Флетчер не способен был понять, как человек мог отказаться от своих принципов.

– Можете считать, господа, что я сторонник прекращения войны… причем мне безразлично, кто выйдет из нее победителем. Смертоубийство в стране дошло до того, что некому уже пасти и охранять мои стада и табуны.

– Потому что все ваши люди воюют на стороне Хуареса. Такие ходят слухи, – вставил свое слово Эмори Джонс.

– Ходят слухи, что какой-то индеец объявил себя президентом Мексики, – гнул свою линию Макклоски.

– Мало ли что дикарю взбредет в голову, – отмахнулся полковник Флетчер. – На то он и дикарь. И дикарем останется.

– Боюсь, что вы недооцениваете этого индейца, – возразил Ник. – Хотя конституцию, провозглашенную в 1857 году, разорвали на клочки, он за нее держится с завидным упорством. Ваши враги янки не считают его дикарем, а с их помощью он вполне может одержать победу.

Неловкое молчание воцарилось в комнате. Фортунато, как бы случайно, наткнулся на испытующий взгляд Эмори Джонса. В глазах гостя он прочел намек на то, что американцу известно нечто, о чем здесь не было сказано.

– За здоровье императора Максимилиана Первого, – неожиданно прозвучал тост странного янки.

Все подняли бокалы, включая хозяина Гран-Сангре. Фортунато показалось, что Эмори Джонс предложил тост в насмешку над всеми, включая и его. Чего добивается этот невзрачный человек? И кто он такой – Эмори Джонс?