Человек шел мимо строящегося дома. Сорвавшийся с лесов кирпич просвистел мимо его головы и шлепнулся на землю.

Ощутив дуновение близкой смерти, человек в мгновенном озарении понял тщету и бренность своего существования, остро ощутил нестерпимость своей осточертелой обыденности. Он понял, что нет у него сил вернуться к постылой работе банковского клерка, переступить порог убогого, купленного в рассрочку загородного домика, где его ждут орущие дети и глупая болтливая жена. Ему опротивела до тошноты его стандартная, такая, как у сотен тысяч других американцев, машина.

Никого не предупредив, не заходя домой, человек уехал из родного города, чтобы начать новую жизнь.

Через несколько лет посланный по его следам сыщик страховой компании нашел его в другом городе, в далеком штате.

Человек жил в пригородном домике. У него была глупая и болтливая жена, орущий ребенок, стандартная машина. Он работал в конторе по продаже недвижимости. Зарабатывал столько же, и работа почти не отличалась от прежней. Трудно убежать от самого себя.

Страстный поклонник Дэшьеля Хэммета, Вилли давал мне читать его роман, где рассказана эта история.

Под именем Эндрью Кайотиса Вилли въехал в США. Там он становился то Мильтоном, то Марком, то Мартином Коллинзом, то Эмилем Гольдфусом.

Пока не стал полковником Рудольфом Абелем.

Куда девался при этом Вилли Фишер?

В Соединенных Штатах о моем друге писали в свое время много. Огромное количество газетных сообщений, статей, две книги: «Незнакомцы на мосту» Джеймса Донована и «Абель» Луизы Берниковой. Эту книгу, написанную на основании воспоминаний соседей и друзей «Эмиля Гольдфуса», я читал и перечитывал сначала в Москве, где мне их давал Вилли, потом уже на Западе. Сравнение с оригиналом и между собой этих двух добросовестных и подчас проникновенных портретов учит нас многому.

* * *

Обедали. Вилли рассказывал о своей жизни заключенного № 80016-А в федеральной тюрьме города Атланта. Приводя какой-то забавный или поучительный эпизод, привычно обронил: «У нас в тюрьме...»

— Папка, — сказала Эвелина, — это же была не тюрьма, а санаторий!

Вилли что-то недовольно буркнул, переменил тему. А через несколько минут, не совсем кстати, начал поносить пенитенциарную систему США, разоблачать классовый характер американского правосудия, условность тамошней конституции, которая, мол, только для богатых.

Но вот, забыв сентенции, он оживился и снова начал рассказывать, как занимался в тюрьме шелкографией, как рисовал портрет президента Кеннеди. По ходу рассказа он охотно вспоминал корректность тюремной администрации, ровное поведение надзирателей, добротность еды и одежды, чистоту в камерах, и задним числом гордился тем, что даже среди заключенных многие называли его «полковник».

Но не надо было требовать от него признания, что американская тюрьма не уничтожает человека физически и морально.

О защитнике своем он всегда говорил очень тепло и признавал его полную профессиональную добросовестность. Вилли даже не отрицал, что осудивший его на тридцать лет судья Байерс действовал в рамках закона.

Было, однако, напрасно пытаться ему доказывать, что, произойди с ним такое же в Советском Союзе, навязанный ему местный адвокат утопил бы его, что приговор продиктовали бы суду «директивные органы». Вилли считал такое положение правильным.

Когда, выслушав в очередной раз рассказ о том, как его пришли арестовывать, я заметил Вилли, что в СССР вряд ли стали бы так церемониться, Вилли взвился:

— Они вообще не имели права врываться ко мне и делать обыск, да еще поручать это иммиграционным властям, когда за всем стояло ФБР! Вопиющее беззаконие!

В отношении скрупулезного соблюдения Конституции США мой друг Вилли был крайне щепетилен. Вообще же в этих вопросах умел проявить широту ума и формалистом не был. Когда подельнику Пеньковского дали восемь лет, он бушевал:

— Идиоты! Церемонятся! Пошли на поводу у прокуратуры. Мало ли, что не было доказательств. Надо было дать этому Уинну «вышку», держать его в камере смертников, нагнать на него страх Божий. Тогда англичане заговорили бы иначе.

Речь шла о вызволении из английской тюрьмы его друзей — Лоны и Мориса Коэн, и Вилли потирал руки, когда ему сказали, что месяца через три найдут кого-то другого для обмена.

Через четыре месяца в Москве арестовали англичанина Джеральда Брука, которому дали пять лет лагерей. Вилли считал такие методы нормальными. А через пять лет, когда Брук заканчивал срок, Вилли ликовал, что решили пригрозить: или обмен на Коэнов, или Брук получит дополнительных двадцать лет за шпионаж в лагере! Подозреваю, что Вилли сам этот ход и подсказал.

Как советский шпион и как коммунист, в вопросах политических Вилли не мог мыслить иначе. Ведь он с детства усвоил ленинскую мораль: нравственно то, что выгодно.

А долгая жизнь советского шпиона приучила его проводить четкую грань между наблюдением факта и передачей о нем информации, с одной стороны, и оценкой этого факта, отношением к нему, с другой.

По долгу службы он должен был объективно наблюдать окружающую его действительность, беспристрастно информировать Центр. Но как советский человек и коммунист, он должен был регулировать свое отношение к этой действительности соображениями «партийности». Он не должен был никогда забывать, что мир за пределами Советского Союза порочен по сути своей, исторически обречен и подлежит уничтожению. И что он, Вилли, призван это исторически необходимое уничтожение по возможности ускорить.

Боже упаси делать отсюда вывод, что Вилли был кровожадный, воинственный человек. Напротив, как все советские люди, он был «за мир». То есть за уничтожение окружающего СССР мира не военными средствами. И только в случае сопротивления...

Начальник федеральной тюрьмы в Атланте, Фред Уилкинсон, ставший позже заместителем начальника управления тюрем США и принимавший участие в обмене Вилли на Гарри Пауэрса, много беседовал с заключенным 80016-А. По его мнению, «полковник Абель» был неспособен оценить прогресс. Он, например, упорно обвинял американцев в грехах, давно ими осознанных и искупленных, клеймил давно изжитые порядки. Уилкинсон видел в этом интеллектуальную слабость «Абеля», которого в остальном считал человеком умным.

Ум или глупость тут ни при чем. Уилкинсон просто не знал и не мог знать емкого слова «партийность».

Этой «партийностью» «полковник Абель» был щедро наделен. И в книге Донована, который общался именно с «Абелем», примеров такого подхода сколько угодно. Именно эту черту своего характера Вилли намеренно подчеркивал и усиливал, исполняя роль сурового советского офицера.

Да, такая черта у Вилли была. Но, очевидно, не врожденная, а нажитая, под самый конец жизни она стала исчезать.

Почему эта черта отсутствует у другого, сыгранного Вилли в США персонажа: у пенсионера-фотографа Эмиля Гольдфуса? Неужели Вилли скрывал свои чувства в роли Эмиля и Гольдфус менее соответствовал его настоящей натуре, чем «Абель»?

По-моему, наоборот. Именно Эмиль Гольдфус, такой, каким мне удалось его увидеть глазами его друзей и соседей по Фультон-стрит в Бруклине, неотличим для меня от Вилли Фишера, в самых лучших и человечных его проявлениях. Было у Вилли одно качество — редкое и ценное, которое всю жизнь делало его «белой вороной» в шпионской среде, качество, единственно способное противостоять инерции его «партийного мышления» и позволившее ему избежать нравственного склероза, качество, которому он позволил расцвести в Бруклине, способность к дружбе, к теплоте и искренности, к человеческим отношениям, свободным от утилитарных и корыстных соображений. Это свойство уже само по себе делало его, по сути дела, непригодным для неосторожно избранной в юности профессии. Оно в последние годы и увело его на расстояние световых лет от того, чему он напрасно отдал свою жизнь.

И произошло это потому, что, прожив несколько лет жизнью Эмиля Гольдфуса, он, оставаясь Вилли Фишером, вынес свою «партийность» за скобки, и она ему самому стала постепенно чуждой.

Уже после его смерти я узнал от Елены Степановны, что, когда Вилли вернулся из США, начальство Первого управления в самой настоятельной форме предложило ему перестать со мной встречаться. К тому времени досье на меня в КГБ уже начинало, полагаю, принимать угрожающие размеры.

Вилли категорически отказался выполнить это требование, уступив лишь в одном: я не буду встречать у него в доме сотрудников его «конторы».

Это условие выполнилось само собой, ибо я сам избегал его сослуживцев. Так, я никогда не встречал у него «Бена», то есть Конона Молодого (Лонсдейля). А «Питера и Лону» Коэн случайно встретил всего один или два раза, пока не напоролся на них — и не только на них! — на поминках по Вилли, о которых речь впереди.

И точно так же, как не коснулась «партийность» нашей с ним многолетней дружбы, так не влияла она никак на искренность его отношений с его соседями-художниками в Бруклине, и в первую очередь с Бертом Сильверманом.

Конечно, Эмиль Гольдфус тоже в какой-то мере фиктивное лицо, легенда. Но сравним этот персонаж с действительностью.

Сын немецких эмигрантов Вильям Фишер родился в Ньюкастле-на-Тайне в Англии, 11 июля 1903 года. Сын немецких эмигрантов Эмиль Гольдфус родился в Нью-Йорке, в США 2 августа 1902 года.

Разница — в год. На всякий случай сохранено немецкое происхождение. «В нем было что-то европейское» — будут говорить его американские друзья.

— Лучше всего, — поучал меня Вилли (а его в свое время поучал Яков Серебрянский), — когда легенда — лишь чуть-чуть причесанная биография. Тогда она легко обрастает совпадениями и деталями. Можно, походя, вспомнить какой-нибудь не выдуманный эпизод и он укрепит легенду. Из деталей рождается достоверность.

Эмиль Гольдфус рассказывает своим нью-йоркским друзьям — случайно, к слову пришлось, без подробностей, полунамеками: в Бостоне он когда-то ухаживал за девушкой — она играла на арфе в небольшом оркестре. «Я тоже научился пощипывать! Она не хотела играть, если не я настраивал ей инструмент!»

Друзья, слушая несколько меланхолический рассказ, замолкают. У Эмиля в прошлом скрыта личная драма. Ведь раньше он никогда не говорил об этой женщине... Из деликатности его больше не расспрашивают. Зачем бередить старую рану? А Вилли Фишер может теперь спокойно показывать свое знакомство с арфой и миром профессиональных оркестрантов.

Его жена, Елена Степановна Лебедева, до выхода на пенсию служила арфисткой в оркестре Московского цирка. И когда труппа выходила на парад-алле, в оркестре каждые 16-ть тактов звучали ее аккорды. А Вилли — таков уж был у него характер — конечно, научился немного щипать арфу.

Кстати, я с радостью узнал, что в Америке он так же, как и в Москве, любил повторять: «То, что один дурак умеет делать, сумеет и другой». И кофе он варил в Москве по тому же способу, что и в Бруклине, уверяя, что от такого кофе начинают виться волосы.

Он постоянно чему-то учился. Не знаю, был ли он настоящим специалистом в какой-то области: был ли он стоящим математиком, физиком, художником? Мне кажется, что не был... и потому особо уважал подлинное мастерство и стремился к нему.

И он не случайно попал в то окружение, в котором жил в Нью-Йорке. Он выбрал эту среду. Возможно, посоветовавшись со своими друзьями Морисом и Лоной Коэн.

Этот выбор определялся многими факторами. Вот некоторые из них — те, о которых мне говорил сам Вилли.

Среда должна быть относительно скромной, но не бедной. Не только из-за скаредности московского начальства, которое не любит чрезмерно раскошеливаться на содержание агентов не очень высоких званий, а потому, что люди, занятые деланием денег, зорче присматриваются к соседям, менее доверчивы. К тому же, чрезмерный материальный достаток труднее объяснить, чем относительно стесненные обстоятельства. Нельзя, однако, и жить слишком низко по социальной лестнице. Там вам будут заглядывать в карман.

Среда — поскольку речь идет не о среде наблюдения, а о среде проживания, — должна максимально соответствовать интеллектуальному уровню и интересам агента. Иначе возникает большое напряжение: надо либо тянуться за окружающими, либо скрывать свой интеллектуальный багаж. Это еще труднее. Прослыть же среди малокультурных людей всезнайкой и снобом — просто опасно.

Уже задним числом, много лет спустя, нью-йоркские друзья Вилли додумались, что он неудачно выбрал профессию фотографа-ретушера. Слишком, мол, он был культурен для такого занятия. Возможно, тут при планировании сказалась разница социального уровня этой профессии в США и в СССР. Вилли, может быть, допустил маленький просчет, мысля советскими категориями: мол, художник-неудачник, ставший ретушером. Но есть профессии, до которых в одних странах дорастают, пройдя специальное обучение, в других опускаются до них.

Но вообще говоря, не такой уж плохой выбор. Более почетное занятие, связанное с профессиональной карьерой, оставляет следы: диплом, практика. Оставляет часто следы и деловая деятельность.

Так что выбранная Вилли профессия почти идеальна. Она, например, убедительно объясняет знание фотодела и аппаратуры, умение рисовать, интерес к живописи и ко всевозможной технике. Она сразу ставит человека в категорию мастеровых, портных, наборщиков, механиков, краснодеревщиков, из которой выходят изобретатели, мечтатели, создатели новых теорий переустройства мира.

Читая историю Эмиля Гольдфуса, поражаешься обилию деталей из жизни Вилли.

На свадьбу своему другу Сильверману он подарил бутылку немецкого вина «Либфрауенмильх». То же вино любили в доме Фишеров. Когда Вилли ездил в ГДР, где его с почетом принимали бывшие ученики — Миша Вольф и Мильке, — он всегда привозил домой несколько бутылок этого вина. Иногда ему его присылали.

На гитаре он играл давно. Еще во время войны иногда играл Де Фалья. Рассказы о том, что он научился играть, работая дровосеком, разумеется, ерунда. Его научила жена, Елена Степановна.

До отъезда в США он мало мастерил из дерева. По возвращении он устроил себе неплохую мастерскую и часто возился в ней, пока серьезно не повредил себе руку циркулярной электрической пилой.

Другая причина, побудившая Вилли выбрать именно эту среду: либерально-левые настроения! Именно в этой среде его искренние оценки людей, событий, а иногда и общественно-политических явлений не могли вызвать невзначай чувства неприязни, осуждение, подозрение.

Да и где лучше, спокойней действовать, вернее, не действовать, а отдыхать, жить, расслабляться советскому шпиону, если не среди людей, которые хотя бы твердо знают, что советские шпионы плод больного воображения поджигателей войны, выдумка ФБР, порождение реакционной пропаганды?! Среди людей, убежденных в том, что никаких шпионов нет, как не было лагерей до доклада Хрущева на XX съезде КПСС и «Архипелага ГУЛага», среди людей — не коммунистов, но знающих, что спасения вне социализма нет? Людей, для которых полиция — всегда враг? Людей, которые, в случае чего, полиции не скажут ни слова?

Его бруклинские друзья — не случайные соседи или сослуживцы, а друзья — приняли его в свою среду. Если что и смущало, то лишь мелочи. Покажется, например, странной его свирепая реакция на сказанные в шутку, без задней мысли слова: «Мы слушали Москву».

Но все это пустяки, легкая рябь на гладкой поверхности безмятежно ровных и спокойных отношений с милым пожилым фотографом Эмилем Гольдфусом, который так правильно и тонко реагирует на главное в жизни: на людей, на мысли, на искусство. Он свой, он один из них.

Они только не знали, что он — полковник государственной безопасности.

«Когда его разоблачили как шпиона, — пишет в предисловии к книге Луизы Берниковой Берт Сильверман, — безмятежная ясность наших отношений исчезла, и возникла масса вопросов, на которые нет ответа».

И бруклинские друзья Вилли недоумевали: кем же он был — холодным, расчетливым шпионом или душевным и чутким другом?

Это смотря с кем. В описаниях тех, кто знал его в США, я узнаю Вилли таким, каким всегда его знал. Узнаю его мысли, суждения, реакции на людей, события, искусство. В Бруклине он был самим собой. Да Эмиля Гольдфуса и не сыграешь несколько лет подряд. Именно для этой жизни — не для роли, а для жизни — он был рожден.

«Я поначалу думал, — пишет Берт Сильверман, — что Эмиль, став шпионом, предал самого себя, погубил свои самые ценные человеческие качества».

Это, возможно, и сделал Вилли Фишер, когда в 1927 году пошел работать в ИНО ГПУ. А может быть, уже раньше, когда мальчиком помогал отцу в его конспиративных затеях.

Как терзался угрызениями совести Берт Сильверман, когда ответил отказом на просьбу о переписке арестованного и уже осужденного Абеля! Приехав позже в Москву, чтобы встретиться с Вилли, потерпев неудачу, он написал ему теплое письмо, в котором просил прощения за свое малодушие, говорил о надежде на дружескую встречу с «Эмилем», то есть Вилли.

«Я надеюсь, что книга о Вас будет правдивой. Я попытаюсь объяснить, почему большинство людей, которых Вы встречали, так хорошо Вас помнят. Все мои друзья тепло Вас вспоминают...

Я надеялся поговорить с Вами об этом. Мечтал, что мы вместе будем бродить по Эрмитажу, говоря об искусстве и живописи. Я также надеялся поговорить о Ваших чувствах к Америке и к людям, которых Вы там встретили. Этому, очевидно, не бывать. Возможно, в другой раз — когда мы сможем встретиться, как старые друзья? Я говорю не «прощайте», а «до свидания». Ваш Берт Сильверман».

Эти слова были обращены к Эмилю Гольдфусу. Полковника Абеля они не могли тронуть. Но «полковника Абеля» бруклинские друзья Вилли обнаружили лишь в зале суда. А знали они пенсионера-фотографа Эмиля Гольдфуса, не подозревая, что на стоящем у него в комнате приемнике их друг принимает шифровки из Москвы.

Шифровки из Центра! Любивший похвастать своими литературными способностями, Вилли дал мне однажды почитать рассказик, сочиненный им для какого-то закрытого издания, чего-то вроде стенгазеты, бюллетеня или учебника Главного Первого управления. Пояснил, что все у него описано точно.

В Нью-Йорке накануне 7 ноября он заехал в определенный гастрономический магазинчик и купил там жареную курицу. Не помню уже, кто ему ее продал: хозяин или продавец. Привезя курицу домой, он вынул из ножки кость, развинтил, достал оттуда микрофильм, расправил его, а изображение спроецировал на стену. Колонки цифр Вилли списал на бумажку и расшифровал. Это было поздравление от начальства по случаю годовщины Великой Октябрьской социалистической революции. Какой именно, Вилли не указывал из соображений секретности.

Рассказик заканчивался тем, что прочитав шифровку и уничтожив бумажку и микрофильм, Вилли, согретый вниманием чуткого начальства, никогда не забывающего верных сынов Родины, умиленный и просветленный, садится за скромный праздничный стол. Он поднимает бокал за мировую революцию, чокается с бутылкой «Либфрауенмильх» и закусывает конспиративной курицей, в то время как стоящий на столе приемник доносит до него голос московского диктора и грохот танков на Красной площади. В далекой столице начинается праздничный парад. А в логове врага, где народ еще спит, бдит доблестный советский разведчик.

Я спросил Вилли, не кажется ли ему, что у молодых сотрудников, в назидание которым писался этот рассказ, может зародиться мысль, что служебные мозги и деньги тратятся на ерунду? Это во-первых. А во-вторых, не слишком ли подчеркнут контраст: в логове врага, который, как известно, без устали грозит нам атомной войной и порабощением, народ мирно спит, а в Москве грохочут танки?

Вилли немного обиделся и принялся доказывать, что поздравление начальства очень важно в условиях нелегальной работы, греет душу. А о боевой готовности нашей страны молодежи надо напоминать постоянно.

Допускаю, что всех работающих за границей агентов Москва поздравляет так же хитроумно. Не Вилли выдумал такую систему связи. Но поездка через весь город в определенную лавочку, обработка курицы, микрофильм, расшифровка... Ради праздничного поздравления! Даже смахивает на «липу». Но Вилли говорил, что все было именно так... Тогда-то и возникла, и стала крепнуть у меня мысль: а что если в Соединенных Штатах мой друг либо занимался ерундой, либо вообще не делал ничего? Возможно, с самого начала, а возможно, лишь ко времени ареста.