...Приближалась годовщина дня, когда у нас отобрали визы. Мы с женой решили в этот день покончить с собой. Причем так, чтобы это не прошло незамеченным. С несколькими людьми мы об этом говорили.

И тогда, как будто случайно, в очереди в гастрономе рядом с женой оказалась Эвелина Фишер. Подошла и встала рядом. На вопрос, как дела, жена разрыдалась. Они отошли в сторону. Жена сказала о нашем решении: «Нам нечего терять, а выносить больше нет сил». Эвелина запричитала, что это безумие. Жена повторила: «Мы все поставили на карту, терять нам нечего, назад не вернемся. Не отпустят — сделаем на прощанье, что сможем!»

Через несколько дней пришла открытка от Елены Степановны Фишер (телефон у нас уже отключили). Она звала меня приехать к ним на дачу.

Отправляясь в этот так хорошо знакомый мне дом, я опасался встретить там кого-нибудь из Виллиной «конторы» и собирался в таком случае сразу уехать. В то, что Елена Степановна хотела поговорить со мной просто, «как со старым другом Вилли», я не верил.

Никого из коллег Вилли у Фишеров, однако, не было. Мать и дочь были одни.

Зачем же в абсолютно пустом доме понадобилось уводить меня на второй этаж в комнату Вилли, откуда теперь убраны картины и книги? Было удобнее говорить внизу, в столовой-гостиной. Никто не мог прийти неожиданно — когда у Фишеров открывали калитку, начинал звонить звонок.

Я подсознательно отметил поспешный уход домработницы, старухи Фени, при моем появлении. Отметил и то, что в комнатке второго этажа, где всегда был один стул — стул самого Вилли — и один табурет, стояли на этот раз кресло и два мягких стула.

Комната после смерти хозяина была заброшена. Меня слишком уж нарочито усадили в кресло.

Я не стал шастать глазами вокруг, ища микрофон, записывающие или передающие устройства. Это было не нужно. Я знал, что каждое мое слово либо передается «куда следует» и разговор подслушивают, либо записывают, чтобы прослушать позже.

Никогда в жизни я не был так собран и напряжен. В душе появилась надежда — кажется, упрямство мое сработало!

Тон мой был решительным, но не агрессивным. Я не пугаю, не блефую. Но принял решение и исполню, что задумал.

И еще одно. Я — друг Вилли, я — друг дома, но — без вызова и сведения счетов — я знаю, что мать и дочь сыграли в моей жизни неприглядную роль и обязаны исправить то, что натворили. Этот разговор — не начало переговоров, а последняя встреча перед отъездом или смертью.

А уехать я хочу из верности правильно или неправильно принятому решению. Да хотя бы из простого упорства. Это вопрос самоуважения и принципа, и потому я не уступлю. То же касается моей жены. Ни о каких переговорах не может быть речи.

Одно лишь я могу сказать (и тут я слукавил): я еду за границу не для того, чтобы заниматься какой- либо политической — включая литературную — деятельностью. Я просто хочу прожить последние годы в западном комфорте, в обстановке моей юности. Причем на жизнь я буду зарабатывать синхронным переводом. Я уже вел об этом переговоры. (Это была правда — они могли проверить. Я для того и вел эти переговоры.)

Таковы были карты.

Говорить об истинных намерениях было бы с моей стороны пустой и глупой провокацией. В добрые отношения ко мне Эли и Эвуни я верил. И чуял, что от их реакции что-то зависит. Не само решение, но его подсказ. Скажи я, что посвящу последние годы жизни устройству посильных пакостей советским властям, — я лишу их возможности и желания хоть как-то мне помочь. А заодно и лишу возможности кого-то из их опекунов выкинуть меня на Запад.

А потому — первый пункт в системе доказательств: я просто хочу посмотреть мир, пожить.

Второй: я дойду до конца. Упрямство. Отказ от задуманного я отметаю, как унизительный для себя.

Возможно, что тот, кто принимал решение на основании моих слов, не очень в них верил. Но формально у него была возможность сделать доброе дело.

Третий пункт: никаких не только переговоров, но даже разговоров с «Вилюшиными товарищами» не будет!

— Почему? — Елена Степановна немного опешила.

Я был уверен, что нас слушали, говорил громко и четко.

— Потому, Эля, что вашим друзьям я не смогу сказать ничего большего, чем сказал сейчас. Я вас уполномочиваю передать им все в точности. И с ними я говорил бы менее спокойно, менее сдержанно, и мог бы этим все испортить.

— Но все-таки... Вас это ни к чему не обяжет.

— Ни под каким видом. Такой ценой я не хочу уезжать.

Я ушел. И все, что было физически связано в моей жизни с Вилли, с его семьей и домом, безвозвратно ушло в прошлое.

Не ушло лишь то, что я приобрел в годы общения с Вилли, отчасти из его поучений, отчасти на примере его жизни. Все это — мое, и вряд ли куда-нибудь денется, пока я жив.

Вилли научил меня смотреть на реальность так, чтобы выявлялась скрытая сторона вещей. И оказалось, что однажды научившись схватывать суть загадочной картинки, уже не можешь не замечать среди ветвей и оленьих рогов не очень хитро скрытого охотника.

И еще Вилли научил меня, подчас для него самого бессознательно, просто своим примером, характером, отношением к событиям и людям тому, что за него замечательно сказал московский поэт Игорь Гарик:

«Чтоб как-нибудь прожить на этом свете, Пока земля не свихнута с оси, — Держи себя на тройственном запрете: Не бойся, не надейся, не проси!»