Доступное каждому выехавшему из СССР понятие «эмиграционный шок» имело для меня двойное значение: удар отъезда и потрясение возвращения.

Не буду лицемерить, будто тоскую по чахлым подмосковным березкам и троллейбусному мату. Да и разговоры на кухне в интеллигентных домах успели изрядно надоесть. Но остались в Большой Зоне до боли дорогие люди. Мало, очень мало. Но остались.

Немного радости принес мне Запад. В знакомом с детства, но ставшем мне чуждом мире я ищу свои следы, пытаюсь восстановить прерванную связь времен. Ищу себя не в странах реальных, где нет для меня языкового барьера, преграды, но и защиты. Я ищу себя в другой стране, которой нет на карте. Стране без территории и правительства. Великая диаспора выходцев из России. Эмиграция. Она не имеет строя, и ее границы размыты. Но у нее есть свои центры культуры и мысли, столицы и захолустья, своя трудно определимая иерархия, структура, моды и увлечения.

Вторично покинув Россию, я первое время очень много ездил. И столь стремительны были переезды, что мне начинало казаться — стерлись все грани. Стоит выйти с Вашингтон-сквер, завернуть за угол, и вот она — улица Володарского, по ней от моего дома на Котельнической — два шага до Таганки, а там чуть левее — и бульвар Монпарнас, и кафе Дом, где мы, бывало, до зари сидели с другом юности Владимиром Варшавским.

Старо-новая география эмиграции утряслась в сознании и подсознании не сразу, как утрясается в голове водителя маршрут родного города, и лишь постепенно уходили в запасники памяти, отдалялись и таяли улицы и дома Москвы.

Изменилась топография чувств и привязанностей. И я стал забывать московские адреса и телефоны.

В России я часто мечтал о Париже. И казалось, — не может быть мига слаще, чем возвращение туда, счастья большего, чем жизнь в городе, в котором я вырос.

Что же стало с Парижем тех лет, с Парижем эмигрантским? Неужели он так изменился?

Нет, он очень мало изменился, и потому, вероятно, стал мне чужим.

Володя Варшавский провел последние годы жизни под Женевой.

— Почему ты так редко наезжаешь в Париж?

— Ты знаешь, — ответил он с непередаваемой своей извиняющейся интонацией, — ты знаешь, они все там стали такие советские.

Стали? Или остались? Укрепились в том, что уже было тогда. Но что не все замечали.

...После целой вечности разлуки меня так тепло приняли в этом русском парижском доме. Болтали. Вспоминали. Вдруг в разговоре мелькнули умиленные слова о советском генеральном консуле Тарасове: «Да, с тех самых пор не было на этом посту ни одного такого приятного человека...», — сказала моя старая приятельница.

Конечно же! Тарасов, отставной полковник КГБ Василевский. А в Испании — Гребецкий. Генеральный консул...

Мне стало грустно в этой семье, где так много сил отдают пропаганде русского искусства. Откуда время от времени ездят гостить в Москву.

Я навестил дом, где прошли мое детство и юность. И еще живущих там друзей. Почему-то, распахивая тяжелую калитку, я вспомнил не жизнь здесь, а возвращение сюда из первой долгой и значительной отлучки. Из Испании. Как билось тогда сердце, как жадно впитывал все взгляд, как остро ощущалась неповторимость и значительность момента!

От медонского вокзала я тогда медленно поднялся до рю Эро. Там меня ждали утонувший в тени огромных деревьев сад, сочная зелень травы, посыпанная гравием дорожка. Так оно было. Тогда.

...Облупилась краска на калитке, на участке выстроили школу. И одно лишь дерево стояло у асфальтом залитой дорожки.

Дурные запахи, грязь, сырость, подтеки на стенах запущенного дома, из которого хозяин хочет выжить неисправных жильцов...

Отсюда, из этого дома, эти самые старушки (тогда еще не старушки) провожали меня в путь, из которого могло не быть возврата.

Но я вернулся. Успел вернуться, побывав там, повидав, по словам Кюстина, «пустыню без покоя, тюрьму без отдыха, которая именуется Россия».

Старушки были рады, суетились, угощали, хлопотали. Рассказывали: такой-то умер, такой-то уехал из Франции...

— Ну, а что ты собираешься делать?

И после короткой паузы, переглянувшись:

— Ты, надеюсь, не будешь, как некоторые, дурно говорить о нашей родине?

Этот дом принадлежал нам, нашей семье, и мы занимали в нем два верхних этажа. Здесь часто и подолгу гостила у нас дочь Марины Ивановны Цветаевой, Ариадна (Аля) Эфрон. Сюда, в этот дом прибежал тогда Сергей Эфрон с криком: «Кирилл сошел с ума! Если он так уж хочет ехать, я ему это устрою!»

— Не думаю, — сказал мне старый русский парижанин, — что Сергей Эфрон был советским агентом. Просто его запутали в грязную историю.

Запутали! Так можно сказать, что маршала Жукова запутали в военные действия. Нет, пока мы будем играть в жмурки и не называть вещи своими именами, мы не поймем до конца того, что происходило и происходит вокруг нас. И в России, и на Западе.

Нельзя понять старую русскую эмиграцию, сбрасывая со счетов ее пронизанность советской агентурой. Это так же нелепо, как рассказывать историю Евно Азефа, ограничиваясь этапами его службы инженера в Русском электрическом обществе.

Эмиграция как объект деятельности и орудие советской разведки — это факт. Факт для понимания нашей истории, прошлой и настоящей, не менее важный, нежели определение истинной роли опричнины в истории России или гадания: что было бы, возьми своевременно власть Союз русских инженеров.

Не все же, голубчик, не все. Вот в вашем этом противовоздушном батальоне в Испании командиром был «майор Кордэ». Это же Константин Борисович Радзевич! Тот самый Радзевич, о котором Ивинская пишет, что у него «с Мариной Цветаевой был бурный, получивший широкую огласку, вполне реальный роман».

Ведь что же получается — и муж, и любовник Марины Цветаевой — советские агенты! Не много ли? Так вы, чего доброго заявите, что другой ваш сослуживец, Лев Борисович Савинков, сын знаменитого Бориса Савинкова...

Нет, нет, разумеется! Конечно, далеко не все эмигранты были в таких делах замешаны.

Так, мой московский коллега, переводчик Константин Константинович Парчевский объяснил мне ясно, что его отец, писавший в газете «Последние новости», которую издавал Милюков, и в журнале «Иллюстрированная Россия» никогда ни в каких темных делах не участвовал.

И верно: разъезжая корреспондентом по странам русского рассеяния, он просто в дополнение к своим корреспонденциям в газету писал более подробные отчеты генеральному консулу СССР Тарасову, то есть Льву Петровичу Василевскому. (Это же не шпионаж! Просто Тарасов хотел знать, как живут русские эмигранты в Парагвае.) И, никого не убивая, заслужил все же право вернуться на родину. Когда немцы пришли в Париж, семья получила советские паспорта и через Германию, как Морис Торез, уехала в Россию. По приезде их посадили, но ненадолго, а лишь до приезда Василевского, который задержался в пути.

Все устроилось. Папа поступил в международный отдел «Огонька», старший сын Олег пошел вскоре служить в одну со мной часть, а потом в Четвертое управление. Должен был лететь с заданием в Югославию, но не улетел. Стал после войны работать редактором в издательстве иностранной литературы.

«Надеюсь, ты не будешь говорить дурно о нашей родине?»

А куда вы денете удавку на шее Марины Цветаевой?