Сохранившийся в памяти аромат возымел совершенно неожиданное действие. Беспросветная тоска, все утро камнем лежавшая на душе, вмиг развеялась, будто ее и не было. Элени торопливо закончила работу, скинула фисташковый халат и сбежала по склону холма так быстро, как только позволяли ноги. Придя домой, она приготовила поесть Димитре, после чего заперлась в кухне с пособием по шахматной игре. Она принялась учить на память дебюты. Это была непростая задача, особенно в отсутствие шахмат, и Элени продвигалась вперед очень медленно. Конечно, первые ходы в большинстве партий похожи, и какой из них выбрать, не так уж и важно. Но вскоре выяснилось, что комбинаций чуть ли не бесконечное множество, и дело еще больше усложнилось. Элени злилась на Куроса, который навязал ей такую подготовку.

Тем не менее она продолжала заниматься, каждый день заучивала различные дебютные и возможные ответные ходы. Она теперь и сама не знала, для чего все это делала — чтобы спрятаться от гнетущей домашней обстановки или чтобы выиграть турнир, который то ли будет, то ли нет — неизвестно. Она с головой ушла в учебу. По ночам ей снились шахматные фигуры, они объединялись против нее и развлекались тем, что прыгали в разные стороны на доске, очень похожей на лабиринт.

Утром она вставала разбитая. Работа в гостинице казалась ей просто отдыхом по сравнению с ее умственными занятиями.

По средам после обеда она ехала к Куросу. Учитель, по всей видимости, проделывал ту же работу, что и она, с той только разницей, что в его распоряжении были шахматы и он мог применять теорию на практике.

При каждой встрече Курос пробовал разыграть какой-нибудь новый дебют. Поначалу различные варианты смешивались у Элени в голове и она путала комбинации. Особенно трудными ей показались “испанская партия” и многочисленные варианты ответных ходов, “берлинская защита”, “защита Стейница”, “дебют Берда” и “защита Корделя”.

Курос становился все более строг с ней, хотя в глубине души признавал, что изучение всех этих знаменитых систем — дело очень непростое. Он даже задавался вопросом, как Элени справляется с такой нагрузкой. Всем своим видом он показывал, будто его совершенно не трогает, что временами она впадает в отчаяние. “Если я стану ее жалеть, — рассуждал он, — все пропало. Она не найдет в себе сил бороться с противником. Надо всячески давать ей понять, что в освоении всех этих комбинаций нет ничего особенного. Как только она поймет, за какое грандиозное дело взялась, она не сможет двигаться дальше”. И Курос продолжал ей внушать, что не требует от нее ничего сверхъестественного.

Он вспомнил свой опыт школьного учителя, непреклонного и беспристрастного, видящего все — и ошибку, и невнимательность. Временами Элени была готова заплакать: ее нижняя губа выпячивалась, брови хмурились. Ей, точно ребенку, хотелось опрокинуть доску и раз и навсегда отказаться от идеи участвовать в турнире. Но она этого не делала. Поначалу, когда Курос ее ругал, на лице и шее у нее выступали красные пятна, и она ощущала сильный прилив жара. Учитель делал вид, что ничего не замечает, и только ворчливым тоном говорил:

— Ну, ну, соберись. Сейчас для тебя существуют только шахматы. Все остальное — только видимость.

Двигаясь от отчаяния к удачам, Элени внутренне окрепла, что не замедлило сказаться на ее повседневной жизни. Она перестала принимать близко к сердцу, если кто-то из близких впадал в дурное настроение, и вообще, что бы ни происходило, она сохраняла удивительное спокойствие, так что Панис был совершенно сбит с толку. В такой ситуации исходить желчью потеряло всякий смысл. Он стал довольствоваться демонстративным молчанием, что действовало главным образом на нервы его дочери, которая не проходила столь серьезную подготовку, как ее мать.

Однако, даже если внешне Элени ничего не показывала, в душе она по-прежнему страдала оттого, что из ее супружеской жизни исчезла гармония. Бывали дни, когда ей хотелось забыть все, что произошло в последние месяцы, и вновь забраться в кокон, сотканный из привычек и неловких проявлений нежности, которые раньше и составляли ее повседневную жизнь. Но назад уже ничего не вернешь, и она сама тому причиной. А стало быть, нечего вздыхать да охать. Она молчала и с еще большим рвением отдавалась учебе.

По прошествии полутора месяцев Элени уже овладела большинством знаменитых дебютов и взялась за освоение срединного этапа игры, где требовалось проявлять больше гибкости и инициативы. На этом этапе у нее появилась черта, которой раньше не было, — пристрастие к главным фигурам, она стала очень неохотно ими жертвовать. Если, не дай бог, ей случалось потерять ферзя, она начинала жутко волноваться и считала партию проигранной. Такое пораженчество приводило к тому, что она совершала ошибку за ошибкой. Куда только девалась ее отчаянная воля к победе! Элени, с этой ее новой чертой, иной раз прямо-таки поражала Куроса: он-то знал ее как неустрашимого бойца! Произошедшую в ней перемену он объяснял тем, что она стала понимать, где таится опасность. Теперь, когда она изучила все хитрости, имеющиеся в арсенале партнера, она стала играть менее уверенно. Ее главные фигуры казались ей бастионами, способными защитить ее от вероломного противника.

Курос столкнулся с дилеммой. Он провел несколько бессонных ночей, обдумывая возникшую проблему. Что он может сделать, чтобы Элени обрела уверенность в себе? Систематическая учеба до некоторой степени лишала ее яркой индивидуальности, а между тем именно она была ее единственным шансом на победу. Он знал, что Элени будет противостоять партнерам гораздо более опытным, компетентным и расчетливым, чем она сама. Если она утратит свою самобытность, ее шансы добиться успеха будут сведены почти к нулю. И все-таки невозможно пренебречь всеми теми знаниями, которыми обладают другие игроки.

Элени и в самом деле переживала сложный период. Чем больше она занималась, тем менее успешным был результат. Она уже давно не выигрывала партий. Все свободное время она посвящала изучению различных дебютов известных мастеров — отчего у нее даже появились круги под глазами, — но лучше играть она не стала. Шахматы превратились в самую тяжелую работу, которой ей когда-либо приходилось заниматься.

Франция с ее небрежной элегантностью осталась где-то далеко-далеко. Элени теперь с трудом могла вспомнить, как выглядела та французская пара.

В последнее время она совсем не участвовала в повседневной жизни острова. Чувствуя, что за каждым ее шагом следят, она больше не заглядывала ни к Армянину, ни к другому трактирщику, чтобы выпить стопочку анисовой водки. Она остерегалась всех. Ее до крайности сдержанное и твердое поведение только способствовало разжиганию слухов. Она все больше загоняла себя в тупик.

В то же время шахматы требовали от нее такой концентрации, что она забывала о своем одиночестве. Будущая чемпионка или тщеславная выскочка — кем бы она ни была, она не могла делать дело наполовину. Мир, состоящий из шестидесяти четырех клеток, требовал полного отрешения. Элени вошла в мистическую связь с великими знатоками шахмат. У нее создавалось впечатление, что каждый из них хочет подсказать шахматистка ей решение задач, с которыми она сталкивалась. И они спорят между собой, отстаивая или опровергая те или иные положения, хоть и живут в разные эпохи. Все эти споры происходили в голове Элени. Она понимала, что, для того чтобы спокойно противостоять противнику, надо бы выгнать оттуда всех этих господ. Но она чувствовала себя слабой, податливой куклой в руках этих великих, овеянных легендой мастеров.

Как-то ночью, накануне очередной игры, ей вдруг пришло в голову, что все знаменитые теоретики шахмат были мужчинами. Она никогда ничего не слышала ни об одной великой шахматистке. Шахматный гений, похоже, располагался где-то в мошонке. Жалко, конечно, что не у Паниса…

При всем том вовсе не король определяет исход партии, и даже не ладья, не конь и не ферзь. Каждая фигура имеет смысл только в связи с другими фигурами.

Основа всей игры — пешка. Этот солдатик-служака идет напрямую к своей цели — поставить заслон армии противника или подняться вверх по социальной лестнице. Он может превратиться в ферзя, ладью или коня в зависимости от хода игры. Если пешка — это душа шахмат, как полагал Филидор, то ферзь — сердце.

Между пешкой и ферзем, между слабейшим и сильнейшим, между усердием и силой — где-то там место, которое она, Элени, может занять. К этому и надо стремиться. Если ей удастся привнести в игру собственное воображение, она сможет побеждать. Надо уйти от изучения абстрактных связей и постигать фигуры в их психологическом аспекте — это для нее единственный способ овладеть игрой.

Но как только Элени садилась за шахматную доску напротив Куроса, снедаемого волнением, которое инстинктивно передавалось ей, все эти разумные, поучающие господа возвращались и начинали мучить ее.

Курос несколько дней провел дома. Выходил только для того, чтобы купить на рынке самое необходимое. Питался скудно, надеясь таким образом стимулировать мозг для поиска нового яркого решения. Он взял на себя ответственность за бывшую ученицу. И должен удовлетворять ее потребностям. Но у него не хватало пороху. За четыре дня он лишь схватил простуду, вызванную суровой диетой, нехваткой витаминов и неисправным отоплением, которым он принципиально не хотел заниматься до тех пор, пока не увидит свет в конце туннеля. Придя к нему, Элени нашла его кашляющим и в мрачном настроении. Это ее встревожило. Вместо того чтобы играть в шахматы, она сварила ему шахматистка вкусный суп, который он соизволил съесть, не переставая брюзжать о том, что незачем уделять столько времени старому дураку.

Когда Элени уехала, надавав ему кучу советов, как лечиться, Курос, сидя в кресле, уснул. Ему снился какой-то путаный сон, в котором он шел по цветочному полю. Какие-то люди — кто именно, он не мог различить — делали ему знаки. Он шел к ним, но по мере его продвижения вперед цветочное поле увеличивалось в размерах. То ли потому, что шел он медленно, то ли поле было слишком большое, но ему никак не удавалось присоединиться к ним.

Проснулся он среди ночи, весь в поту. Какое-то время не мог понять, где он и что с ним. Наконец поняв, с трудом встал и пошел в спальню. Разделся и лег в кровать. В душе у него появилось какое-то предчувствие, точно привкус во рту, ощущение того, что что-то неотвратимое должно произойти.

На следующий день учитель проснулся бодрым, несмотря на мучившие его приступы кашля. Он сварил себе кофе и выпил его маленькими глотками. Внезапно у него мелькнула какая-то интересная мысль, но он тотчас забыл ее. Курос с досады как только не ругал свои старые мозги. Скромно позавтракав, он пошел прогуляться. Ему хотелось проветрить голову и свободно поразмышлять о том о сем — быть может, интересная мысль вернется. Придя с прогулки, возле самого дома он вспомнил. Идея была яркая и вместе с тем малоприятная, и первым желанием Куроса было отбросить ее, но тут в нем заговорила совесть.

Войдя в дом, он направился прямиком к буфету, выдвинул ящик и принялся настойчиво в нем рыться. В конце концов, выбросив на пол содержимое двух ящиков, он отыскал потрепанную кожаную записную книжку и победно потряс ею в воздухе.

После восьмого гудка хриплый заспанный голос отозвался на том конце провода.

— Только не говори мне, что ты еще спишь, — сказал Курос, без всяких предисловий приступая к делу.

— Я не разговариваю с грубиянами, — ответил голос, и трубку повесили.

Не смущаясь, Курос вторично набрал номер. Он был уверен, что любопытство одержит верх у его собеседника, и не ошибся — тот опять взял трубку:

— Кто говорит?

— Ты прекрасно знаешь, Коста, кто говорит, — спокойно и уверенно сказал Курос.

— Хочу тебе напомнить, — с достоинством отвечал тот, кого Курос назвал Костой, — что мы с тобой не разговариваем уже тридцать лет, и я не вижу причин нарушать эту милую традицию.

— Полностью с тобой согласен. Я и не хочу с тобой разговаривать. Я хочу, чтобы ты приехал ко мне играть в шахматы.

Наступило долгое молчание. Только неровное дыхание Косты указывало на то, что связь не прервалась.

— Ты, наверное, совсем ума лишился, — произнес старик на другом конце провода.

— Это нужно не для меня, — принялся объяснять Курос, — а для одной молодой женщины. Причем срочно.

— Не понимаю, какая может быть срочность, когда речь идет о шахматах, — отвечал совсем сбитый с толку Коста.

— Не понимаешь, потому что у тебя отсутствует воображение, — бесцеремонно заявил Курос. — Приезжай сегодня днем, я тебе все расскажу.

— С какой стати я буду это делать? — спросил Коста.

— Да с такой, что тебе страсть как этого хочется, — ответил Курос, моля Бога, чтобы это было правдой, и повесил трубку.

Несколько часов он лихорадочно ходил по квартире, пока не услышал, что в дверь позвонили. Облегченно вздохнув, он пошел открывать Косте.

То, что они оба состарились, не было ни для кого из них неожиданностью, хоть они и не общались лет тридцать. Разумеется, они видели друг друга в городе и на рынке — ничего не поделаешь, островитяне, — но ни разу словом не перемолвились.

И вот Коста стоял на пороге дома Куроса. Они сухо поприветствовали друг друга, воздержавшись от взаимных уколов, и Курос пригласил своего давнего друга войти.

Коста был крепкого телосложения, с бычьим лбом и взглядом, исполненным недоверия — в данном случае вполне оправданного. Всю жизнь он работал аптекарем в Хоре, а когда ушел на пенсию, поселился в Аполлонасе — прибрежной деревушке на севере острова. Большую часть дня он проводил в припортовом трактире, наблюдая за туристами или рыбаками — в зависимости от времени года. Такая жизнь — спокойная, но уж очень бедная событиями — действовала ему на нервы. Он сожалел о том, что больше не продает лекарства: его работа хоть и не была в прямом смысле слова увлекательной, все-таки давала возможность мало-мальски общаться с людьми, а порой и награждала интересной встречей. И у него всегда оставалось время для прогулок по песчаным отмелям — любимым его местам на острове.

И теперь еще время от времени он отправлялся побродить по песчаным берегам своей молодости, где у него когда-то завязывались знакомства, порой даже тайные. Но взгляды людей уже скользили по нему не задерживаясь, словно он был частью пейзажа, скорее деревом, нежели человеком. В сущности, он и сам ощущал нечто подобное, хоть в душе не мог с этим примириться. Его растительная жизнь была уныла. Редкие разговоры с такими же, как он, растениями не содержали ничего интересного. Вот почему он откликнулся на приглашение Куроса, ставшего, как и он, элементом пейзажа — правда, больше похожим на хилое животное, чем на сучковатое дерево.

Мужчины сели друг против друга. Коста не без злорадства молчал, глядя прямо в глаза давнему другу. Курос чувствовал себя не в своей тарелке. Он, конечно, готовил себя к выпадам со стороны Косты, однако теперь, оказавшись с ним лицом к лицу, не знал, каким образом ради решения стоящей перед ним задачи разом перечеркнуть годы вражды. Он встал и пошел за табаком. В гнетущей тишине услыхал шаркающий звук своих шагов и внезапно со всей ясностью осознал, в каком удручающем положении находится. Но, в отличие от Косты, он не чувствовал ни боли, ни возмущения. Только усталость — и ничего больше.

Курос вернулся на свое место и принялся скручивать папиросу. Усилием воли отогнав от себя мрачные мысли, стал рассказывать о приключениях Элени. Коста слушал его не перебивая. Когда учитель закончил, Коста обозвал его просто-напросто кретином.

Курос пропустил оскорбление мимо ушей. В его более чем уязвимом положении самое умное — позволить другому укрепить свои позиции. Выдержав паузу, он отважился наконец сказать:

— Ну, кретин я или нет, а делать что-то надо. Не можем же мы бросить ее в такой ситуации.

— Но вся эта дурацкая история совершенно меня не касается, — немедленно парировал Коста. — Выпутывайся из своих глупостей сам.

В то же самое время Коста старался припомнить, видел ли он хоть раз эту самую горничную Элени, но так ничего и не вспомнил. Коммерция все-таки помогла ему развить память на лица, и, если он не помнил Элени, значит, она либо крепкого здоровья и потому не наведывалась к нему в аптеку, либо была до такой степени невзрачной, что, даже если и наведывалась, он сразу же забывал о ней, как только она уходила. Попадаются же такие люди, совсем уж неприметные, и даже чаще, чем мы думаем, размышлял он.

Воспользовавшись паузой, Курос поставил на стол графин с белым вином и два стакана. Наполнив их, он протянул один своему приятелю — тот, слишком занятый своими мыслями, без особых церемоний взял стакан.

— Она хорошо играет? — спросил Коста, сделав первый глоток.

— На удивление хорошо, — поспешил ответить Курос. — Но ей нужен другой партнер, не я. Меня она слишком хорошо знает. Ее надо выбить из колеи. Ты единственный, кто может помочь ей найти свой собственный стиль игры.

Коста был приятно удивлен — не тем, что к нему обратились со странной просьбой, а тем, что Курос помнил о его таланте шахматиста.

Когда-то они с Куросом действительно сыграли несколько партий. Потом, после их ссоры, Коста долгое время играл заочно, не найдя на острове другого достойного партнера. Ходы сообщал письмом или по телефону. Так он играл с афинянами, критянами и даже с иностранцами. Телефонные разговоры часто ограничивались одним-единственным сообщением о новом расположении фигур на доске. Ему нравилась такая лаконичная форма общения. И все-таки уже много лет назад он бросил играть заочно. Последняя партия так и осталась незаконченной. Однажды его партнер не позвонил ему, чтобы сообщить о сделанном ходе. Быть может, внезапно умер. Коста не знал. Он так и не дал себе труда поинтересоваться судьбой своего заочного противника. По прошествии нескольких недель просто убрал шахматы, сочтя эту заминку знаком того, что время решения головоломок в одиночестве прошло.

— А если у меня не получится? — спросил он.

— Тогда выхода нет, — смиренно ответил Курос.

— Когда играть?

— В субботу днем, — ответил учитель, затягиваясь самокруткой, которую он держал между желтых пальцев.

Коста в конце концов согласился. И правда, ему было любопытно взглянуть на эту горничную, ради которой Курос отказался от своих внутренних убеждений. Учитель был упрям как осел и не нарушил бы молчание первым, не будь у него на то очень веских причин. Коста прекрасно знал своего друга. В молодости тот отличался изысканной учтивостью, граничащей с надменностью. Он был самодостаточен и ни в ком по-настоящему не нуждался. Коста не считал, что возраст способен радикально изменить человека. Тогда почему Курос отступил от своих же собственных правил? Загадка. Как мог он, флегматик, испортивший себе жизнь безразличием к ней, подлинным или показным, не имеет значения, безразличием даже к собственной боли, — как мог он озаботиться судьбой какой-то там уборщицы? Уходя от Куроса, Коста испытывал скорее глубочайшее изумление, чем раздражение.

Когда его друг ушел, Курос вздохнул с облегчением. Он отправился на кухню и даже заглянул в поваренную книгу, намереваясь приготовить себе что-нибудь вкусненькое. Он это вполне заслужил. Первое сражение выиграно. Мысль о том, что он еще способен побеждать, обрадовала его. От недомогания последних дней не осталось и следа.

Вопреки ожиданию, встреча с Костой пошла ему на пользу. Давние ссоры отошли теперь на задний план. В его возрасте терять ему уже нечего, а заботиться о репутации — смешно. Коста, конечно, будет на него дуться до конца своих дней. Ну и пусть, не это сейчас важно. К тому же, положа руку на сердце, Коста имеет на это право. Просто точки зрения у них диаметрально противоположные. И гордость тут совершенно ни при чем, как вообразил себе Коста. Тогда, давно, он отказался присоединиться к нему в силу обстоятельств, по той простой причине, что тот, кто отказывается, всегда сильней того, кто уступает. Причины его отказа были понятны, хотя и неприемлемы для аптекаря.

Живя в мире мыслей — а это было для него главным, — он был вынужден проявлять сдержанность в отношениях с людьми. Этот мир, населенный писателями и философами, мир его мечты, ему надо было оберегать прежде всего. Сыну крестьянина, отказавшемуся пойти по стопам предков, выскочке в среде интеллектуалов не оставалось иного выхода, кроме как пойти учительствовать.

Так он начал работать в тридцатые годы, когда население острова составляло всего несколько тысяч человек. И в тридцатые, и позже островитяне совершенно по-разному смотрели на поведение туристов, приезжающих на остров, и школьного учителя, призванного обучать их детей. Курос предпочитал слыть одиноким чудаком, нежели подвергаться нападкам за свои взгляды. Он пускал пыль в глаза, окутал себя ореолом тайны. В конце концов, это было даже интересно.

Коста не понимал его отношения к жизни. В минуты раздражения он называл поведение своего друга “бесхребетностью”, а самого Куроса “неврастеничным воробьем”. Сказано было образно, хоть и обидно, а по сути все-таки слишком. Коста хотел быть на виду у всех, в гуще событий. Революционером, короче говоря. Может, хотел быть более современным, чем его друг. Курос улыбнулся, вспомнив Косту пятидесятых годов — краснобая и провокатора с неуемным характером, не допускающего и тени сомнения в своей правоте. Коста разочаровался в друге и искренне об этом сожалел. “Что ж, всех очаровывать невозможно”, — спокойно подумал Курос, выкладывая на сковородку с кипящим оливковым маслом три отбивные из молодой баранины, щедро приправленные чесноком. Из глубины стенного шкафа он достал бутылку бордо 1965 года, которую хранил для особых случаев, торжественно откупорил ее. Наливая вино в графин, он любовался его ярко-красным цветом, прозрачностью и с наслаждением вдыхал густой землистый запах. Когда на душе праздник, его надо отметить. Давняя история не испортит ему сегодняшнего торжества.

Уже вечером позвонила Элени — справиться о его здоровье. Ей показалось, что учитель еле ворочал языком, но она объяснила это недомоганием. Курос, чтобы успокоить Элени, пробормотал какие-то банальности, а потом попросил ее в следующую субботу приехать к нему в назначенный час сыграть партию. Элени пообещала.