Радость, гадость и обед

Херцог Хел

2

Как важно быть милашкой

Почему мы думаем то, что думаем, о существах, которые думают совсем не так, как мы

 

 

Перед Джуди Баррет из Гринсборо (Северная Каролина) встала проблема. Джуди и ее муж обожали синешеек, маленьких певчих птичек, и потратили массу денег на то, чтобы привлечь пару этих птиц гнездиться на заднем дворе. Купили даже ящичек-дуплянку с защитой от змей и специальные птичьи ванночки. Джуди держала у себя в холодильнике запас мучных червей, потому что слышала, что это любимое лакомство синешеек. И усилия Барретов принесли плоды. Птицы к ним явились — правда, не совсем те, которых они ожидали. Стоило хозяевам отвернуться, как предназначенный для синешеек домик был оккупирован воробьями, отложившими там пять яиц.

Джуди была в совершенной растерянности. Она написала письмо Рэнди Коэну из New York Time Magazine — Коэн ведет в журнале колонку «Этика», в которой очень деликатно разбирает разнообразные моральные проблемы повседневного плана.

Джуди спросила его: этично ли будет выбросить яйца заурядного воробья, чтобы освободить место для пары очаровательных синешеек?

Коэн ответил — нет. «В этике очарование роли не играет».

Чисто логически он был прав. И все же, пусть даже вымирающая порода моральных философов и не признает за очарованием никаких преимуществ, симпатичная внешность играет большую роль в формировании отношения людей к другим видам. К примеру, когда люди решают, сколько они готовы пожертвовать на спасение вымирающих видов, наибольшее влияние на их решение оказывает размер глаз животного. Увы, гигантской китайской саламандре в этом плане не повезло. Это самая крупная и, пожалуй, самая отталкивающая амфибия на Земле — два метра коричневой слизи и глаза-бусинки в придачу. Ее портрета на брошюрах собирающих пожертвования природоохранных организаций вы точно не увидите. Но сравните гигантскую саламандру с другим китайским животным, тоже редким, но куда более симпатичным — с гигантской пандой, глаза у которой за счет черных кругов выглядят просто огромными. Такая это милая зверушка, что ее даже сделали символом Всемирного фонда охраны дикой природы.

На нашей планете живет 65 тысяч видов млекопитающих, птиц, рыб, рептилий и амфибий, однако лишь немногие из них пользуются большой популярностью среди людей. Почему нам нравится гигантская панда и не нравится гигантская саламандра, почему мы любим орлов, а не грифов, синешеек, а не воробьев, ягуаров, а не бурых крыланов (между прочим, принадлежащих к одному из двух видов млекопитающих, самцы которых способны к вскармливанию потомства молоком)? Наше отношение к животному очень часто зависит от его внешних данных — привлекательности, размеров, формы головы, наличия шерсти (приятно) или слизи (неприятно), а также от степени его сходства с человеком. Слишком много или слишком мало ног — незачет. Неприятные привычки (питается фекалиями или пьет кровь) — то же самое. Учитывается и вкус мяса, но он не так важен, как могло бы показаться.

Непоследовательность взглядов, также омрачающая наши отношения с животными, тоже берет свое начало из странностей человеческого мышления. Нам нравится считать себя существами рациональными. Однако исследования в области когнитивной психологии и бихевиористской экономики показали, что очень часто мы мыслим и ведем себя абсолютно нелогично. Так, в одном эксперименте людей спросили, сколько они согласны пожертвовать на то, чтобы спасти водоплавающих птиц от гибели в загрязненных нефтью водоемах. В среднем участники отвечали, что готовы заплатить 80 долларов за спасение 2 тысячи птиц, 78 долларов за спасение 20 тысяч птиц и 88 долларов за то, чтобы спасти 200 тысяч. Даже животные порой ведут себя куда логичнее — в ходе недавних исследований было доказано, что муравьи, выбирающие место для нового муравейника, демонстрируют более рациональное поведение, чем люди в поисках нового жилья.

Почему же нам так трудно мыслить последовательно, когда речь заходит о животных? А между тем причина всех парадоксов, имеющих отношение к нашему взаимодействию с другими видами живых существ, заключается в том, что наше мышление нередко представляет собой кашу из инстинктивных, усвоенных, языковых, культурных, интуитивных и умственных упрощений.

 

Биофилия: мы любим животных инстинктивно

В изящной маленькой книжечке, написанной в 1984 году, гарвардский биолог И. О. Вилсон предположил, что наш вид чувствует инстинктивное расположение к миру природы. Он назвал эту черту биофилией и попытался доказать, что она является неотъемлемой частью человеческой природы. Поначалу я отнесся к идее скептически, однако теперь вижу все больше подтверждений правоты Вилсона. Психологи Джуди Делоуч и Меган Пикард, занимающиеся вопросами развития, обнаружили, что даже самые маленькие дети предпочитают фильмы о животных фильмам о неодушевленных предметах. Группа эволюционных психологов из университета Калифорнии (Санта-Барбара) продемонстрировали, что человеческие органы зрения специально приспособлены к выделению животных из окружающей среды — эта способность была очень полезна нашим предкам, которым приходилось высматривать вокруг то хищников, то добычу. Эту идею психологи назвал и гипотезой мониторинга движущихся предметов.

Похоже, что некоторые животные нравятся нам инстинктивно. Рассказывая о взаимоотношениях человека и животных, я обычно демонстрирую среди прочих слайды, неизменно вызывающие у аудитории шквал возгласов «ути-пути!» и «какая лапочка!». Это фотографии котят и щенков. Реакция зрителей на эти фотографии служит отражением того элемента человеческой природы, от упоминания которого ученые-бихевиористы начинают биться в корчах: инстинкта. Естественная привязанность ко всем, кто походит на младенца, — к детям, щенкам, утятам и прочему — называется «реакцией опеки». Впервые это определение предложил австрийский этолог Конрад Лоренц. Детеныши животных схожи с человеческими младенцами — они лобастые, с большими головами, большеглазые, щекастые и неуклюжие. Лоренц назвал эти характеристики триггерами родительского инстинкта, поскольку они мгновенно пробуждают в нас родительское чувство.

Классическим примером того, как легко нами манипулировать с помощью факторов, запускающих родительский инстинкт, является мультфильм «Бэмби». Поначалу Уолт Дисней требовал, чтобы художники-мультипликаторы изобразили олененка как можно точнее. Он велел привезти пару оленят из штата Мэн и заставил своих мультипликаторов побывать на препарировании подгнившего трупика новорожденного олененка. Загвоздка заключалась в том, что на всех набросках Бэмби выходил у художников похожим на настоящего оленя, но в нем не было того очарования, которое могло бы пленить сердца зрителей. В результате олененку решено было придать детские черты. Дисней велел художникам сделать Бэмби мордочку покороче, а голову побольше. Потом были добавлены большие глаза с хорошо видными белками. Так Бэмби превратился в некое подобие человеческого младенца.

Еще одним доказательством умения Диснея создавать героев, пробуждающих в нас родительские чувства, стал Микки-Маус. Появился он в 1928 году, поначалу был отнюдь не тем очаровательным трикстером, которого мы знаем, и звался Пароходным Вилли. В течение последующих 50 лет Дисней постепенно менял образ. Чтобы придать Микки доброты и тонкости, его сделали больше похожим на ребенка. Голова у Микки стала размером почти с половину туловища, а уши и черепная коробка выросли почти вдвое. А наша врожденная склонность таять при виде пары больших глазок — влияет ли она на наше восприятие существ другого вида? Конечно влияет. Лучше всего сказал об этом современный гарвардский биолог Стивен Джей Гулд, проследивший за эволюцией образа Микки: «Вкратце говоря, нам застит глаза отклик на собственных детей, и эту реакцию мы переносим на другие живые существа, у которых обнаруживаются характерные для детей признаки».

Влияние очаровательного облика животного на наше к нему отношение можно проиллюстрировать, вспомнив общественное осуждение ежегодного «урожая» детенышей гренландских тюленей с ледовых полей Атлантического побережья Канады. Новорожденные тюлени выглядят точно как надо — белоснежная шубка и большие бездонные глаза. В 1970–1980-х страшные фотографии новорожденных, истекающих кровью под ударами дубинок, прикреплялись к брошюрам и плакатам борцов за запрет на охоту. В 1987 году правительство Канады вроде бы поддалось общественному давлению — так, слегка. Оно запретило убийство детенышей тюленя менее 14 дней от роду — в этом возрасте шерсть у тех начинает темнеть и они уже не так похожи на детей. Кто старше четырнадцати дней — тех пожалуйста. Таким образом, правительство Канады не прекратило охоту на детенышей тюленя; оно прекратило охоту на симпатичных детенышей тюленя.

За трепетное отношение к похожим на младенцев животным приходится расплачиваться. Любовь человека к симпатичным зверушкам породила целые породы собак, в которых взрослая особь навсегда остается размером со щенка. Младенческие мордочки китайских мопсов и французских бульдогов приводят к проблемам с дыханием, а выпученные щенячьи глаза едва-едва помещаются в глазницах. Выводя неотенические породы собак (неотения — это биологический термин, означающий сохранение детских черт у взрослой особи), мы создали эмоционально незрелых животных, подверженных собачьим разновидностям неврозов. А что в результате? Торжество фармацевтики и появление новых разновидностей валиума и прозака для наших депрессивных, тревожных питомцев с обсессивно-компульсивными расстройствами.

 

Почему мы терпеть не можем змей?

Итак, у нас есть биофилия — любовь к таким существам, как щенки или маленькие тюлени. А есть и биофобия — например, мы боимся змей. В опросе, проведенном Gallup в 2001 году, американцев спросили, от каких вещей их бросает в холодный пот. Четыре из десяти наиболее популярных ответов были связаны с животными, причем первое место в этом списке принадлежало змеям. (Три других распространенных страха касались пауков, мышей и собак.) Да что там, даже легендарный медик-миссионер Альберт Швейцер, считавший, что чтить следует любую жизнь, всегда держал под рукой ружье — стрелять змей.

В самом начале моей исследовательской деятельности мне довелось вживую наблюдать нестыковку между обаянием змей и страхом, который испытывали перед ними люди. Я проводил лето в парке змей во Флориде — записывал урчание, ворчание и рычание аллигаторов. В самом начале туристического сезона парк приглашал на работу студентов, имевших опыт работы с рептилиями, чтобы они исполняли роль экскурсоводов. В конце каждой экскурсии гид надевал пару защитных сапог и спускался в яму, полную крупных гремучих змей и водяных щитомордников — змей, яд которых смертелен для человека.

Кульминацией шоу был трюк с шариком. Экскурсовод надувал шарик, выбирал гремучую змею покрупнее и дразнил ее рогулькой до тех пор, пока змея не приходила в ярость и не изготавливалась к нападению. После этого нужно было взять шарик за один конец и медленно приблизить его противоположной стороной к разозленной змее. Когда шарик оказывался в футе от змеиной морды, гид быстро и резко толкал шарик вперед, прямо в змею. Если все было сделано правильно, змея с силой вонзала зубы в шарик. Бабах! — шарик лопается, туристы подпрыгивают от неожиданности, а потом аплодируют и даже иногда дают чаевые.

Одному из наших студентов не хватало духу в последний момент швырнуть шарик прямо на полуторадюймовые клыки гремучей змеи. Старые служащие парка вообще не слишком жаловали студентов, а уж этого мальчика и подавно. По утрам, до открытия парка, я вместе с ними ходил к яме смотреть, как парень учится фокусу с шариком. Нарядившись в колом стоявшую на нем рубашку хаки, он с хладнокровным и самоуверенным видом входил в яму, прижимал рогулькой змею, брал ее за голову и сцеживал яд, для чего заставлял змею сунуть зубы в стеклянный стакан и потирал ядовитые железы. Делал он это совершенно спокойно. Но потом подходило время для последнего фокуса — трюка с шариком. Тут у парня начинали дрожать руки. Он надувал шарик, и чем дальше, тем больше трясся. Потом он выбирал себе жертву — техасского гремучника.

Тут все старые сотрудники прямо-таки впивались в него глазами. Кто-то начинал квохтать по-цыплячьи (на местном диалекте труса называют «цыпленком»), а кто-то шептал ободряюще: «Ну, давай, давай, ты же можешь, давай!» Тем временем парнишка брал шарик и начинал медленно подносить его к змее. Но гремучие змеи не интересуются тем, что движется медленно. Чтобы змея ударила, предмет должен двигаться быстро. Змею надо раздразнить.

Паренек медленно-медленно подносил шарик к морде змеи, в конце концов касался им змеиной морды и заставлял животное откинуться назад и потерять позицию для атаки. Гремучая змея, у которой хватило бы яда на пятерых взрослых мужчин, у него вела себя тише мыши. Да, падким до впечатлений туристам тут смотреть было не на что.

Парнишка уходил из ямы, опустив глаза и чуть не плача от унижения, а работники парка безжалостно гоготали ему вслед. Наконец, на седьмой день своих попыток научиться работать со змеей мальчик не явился на работу. Больше я его никогда не видел. Вся эта история очень напоминала мне слова апостола Павла о том, что порой дух силен, но плоть слаба. И действительно, на этих утренних уроках в парке змей плоть с ее исконным страхом перед змеями одержала победу над духом.

Если смотреть объективно, страх американцев перед змеями не имеет под собой ровно никаких оснований. Каждый год в США от змеиных укусов погибает не более дюжины человек, причем большинство из них — мужчины с хлещущим через край тестостероном и мозгами ниже пояса. Один такой случай был описан в журнале, Annals of Emergency Medicine. В больницу неотложной помощи поступил мужчина сорока одного года от роду, которого змея укусила в язык. Описание случившегося говорит само за себя: «Друг пострадавшего поднес змею к лицу мужчину, в то время как пострадавший передразнивал движения змеиного языка. Внезапно гремучая змея рванулась вперед и нанесла укус в дорсальную поверхность языка. Зубы змеи все еще были погружены в мягкие ткани, когда друг пострадавшего рывком извлек змею изо рта мужчины». Ой-ой-ой… Язык у мужика раздулся, как апельсин, почти перекрыл дыхательное горло, и тот чуть не умер.

Почему же американцы так боятся змей? Ведь куда выше шанс погибнуть от собачьих клыков, чем от укуса змеи. Быть может, офидиофобия — это пережиток ветхозаветных мифов, ну, тех, в которых говорится о змеях, нагих женщинах и яблоках? Или же людей пугает чужеродность безногого существа? Или его фаллическая форма? А может быть, страх перед змеями возник еще во времена наших предков и заставлял их бежать прочь от этих опасных животных?

Споры о том, преобладает ли в страхе перед змеями врожденный или усвоенный компонент, ведутся учеными вот уже двести лет. Психолог из Северо-западного университета Сюзанна Минека утверждает, что у обезьян страх перед змеями появляется в результате опыта. Она обнаружила, что пойманные на воле дикие макаки-резусы змей боятся, в то время как обезьяны, рожденные в неволе, не испытывают подобного страха. Однако же если лабораторная обезьянка, никогда прежде не сталкивавшаяся со змеями, увидит, как на них реагируют ее дикие собратья, она тут же станет бояться змей сама.

Однако другие исследователи считают, что страх приматов перед змеями имеет более глубокие корни. Этолог Гордон Бургхардт из университета Теннесси и его коллеги из Института приматов в Киото провели эксперимент, в ходе которого японским макакам было предложено взять пищу, лежащую перед клеткой со змеями. Многие макаки продемонстрировали сильнейший ужас перед змеями, хотя прежде никогда с ними не сталкивались. В книге «Плод, дерево, змея: почему мы видим их везде» Линн Исбелл из университета Калифорнии (г. Дэвис) убедительно доказывает, что в ходе эволюции мозг приматов приобрел способность замечать змей вокруг себя. Психологи университета Виргинии Ванесса Ло Бью и Джуди Де Лош (кстати, сама страдающая страхом перед змеями) задались целью проверить, действительно ли у человека имеется встроенный детектор, распознающий змей. Они демонстрировали взрослым людям серии фотографий живой природы и предлагали отобрать те из них, на которых есть змеи. Как легко можно догадаться, испытуемые отбирали фотографии со змеями куда быстрее, чем фотографии цветов или многоножек. Затем эксперимент повторили, однако в роли испытуемых выступили трех-четырехлетние дети, никогда прежде не сталкивавшиеся со змеями. Как и взрослые, дети подмечали змей лучше, чем других животных.

Итак, природный фактор играет не последнюю роль в нашем страхе перед змеями. Но это только одна сторона медали. Почти половина американцев не боится змей, а 400 тысяч жителей США держат змей в качестве домашних питомцев. Кроме того, в разных культурах к змеям относятся по-разному. Мой друг Билл пять лет прожил в Танзании, работая егерем. В деревне, где он жил, никто не отличал ядовитых змей от безопасных. Увидев змею, деревенский житель тут же кричал «Ньока!» — и все, кто был рядом, неслись к нему на помощь и помогали расправиться с гадиной. А вот в Новой Гвинее все обстоит совсем не так. Биолог Джаред Даймонд сообщает, что жители Новой Гвинеи не боятся змей, невзирая на то что треть всех обитающих на острове видов весьма ядовиты. В отличие от танзанийцев гвинейцы прекрасно умеют отличать ядовитых змей от безвредных, причем последних они употребляют в пищу.

Мысль о том, что на наше отношение к животным влияют как гены, так и окружающая среда, полностью соответствует обновленной концепции биофилии, представленной О. И. Вилсоном. Вначале Вилсон считал, что биофилия представляет собой накрепко вбитое инстинктивное стремление человека слиться со всем ярким и прекрасным. Однако несколько лет спустя Вилсон пересмотрел свою концепцию и включил в нее глубинное влияние научения на наши отношения с природой. «Биофилия, — пишет он, — представляет собой не инстинкт как таковой, а комплекс выученных правил, которые могут быть вычленены и проанализированы носителем на индивидуальной основе». Ну а задача выявления выученных правил, определяющих наши взаимоотношения с природой, — это уже епархия антрозоологии.

 

Что в имени тебе моем? Язык и моральное дистанцирование

Наше отношение к животным влияет и на то, какие имена мы им даем и в каких выражениях о них говорим. Выражения, связанные с животными, встречаются в человеческом языке на каждом шагу. Некоторые из них служат похвалой («трудиться как пчела», «память как у слона»), некоторые имеют уничижительное значение («сука»), а некоторые связаны с сексуальной сферой («петух»). Когда мы сравниваем человека с тем или иным животным, мы расписываемся в своей амбивалентной позиции в природе. В одном контексте сравнение с животным является комплиментом, в другом — оскорблением. Психолингвисты спорят о роли языка — отражает ли он наше восприятие реальности или же помогает эту реальность создавать. Я придерживаюсь второго варианта. Взять хотя бы названия, которые мы даем животным, которых едим. Есть такая рыба, клыкач патагонский — она напоминает какое-то древнее существо, имеет зубы-иголки и желтые глаза навыкате, а обитает в глубоких водах у побережья Южной Америки. Существо с таким сложным названием в категорию вкусняшек не вписывалось, пока какой-то предприимчивый импортер из Лос-Анджелеса не окрестил его более произносимым именем: «чилийский сибас».

Слова, которые мы используем, говоря о мясе, помогают нам не думать об этической стороне нашего мясоедства. В самом деле, купить у мясника фунт говядины куда легче, чем фунт коровы. Очевидно, семантическое моральное дистанцирование становится все менее необходимо по мере того, как мы идем вниз по филогенетической шкале, — для курицы, утки или рыбы специальных лингвистических ширмочек у нас нет. А вот в других странах мира люди не пользуются «мясными» эвфемизмами. Так, в немецком языке свинина, говядина и телятина именуются соответственно Schweinefleisch (плоть свиньи), Rindfleisch (плоть коровы) и Kalbfleisch (плоть теленка). В мандаринском наречии китайского языка говядина называется «нюрю», то есть мясо — «рю» — коровы — «ню»; свинина будет «дзюрю» («мясо свиньи»), а баранина — «янрю» («мясо овцы»).

Силу слова осознают все, кто сражается в войне за права животных, как с той, так и с другой стороны. Описывая охоту на тюленей в Канаде, ответственное за это правительственное агентство использует такие нейтральные слова, как «добыча», «сортировка», «план управления». Противники же охоты приправляют свою речь весьма выразительной лексикой: «бойня», «резня», «зверство». То, что менеджеры по работе с животными именуют «плавательным рефлексом мертвого животного», на язык активистов переводится как «содрать заживо шкуру».

Группа «Люди за этичное обращение с животными» (PETA), борющаяся за права животных, сообщила американцам о том, как страдают животные, которых выращивают на животноводческих фермах, на которых охотятся, которых используют в исследованиях, которые содержатся в цирках и зоопарках. Однако поднять волну возмущения им практически не удалось, поскольку мы ненасытны в своем желании съесть еще суши с тунцом и замучить сорокасантиметровую озерную форель, опрометчиво принявшую мормышку номер четырнадцать за живую муху. Как говорит одна моя знакомая, Кэти, она ни за что не станет есть существо, у которого есть лицо; впрочем, рыба не в счет. А группа PETA избрала новую стратегию: чтобы заставить нас иначе относиться к обладателям плавников вместо шерсти, их решено было переименовать. И слоган новой кампании по борьбе с рыболовством звучит так: «Спасите морских котят!»

Джоан Данейер это понравилось бы. Она написала книгу «Равенство животных: язык и свобода» и считает, что определенная лексика упрощает нам эксплуатацию других видов. Она предлагает изменить ряд названий, например, именовать аквариумы акватюрьмами, животных в зоопарке — заключенными, а ковбоев — мучителями коров. Она хочет, чтобы мы называли своих питомцев не иначе как «мой собачий друг» и «мой кошачий друг». Нет, мне, конечно, приятно называть Тилли «моим кошачьим другом», но подозреваю, что мой дантист — у него в приемной стоит аквариум — не захочет говорить, что ему пора сменить воду в «акватюрьме для моих рыбьих друзей».

 

Домашние любимцы или объекты исследований? Важные категории

Выбор слов, которыми мы пользуемся, говоря о животных, тесно связан с еще одним фактором, влияющим на наше отношение к ним, — с категориями, на которые мы делим живых существ. К примеру, животным из категории «домашний любимец» мы даем имена, а животным из категории «объект исследований» обычно не даем. Когда я недавно спросил биолога, дает ли он клички своим лабораторным мышам, он посмотрел на меня как на сумасшедшего. И неудивительно. В конце концов, все мыши, которых он изучает, разбирает на части и колет шприцами, выглядят практически одинаково. Ну и стоят ли они того, чтобы давать им имена?

Однако иногда категории животных оказываются очерчены не так четко. Когда я учился в магистратуре, мы давали клички некоторым лабораторным животным — тем, кто жил в лаборатории уже долгое время и стал скорее любимчиком, нежели объектом изучения. Например, у нас был Ползун — коралловый аспид с крайне неприятным характером (возможно, бывшим следствием эксперимента, в котором Ползуну вырезали язык). А любимчиком всей лаборатории был внушительный полутораметровый полоз по кличке Ир. Лаборатория получила его еще младенцем. Ир был существом необычным — у него было две головы и один пенис (у большинства змей голова одна, а пенисов два). Одну голову мы прозвали Инстинкт, а другую Разум. Отсюда и получилась кличка.

Однако перевод животного из категории лабораторных в категорию любимцев может вам дорого обойтись. Одна женщина, ветеринар-исследователь, рассказала мне, что как-то раз «влюбилась с первого взгляда» в щенка бигля, который должен был быть использован в смертельном для собаки эксперименте. Ветеринар отвела в уголок одного из лаборантов и тихонько велела ему поменять животных местами. Вместо бигля на смерть пошла другая собака. Женщина понимала, что бигль выжил только потому, что на него обратил благосклонное внимание некто, облеченный властью (то есть она сама). Спустя несколько лет она все еще чувствовала вину за то, что обрекла на смерть другую собаку.

Человек начал делить животных на категории очень давно. Исследователи Йельского университета провели эксперимент, в ходе которого показывали детям дошкольного возраста картинки неизвестных им животных (например, сайгаков и панголинов) и предметов (например, лузекс — штуковины для рисования кругов — и гарфлом — приспособления для разглаживания полотенец) и записывали, какого рода вопросы дети задавали об увиденном. Эти вопросы свидетельствовали о глубоко укоренившейся системе категорий, включающей в себя четкое разделение одушевленных и неодушевленных предметов. Увидев панголина, дети спрашивали: «Что он ест?» А увидев гарфлом — «Как оно работает?», «Зачем оно нужно?». О животных подобных вопросов не задал никто.

Существуют и доказательства того, что человеческий мозг склонен думать о животных не так, как о неодушевленных предметах. В своей книге «Имена живой природы: столкновение инстинкта и науки» Кэролд Кейсак Юн описывает ряд интереснейших случаев, в которых фигурировали люди с травмой мозга, сохранившие практически все умственные способности за исключением одной: эти люди больше не узнавали животных и не могли их назвать. Некий Дж. Б. Р., у него был поврежден мозг в связи с энцефалитом, с легкостью называл такие неодушевленные предметы, как фонарики, кошельки и каноэ, но становился в тупик, если ему показывали изображение попугая или собаки. Исследователи также сообщают, что некоторые участки нашего мозга просыпаются при виде изображения животного, однако не реагируют на изображение человеческого лица или на неодушевленные объекты. Более того, те же самые зоны активизируются, когда слепые от рождения люди слышат названия животных. Остается предположить, что некоторые отделы человеческого мозга в ходе эволюции стали специализироваться на обработке информации о животных.

 

Домашний жук и домашняя собака: шкала культурная и социологическая

Арнольд Арлюк заметил, что существует огромная разница между зоологической классификацией животных и тем, к каким культурным и психологическим категориям относят этих самых животных неученые. В зоологии существует филогенетическая шкала, отражающая эволюционную историю организма. В повседневной жизни, когда речь заходит о животных, включается то, что Арлюк назвал социозоологической шкалой. Эта порой субъективная система категорий основана на том, какую роль то или иное животное играет в нашей жизни. И вот результат — собака и гиена находятся на одной отметке филогенетической шкалы (отряд плотоядные), однако на социозоологической шкале они оказываются невероятно далеки друг от друга.

Важнейшую роль в построении социозоологической шкалы играет культура. Возьмем, например, насекомых. Как правило, американцы относятся к ним со смесью страха, антипатии и отвращения. А вот в Японии отношение к жучкам-паучкам является куда более сложным. Какой американский ребенок будет прыгать до потолка от радости, получив на день рождения жука-рогача? А японский — будет. В японском языке есть даже слово «муси», понять которое представителю западной цивилизации не так-то просто. Взрослые японцы называют муси насекомых, пауков, саламандр и даже некоторых змей. Головастик для них тоже муси, а взрослая лягушка — уже нет. Маленькие же японцы используются слово муси, когда говорят о насекомых, особенно о поющих сверчках, светлячках, стрекозах и больших жуках с массивными рогами.

Муси принадлежат миру мужчин. Мальчики ловят их, сажают в красивые клеточки и даже соревнуются, чей муси сильнее. В токийских универмагах продают принадлежности для ловли муси, принадлежности для выращивания муси, террариумы для муси, подушечки для муси и, конечно, самих муси, стоимость которых может доходить до нескольких сот долларов. В качестве популярного развлечения проводятся матчи, на которых владельцы соревнуются, чей жук сможет сдвинуть большую тяжесть, или заставляют жуков драться над кусочком арбуза — эдакое сумо в варианте для насекомых. Увидеть эти схватки можно на YouTube. Для собак и кошек у японцев есть другое слово — «пэтто». Жук-носорог — пэтто или игрушка? Эрик Лорент, антрополог, изучавший муси, утверждает, что с учетом важнейших поведенческих аспектов можно утверждать: насекомые являются домашними животными. Дети играют со своими жуками и получают от этого огромное удовольствие. Многие дети называют своих крупных жуков словом пэтто. Воистину, вредитель в одной культуре — любимчик в другой.

Антрозоолог Джеймс Серпелл разработал простую и элегантную модель культурных различий, влияющих на наше мнение о представителях различных видов. Серпелл считает, что наше отношение к животных сводится к двум основным факторам. Первый из них — эмоциональное отношение к тому или иному виду («эмоции»). Положительный вариант — любовь и симпатия, отрицательный — страх и отвращение. Вторым фактором является «полезность» — может ли данное животное быть полезно человеку или удовлетворять какие-либо его потребности (например, животное годится для еды или возит грузы), либо же оно действует в ущерб нашим интересам (ест нас самих или помидоры у нас в огороде).

Представим себе систему координат. Эмоциональному фактору будет соответствовать вертикальная ось, на самом верху которой будет любовь/симпатия, а в самой нижней точке — отвращение/ужас. Горизонтальная линия будет служить отображением фактора полезности: слева будет область «бесполезно/наносит вред нашим интересам», а справа — «полезно». Теперь у нас есть система категорий о четырех клетках, с помощью которой нам легко разобраться в том, какую роль животные играют в нашей жизни и к каким категориям мы их относим: «любимые и полезные» (верхний правый квадрат), «любимые и бесполезные» (верхний левый), «отвратительные и полезные» (нижний правый) и «отвратительные и вредные» (нижний левый).

С помощью этой простой системы можно разобраться даже в свойственном различным культурам несхожем отношении к лучшему другу человека — собаке. Собаки-поводыри для слепых и собаки, используемые в терапии, однозначно относятся к категории «любимые и полезные». Типичная собака американца, напротив, хоть и любима, но практически бесполезна в традиционном смысле слова. В Саудовской Аравии собак не любят, и они становятся олицетворением категории «отвратительные и вредные». Самой же интересной категорией, вероятно, является та, к которой относятся животные одновременно отвратительные и полезные. Так, в племени бамбути, обитающем в Итури (Конго), над собаками издеваются, бьют их, безжалостно пинают и не кормят, вынуждая воровать остатки пищи. И все же эти собаки считаются ценным имуществом, поскольку без них бамбути не смогли бы охотиться.

Модель Серпелла позволяет рассматривать и изменение нашего отношения к животным того или иного вида. В статье «Как голуби превратились в крыс» Колин Джеролмак рассмотрел образы голубей в заметках из New York Times за последние 150 лет. Он обнаружил, что в сознании ньюйоркцев голуби постепенно перешли из категории «любимых и бесполезных» в категорию «отвратительных и вредных». То же самое произошло и с отношением моего шурина к оленям. Когда он только поселился в новом доме над заливом Пьюджет-саунд, ему очень нравилось смотреть, как олени забегали к нему на задний двор. Бэмби да и только! Однако все изменилось, когда шурин, к вящей радости голодных оленей, решил завести огородик. Теперь шурин оленей ненавидит, а Бэмби в его персональной классификации занимает то же место, что и крысы с гусями (последние гадят на его газон), то есть относится к категории отвратительных и вредных.

 

Этика отношения к животным — сердце начинает и выигрывает

Наше отношение к животным служит отражением еще одной неизбывной проблемы человеческой психологии — конфликта между логикой и рассудком.

Третьего сентября 1977 года четырехметровый нильский крокодил по имени Куки проводил праздник Дня труда за любимым занятием всех крокодилов: греясь на солнышке. Куки жил в Серпентариуме Майами — так назывался парк рептилий, в котором обитали столетние черепахи, крупные питоны, с легкостью заглатывавшие козу, а также ящерицы и ядовитые змеи всех разновидностей. Среди прочих посетителей в этот день в парке был шестилетний Дэвид Марк Вессон со своим отцом. Желая посмотреть на крокодила, они протиснулись к яме, где жил Куки, и увидели, что крокодил неподвижно лежит у пруда. Мистер Вессон решил показать сыну, что крокодилы умеют двигаться. Он поставил Дэвида на бетонную стенку, окружавшую яму, и отвернулся в поисках пары ягод дикого винограда, которые можно было бы швырнуть в крокодила. О дальнейшем догадаться нетрудно.

В тот самый миг, когда отец отвернулся, Дэвид упал в яму, на то самое место, где Куки обычно кормился. При желании крупные крокодилы могут двигаться со скоростью молнии. В следующее мгновение Куки схватил мальчика. Услышав крики ужаса, владелец парка Билл Хааст бросился к яме, перепрыгнул через стену и начал молотить Куки кулаками по голове. Увы, отобрать Дэвида у крокодила весом почти в тонну ему не удалось. Куки нырнул в свой пруд, не выпуская зажатое в зубах тело. Труп мальчика удалось извлечь лишь несколько часов спустя.

Хааст был в отчаянии. Той же ночью он спустился в крокодилью яму и всадил в голову Куки девять пуль из своего «люгера». Через час животное умерло.

Когда я впервые услышал о гибели Дэвида и Куки, логика подсказала мне, что казнить животное было бессмысленно. Пусть Куки и весил почти тонну, мозг у него был величиной с мой большой палец. Можно смело утверждать, что крокодил, если воспользоваться философским термином, не «отвечает за свои действия». После гибели Куки жена Хааста сказала: «Крокодил вел себя естественным образом, только и всего». И она была права.

Однако более примитивная часть моего рассудка была согласна с необходимостью кары. Согласился с ней и автор редакционных статей из New York Times, назвавший смерть крокодила «эмоционально верным, хотя и абсолютно иррациональным поступком». Правильно ли поступил Хааст, застрелив Куки? Следовало ли нам прислушаться к логике, твердившей, что нельзя наказывать крокодила за то, что он следует своим инстинктам? Или же нужно было внять гласу эмоций, требовавшему возмездия за смерть невинного ребенка?

Споры о том, что лежит в основе человеческой морали, эмоции или рассудок, ведутся не одну сотню лет. Философ восемнадцатого века Дэвид Хьюм считал, что в основе морали лежат эмоции; Иммануил Кант выводил мораль из доводов рассудка. Заинтересовавшись психологией взаимоотношений человека и животных, я решил выяснить, что происходит в человеческом сознании, когда мы рассматриваем вопросы морали, касающиеся других видов. В то время ведущим специалистом по психологии морали считался гарвардский психолог Лоуренс Колберг. Подобно Канту, Колберг считал, что принятие связанных с моралью решений происходит после тщательного обдумывания вопроса: мы взвешиваем все за и против тех или иных действий и затем принимаем логичное решение. Колберг исследовал развитие морального мышления у детей. Он рассказывал им историю, в которой имелась моральная дилемма, а затем предлагал ребенку разрешить ситуацию и объяснить, почему было выбрано то, а не иное решение. Самой известной историей Колберга был рассказ о бедняке по фамилии Хайнц, который ради спасения своей умиравшей от рака жены украл у жадного аптекаря лекарство, за которое тот запросил чересчур дорого. Колберговы детишки мыслили весьма логично и даже учитывали такие факторы, как вероятность, что Хайнца поймают на краже, и счастье, которое последует за выздоровлением его жены.

Мы с моей студенткой Шелли Гэлвин использовали этот метод, когда исследовали процесс принятия решений относительно использования животных в экспериментах. Мы поступали просто. Предлагали участникам оценить ряд гипотетических предложений о проведении экспериментов с участием животных. Участники должны были одобрить эксперимент или отказать в его проведении и объяснить, какими причинами они при этом руководствовались. В одном примере исследователю, ищущему лекарство против болезни Альцгеймера, требовалось разрешение на имплантацию стволовых клеток обезьяньих эмбрионов в мозг взрослых обезьян. В другом примере ученый намеревался ампутировать переднюю часть конечностей у новорожденных мышат, чтобы изучать роль генов и опыта в развитии сложных двигательных стереотипов. Оба примера были взяты из реальной жизни.

Примерно половина участников разрешила эксперимент на обезьянах, однако ампутацию конечностей у мышей допустила только четверть из опрошенных. Решения эти нас не удивили, однако стоявшие за этими решениями доводы оказались неожиданными. В случае с обезьянами студенты склонялись к рациональному разрешению ситуации. Они исходили из соображений затрат и выгод от эксперимента, а также учитывали имеющиеся у животных права. Но когда речь зашла о мышках, все оказалось иначе. Участники писали: «Отталкивающий эксперимент!», «Подумайте только, как будет смотреть на вас бедное животное!» или «Отвратительно!». Решая вопрос об ампутации конечностей мышонка, испытуемые руководствовались отнюдь не логикой, а собственными эмоциями по поводу эксперимента.

Исходя из превалировавшей тогда в психологии теории морального развития, мы предполагали, что наши испытуемые будут принимать решения, исходя из логики. А получилось ровно наоборот — все решали чувства. Это предсказывал еще Джонатан Хайдт, один из лидеров новой школы психологии морали, которая подчеркивает примат сердца над головой в вопросах этики. Подобно многим другим психологам, Хайдт убежден, что познание у человека состоит из двух отдельных процессов. Первый из них интуитивен, сиюминутен, бессознателен, непроизволен и эмоционален. Второй же, напротив, связан с размышлениями, осознан, логичен и замедлен. Нередко он включается в работу уже после того, как мы приняли быстрое интуитивное решение, — включается и разбирает всю когнитивную путаницу, подбивая базу под наши эмоциональные решения.

Хайдт утверждает, что наши моральные суждения отражают работу этих двух систем и что в вопросах морали обычно доминирует нелогическая интуитивная система. Теорию морали, предложенную Хайдтом, чудесно усвоила Люси, редактор и активист движения за права животных, которой я задал несколько вопросов. Когда речь зашла о том, насколько важную роль играют в ее борьбе за права животных логика и эмоции, Люси сказала: «Начинается всегда с эмоций. Но потом мне очень часто удается найти логическую причину своих эмоциональных реакций. В противном случае я не смогла бы привлекать людей на свою сторону или защищать свою позицию».

 

Мораль, животные и фу-фактор

Все мы, подобно Люси, обычно можем подвести базу под свои решения из области морали. Но порой шустрая логика нас подводит.

Так, Хайдт предлагал испытуемым рассмотреть ряд ситуаций, которые провоцировали сильнейшее неприятие при том, что никому не наносился реальный вред. В одной ситуации женщина мыла унитаз американским флагом. В другой взрослые брат с сестрой, отправившись на каникулы в Европу, решили один раз переспать друг с другом, для подстраховки использовав два разных вида противозачаточных средств. В одной из ситуаций присутствовал домашний любимец: «Прямо перед домом машина задавила принадлежавшую владельцам дома собаку. Те слышали, что собачье мясо имеет приятный вкус, и потому разрезали собаку на куски, приготовили и съели на ужин».

Внимание, вопрос! Можно им было делать шашлык из собственной собачки или нет?

Когда испытуемых спрашивали, допустимо ли использовать в пищу домашнего любимца, большинство быстро отвечали: «Есть собственную собаку нельзя ни в коем случае!» Проблема начиналась, когда требовалось обосновать решение логически — когда людям предлагали объяснить, что именно они видят неправильного в том, чтобы съесть животное, которое уже умерло и не будет испытывать боли. В большинстве случаев опрошенные не смогли привести логичных доводов в поддержку своего решения. Хайдт назвал это моральным шоком. Это и есть фу-фактор. Просто нечто отвратительно само по себе.

Психолог университета Пенсильвании Пол Розин называет отвращение моральной эмоцией. Факторы, вызывающие отвращение, — например, секс с родным братом или сестрой — универсальны. Такие телесные выделения, как фекалии, моча и менструальная кровь, также неприятны людям вне зависимости от контекста. Интуитивная мораль зависит и от того, к какому социальному классу принадлежит ее носитель. Восемьдесят процентов опрошенных бедняков из Филадельфии сказали, что есть собственную мертвую собаку нельзя, однако это же мнение разделили только 10 % представителей высшего класса филадельфийцев. Хайдт считает, что такая разница связана с тем, что представители высших классов склонны мыслить в рамках моральной системы, особо обращая внимание не на оскорбительность явления, а на то, будет ли кому-либо причинен вред — а в данном случае собака уже мертва, а значит, и вреда никакого. Впрочем, люди зачастую говорят одно, а делают совсем другое. Подозреваю, что даже самый богатый испытуемый никогда не заказал бы сандвич с филадельфийским сыром, луком, соусом «Чизвиз» и рубленым мясом гончей.

 

Спасайте людей, и черт с ними, с животными!

Изучая причудливые пути морали в человеческом мышлении, исследователи зачастую просят людей сказать, как бы те повели себя в той или иной гипотетической ситуации. Один из самых распространенных сценариев этого рода называется «сломанная вагонетка». Ниже приведены оригинальные варианты. Как поступили бы вы?

Вариант i. У вагонетки отказали тормоза, и она несется по путям на пятерых людей. Вы можете спасти их — достаточно лишь повернуть выключатель, и вагонетка поедет по другим путям, на которых стоит всего один человек. Если вы повернете выключатель, этот человек умрет. Допустимо повернуть на другой путь и спасти пятерых человек ценой жизни одного?

Вариант 2. Вагонетка с неисправными тормозами катится на пятерых людей. Вы стоите на пешеходном мосту над путями. Рядом с вами стоит крупный мужчина. Если вы столкнете его под колеса вагонетки, пятеро будут спасены. Допустимо ли это?

Если вы принадлежите к большинству, ваши решения в этих ситуациях будут разными. В первом варианте до% опрошенных отвечают «да» — да, едущий в вагонетке должен повернуть выключатель, чтобы вагонетка поехала по другим путям и погиб один человек, а не пятеро. Но во втором варианте только 10 % считают, что столкнуть толстяка на рельсы будет правильно.

Почему люди, как правило, принимают такие разные решения в этих двух ситуациях? В конце-то концов итог тот же: один погибнет, пятеро спасутся. Я предложил обе задачки с вагонеткой одному из самых высокоморальных людей, какие мне только известны, — своей жене. И решение Мэри Джин ничем не отличалось от решения большинства. Однако когда я попросил ее обосновать сказанное, все свелось к интуиции. Жена сказала, что столкнуть человека с моста — это совсем не то же самое, что повернуть выключатель ради чьего-то спасения. Но почему? Невролог Джошуа Грин проследил за тем, что происходило в мозгу опрашиваемых в момент принятия решения, и обнаружил, что вариант проблемы с непосредственным участием (столкнуть толстяка с моста) задействует те участки мозга, которые работают с эмоциями; вариант же с опосредованным участием (повернуть выключатель) такого отклика не вызывает.

Психолог из университета Калифорнии Риверсайд по имени Льюис Петринович воспользовался задачей о неисправной вагонетке для того, чтобы выяснить, изменятся ли решения морального плана в случае, если интересы человека будут напрямую противопоставлены интересам представителей другого вида. Вот два сценария из тех, которыми пользовался он.

Вариант 3. Вагонетка со сломанными тормозами мчится на пятерых последних в мире горных горилл. Вы можете повернуть выключатель и направить вагонетку на 25-летнего мужчину. Допустимо ли это?

Вариант 4. Вагонетка несется на незнакомого вам человека. Но вы можете повернуть выключатель, и тогда вагонетка задавит вашу собаку. Допустимо ли это?

В обоих случаях Мэри Джин спасла человека, пожертвовав животным, даже когда ей гипотетически пришлось бы убить нашего чудесного лабрадор-ретривера Цали, которого мы тогда держали. То же самое решение принял я. И вы, вероятно, тоже. Петринович обнаружил, что практически все в такой ситуации спасают человека и жертвуют животным. То же самое происходит и в других частях света. По сути, все этические принципы, которые Петринович изучал с помощью самых разных задач с вагонеткой, сводятся к единой мощной моральной установке: «Спасать следует прежде всего человека».

Директор гарвардской лаборатории когнитивной эволюции Марк Хаузер также пользуется гипотетическими сценариями для изучения моральных аспектов нашего мышления. (Вы можете принять участие в этих исследованиях, пройдя онлайн-тест, посвященный моральным установкам, по адресу http://moral.wjh.harvard. edu.) Хаузер привнес кое-что интересное в задачу о выборе между человеком и животным:

Вариант 5. Вы снова прогуливаетесь по мосту над железной дорогой и видите несущуюся по путям вагонетку. На ее пути находятся пять шимпанзе. Рядом с вами на мосту — это гипотетическая задача о морали! — стоит очень крупный шимпанзе. Единственный способ спасти пятерых обезьян заключается в том, чтобы столкнуть под колеса этого здоровяка. Допустимо ли это?

В этом случае большинство опрошенных отвечают — да, нужно пожертвовать одной обезьяной ради спасения пятерых. Но почему же тогда в классическом втором варианте задачи с вагонеткой большинство людей заявило, что недопустимо толкать под колеса одного человека, чтобы спасти пятерых других в совершенно аналогичной ситуации? Логично было бы принять в обеих ситуациях одинаковое решение — ан нет. Когда мы разбираем моральную проблему, касающуюся животных, интуиция подсказывает нам совсем иные решения.

Впрочем, не все согласны с тем, что у нас есть встроенная моральная программа, ставящая интересы человека превыше интересов всех прочих видов. Зоолог из Корнелла Гарри Грин сказал, что однажды выложил 4 тысячи за неотложную ветеринарную помощь для своего желтого лабрадора Райли — «такую собаку встречаешь только раз в жизни». Гарри просто отдал ветеринару свою «Визу» и сказал: «Спасите мне собаку». И не испытал ни тени угрызений совести оттого, что потратил эти деньги на спасение Райли, а не на помощь голодающим детям Африки.

Разумеется, Гарри не единственный человек, готовый платить за спасение жизни своего четвероногого приятеля. Каждый год американцы тратят на своих питомцев деньги, на которые можно было бы дать образование в колледже 350 тысяч нуждающимся школьникам или, если вам так больше нравится, выплачивать зарплату 80 тысячам патрульным полицейским. Как так получается? В своей неоднозначной книге «Мы и они: чувство идентичности» Дэвид Берреби пишет, что человек от природы склонен делить социальный мир вокруг себя на две категории: «мы» и «они». На протяжении всей человеческой истории животные, не будучи людьми, входили в категорию «они», и отношение к ним было соответствующее. Но те времена давно прошли. В результате массовой миграции из деревень в города менее 2 % американцев живут на фермах, и все мы реже, чем когда-либо, имеем дело с животными и с дикой природой. Забавно, впрочем, — как замечает историк университета Колумбии Ричард Булье, — что чем дальше от нас оказываются животные, дающие нам еду, одежду и кров, тем теснее мы сближаемся со своими домашними питомцами. Мы стали есть больше мяса животных — и стали ощущать больше вины, стыда и отвращения к тому, как мы обращаемся с животными, которых в конце концов съедаем. Иными словами, мы расплачиваемся моральными проблемами за то, что перевели животных из категории «они» в категорию «мы».

 

Когнитивные ловушки и этика обращения с животными

Даже пытаясь мыслить логически, человек сталкивается с препятствиями. Вот вам два вопроса. Ответьте на них как можно быстрее.

1. Мяч и бита стоят вместе 1 доллар 10 центов. Бита стоит на 1 доллар дороже мяча. Сколько стоит мяч?

2. Какова более вероятная причина вашей гибели — нападение акулы или падение куска обшивки с пролетающего самолета?

Если вы похожи на меня, то в первом случае вы ответили «десять центов», а во втором — «нападение акулы». Однако верные ответы таковы: пять центов и падение детали с самолета. Ошиблись же вы потому, что наше мышление зачастую опирается на быстрые и неточные эмпирические правила, которые когнитивные психологи называют эвристикой. Эвристика — штука эффективная, обычно она позволяет найти верное решение. Я, например, пользуюсь эвристикой утром в субботу, когда сражаюсь с кроссвордом в New York Times, а врачи прибегают к ней, когда нужно решить, чем страдает привезенный по скорой больной — несварением желудка или сердечным приступом. Однако подобные упрощения могут отрицательно влиять на процесс мышления и уводить нас с верного пути.

Размышляя о морали, мы также полагаемся на эмпирические правила. Некоторые эвристические ходы были получены в ходе эволюции — так, к ним можно отнести неприятие насекомых и предательства. Склонность к бессмысленной мести является результатом неверного использования того, что специалист по юриспруденции Кесс Санштейн называет «эвристикой наказания». Этим принципом и объясняется тот факт, что я иррационально одобрил убийство крокодила Куки, который съел ребенка.

Один из наиболее важных эвристических приемов именуется фреймингом. В его основе лежит принцип, согласно которому мы размышляем над проблемой в зависимости от того, как она нам преподнесена. У нас в сознании существуют рамки (фреймы), подверженные влиянию культурных норм и запутанных когнитивных привычек, и именно от этих рамок зависит наш взгляд на ту или иную ситуацию. Загнав проблему в рамки, мы уже не рассматриваем альтернативные объяснения или решения. С помощью концепции фрейминга можно объяснить один из самых болезненных парадоксов взаимоотношений человека и животных — нацистское движение в защиту прав животных.

 

Как у нацистов получалось любить животных и ненавидеть евреев?

В довоенной Германии имела место странная моральная инверсия, благодаря которой огромное количество вполне разумных людей были куда больше озабочены муками лобстеров в берлинских ресторанах, нежели геноцидом. В 1933 году немецкое правительство ввело беспрецедентные по своему охвату законы о защите животных. Помимо прочего, закон запрещал наносить неоправданный вред животным, не допускал бесчеловечного обращения с животными при съемках кинофильмов и исключал использование собак на охоте. Было запрещено купирование хвостов и ушей собак без анестезии, насильственное кормление домашней птицы и жестокое убийство мясных домашних животных. Адольф Гитлер подписал этот закон 24 ноября 1933 года. Это был лишь первый из нацистских законов о защите животных. За ним последовали и другие. Так, в 1936 году немецкое правительство распорядилось анестезировать рыбу перед умерщвлением, а лобстеров в ресторанах было предписано убивать как можно быстрее.

В своем выступлении по радио, посвященном запрету на использование животных при проведении научных исследований, Герман Геринг заявил: «Для нас, немцев, животные — это не просто живые существа в биологическом смысле слова. Это те, кто живет собственной жизнью, кто наделен способностью воспринимать, чувствовать боль и радость, те, кто доказал свою способность сохранять верность и привязанность». Геринг даже пригрозил: «Я отправлю в концлагерь всякого, кто решит, будто может и дальше обращаться с животными как с бездушными вещами».

Гитлер выступал против умерщвления животных в научных целях и считал охоту и скачки «пережитками феодального строя». Он был вегетарианцем и считал, что мясо отвратительно на вкус. Разумеется, современных активистов движений в защиту животных вовсе не радует перспектива числить Гитлера в единомышленниках, и некоторые даже яростно отрицают то, что он был вегетарианцем и любил животных. Однако антрозоолог Боря Сакс представил тщательно подобранные свидетельства того, что многие нацистские вожди, и Гитлер в том числе, очень серьезно относились к защите животных. (Нет нужды говорить, что любовь Гитлера к животным никак не уменьшает важности дела защиты животных вообще.)

С помощью фрейминга нацисты создали извращенную моральную шкалу на вершине которой находились арийцы, а внизу — ниже большинства животных — «недочеловеки»-евреи. Немецкие овчарки и волки занимали в этой моральной иерархии весьма высокое положение; евреев же нацисты приравнивали к наиболее презренным животным — крысам, паразитам и клопам. В 1942 году евреям запрещено было держать домашних животных. По иронии судьбы, предавая эвтаназии еврейских домашних животных, нацисты действовали в соответствии с юридической процедурой, урегулировавшей уничтожение людей. Однако сами евреи, в отличие от своих котов и собак, не подпадали под немецкие законы о человекоубийстве. Концентрационные лагеря, в которые отсылали евреев, не соблюдали законов Третьего рейха, касавшихся охраны животных. С точки зрения нацистов, евреи не были ни животными, ни людьми. Грязные, отверженные существа — недочеловеки, недозвери.

Лично мне нацистская политика защиты животных дает очень много информации о человеческом моральном мышлении. Несколько страниц назад я уже говорил, что на протяжении тысячи поколений наши гены-кукловоды нашептывали нам на ухо «человек прежде всего». Созданная же Гитлером культура, в которой собаки имели моральный статус, недоступный евреям, цыганам и гомосексуалистам, иллюстрирует тот факт, что под влиянием достаточно мощного социального давления человек способен игнорировать голос генов. Беда только в том, что способность противостоять собственной природе вовсе не обязательно делает нас лучше.

 

Антропоморфизм: что мы думаем о том, что думают животные

Нацистская политика защиты животных служит прекрасным примером сложных путей, которыми может пойти человеческая мысль в рассуждении о моральном статусе человека и животного. Впрочем, странные идеи о животных могут возникать где угодно. Пару лет назад я сплавлялся на каяке по Нантахале — популярной туристической реке с бурным течением, протекающей на западе Северной Каролины. Летом на ней полным-полно рафтов с туристами, которые лихорадочно бьют веслами по воде и пытаются избежать подводных камней и боковых течений. Красивая, в общем, река, но холодная — плюс семь градусов круглый год. Упадешь в воду — мало не покажется.

Я был уже на середине маршрута, когда заметил сигарный дымок на рафте в сотне ярдов впереди. Хозяин рафта, мужчина лет пятидесяти, вызывающе попыхивал сигарой и проводил меж стремнинами свое суденышко, в котором сидели его жена и маленькая бурая чихуахуа. Собачке приходилось туго. Она то и дело начинала дрожать, и вид у нее был перепуганный донельзя. И только я это все разглядел, как их рафт взял да и перевернулся.

Надо отдать должное мужчине — даже падая с рафта, он не выпустил сигару из зубов. Чихуахуа тоже повела себя достойно. Ей хватило соображения, чтобы забраться на ближайший кусок суши — на курильщика. Так они и поплыли дальше — мужчина с насквозь промокшей сигарой в зубах, его жена и дрожащая от холода собачонка, отчаянно вцепившаяся в хозяйскую макушку. Помню, я еще удивился, с чего этот мужик решил, будто его собачке понравится сплав по стремнинам холодной реки третьей категории сложности. Ответ прост — все дело в антропоморфизме. Мы, люди, — прирожденные антропоморфисты. Такая в нас заложена программа. Психологи обнаружили, что люди приписывают мотивацию даже неодушевленным геометрическим фигурам, передвигающимся на экране, — «Ага, теперь красный треугольник действительно сделал тот голубой квадрат. Давай, малыш!»

Событие, ставшее примером человеческой потребности проецировать собственные желания и эмоции на других существ, произошло в 1999 году, когда корпорация Sony выпустила в продажу серию интерактивных собак-роботов под названием AIBO — artificial intelligence robot, или «робот с искусственным интеллектом». На мой взгляд, блестящий металлический «Айбо» куда больше походил на дружелюбного инопланетянина, чем на настоящего щенка, но он умел ходить по-собачьи, сворачиваться калачиком, играть и реагировать на звуки. «Айбо» умел даже показать, радуется он или пребывает в грустях. Зверушка обходилась в 2 тысячи долларов — недешево, и все же Sony продала 150 тысяч «Айбо».

Исследователи из университета Вашингтона и университета Пурдью сравнили реакцию детей и взрослых на «Айбо» и на живую собаку. В результате исследователи пришли к выводу, что роль питомца «Айбо» исполняет весьма посредственно; тем не менее нашлись люди, которые испытывали сильную привязанность к робощенкам. Один владелец робота, принимавший участие в онлайновой дискуссионной группе, заявил, что ему неудобно переодеваться в присутствии «Айбо». Еще один написал: «Я обожаю своего Шпаца. Я все время с ним разговариваю… Когда я его покупал, меня больше всего интересовали достижения техники. Но, купив его, я стал заботиться о нем как о друге. Он стал мне настоящим товарищем… Он член моей семьи. Он не просто игрушка, а, скорее, личность».

Кроме прочего, «Айбо» помогали людям чувствовать себя менее одинокими. Исследователи из медицинской школы университета Сент-Луиса на протяжении двух месяцев раз в неделю приносили одного «Айбо» и одну живую собаку по кличке Спарки в дом престарелых, чтобы проверить, может ли роботизированный питомец положительно влиять на тамошних обитателей. Люди, игравшие со Спарки или с «Айбо», чувствовали себя менее одиноко, чем представители контрольной группы, не контактировавшие ни с живым псом, ни с роботом. Как оказалось, Спарки и «Айбо» одинаково успешно избавляли обитателей дома престарелых от чувства одиночества, причем те привязывались к «Айбо» так же, как к Спарки. (Увы, уровень продаж не оправдал ожиданий, и в 2006 год) корпорация Sony «усыпила» «Айбо».)

Исследователи Гарварда и университета Чикаго также доказали, что одиночество и антропоморфизм связаны между собой. Ученые попросили студентов колледжа просмотреть кадры из фильмов, подобранные таким образом, чтобы возбуждать либо чувство изоляции и одиночества («Изгой»), либо страха («Молчание ягнят»), контрольной группе испытуемых был показан фрагмент фильма «Высшая лига». Затем студентов просили подумать о своем домашнем питомце и выбрать качества, которые ярче всего говорили бы о их любимце. Те, кто смотрели фрагмент фильма «Изгой», в два раза чаще, чем другие группы, описывали своих питомцев человеческими характеристиками, так или иначе связанными с отношениями между людьми, например «задумчивый», «внимательный» и «симпатичный».

 

Проблема теории разума

Наша склонность проецировать собственное поведение на все, включая роботов, — это черта, доставшаяся нам вместе с большим мозгом. Эволюционные психологи утверждают, что способность делать заключения о других людях и мысленно ставить себя на их место была огромным преимуществом наших предков, выигравших свой дарвиновский забег за счет умения создавать политические союзы, соперничать за самку и вычислять, кому можно доверять, а кому нельзя. Когда мы умеем представить себе, что думают и чувствуют другие люди, мы обладаем «теорией разума». Человек этой способностью обладает, а вот по поводу других животных с крупным мозгом — шимпанзе, дельфинов и прочих, — до сих пор идут жаркие споры.

Впадая в антропоморфизм, мы распространяем свою теорию разума на представителей других видов. Именно эта тенденция лежит в основе многих наших проблем морального плана, связанных с животными. Возьмем хотя бы охоту. Джеймс Серпелл считает, что охотник, который способен думать как кабан, скорее вернется домой с будущим беконом через плечо. Однако человек, рассматривающий мир с позиции животного, которое он намеревается убить, автоматически начинает сопереживать жертве и чувствует себя виновным в ее гибели. Мой приятель, егерь Билл одно время жил в африканской деревушке, рядом с которой бабуины то и дело уничтожали посевы. По ночам обезьяны попадались в ямы-ловушки, а на следующее утро деревенские жители убивали их, однако весьма сильно переживали по этому поводу — уж больно человеческий взгляд был у обезьян. На суахили даже есть пословица «Не смотри в глаза бабуину». Иначе тебе будет очень трудно его убить.

Быть может, метафорические корни первородного греха кроются в двух противоречивых аспектах человеческой природы — нашей склонности сопереживать животным и нашем желании есть их мясо? Серпелл весьма красноречиво пишет о моральных вопросах, встававших перед нашими предками, обладателями большого мозга: «Высокая антропоморфизация представлений о животных создает у охотника рамку понимания жертвы, идентификации с ней и предчувствия ее действий… Однако здесь же возникает и моральный конфликт, потому что если мы считаем животное такой же личностью, что и свой собрат — человек, тогда умерщвление животного превращается в убийство, а поедание его мяса — в акт каннибализма».

Антропоморфизм нередко является источником нашего чувства вины за дурное обращение с животными, однако есть и другая проблема, связанная с проекцией нашего мышления на другие виды. Зачастую мы неверно интерпретируем их поведение. Неизменные улыбки дельфинов в аквариуме Sea World означают, что животным очень нравится бесконечно плавать кругами в одном и том же бассейне. Неверный вывод. Когда альфа-самец в стае бабуинов зевает, ему скучно. Неверный вывод. (На самом деле он демонстрирует свои внушительные клыки, словно говоря: «Я могу тебя на клочки разорвать».) Когда Тилли трется мордочкой о мою ногу, она показывает, что любит меня. Неверный вывод. На самом деле она помечает мои ноги пахучей жидкостью из желез на щеках, заявляя всему миру, что я являюсь ее собственностью.

Исследователи из университета Портсмута обнаружили, что половина британских собаковладельцев утверждает, будто бы их питомцы способны чувствовать вину и стыд. Ну, вы же знаете эту картину — хвост между ног и большие печальные глаза, которые словно бы говорят: «Я не хотел какать на ковер». Когда наш золотистый ретривер Дикси, по выражению ветеринара, «делает трагедию», этот взгляд может разорвать вам сердце. Но можно ли быть уверенным, что виноватые глаза и пристыженный вид означают, что ваша собака сознает свой грех?

По мнению психолога Александры Горовиц, изучающей поведение животных в Барнарнд-колледже, собака ничего этого не сознает. Чтобы выяснить, когда же собака выглядит виноватой — когда и в самом деле натворила дел или когда ее хозяин думает, будто она натворила дел, — Горовиц провела изобретательный эксперимент. Владельцы собак запретили своим питомцам есть собачье печенье, которое экспериментатор положил прямо под нос собаке. Затем хозяева собак вышли из комнаты. Одним собакам экспериментатор все же дал съесть печенье, а у других его забрал. Когда владельцы вернулись, половина из них ошибочно заявила, будто бы их собаки нарушили запрет, хотя на самом деле эти собаки ничего дурного не сделали. (Да-да, ужасно несправедливо.) Таким образом, результаты показали, что собака имеет виноватый вид лишь тогда, когда ее владелец считает, будто бы она не послушалась, — а вовсе не тогда, когда собака и впрямь съела печенье. Нет, эксперимент не является доказательством того, что у собак моральное чувство отсутствует вовсе. Он просто показывает, как легко мы можем ошибиться с интерпретацией внешнего вида и поведения животного.

 

Каково быть пауком

Когда речь заходит о том, чтобы понять, что происходит в голове у животного, этологи оказываются в трудном положении. С одной стороны, дома их встречает, виляя хвостиком, любимая собака, и они точно знают, что та рада их видеть. Но когда приходится гадать, что же там творится во внутреннем мире паука, осьминога, летучей мыши или слона, этологам становится не по себе.

В классической статье под названием «Каково быть летучей мышью?» философ Томас Нейджел доказывает, что нам никогда не понять, каково быть летучей мышью или любым другим животным. С ним согласны не все специалисты по поведению животных. Однажды мне довелось побывать в Киото на лекции в рамках Международного этологического конгресса, посвященной поведению приматов. В комнате присутствовало человек сорок — пятьдесят ведущих исследователей. Когда окончилась последняя презентация, один из ученых встал и задал странный вопрос. «Прежде чем мы разойдемся, — сказал он, — я хотел бы спросить, кто из вас занялся изучением поведения животных потому, что хотел понять, каково это — принадлежать к виду, который вы изучаете?» Я сидел в самом дальнем углу зала и успел подумать — что за глупый вопрос! Но я ошибался. Руки подняли больше половины присутствовавших исследователей.

В последние двадцать лет у нас есть такая плодородная область, как когнитивная этология, среди интеллектуальных инструментов которой Гордон Бургхардт называет критический антропоморфизм. Сегодня специалисты по поведению животных говорят о сопереживании у мышей, переговорах между шимпанзе и о посттравматических стрессах у слонов. Я недавно спросил у знакомого арахнолога Фреда Койла, что, по его мнению, происходит в головах у пауков, которых он изучает. Ну, например, есть ли у них план, когда они строят паутину? Или же их мышцы и железы механически подчиняются генетически запрограммированным нейронным импульсам? Мой вопрос застал Фреда врасплох. «Хммм», — ответил Фред. А потом, после долгой паузы, сказал, что считает пауков скорее роботами — эдакими «Айбо» о восьми ногах.

А вот коллега Фреда по лаборатории, тоже арахнолог, относился к паучьему мышлению совсем иначе. Он и впрямь хотел узнать, что происходит в головах у пауков. Как-то раз он одолжил у друзей большой детский манеж и купил в строительном магазине много метров тянущейся резиновой оплетки для проводов. Потом он кропотливо обвязал этой оплеткой манеж и получил огромную паутину, точь-в-точь такую, какие плетут его подопытные пауки.

Однажды поздно вечером Фреду пришлось вернуться в лабораторию за забытой книжкой. Войдя, он увидел своего приятеля — тот безмолвно восседал в центре гигантской паутины, стараясь ощутить себя пауком.

Вывод прост: существует масса причин, по которым взаимодействие людей и животных так часто бывает непоследовательным и парадоксальным. Тысячи исследований показали, что человек мыслит на редкость иррационально, независимо от предмета его размышлений. А уж когда мы задумываемся о других видах — все, тушите свет. Инстинкты заставляют нас влюбляться в мягоньких большеглазых зверушек. Гены и опыт объединенными усилиями учат нас бояться одних животных и не бояться других. Наша культура определяет, кого мы должны любить, кого ненавидеть, а кого съесть на обед. А уж потом идет и конфликт между разумом и чувствами, и наша готовность верить интуиции и сопереживать другим, и склонность проецировать собственные мысли и желания на других существ.

Неудивительно, что наши отношения с другими видами так запутаны!