Часть первая
Стремительная вода
1
Однажды утром Джонти Джек распахнул дверь своего дома в теснине над небольшим городком Йерсоненд, учуял запах влажных папоротников и старой стружки и увидел скульптуру, стоявшую там, словно…
— Господь свидетель, — рассказывал Джонти Джек, — словно она за ночь выросла из земли.
Когда бы Джонти ни рассказывал после историю появления скульптуры, он всякий раз впадал в слезливую сентиментальность. «Спотыкающийся Водяной пробился головой сквозь деревянную стружку, и кору, и коноплю; и рыбак этот пришел в наш мир, запинаясь и пошатываясь…»
Несмотря на широкую национальную известность, которую принесла Джонти Джеку скульптура, он продолжал настаивать, что Спотыкающийся Водяной — не его рук дело. Ему никто не верил; в этой новой республике в последний год двадцатого столетия люди испытывали голод по художникам с богоданным талантом. «Да ради всего святого! — воскликнул Джонти в беседе с Инджи Фридландер. — Я простой столяр, резчик, бездельник и циник! Нет у меня таланта, чтобы создать подобную скульптуру — клянусь Богом, я для этого слишком ограничен!»
Именно так он и сказал Инджи Фридландер, когда та прибыла в Йерсоненд, чтобы купить скульптуру по поручению Национальной галереи в Кейптауне для особой коллекции, предназначенной парламенту.
Джонти вспоминал, как он вышел тем утром из своего домишки, все еще несколько не в себе после ночного кутежа, и нате вам — там стоит эта рыбацкая штука, выше человеческого роста, тело выгнуто, как у дельфина, выпрыгивающего из волны, или как у лебедя в тот короткий миг, когда он уже оторвался от воды, но лапы все еще в ней, а тело торжествующе взмыло в воздух. Но наряду с этим восторгом — Джонти заметил это тотчас же — скульптуру пронизывала невыразимая печаль.
В то самое утро Джонти медленно подошел к скульптуре. Он хотел прикоснуться к ней, но что-то не давало ему сделать это. Спереди легко узнавались очертания дельфина, но стоило обойти скульптуру кругом — и они превращались в акульи; а по темным пятнам на спине чувствовалось, что в своем бунте скульптура уже предсказывала собственное падение. Если приглядеться, угадывалось сложенное крыло, но при ближайшем рассмотрении выяснялось, что это — мужское жилистое бедро.
Скульптура была завершена, и она не была любительской работой. Она, бесспорно, выглядела значительно сложнее, чем множество незаконченных фигур, валявшихся вокруг дома. К примеру, тот мужчина в шикарной шляпе с плюмажем из страусиных перьев, прислоненный к птичнику. Предполагалось, что он будет выражать нечто значительное и одновременно курьезное по поводу самоуверенности и мужского начала, но, увы, то ли из-за неверного выбора дерева, то ли из-за тупого резца, но он опирался лишь на одну ногу. А вон та фигура ангела, что валялась у задней двери? У нее была срезана половина лица, потому что резец скользнул по дефекту в дереве, и казалось, что дьявол откусил кусок от щеки ангела. И вон тот юноша в шортах, у которого недоставало правой руки…
Мои увечные ягнята, частенько бормотал Джонти. Но он сразу же понял, что рыбак был олицетворением наивысшего искусства. Это послание ко мне, решил он. Мне сообщают, что можно создавать, к чему нужно стремиться. Он принюхался к скульптуре и уловил запах корицы и серы — прикосновение Создателя. И тогда Джонти упал на колени и дал скульптуре имя.
Спотыкающийся Водяной — вот как он ее назвал, положив этим начало спорам в Йерсоненде: «Но ведь он поднимается, он парит над водой. При чем тут спотыкание, Джонти?» Другие настаивали: «Ты просто никогда не видел, как пуля в грудь останавливает человека. Тогда бы ты понял, что значит споткнуться».
Но Джонти стоял на своем: да, рыбак поднимается, это верно, но одновременно он спотыкается. «Такова жизнь», — частенько разглагольствовал он потом в пабе. «Когда тебе кажется, что ты идешь вперед, на самом деле ты, спотыкаясь, возвращаешься назад, в прошлое».
Напившись окончательно, Джонти начинал все сначала. Рыбак — творение не его рук; просто в одно прекрасное утро он материализовался у него во дворе, стоял там и сверкал под утренним солнцем, влажный от росы, и завитки тумана еще плавали над лилиями, пробившими себе путь наверх между стружками и опилками. После четвертой порции бренди Джонти заявлял, что от скульптуры еще исходил пар после теплых рук Создателя, как от новорожденного теленка, жаркого и скользкого, только что выскользнувшего из утробы матери.
В баре поднимался смех. «Спотыкающийся Джонти», — называли его завсегдатаи, но осторожно, потому что не могли понять, зачем такому богатому человеку, как Джонти, нужно жить отшельником в крошечном домишке там, наверху, в теснине Кейв Гордж. Когда стало известно, что он отверг предложение Инджи Фридландер по поручению Национальной Галереи, завидев, как он бредет мимо, одурманенный марихуаной, которую выращивал в лощине позади своего дома, люди шептались: «Вот идет Спотыкающийся Водяной. Он сажает коноплю в своем саду, и из нее вырастают скульптуры».
В конце концов они начали говорить ему прямо в глаза: «Эй, Спотыкающийся Водяной, что, у тебя на заднем дворе все еще растут скульптуры?»
Жители Йерсоненда забавлялись, поддразнивая Джонти, и не просто забавлялись — они испытывали облегчение, потому что геройские поступки и злодеяния, совершенные двумя семьями, из которых происходил Джонти — Бергами и Писториусами — были вплетены в трагическую историю этого захолустного городишки. И Берг, который явно съезжал с катушек, доставлял курьезное облегчение обществу, уверенному, что именно Берги и Писториусы хранили великую тайну, из-за которой город угодил в ловушку прошлого.
И люди шептались: «Уж лучше бы он вместо скульптур выманил из-под земли потерянное золото». Но долгое молчание и страх, сопутствовавший им на протяжении долгих лет, удерживали их от того, чтобы напрямую высказать все это скульптору с рыжим «конским хвостом».
2
— Шизофреник, — шепнул коллега на ушко Инджи Фридландер, когда та собиралась в долгое путешествие в Йерсоненд.
Речь шла о Джонти Джеке, художнике, о котором толком никто ничего не знал. Инджи расчесала пальцами свои длинные золотистые волосы, повернулась к коллеге флорентийским профилем и заявила:
— Если в искусстве нет сумасшествия, нечего им и заниматься. Только посмотри на эти политически корректные холсты на стенах. В канун нового тысячелетия необходимо, чтобы для нас рисовали хоть несколько безумцев под кайфом…
Инджи раздраженно прибралась у себя на столе, подшила кипу документов: колонки цифр, подробно отражавших расходы на развлечения министров и чиновников, которые, вырядившись в смокинги и превосходные галстуки, приходили на очередную скучную выставку; сметы по ремонту крыши, которая обязательно протекала во время сильных зимних гроз, когда на Столовой Горе дули порывистые ветра и хлестали дожди, сотрясая музей; бесконечные переписки с художниками, приходившими в бешенство от того, что их работы не выставлялись в Национальном Собрании. Она с облегчением вышла из музея, пересекла площадь с идеально подстриженными газонами, прошла мимо фонтана, искрящегося под утренним солнцем, протолкалась через толпу играющих ребятишек и стаи что-то клюющих, хлопающих крыльями голубей, и подошла к своему желтому «Пежо»-универсалу с уже прицепленным к нему трейлером.
Министр, улыбаясь, просил ее привезти в музей «радужное искусство» — «чтобы отпраздновать чудеса свободы», но что-то радуги не попадались на долгом пути, предпринятом Инджи Фридландер, бывшей некоторым образом недостаточно зрелой для своей работы — то ли слишком молода, то ли слишком цинична. Перегруженные микроавтобусы неосторожно вливались в транспортный поток, покидавший город. По обочинам дороги щипали траву овцы и козы, машины проносились мимо в опасной близости от пасущихся животных.
Но в конце концов поток машин поредел. Инджи выехала из городской сутолоки. Вокруг нее разворачивался живописный пейзаж, походивший на медленно открывающийся кулак. Ее иссушал стресс городской жизни — постоянная опасность вооруженного ограбления, нападения, боязнь морального разложения. А здесь, на виноградниках, покрывших склоны, сменялись нежные краски, ветерок овевал равнины, перед машиной неспешно пролетали стайки птиц.
Инджи один раз остановилась, чтобы купить гроздь винограда в небольшом придорожном ларьке, взяла виноградину большим и указательным пальцами, понюхала ее, потом медленно, задумчиво откусила половину.
Трейлер был под завязку загружен пенорезиной и одеялами, чтобы укутать знаменитую скульптуру, которую почти никто не видел, но которая, тем не менее, уже заняла особое место в воображении каждого художественного эксперта. А когда в Кейптауне узнают, что называется она «Спотыкающийся Водяной», интерес неизмеримо возрастет. Музеи почти всегда покупали работы по слухам, отчаянно стремясь поймать новый дух сегодняшнего дня, отчаянно пытаясь сохранить свою значимость в условиях безжалостных прорех культурного бюджета правительства.
Когда Инджи миновала виноградники и вокруг нее развернулись бесконечные равнины Кару, она запела. Инджи опустила окна и увидела себя словно со стороны: молодая женщина ближе к тридцати, среднего роста, с карими глазами и светлыми волосами, струящимися на ветру, за рулем слегка подержанного, шокирующе желтого «Пежо»-универсала, едет далеко-далеко сквозь ландшафт, где скальные напластования у холмов походят на коричневые волны, находящиеся в непрестанном движении, неугомонные и вздымающиеся. В сотне метров от машины вскочило на ноги и помчалось прочь стадо газелей, изящных, как балерины.
3
Под «Summertime» Джорджа Гершвина, льющуюся из магнитофона, Инджи Фридландер свернула с гудронового шоссе. Ее предупреждали, что гравийка, ведущая в Йерсоненд, может оказаться ухабистой, но никакие предупреждения не могли подготовить человека к тому отрезку дороги, по которому ей пришлось ехать. Тяжелые автобусы продавили глубокие колеи на каждом повороте, а кое-где жесткий, утрамбованный гравий блестел, будто его залили гудроном. Были участки, где рыхлая, песчаная поверхность дрожала и выгибалась под слоем тонкой пыли. Трейлер — специально удлиненный для музейных надобностей — рискованно раскачивался из стороны в сторону.
Инджи остановилась, чтобы убедиться, что трейлер держится прочно, и на время выключила Гершвина. Вокруг нее простирался вельд. Там, где она рассчитывала увидеть горизонт, медленно танцевала едва различимая, мерцающая полоса.
Инджи собрала волосы наверх, потому что всякий раз, как она въезжала на особенно плохой участок дороги и приходилось сильно нажимать на педаль тормоза, клубящаяся позади машины пыль настигала ее. Из-за мельчайшей пыли, устилавшей руль и приборную доску, из носа у Инджи текло.
Вокруг стрекотали цикады и вздыхал ветер. Шоссе осталось далеко позади, город — еще дальше. Мысли Инджи вновь обратились к Джонти Джеку и его скульптуре. До музея дошли слухи, что скульптор из принципа отвергал более чем щедрые предложения из других коллекций.
Она наблюдала за соколом, как лоскут колеблющейся ткани парившим над равниной. Инджи больше не могла выдерживать внутреннюю политику в музее — настало время вырваться оттуда. Ей была необходима перемена, и порученное дело оказалось выходом из положения — отыскать в Йерсоненде Джонти Джека, оценить его работу и, если она и в самом деле будет настолько исключительной, как уверяли слухи, купить скульптуру.
Инджи вернулась в машину, глотнула воды из бутылки и сорвалась с места. Что за спешка, Инджи? — спросила она себя. Здесь тебя поймало безвременье. Никто не будет тебя проклинать, приедешь ты туда завтра или же послезавтра.
Эта мысль помогла расслабиться. Инджи поехала медленнее и снова включила кассету, подпевая, пока машина осторожно продвигалась вперед, в сухой ветер. Сокол некоторое время летел следом, повторяя узкие повороты и речные броды, вынуждавшие Инджи еле ползти. Птица парила над машиной, потом резко сменила направление в поисках добычи.
Инджи развернула на пассажирском сиденье карту. Коллега, который часто ездил по отдаленным тропинкам на горном велосипеде, объяснил, что дорога на Йерсоненд отходит от той гравийной, по которой она едет сейчас. Этот съезд на картах отмечают редко, добавил коллега, поэтому Инджи решила следовать его указаниям.
После небольшого спуска вы неожиданно обнаруживали, что оказались на плато и теперь направляетесь в открытое пространство, где нежно-голубые и бежево-серые краски сливались и перетекали в темно-желтые. Съезд на боковую дорогу появился неожиданно рядом с акацией кару, где дорога, перевалив через борозду, оставшуюся здесь после аварии какого-то старого автомобиля, кренилась в сторону равнины. Чуть дальше, словно дорога, наконец, расхрабрилась, она делалась шире и ровнее. Невысокая насыпь защищала дорогу от паводка, и, наконец, появился старый придорожный столб, на котором едва виднелись вырезанные цифры — 68.
— Когда увидишь 68, — наставлял Инджи коллега-велосипедист, — ты должна понять, что столб — это блеф, поэтому глотни воды и молись о спасении: худшее еще впереди. Ты еще вспомнишь о наших дорогах.
Но все оказалось не так уж и плохо. Дорогу определенно недавно приводили в порядок, так что Инджи смогла снова распустить волосы, чтобы ветер раздувал их. Совершенно прямая дорога бежала вперед, ее окаймляли невысокие кусты. То здесь, то там Инджи замечала одинокую ферму с задернутыми от солнечных лучей занавесками или с черными дырами в стенах там, где ветер выбил стекла из рам. Неожиданно, почти зловеще, в отдалении возникла огромная гора: темная, нависающая, неправильная.
Гора Немыслимая, говорил ей коллега. Внезапно на этой продуваемой ветром равнине из ниоткуда возникло это видение, массивное, словно от гор у реки Гекс оторвался гигантский кусок и бежал, скрываясь, чтобы мрачно и упрямо прижаться к земле в этом отдаленном месте. «И эта гора», — пробормотал коллега, — «полна тайн».
Инджи подъезжала все ближе и видела, как гора меняет форму и облик, что всегда происходит с горами, стоит приблизиться к ним. Вот она, укрытая тенями, выглядит опасной; потом прячется за колючими акациями, пока Инджи переправляется через брод, и вот уже сверкает серебром в солнечных лучах, а победоносные горные пики важничают, возвышаясь над равниной.
Потом Инджи накрыло холодной тенью Горы Немыслимой, дорога сделалась скользкой, как шелк, пыль вилась над ней, как порошок талька, а структура земли и вельда изменилась. Инджи увеличила скорость, наслаждаясь ровным шуршанием шин по дороге. У подножья горы она увидела забор и засохший, умирающий фруктовый сад — груши или персики? — задумалась Инджи. Деревья стояли искривленные, а вдоль иссохшего участка почвы тянулся серый каменный желоб с заржавленными шлюзными воротами.
Еще один забор, на этот раз окружавший поле люцерны, и первое жилье — голландский коттедж с белоснежными, выбеленными известкой стенами, закругленным фронтоном и ставнями на окнах. Позади дома располагался прямоугольный каменный пруд, на ветру вращались крылья ветряной мельницы, мужчина поднял голову и посмотрел ей вслед, как заметила Инджи в зеркало заднего вида.
Сначала она не поняла, попала ли уже в город или это просто группка небольших усадеб, но по мере продвижения вперед дома стояли все теснее, а за ними простирались ухоженные поля. Инджи смотрела на фруктовые сады и поля, засеянные люцерной, на работников, которые разгибались и смотрели ей вслед, опираясь на лопаты или подбоченясь. Теперь дома стояли вплотную, глядя фасадами на улицу. Они были чистенькими, с приятно ровными линиями, и безо всяких украшений.
Инджи затормозила около старухи с ведром в руках.
— Добрый день, — поздоровалась Инджи. — Я ищу пансион. — Женщина смотрела непонимающим взглядом. Инджи заметила обветренные губы, коричневые зубы и шарф, плотно повязанный на лоб. — Жилье, — сделала Инджи вторую попытку. Но женщина продолжала молча смотреть на нее, и Инджи никак не могла решить, что видит в этом напряженном взгляде — горечь или тупость. — Комнату? — снова попыталась она.
— Спросите там, у торговца Бааса, — отозвалась женщина, приподнимая плечи, словно хотела стряхнуть с себя необычную просьбу Инджи, и заковыляла прочь. Инджи медленно поехала дальше. За проволочным забором располагался небольшой полицейский участок. В аккуратном розовом садике трудился заключенный с граблями в руках.
Она ехала дальше, проехала мимо дома со старинной вывеской — на медной табличке было написано: «Адвокатская контора Писториус. Уголовные, нотариальные, недвижимость, водное право». Потом магазин, на веранде которого отдыхали люди.
Они с любопытством уставились на нее, один даже вскочил и побежал внутрь, а через мгновенье вернулся в сопровождении человека в белом переднике. Несомненно, это и был «торговец Баас»; он ждал на веранде, уперев руки в бока, передник комично прикрывал его брюшко. Солнце било ему в глаза, поэтому он прищурился, глядя на Инджи, которая неторопливо выбралась из машины, пригладила волосы, сняла солнечные очки и огляделась.
Запирая машину, она чувствовала себя неловко. Они следили за каждым ее движением. Бесспорно, машину тут запирать ни к чему, подумала Инджи, и эта моя городская привычка может быть истолкована, как знак недоверия. Она повернулась к лавочнику и к сидящим на веранде людям и самым дружелюбным тоном произнесла:
— Добрый день.
Человек в фартуке продолжал смотреть на нее, не сказав ни единого слова приветствия, но без всякой враждебности. Потом он вскинул руку в своего рода салюте и спустился вниз по ступенькам. Инджи протянула руку.
— Фридландер. Инджи.
— Добрый день, — ответил он, и ей захотелось спросить: вы всегда так приветствуете незнакомцев? Но она, конечно, промолчала.
— Я ищу жилье.
Мужчина потер подбородок.
— Вы из Кейптауна? — осторожно спросил он. Инджи кивнула. — Туристка?
Она помотала головой.
— Нет. По делу. — Инджи снова огляделась. Ребятишки, сидевшие в тени от крыши веранды, придвинулись поближе и с любопытством прислушивались.
Инджи обратила внимание, как взлетели вверх брови лавочника при слове «дело». Он уже хотел спросить ее, по какому делу, заметила она, но передумал.
— Здесь нет гостиницы, мисси. Вам лучше проехать до следующего города. Там есть отель «Протея» — у них и комнаты, и завтраки.
— Мне нужно немножко побыть здесь. — Подобный разговор перед напряженной аудиторией заставлял Инджи чувствовать себя неуютно.
— Мисси?
Он смотрел на нее вопросительно, и Инджи на миг растерялась, но тут же сообразила, что он не расслышал ее имени.
— Фридландер, — улыбнулась она.
— Мисс Ландер, — продолжал он, — лучше всего для вас — арендовать у муни дом каменотеса. Вы сюда надолго?
— Каменотеса? — Инджи прищурилась на солнце. — Муни?
Лавочник вытер руки о передник.
— Не желаете выпить чего-нибудь холодненького за счет заведения? — предложил он и повел ее вверх по ступенькам, в тусклую после солнца внутреннюю часть помещения. Там он протянул Инджи банку колы и объяснил: — Муниципалитет — мы называем его муни — сдает приезжим дома. Вам это должно подойти. Если, конечно, в нем нет охотников или старателей.
— Старателей?
— Фермерам сейчас приходится несладко, так что у нас появилась новинка — фермы с дичью. Люди приезжают, чтобы пострелять куду.
— А старатели?
Он пожал плечами, стараясь не встречаться с ней взглядом.
— Ох, мисс Ландер, вы же понимаете, каково это — с повозкой золота…
Восхитительно прохладная кола освежала горло Инджи.
— Повозка золота?
Лавочник, ничего не ответив, отошел, чтобы обслужить покупателя возле кассы. Люди толпились в дверях, глядя на Инджи.
— Похоже, у вас здесь не часто бывают чужаки, — сухо заметила она, когда лавочник вернулся.
— Бум на страусиные перья давно прошел, — ответил он, — а золото от нас до сих пор ускользает.
— Золото? — Инджи поперхнулась колой, но тут лавочник подхватил ее под руку, вывел обратно на веранду и показал вдоль улицы.
— Мимо Кровавого Дерева, завернете за угол, а там уже недалеко.
— Жилье? — уточнила Инджи.
— Да. — От лавочника пахло бараниной и жареным картофелем.
Инджи спустилась вниз по ступенькам, ослепленная ярким солнцем, и снова села в машину. В зеркало заднего вида она рассмотрела лавочника и сидевших на веранде людей — они все еще, вытянув шеи, смотрели ей вслед. Старуха с ведром вышла из-за угла и медленно побрела вверх по улице.
Инджи нашла перечное дерево с огромными толстыми ветвями и с изумлением увидела, что колючая проволока забора вросла в ствол.
— Кровавое дерево, — пробормотала она.
Она медленно, на первой скорости, завернула за угол, проехала вдоль каменной стены и увидела здание муниципалитета из неокрашенного бетона, с пластиковым восходящим солнцем на дверях.
Инджи припарковалась под акацией и выбралась наружу, вспотевшая и медлительная. Она заперла машину и сделала глубокий вдох. Я просто рехнулась, думала она; поехать в такую даль и не позаботиться заранее о жилье. Но кто-то ей посоветовал: там нет ни отелей, ни пансионов, придется подыскивать жилье, когда доберешься до места. Люди в Кару славятся своим гостеприимством. Просто поезжай, и обязательно найдешь кров и пищу. А теперь она попала прямо в лапы к бюрократам, а уж этого ей хотелось меньше всего. Инджи пошла по бетонной дорожке между небольшими цветочными клумбами и вошла в здание с кондиционером, низкими потолками и цветами в горшках. Построено в конце семидесятых или в начале восьмидесятых, подумала она, когда по всей стране строили вот такие, похожие на клиники, административные здания.
Молодая служащая в приемной почти не говорила по-английски. Лучше бы она перешла на африкаанс, подумала Инджи, толку было бы больше.
— Нет, я понимаю, что здесь нет отелей. Все, что угодно — коттедж или…
Слово «коттедж» высекло нужную искру, густо подведенные глаза оторвались от бумаг.
— О, у нас есть коттедж для туристов. Но завтрак не включен.
— Не дай Господь, — отозвалась Инджи, — чтобы завтраки правили нашими жизнями.
Коттедж она сняла за ничтожную плату — «флорентийский коттедж», если верить ксерокопии размером А4, которую протянула ей служащая. Она будет, подтвердила Инджи раздраженной подписью, сама готовить себе завтрак. И стала нетерпеливо ждать. После поисков и споров в задней комнате служащая появилась с ключом. Инджи могла занимать коттедж только семь дней, дальше его на три недели оплатила группа американцев-охотников.
— За шкурами, фотографиями и рогами, — как выразилась служащая.
После пространных объяснений о местонахождении «флорентийского коттеджа» Инджи вернулась в машину. Флорентийский, думала она, представляешь себе? Флоренция в старом Кару!
Она медленно повернула обратно за угол с каменной стеной, проехала мимо Кровавого Дерева, и тут ее просто потряс мужчина, шедший мимо магазина. Он брел прямо по середине дороги, словно не ожидал, что здесь вообще могут ездить машины. Возраст его Инджи определить не смогла, но под полинявшим красным жилетом виднелось крепкое тело. Рыжие волосы он связал в конский хвост, и невозможно было не обратить внимания на его сильные руки и предплечья. Да, вне всяких сомнений, это он; Инджи слышала о том, что он рыжий. Она поравнялась с ним, испытывая искушение остановиться и спросить: вы — Джонти Джек? Но, разумеется, не сделала этого, просто смотрела, как он брел позади ее машины в облаке пыли, словно не замечая необычного для этой захолустной деревни зрелища — молодой женщины за рулем автомобиля.
— Добрый день, — бормотала Инджи, продолжая разглядывать его в зеркало заднего вида. — Добрый день, Джонти Джек. Я Инджи. Инджи Фридландер из Национальной галереи.
4
Как и все города и деревни Большого Кару, где заросший кустарником вельд переходит в гористый вельд или болотистый вельд, Йерсоненд имел бурное прошлое.
Первыми явились сюда бушмены-саны, которые давно селились в травянистом вельде по всем излучинам реки. Они заняли пещеру в горе и оставили на ее стенах рисунки, чтобы последующим поколениям было над чем в изумлении поломать голову.
Племена кои-кои тоже перегнали сюда свои стада и поселились на песчаных речных берегах. И именно здесь, рядом с местом, где теперь находился паб — тот самый паб, где Джонти Джек доказывал, что скульптура не его рук дело — британский капитан, юный исследователь Вильям Гёрд, осадил своего коня. Он жестом приказал своему проводнику, который одновременно выполнял обязанности грума и переводчика, вести себя тихо.
Капитан — предок человека, на чей скелет в пещере Инджи придется однажды посмотреть — в изумлении таращил глаза на первого в своей жизни жирафа. Юный британец, только что прибывший сюда из колониальной Индии, где его наградили за отвагу, бесшумно соскользнул на землю. Его проводник, Рогатка Ксэм, тихо, нежно подтянул к себе поближе вьючного мула, стараясь не потревожить то элегантное создание с маленькой головой, которое общипывало листву с верхушки дерева.
Проводник осторожно разложил походный стол и поставил рядом с ним обтянутый полотном стул. Он распаковал чернильницу и слева, потому что капитан был левшой, положил остро отточенные перья. Белая птичка опустилась на спину жирафа и неторопливо стала выклевывать из его шкуры клещей. Гёрд снял мундир, протянул его проводнику, закатал рукава и уселся за стол.
Стрекотали цикады, ноздри щекотал запах высохшей травы, капитан потел под жарким солнцем, зарисовывая аккуратными штрихами жирафа. Он откупорил бутылки с красками и смешал колер, в точности такой же, как пятна на шкуре животного. Ему хотелось поймать расцветку, и линии шеи и спины, и все сочетание элегантности и мальчишеской неуклюжести. Запах влажных красок смешивался с запахом земли, пересохшей травы, навоза и почвы.
Закончив работу, капитан долго дул на краски, чтобы высушить их, и показал картинку одобрительно кивнувшему проводнику. Тот еще раньше долго ждал у входа в пещеру, пока капитан Гёрд еле передвигался вдоль стен, прикасаясь к росписям бушменов трепещущими кончиками пальцев, словно желая снять их со стен и забрать с собой. Теперь капитан яркими красками создавал собственную картину, более реалистичную, чем картинки санов, отметил проводник, вытянув шею и следя за движениями кисти. Это для того, чтобы показать людям за океаном, как выглядит это создание, пояснил капитан.
Рогатка Ксэм сложил высохшую картинку в седельный мешок из свиной кожи вместе с другими картинками, изображавшими слона, льва и буйвола. Не дожидаясь просьбы капитана Гёрда, он вытащил из чехла ружье, зарядил его и протянул капитану. Не вставая из-за стола, капитан липкими, желтыми от краски пальцами хладнокровно прицелился.
Когда прогремел выстрел, жираф удивленно повернул свою маленькую голову, изо рта его посыпались листья, а неправдоподобно длинные ноги подогнулись. Но даже в умирании изящество преобладало над неуклюжестью; тело рухнуло вниз, рассекая листву, а длинная шея откинулась в сторону, как упавшая ветвь. Капитан зачарованно следил за тем, как маленькая голова позже всего ударилась о землю со звуком, напомнившим удар хлыста.
Капитан сидел, дожидаясь, пока уляжется пыль, а тело перестанет содрогаться. Проводник вытащил из сумы карандаш, блокнот и мерную ленту и протянул все это капитану. Гёрд подошел поближе, изучая жирафа, поглаживая его шкуру, считая пятна на шее и ощупывая рожки. Он понюхал шкуру животного и начал делать заметки под заголовком «Жираф». Измерения отняли некоторое время, потому что капитан настоял на двойной проверке расстояния между копытом и коленом, коленом и пахом, между плечом и шеей, между грудью и головой. Особенно заинтересовала капитана шея. Он попытался сосчитать шейные позвонки, зарываясь пальцами в шкуру.
Наконец капитан и Рогатка Ксэм уехали прочь, оставив убитое животное стервятникам, уже слетевшимся на близлежащие деревья.
Но капитан вернулся через несколько лет, потому что его рисунки принесли ему громадную славу в Лондоне и Париже и, как прочитала в газетах вся империя, именно это изображение жирафа купил сам король и повесил его в своем кабинете в Букингемском дворце.
В благодарность за оказанную ему честь капитан Гёрд вернулся с тем же самым проводником к реке, на песчаный берег, к пещере и горе, такой немыслимо высокой здесь, на плоской местности, и к своему великому изумлению, расковыряв носком башмака землю между пучками травы и муравейником, обнаружил остатки костей и обрывки шкуры со щетиной — никаких сомнений, это останки того прекрасного существа, которое он зарисовал и так хладнокровно убил когда-то.
Признание в хладнокровии пришло к капитану позже, когда он вернулся в Лондон. Поскольку сам король купил его рисунок, Гёрд сделался очень знаменитым, но жена оставила его из-за терзавшей его страсти к исследованию далеких земель. Тогда он решил вернуться в Африку, пройти по своим старым следам и пересмотреть свою жизнь.
Я вернусь к той немыслимой горе, думал он, в ту небольшую долину, к реке и пещере, к большим валунам и свободным ветрам, дующим там.
Капитан Гёрд решил разбить лагерь подле останков жирафа. Он оставался там от одного полнолуния до другого. Чуть позже небольшое племя кочующих кои возвело свои жилища на противоположном берегу реки. Они обменяли овец на маленькие ручные зеркальца, бусы и бутылку бренди, которые нес на себе всю дорогу стонущий мул Гёрда.
В эту же ночь они вернулись обратно и выкрали проданный скот, а утром, когда капитан с проводником перебрались через реку в их лагерь, изображали невинность и непонимание. Капитан, внимательно рассмотревший овец в самом начале торгового предприятия, узнал своих животных в стаде кои-кои.
Он вышел из себя и приказал Рогатке Ксэму отобрать зеркала у женщин и детей. Проводник повиновался, и дело обернулось плохо. Пришлось стрелять, в ход пошли тяжелые дубинки, капитан и проводник вынуждены были спасаться бегством, отступая через мелкую речку в свой лагерь, и в воду медленно капала их кровь.
Нигде и никогда не сообщалось, сколько человек там погибло, и только солнце печально садилось в месте, которое позже стало известно, как Йерсоненд. Вроде бы незначительное происшествие — но оно создало прецедент, и с тех пор долина и гора сделались местом непонимания и смерти — «очагом алчности и подозрительности», как объяснял Джонти Джек Инджи Фридландер вскоре после появления желтого универсала у его маленького домишки в Кейв Гордже.
5
Инджи легко отыскала муниципальный коттедж. Он стоял на окраине города, ближе к горе, и от задней двери она могла видела склоны поросшей густым лесом теснины до самого верха, где два орла кружили вокруг скал Горы Немыслимой. Инджи оставила машину с тенистой стороны дома. Она не выдержала и погладила безупречную каменную кладку кончиками пальцев — те тончайшие линии, где камень встречался с камнем. «Каменотес» — припомнила она слово, которое использовал лавочник, и подумала: подобный коттедж заслуживает, чтобы его взяли под охрану, как памятник. Интересно, когда его построили, и не откажется ли Национальная комиссия по защите памятников…? И тут же провела рукой по глазам. Ты здесь с особой миссией, Инджи, выбранила она себя. Ты здесь не для того, чтобы фантазировать о каменотесах, старателях и кровавых деревьях, ты здесь для того, чтобы купить скульптуру у того парня с конским хвостом и привезти ее в Кейптаун.
Потоптавшись немного у входа, около деревянной скамьи, за долгие годы отполированной до блеска, она толкнула дверь. Ее, бесспорно, тоже с любовью создал кто-то, знающий свое ремесло. Внутри ее поразил холодный дух, казалось, исходивший из глубин земли. Здесь было сумрачно и прохладно. Да, пахнет, как в горной пещере, подумала Инджи, этот дом принадлежит земле и той горе. Когда глаза привыкли к сумраку, она открыла ставни и впустила в дом солнечный свет.
Инджи огляделась. Стены изнутри были оштукатурены, а низкий, пожалуй, чересчур низкий, потолок сплетен из тростника. Она стояла в комнате, объединившей в себе кухню и гостиную, с большим очагом и встроенной в него старой плитой. По обеим сторонам очага в стену были вделаны каменные выступы, так что зимой здесь можно сидеть и есть прямо у источника тепла. По обеим сторонам плиты в стенах были маленькие окошки, потускневшие за долгие годы из-за жара от плиты изнутри и ледяных зимних ночей снаружи.
Пол тоже каменный, отметила Инджи, на него брошены парочка газельих шкур и вытертая шкура зебры в углу. Имелась небольшая ванная комната со старомодной ванной и кранами. Только предметы первой необходимости, с удовлетворением подумала Инджи. Скромно, безупречно чисто, с той простотой, что обещает умиротворение. Мебель в двух спальнях такая же простая; единственное излишество — два декоративных фарфоровых кувшина в белых тазах для умывания.
Инджи внимательно рассмотрела черно-белые фотографии над очагом. В центре висела большая фотография в черной рамке, такая выцветшая, что пришлось посмотреть поближе, чтобы различить лица. Приземистый мужчина в военной форме времен англо-бурской войны. Шорты доходили ему почти до колен, икры и огромные ладони ошеломляли. Из-за отсветов — или потому, что глаза еще не приспособились к темноте — лица Инджи не рассмотрела, увидела только необычно большой нос и зачесанные назад волосы. Женщина рядом с ним ничем особенным не отличалась, она стеснялась фотоаппарата, и ее лицо тоже было неясным.
«Строитель „Флорентийского коттеджа“, — прочитала Инджи подпись под фотографией, — мистер Марио Сальвиати, известный итальянский каменотес, со своей женой Эдит, исполнительницей оперных арий».
Следующая фотография запечатлела станционную платформу, длинный поезд и молодых людей в потертой униформе, высунувшихся из окон. На платформе собралась толпа, тут же находилось двое конных полицейских, чьи лошади навострили уши. «Итальянские военнопленные из тюрьмы Зондервотер прибывают в Йерсоненд», — гласила подпись.
Инджи рассматривала обе фотографии. Стекла засижены мухами. И тут она вздрогнула — по комнате потянуло холодным сквозняком. Растирая руки, Инджи вышла наружу, к солнцу, чтобы взять из машины багаж. Она какое-то время постояла в нерешительности, потом все же выбрала себе меньшую спальню с одной кроватью. Она перенесла богато украшенный фарфоровый кувшин во вторую спальню, оставив на комоде простой белый таз.
Развесив вещи, Инджи отсоединила трейлер. Джонти Джек, должно быть, заметил его, подумала она, и может удивиться, поэтому Инджи снова прицепила трейлер к машине и переставила его на другую сторону дома — с глаз долой.
Вернувшись в коттедж, она старательно отмыла стекло на фотографиях от мушиных следов и начала изучать фигуры: каменотеса Марио Сальвиати и его жену; нарядных людей на платформе — женщин в шляпках, украшенных страусиными перьями, мужчин в жилетах и лица военнопленных, некоторые из них радостные и оживленные, другие хмурые и угрюмые. У пары-тройки закрыты глаза — камера щелкнула их в неудачный момент. И еще что-то, чего Инджи никак не могла разглядеть, размещалось на паровозе, прямо на баке с водой. Еще одно выцветшее пятно, скрывающее действительность.
Она отвернулась, взяла с кровати рюкзак и нацепила его на спину. Закрыла и тщательно заперла дверь коттеджа, дважды проверила замок и пошла сквозь парадные ворота. Прямо через дорогу находился поросший лесом овраг; за воротами, между деревьями, вверх, в гору, тянулась и исчезала хорошо утоптанная пешеходная тропинка и едва заметная дорога пошире. Инджи хотелось выбрать тропинку, гора манила ее, но она решительно повернулась и пошла по направлению к городу.
Вдоль улиц тянулись канавы. На каждом углу имелись аккуратно зацементированные водосливы. Каменные перемычки направляли воду в задние садики и приусадебные участки; Инджи узнала ту же руку, что так аккуратно и надежно построила коттедж.
Наконец размеренный ритм шагов успокоил Инджи. Меня так расстроила, думала она, старуха со своим пристальным взглядом и плечом, опустившимся под весом ведра; и удушливое любопытство людей на веранде магазина; и то, как мужчина, в котором я узнала Джонти Джека, не обратил на меня ни малейшего внимания.
Но теперь Инджи понимала, что дело совсем не в этом. Да, действительно, старая женщина с ведром взволновала ее, но основная причина — это запах камня, а за ним, как воспоминание, запах холодной воды. Коттедж для меня — произведение искусства, и я вошла прямо в его лоно. Предполагается, что сегодня ночью я буду в нем спать. Странно будет пытаться уснуть внутри каменной скульптуры. Что-то в этом заставляет меня чувствовать себя неуютно. И лица молодых людей, выглядывающих из окон поезда на той фотографии; и неясная фигура — нечто на паровозе, что не отбрасывает тени; нелепые шляпки с перьями и самодовольные мужчины на платформе… Да что же именно так выбивает меня из колеи?
Так ничего и не поняв, Инджи продолжала шагать вперед. Люди, работавшие в полях, распрямлялись и смотрели ей вслед. Этот город полон людей, которые пялятся на тебя, думала Инджи, людей, которые ужасно интересуются пришельцами из внешнего мира. Их вопрошающие взгляды как будто оглаживали ее, вместе с солнцем скользили по ее коже, по рукам, по ногам… Они вбирали в себя все — солнечные очки, наушники плеера, даже шнурки от ботинок. И издалека угадывали в ней чужую.
Инджи шла все дальше, наслаждаясь ветром, играющим волосами, вдыхая запахи сорняков и люцерны, отдаленные запахи пыли и вельда Кару, и гадала — где может находиться студия Джонти Джека? В свое время в музее — неужели прошло целых два года? — она посетила несколько студий художников. Было весьма захватывающе сравнивать практическую нужду в свете, пространстве и материалах с индивидуальностью мира художников.
Йерсоненд обладает особым ароматом, сделала открытие Инджи. Из-за его расположения рядом с горой слабый, сухой запах Кару смешивался с более насыщенными, отдающими лесом ароматами склона горы и оврага, запахом мочи горных кроликов и еще каким-то запахом, который Инджи никак не могла определить. Она всегда любила приблизить нос к скульптуре и принюхаться к ней. Запахи резины и стали, дерева, чугуна и пластика — все это является частью работы, говаривала Инджи.
Да-да, Джонти Джек, думала она, я тебя «вынюхаю», и нос приведет меня к твоей берлоге. Инджи ни на миг не сомневалась, что сумеет купить эту вещь. Ей никогда не приходилось терпеть неудачу. Во всем, что бы она ни предпринимала, и в самом Кейптауне, и в его окрестностях, ни один художник не отказывал ей. Зачастую они поначалу вели себя грубо и упрямо, изображали из себя непонятых и отвергнутых. Никто не рвался обменять свою работу на деньги. Но постепенно, после нескольких визитов и разговоров, во время которых возникало доверие, они сдавались. Наконец происходили последние переговоры, и сделка завершалась с поразительной скоростью. Но сначала художник должен был почувствовать, что он может позволить себе роскошь уступить. Это сродни любви, цинично думала Инджи — те же самые уловки и отступления, которые являются частью соблазнения.
Она села в тени у забора. Плоть дерева застыла, похожая на свечной воск, вокруг углового столба и проволоки, с которыми срослась. Инджи выудила из рюкзака бутылку с водой и сделала большой глоток. Капли воды, упавшие со дна бутылки, потекли вниз, между грудей.
Тут она снова увидела старуху с ведром. Шарф на голове опустился совсем низко на глаза. Инджи смотрела, как старуха с босыми пыльными ногами приближается к ней. Вряд ли старуха видит меня здесь, в тени, решила Инджи. Пугать ее не хотелось, поэтому девушка начала возиться с рюкзаком, чтобы привлечь к себе внимание тусклых глаз. Старуха дошла до Кровавого Дерева, поставила ведро с водой на землю и подтянула шарф повыше. Теперь она смотрела на Инджи более разумным взглядом, а не тем, полным подозрения, что раньше.
— У торговца Бааса сказали, что мисси ищет золотые фунты.
Растерявшись, Инджи начала заикаться:
— Золотые…?
Старуха кивнула.
— Ну да. Фунты.
Инджи в замешательстве помотала головой.
— Нет, — сказала она. — Тут какое-то недоразумение. Я здесь по другому делу.
Глаза старухи снова сузились, она натянула шарф до бровей.
— В лавке говорят…
— Ну, так они ошибаются! — прервала ее Инджи и тут же сообразила, что поторопилась. Следовало выслушать женщину. Но было уже поздно. Та подхватила свое ведро и уставилась на пыльную дорогу. — Я… — начала было Инджи.
Старуха побрела дальше. Инджи смотрела ей вслед: худые икры, мелькают пятки, вода выплескивается из ведра и исчезает в пыли.
— Где находится дом Джонти Джека? — крикнула Инджи ей вслед, скорее для того, чтобы объяснить цель своего визита, чем для того, чтобы получить ответ.
Старуха остановилась, снова поставила на землю ведро и повернулась, безвольно опустила руки и мотнула головой.
— Там, над ущельем, — ответила она. — Там, возле дома каменотеса, есть ворота. Сквозь них, а потом все наверх, наверх, наверх. До самых лилий.
— Можно пройти пешком или нужно ехать? — спросила Инджи, вскочив на ноги.
— Ехать. Пойдешь пешком — вернут обратно.
— Кто это?
— Женщина без лица.
— Кто?!
Но старуха уже отвернулась, подхватила ведро и пошла прочь.
Инджи закинула рюкзак на плечи и внезапно почувствовала страшную усталость. Правильно ли она расслышала? И какое расстояние ей придется пройти, чтобы добраться до этого произведения искусства?
Трущобы, где вода стоит в вонючих лужах, а дети облегчаются, присев на корточки у жестяных стен, оголив зад… Пригороды нуворишей, где ее ждут надменные художники в восточных халатах, с шампанским во льду и CNN по телевизору… Придорожные ларьки, где продавцы антиквариата молча сидят, укрывшись за товаром… Кабаки, где невозможно отличить художника от насильника и бандита, и все они вместе сидят и пьют с жестокими глазами. А теперь здесь, позади каменного коттеджа, над ущельем, где вздыхают темные деревья…
Инджи вытерла глаза. «Я приехала сюда только для того, чтобы купить деревянную скульптуру», — хотелось ей закричать во весь голос, но слушать было некому — лишь далеко в полях работали люди, наблюдая за ней, да одинокая машина двадцатилетней, а то и больше, давности медленно проехала мимо, за рулем сидел водитель в шляпе, рядом с ним женщина с толстыми седыми косами.
Инджи сделала вид, что не заметила их. Становится холодно, сообразила она. Солнце опустилось за гору, приближался вечер. За несколько коротких часов мое понимание Йерсоненда коренным образом изменилось, думала она. По дороге сюда я ожидала увидеть скучный и пыльный город Кару. Но это нечто гораздо большее. Произошел какой-то сдвиг. А что именно? Ощущение, что это место находится под бременем собственного прошлого?
Инджи шла назад, а город жил обычной вечерней жизнью. Люди, сидевшие на верандах своих домов, бесцеремонно пялились на нее. Рабочие ушли, улицы опустели. Веранда магазина тоже опустела, на ней валялось несколько газет да старый плакат с рекламой кофе.
Наконец она увидела свой «Пежо», его шокирующе желтый цвет словно бросал вызов угрюмым взглядам с веранд. И трейлер, который уже перевез так много скульптур в галерею, находившуюся в старых правительственных садах Кейптауна, тоже ждал.
Инджи решила разжечь огонь в плите, несмотря на лето. Огонь составит мне компанию, думала она и забрасывала топливо в плиту до тех пор, пока пламя не заревело во всю мочь, а Инджи пришлось спасаться бегством на свежий воздух, где она и села на деревянную скамью у входной двери. Она сидела там, прихлебывая чай ройбуш, и слышала в отдалении мычание скотины и крики пастухов. В конце концов даже собаки прекратили гавкать, а над городом заструился вечерний бриз. Инджи уснула с пустой кружкой в руках. Голова ее упала, и она дремала, пока нетерпеливый ветер раскачивал деревья в Кейв Гордже, заставляя ворота дрожать. Подбородок Инджи покоился на груди, а ночные тени тянулись все дальше и дальше, поглощая все вокруг.
Инджи, вздрогнув, проснулась около десяти часов. Стена холодила спину; вокруг было неожиданно темно, и Инджи показалось, что она заметила какое-то движение. Девушка вскочила, но оказалось, что она отсидела ногу, поэтому пришлось ковылять вокруг коттеджа. Было так темно, что она с трудом различала очертания «Пежо». Что это там двигается? Резкий угол мужского плеча, конский хвост и незагорелая часть руки? Она действительно учуяла запах мужского пота? Джонти Джек! — хотела позвать Инджи. Но нет, это только ветер; увы, она одна.
В первый час после полуночи, находясь между сном и явью, ворочаясь в постели из-за влажной духоты, Инджи услышала прекрасный женский голос, поющий оперную арию. Это невозможно, подумала Инджи. Я вижу сон. И снова задремала, чтобы опять проснуться, на этот раз от холода. Поздний ночной ветер врывался в окна, раздувал занавески. Инджи села в постели, испугавшись вздымающихся занавесок и белой вспышки простыни, соскользнувшей на пол. Да, вот оно опять, тихо, почти неслышно: «Vissi d’arte, vissi d’amore — я жила для искусства, я жила для любви».
И тогда Инджи поняла: это голос Эдит, исполнительницы итальянских арий, жены Марио Сальвиати, едва видной сквозь стекло фотографии.
6
Джонти Джек взял себе за правило ближе к вечеру ходить в город, чтобы раздобыть там ведро коровьей мочи. К этому времени ему необходимо было прогуляться, а руки у него просто отнимались от работы с молотком, резцом и деревом.
В этот день он надежно спрятал свой лучший набор резцов позади кучки деревяшек — он видел в городе иностранную машину из Кейптауна, за рулем сидела городская девушка в солнечных очках. Джонти Джек не мог запереть дом, потому что ключа не было; не мог он и передвинуть куда-нибудь Спотыкающегося Водяного, потому что тот прочно врос в землю.
Джонти был убежден, что девушка — журналистка; один такой уже слал ему письма несколько месяцев подряд и ныл, чтобы Джонти согласился на интервью. Так что приехавшая женщина, вероятно, хочет порасспрашивать его. Он потер глаза. Как я хочу убраться отсюда! — подумал он. Может, нужно взять фургон и смыться в Кару Убийц, пока чужая машина не уедет? Чего они все от меня хотят? Неужели не могут понять, что я не делал этой скульптуры?
Прежде, чем пуститься в путь, он посмотрел в телескоп, установленный так, что Джонти мог разглядывать в него Йерсоненд. Веранды, ворота, ветряные мельницы, играющие ребятишки… Желтого «Пежо» нигде не было видно.
Может, она уже уехала, понадеялся Джонти, взяв ведро и тронувшись в путь. Высоко над головой два орла кружили над скалами. Они меняли курс, только заметив внизу добычу. К этому времени с гор в теплом воздухе струились ароматы, которые в течение всего дня удерживались под кустарниками, а теперь с вечерним ветерком свободно плыли над равниной. В такие минуты Джонти чувствовал, что гора движется: распрямляет члены и стряхивает с себя гнетущую дневную жару. У горы было тело, как у человека, Джонти точно знал это, и по запахам можно было прочитать ее настроение.
Он спустился вниз с Кейв Горджа и замер перед воротами: желтый «Пежо»-универсал стоял около каменного коттеджа Сальвиати. Джонти нырнул за куст. Сегодня днем, подумал он, машина появилась рядом со мной так неожиданно, что я даже не успел испугаться. Она проехала мимо быстрее, чем Джонти успел ее толком рассмотреть. Когда машина скрылась из виду, он тут же сменил курс, направившись к горе, причем дошел до дома по старой козьей тропе — крутой каменистой тропинке, которой обычно избегал. Всю вторую половину дня Джонти просидел перед своим домом, погрузившись в раздумья, он то брал резец в руки, то ронял его в опилки под ногами, снова поднимал и снова ронял. Когда солнце опустилось за Гору Немыслимую, Джонти яростно набросился на новый кусок дерева и работал до тех пор, пока не онемели руки, а тогда решил, что делать нечего — придется спуститься вниз и принести коровьей мочи.
Может быть, думал Джонти, стоя за толстым деревом и глядя на каменный коттедж, назад в город меня толкает любопытство. Он знал себя: одна часть хотела убежать, как и в прошлый раз, вверх по козьей тропе, а другая, любопытная, хотела больше узнать о других художниках и о мире искусства в большом городе. Да только когда между этими двумя половинами начиналось перетягивание каната, побеждала непременно козья тропа, на этот счет у Джонти не было никаких иллюзий.
Каменный коттедж не подавал никаких признаков жизни. Но едва Джонти сделал шаг, как из-за угла вышла Инджи с распущенными волосами. Она находилась довольно далеко от Джонти, и он не мог как следует разглядеть ее. Похоже, она была полностью поглощена собственными мыслями, и шла, обхватив себя руками. Вот она посмотрела на гору, прикоснулась к каменной стене, наклонилась и сорвала цветок Потом обошла универсал, как следует пнув по очереди каждое колесо. Без солнечных очков она не производила на Джонти такого пугающего впечатления, как раньше, и показалась ему моложе.
Он подождал, пока она не скроется внутри дома, и стал пробираться кругом, сквозь кустарник. Пройти сквозь ворота-гармошку Джонти не мог — она могла его увидеть. Поэтому и пришлось прокладывать себе путь сквозь кусты.
Он прошел мимо дома лавочника. Тот сидел на веранде и пил молоко. Джонти приветственно поднял руку, но лавочник окликнул его:
— Джонти! Стой, приятель! — Казалось, что его прямо распирает от какой-то новости. — Ты уже поговорил с ней?
— С кем? — спросил Джонти, и по его спине под жилетом потек пот. Вот оно, подумал он, прислонившись к садовым воротам и глядя, как лавочник вытирает тыльной стороной руки белую полоску над верхней губой. Они были какими-то дальними родственниками, но Джонти не собирался тратить много времени на одного из самых больших сплетников города. Более того, именно этот человек был одним из тех немногочисленных жителей Йерсоненда, кто однажды попытался напрямую спросить Джонти об участии его отца в истории с пропавшим золотом.
— Крошка из Кейптауна, — сказал лавочник.
— Какая еще крошка?
— Девочка, приятель. Хорошенькая, а?
Джонти сделал вид, что не заметил подмигивания.
— Нет, не видел я никаких девочек. А кто она такая?
— Она на неделю остановилась в старом итальянском доме.
— А-а. — Джонти пожал плечами. — Понятно, — добавил он. — Ну ладно, я пошел.
— Как ты думаешь, чего ей нужно?
Джонти еще раз пожал плечами и отвернулся. Но, шагая по улице, Джонти Джек не сомневался — ей нужен именно он. И это знание наполняло его странным смешанным чувством страха и предвкушения.
Лавочник что-то крикнул вслед. Джонти обернулся и прислушался.
— У нее к машине прицеплен здоровый трейлер. Она приехала за Спотыкающимся Водяным — можешь биться об заклад на собственную жизнь!
У Джонти закружилась голова. Он протянул руку, чтобы схватиться за что-нибудь и удержаться на ногах, но рука схватилась лишь за жаркий воздух, встревоженный ветром и издевательским смехом лавочника. Джонти показалось, что время повернуло вспять, и вот он снова мальчишка-подросток, бредет по улицам Йерсоненда с только что законченной скульптурой, и все смотрят на него с неодобрением или смеются над его странной привычкой целыми днями играть с глиной. Остальные дети пляшут вокруг него, взвизгивают, кто-то скручивает ему за спиной руки, выхватывает статуэтку, и они убегают с ней.
Он поставил ведро за деревом и побежал, сначала медленно, и никто не смотрел в его сторону, потому что все привыкли к тому, как Джонти бегает трусцой вокруг квартала, чтобы поддерживать себя в форме для тяжелой работы резчика. Пот заливал ему глаза, тревога возрастала, Джонти бежал все быстрее, быстрее и быстрее, работал локтями, грудь его высоко вздымалась, он заворачивал за углы, и дети и собаки кидались врассыпную, чтобы убраться с его пути.
7
На следующий день, увидев, что «Пежо» Инджи Фридландер ползет вверх по дороге к теснине, Джонти Джек раздавил свой косяк подошвой сандалии. Он смотрел, как трава, выросшая по центру дороги, начисто вытирает днище машины. Потом пяткой расковырял стружки и спрятал туда остатки сигареты с марихуаной. Хотя все в Йерсоненде знали, что он курит наркотики, а полиция прикидывалась слепой, Джонти все же предпочитал соблюдать осторожность.
Он встал, вошел в дом и вышел обратно с одеялом, которое и набросил на Спотыкающегося Водяного, стоявшего в десяти шагах от дома и вросшего в землю, как тотем. Потом Джонти повернулся и стал дожидаться, когда машина подъедет.
Инджи представления не имела, чего ожидать. Каких только историй о Джонти Джеке она не наслушалась в музее! Она слышала, что он уже немолод, что он — смешанной крови, что он — потомок знаменитого художника-исследователя Вильяма Гёрда. Его дедом был художник-модельер и страусовод Меерласт Берг, а отцом — гидроинженер Большой Карел Берг, который воспринимал землю, как холст: он использовал свое замечательное мастерство, как рисовальщик, и запечатлевал на местности каналы и дороги, однако потерпел поражение со своим наиболее дерзким произведением искусства — Каналом Стремительной Воды.
Еще она слышала о прабабушке из Индонезии и о матери, которая любила путешествовать из Южной Африки на Британские Острова и обратно на почтовом судне.
Мистер Джек употребляет наркотики, говорили ей. Нет, только коноплю, утверждали некоторые. Согласно другому источнику, он ночами бегает нагишом в ущельях; он живет в пещере и одевается в шкуры животных; он, как Иоанн Креститель, питается саранчой и медом, но вдобавок к этому — плотью детишек, которых заманивает в ущелья громадными воздушными змеями, и можно увидеть, как он бежит через вельд со змеем, когда дуют западные ветра.
И вот он стоит тут — сама невинность, только зрачки заметно расширены, выдавая пристрастие к марихуане. Да, это тот самый человек, что шел тогда по дороге. Крупный мужчина. Плечи у него широкие, хотя немного сутулые, а руки жилистые, с выпирающими венами. Она охватила взглядом крупные кисти рук и резцы, лежащие аккуратным рядком на брезенте рядом со скамьей. Он был одет в старые джинсы и сандалии, а волосы завязал в конский хвост.
Со своей стороны, Джонти увидел окрыленную женщину — ангела с крыльями. Нет, с одним золотым крылом, крылом таким же изящным, как крылышки бабочек, которые слетали с ущелья вниз и порхали над его скульптурами. Или это воздушный змей, который вот-вот поднимется в воздух, оседлав теплые воздушные потоки там, в теснине?
Он увидел даже больше: женщину с открытым, ясным лицом, решительными бровями, пухлыми губами и такой грудью, которую любой резец возжаждет воспроизвести. Нос, решил Джонти, вот что придает ей такую силу характера. Она поднялась к нему по траве, протянула руку и обменялась с ним крепким рукопожатием, представившись:
— Я из галереи в Кейптауне.
Джонти уловил исходящий от нее запах большого города. Солнечные очки она сдвинула наверх. Пожав ему руку, немедленно разулась.
Все утро по небесной синеве плыли один за другим облака, и теперь Джонти видел, как они заплывают в глаза Инджи Фридландер. На ее запястьях звякали блестящие браслеты; она сорвала травинку и начала ее жевать.
— А… — Джонти замялся.
Инджи была захвачена врасплох. Она ожидала эксцентричности, но в этом парне ничего подобного не было. Может, он попросту под мухой? Инджи придвинулась поближе, но не учуяла ни малейшего алкогольного запаха. Марихуана, решила она и спросила:
— Где можно сесть?
Джонти махнул рукой на стул, стоявший рядом с его собственным, посреди двора, усыпанного древесной стружкой. Очень симпатичный стул, со спинкой, вырезанной из какого-то редкого дерева.
Они церемонно уселись, словно принимали участие в каком-то официальном мероприятии. Прямо перед ними, как будто поставленный здесь специально, скрывался под одеялом Спотыкающийся Водяной. Можно было рассмотреть первый метр скульптуры, то, что находилось внизу, но, чтобы представить себе остальное, Инджи Фридландер пришлось бы напрячь воображение.
Они немного посидели молча. Инджи изучала пейзаж — зеленеющая, поросшая кустарником равнина взбегала вверх от дома и переходила в теснину; дом окружали огромные дубы; вокруг валялись куски дерева; рваные склоны горы, а на самой вершине хорошо видна стайка бабуинов. Все здесь обладает поразительной земной текстурой, думала Инджи, тем качеством, которое заставляет вас прочувствовать эту страну заново. Она пошевелила босыми ступнями — мягкими из-за постоянного ношения обуви — в древесных стружках, и вверх поднялся запах дерева и прелых листьев.
Крыши и деревья Йерсоненда лежали под ними, на расстоянии не меньше километра. С этой выигрышной позиции он казался игрушечным городом с аккуратными полями, а дома лишь слегка проглядывали между деревьями.
Джонти встал, и она услышала, как он загремел чем-то внутри дома. Инджи встряхнула распущенными волосами и расслабилась. Джонти появился с двумя кружками чая. Оловянная кружка была на ощупь тепловатой. Инджи принюхалась к чаю, но не распознала аромат. Она сделала глоток, и по пищеводу растеклось приятное ощущение, словно перышко, которое взлетело вверх от дуновения ветерка, запорхало и медленно опустилось вниз.
Джонти сел на стул и вздохнул.
— Мой отец, Большой Карел Берг, все еще сидит в карете там, наверху, в пещере. — Он показал на ущелье. — В конце концов он вернулся, чтобы забрать мать и меня. Он принял важное решение. Он хотел перевезти нас в Кейптаун после того, как извлечет воду из горы. И вот до сих пор сидит там.
— Почему?
— Вода отказалась.
— Что вы имеете в виду? — спросила Инджи Фридландер. Она сделала еще глоток и почувствовала, что аромат мокрых стружек, как прозрение, вливается ей в ноздри и поселяется внутри головы.
8
Он был высоким и темным, тот мужчина, что проснулся в своей спальне в Йерсоненде одним летним утром в 1940 году — почти за шесть десятилетий до визита Инджи. Ноги отца Джонти Джека упирались в спинку двуспальной кровати, а если он как следует устраивался на подушках, становилось ясно, что для второго человека места почти не оставалось.
Простыни на стороне его жены Летти уже были холодными, и Большой Карел Берг вздохнул. Она опять поднялась рано, преследуемая своими тревогами. Но тут, как гроза на равнинах, на него обрушилось воспоминание о только что виденном сне. Сердце заколотилось быстрее, грудная клетка вздымалась и опускалась чаще. Он откинул в сторону простыни и уперся ногами в пол с решимостью человека, который знает, что сегодняшнее пробуждение знаменует нечто очень важное. Он быстро натянул на себя одежду для верховой езды и поспешил в ванную, улыбаясь, потому что знал, что говорят о нем в Йерсоненде: «Большой Карел Берг не может постоять спокойно, даже когда мочится». Он энергично почистил зубы, поплескал водой в лицо, глубоко втирая ее прохладу в щеки. Потом влажными пальцами расчесал волосы и натянул сапоги для верховой езды.
Летти в кухне стояла спиной к нему. По ее плечам он видел, что это один из тех самых случаев. Никто из них не произнес ни слова; оба знали, что все уже сказано. Каша остывала в миске, он съел ее, стоя на веранде. Отсюда он видел, как просыпается Йерсоненд, потому что их дом был построен на возвышенности на краю города, между более богатыми домами и Эденвиллем, где жили бедные семьи черных и цветных.
Позади дома он слышал звуки просыпающегося Эденвилля — лаяли собаки, вопили ребятишки, окликали друг друга-взрослые. Перед ним, внизу, в домах Йерсоненда, все было более мирным; дымок уже курился из труб, он слышал, как кто-то колол топором дрова, пикап лавочника затормозил перед магазином. Черный форд с красными бортами, и всякий раз, как он тут останавливался, он словно давал знак, что здесь, в Йерсоненде, можно вести бизнес. Бизнес, разумеется, мелкий, потому что в Йерсоненде имелся лишь один юрист — брат Летти, один доктор, паб, который вот-вот откроется, бойня и кое-что еще. На Карела снова нахлынул его сон. Он закрыл глаза, ощутив, как кровь застыла в груди. Потом, оставив миску из-под каши на столе прямо на веранде, он резко повернулся, бросил один-единственный взгляд на дом, в котором вырос — Перьевой Дворец — и сбежал по ступенькам вниз.
Не попрощавшись с Летти, он сел верхом и поехал прочь. Всякий раз, как на нее «находило» — когда она терялась в прошлом, в том, что до сих пор не исправилось — он оставлял все, как есть. Время научило его этому. Но чтобы выжить, ему необходимо было чем-нибудь заняться. Он галопом промчался сквозь ворота, без нужды сильно погоняя лошадь. Он не мог сказать, почему, но сегодня, прежде, чем отправиться в открытый вельд, ему требовалось проскакать через город. Люди, стоя на верандах с чашками кофе и обдумывая предстоящий им день, смотрели, как Большой Карел Берг галопом скачет по улице Вильяма Гёрда. Какого черта он опять затеял? — спрашивали они друг у друга с любопытством и легкой насмешкой. Потому что все знали о его суматошных побегах — когда настроение его жены ухудшалось, ему в голову приходили идеи; именно тогда он и совершал поступки, в точности, как его папаша, Меерласт Берг. В особенности тогда, когда Летти, сестра адвоката Писториуса, начинала стенать о том, что хорошие отношения между семьями Бергов и Писториусов невозможны, Большой Карел седлал своего жеребца, вбив себе в голову очередной великий проект.
Но Карел не чувствовал, что на него смотрят. Он подгонял лошадь в сторону городской дамбы, и там остановился на берегу, изучая сухую, потрескавшуюся корку ила. Потом оценил угол наклона между дамбой и первыми предгорьями Горы Немыслимой. Он низко пригнулся к спине коня, чтобы линия обзора получилась более точной. Он переводил взгляд от пересохшей дамбы к первому предгорью Горы Немыслимой. Мысленным взором он размечал местность пунктирной линией, а потом поднялся на вершину, на высшую точку, оглядывая спуск с другой стороны.
Карел рывком повернул голову коня в другую сторону и пришпорил его. Подобный сон, такой отчетливый и убедительный, не может лгать. Это был сон-знамение, а не предположение. Ветер ерошил его волосы, пока конь рывками преодолевал склон.
На вершине и конь, и всадник обернулись. Все открылось Карелу ясно, как божий день, там, среди перечных деревьев, стоит дом, в котором он живет вместе с Летти. За последние годы он стал унылым и безрадостным; Летти не могла больше выдерживать эту промежуточную жизнь на границе между улицами Йерсоненда с одной стороны и Эденвиллем с другой. Летти также говорила Карелу, что с нее достаточно выходных у брата, после которых приходится в одиночестве возвращаться в собственный дом, к мужу, и ощущать на сердце все увеличивающуюся тяжесть великого молчания, зияющего между двумя семьями.
Между Бергами и Писториусами лежит гора, болтали в городе, выше, чем Гора Немыслимая; гора, которую они смогут преодолеть лишь через несколько поколений. Когда Летти полюбила ослепительного юного Карела, красивого смуглого юношу из Перьевого Дворца, весь город знал, что из этого ничего не получится.
Но как вы могли знать это заранее? — гадал Большой Карел, сидя верхом на коне и глядя вниз, на свой дом. Откуда вы знали, что наши отношения станут такими же пересохшими и безотрадными, как Равнины Печали за моей спиной, как тот ландшафт за городом — пустота, известная под названием Кару Убийц?
Он пришпорил коня, заставив его спускаться вниз с дальнего склона Горы Немыслимой. Они с грохотом влетели в пустую чашу — каменистую равнину, где стрекотали цикады, а солнце прожигало себе путь высоко в небе.
Сон был послан мне, думал Большой Карел, как спасение.
9
Редко случается, чтобы сны так свирепо вцеплялись в человека, как это произошло с Большим Карелом Бергом, отцом Джонти Джека, перед тем, как итальянские военнопленные после Войны в Пустыне прибыли в Йерсоненд. Увидев этот сон, Большой Карел оставался в вельде три дня подряд. Город хотел отправить на Равнины Печали поисковую группу, но, посоветовавшись с братом-юристом, Летти Писториус покачала головой.
— Он отправился туда, повинуясь божественному зову, — заявила она. — У него есть план. Карел не погиб — он занят своим проектом. Оставьте его в покое — он вернется сам.
И он вернулся, на третий день, ближе к вечеру. Горожане увидели коня, который, спотыкаясь, спускался вниз с дамбы, и грязного всадника, обвисшего в седле. Они высыпали на свои веранды, чтобы посмотреть, как животное медленно бредет по городским улицам. Тело Карела выглядело изможденным, но глаза его сверкали лихорадочным блеском, подобный которому они видели только в глазах его отца, Меерласта.
Горожане перешептывались, но вопросов не задавали. Один-два приподняли шляпы, приветствуя проезжавшего мимо Карела На шкуре жеребца запеклась соль, лицо Карела обгорело на солнце. Люди смотрели, как конь медленно сворачивает в ворота Бергов, а белое платье Летти мелькает на веранде. Они наблюдали за тем, как она дожидается мужа; как эти двое стоят там на веранде и даже не здороваются друг с другом. И продолжали наблюдать, потому что все ждали, что этим же вечером Карел снова спустится вниз по ступенькам и направится в город, вымытый, в чистой одежде, пылающий энтузиазмом.
Но этого не произошло. Еще два дня о Кареле не было ни слуху, ни духу. Жители Йерсоненда узнали от слуг Бергов, что Карел сидит в кабинете все в той же грязной, пропотевшей одежде. Еду и питье ему носили туда. Они с Летти не обменялись ни единым словом. Он сидел там, писал и щелкал на счетах, на которых когда-то его о тех; подсчитывал доходы от своих страусов.
Слугам приходилось таскать на почту связки писем, подписанных петлистым почерком Карела. Почтмейстер с жадностью хватал каждую новую пачку и с любопытством изучал адреса, точно зная, что после молитвенного собрания вечером ему устроят перекрестный допрос. Роттердам, читал он. Лондон. Кейптаун. Профессору, доктору. Инженерам. Школе по изучению алгебры. Карел снова появился в конце второго дня. Словно одержимый дьяволом, он отменил все свои проекты — перевал через Оуберг, дамбу в Гэриепе, подвесной мост в Кейскамме. Он просидел у почтмейстера целый день, посылая одну телеграмму за другой своим десятникам, подрядчикам, мастерам и маркшейдерам.
Потом он прошел вниз по улице к магазину и остановился выпить чаю в лавке, пропахшей мукой и жевательным табаком. С этого момента, сообщил он лавочнику в белом переднике, он сконцентрируется на одном-единственном проекте. Человеку необходимо увидеть сон и следовать этому сну. Иначе твоя жизнь не стоит съеденной тобой соли. Иначе чего ради ты вообще живешь на свете?
В ночь перед тем, как он отправлял свои телеграммы, ему снова приснился тот же самый сон. Лавочник не мог поверить в свою удачу: он уже понял, что сейчас ему откроется величайшая тайна. Он перегнулся через прилавок, обернув руки передником. Костяшки пальцев под тканью побелели.
Это было великое видение, объяснял Большой Карел Берг, и оно возродит годы процветания Йерсоненда, как во времена страусов и перьев.
— Мне приснилась карта, так ясно, словно я сам нарисовал ее, карта земель восточнее Йерсоненда.
Там, на востоке — за растянувшимися каменистыми равнинами — земля была покрыта буйной растительностью. Там в горах били источники, а обильные зимние снега таяли в солнечные дни, вода заполняла речки и переливалась через дамбы. Большому Карелу приснились плотина и акведук — так он это назвал — которые приведут воду в Йерсоненд.
Нелегкое это дело, и лавочник недоверчиво покачал головой. Точно так же поступали и все остальные, с кем разговаривал потом Карел. Потому что между восточными лугами и сухими равнинами Йерсоненда лежит сотня, а то и больше, миль неприступных пустошей, каменистых гребней, оврагов и пересохших речных русел. Во время сезона дождей эти места становятся райскими, поля покрываются цветами, ласкающими взор, и белохвостые газели пересекают равнины. Но во время засухи это адские земли, усеянные скелетами животных, это время торжества муравьиных колоний, которые строят здесь сотни муравейников между зарослями алоэ и начисто обдирают мясо с костей мертвых животных.
Ну, а основной причиной их цинизма служила, конечно, Гора Немыслимая, рядом с которой располагался Йерсоненд. Здесь были предгорья, походившие на детенышей динозавров с узловатыми гранитными хвостами, которые лежали в тени своей матери. Воде придется преодолевать все эти препятствия или течь вокруг, сообразили люди. Но, ко всеобщему изумлению, Большой Карел Берг объявил, что вода потечет через гору. Народ вздохнул: они узнали стиль отца Большого Карела, Меерласта — замашки страусиной эпохи, когда перья продавались по очень высоким ценам в крупнейших городах мира, и каждой леди хотелось показаться в шляпке с плюмажем или в боа, накинутом на плечи.
Чтобы обойти гору кругом, придется копать не меньше десяти лет, да еще потребуется на миллионы фунтов каменной кладки — если верить расчетам Карела Берга. Ну, а высота полета вороны, несмотря на крутизну откоса, окажется вполне доступной, если в долю войдут все жители города и фермеры. Ты что, одержим дьяволом? — пытался понять пастор. Гражданская безответственность, вздыхал мэр. Что с женщинами, что с Карелом Бергом — всегда одно и то же, говорили богачи Писториусы, вечно какая-нибудь драма, вечно какие-нибудь преграды…
А когда это ты слышал, чтобы вода текла в гору? Что, этот человек бросает вызов самой Природе? Может, он никогда не слыхал о гравитации? Но Большой Карел с легкостью отметал все возражения. Математика воды, утверждал он, отражает закон и порядок мироздания Господа: непреложный порядок галактик, звезд и планет, балансов и дисбалансов орбитальных солнечных систем. Стоит понять воду — особенно ее предсказуемость — и ты сможешь понять секреты вселенной. И сверх всего ты сможешь смириться с непреложными сменами времен года, неизбежностью дня и ночи и с пониманием собственной смертности, ибо разве это не математическая точность в том же роде, что и гравитация, которая всю твою жизнь вытягивает твои силы через ступни до тех пор, пока ты в конце концов не уступишь и не окончишь свои дни, вытянувшись под кипарисами? Все это он понял в течение тех трех дней, что скитался под суровым солнцем на Равнинах Печали.
И что могли горожане, а в особенности фермеры, возразить на это? Они помнили, что Большой Карел изучал алгебру и геометрию за морями, на фунты от страусиных перьев, заработанные папашей Меерластом.
А теперь, много недель подряд после своего сна, Большой Карел сидел, зарывшись носом в книги, заказанные им из-за границы. Он съездил в Кейптаун. «Опять за женщинами гонялся», — сплетничали в городе, однако на самом деле все знали, что он ездил к умным профессорам в университете и далеко за полночь спорил с ними о погрешностях и непогрешимости математики.
От цифр он спятил, вот почему купил ту сверкающую карету и шесть лошадей, шушукались немного позже горожане. Но Большой Карел утверждал, что купил карету и лошадей для отдыха и развлечения, и у него вошло в привычку принимать участие в сельскохозяйственных выставках в Йерсоненде и близлежащих городах в собственном экипаже. Обычно он получал все призы, потому что всех впечатляли красивые лошади и шикарная карета, которая, вероятно, принадлежала раньше лорду Чарльзу Сомерсету, бывшему британскому губернатору. В здешних местах люди испытывали слабость к лошадям и щегольству. Именно после этих побед Большой Карел собирал толпу самых богатых фермеров, прямо там, на арене, и добивался от них поддержки своего проекта.
— Вы вложили столько денег в этого бура-киношника, — говорил он, — и в его мечту сделать свой первый фильм в Кару Убийц… А как насчет меня, истинного сына Йерсоненда? Молодые бизнесмены-африкандеры приезжают сюда из города, как священники, со шляпами в руках, и обходят весь округ, потому что им нужны деньги на ту или иную спекуляцию, а для меня, одного из вас, вы не найдете ничего, кроме цинизма? Даже зная, что цифры не лгут? Или вы не доверяете творению самого Господа?
Из Амстердама и Лейдена ежедневно прибывали срочные телеграммы в ответ на запросы Большого Карела. В них содержались советы и слова поддержки от голландских инженеров и строителей плотин — людей из тех стран, где битва с водой была ожесточеннее, чем битва с засухой в округе Йерсоненда. Главы и стихи, формулы и доказательства потоком шли в город: вот так вы можете измерить силу водяного потока, его глубину и скорость.
— Хитрость воды, — с энтузиазмом заявлял Большой Карел, прочитав телеграммы, — можно предсказать заранее. Господь велел человеку владычествовать над мирозданием не просто так.
Его уверенность обрела имя: закон Бернулли, основной закон потока. Если вы воспользуетесь этим законом и точно примените все формулы, то сможете предсказать, потечет вода через гору или нет. Формула доказывает, что сон его был истинным, говорил Большой Карел, потому что за время своего восьмидесятимильного путешествия с востока вода наберет достаточно кинетической энергии, чтобы сделать рывок на последние двадцать миль через Гору Немыслимую, а оттуда — к городской плотине Йерсоненда.
— Вот плотность воды, — объяснял он фермерам на сельскохозяйственных выставках, пока мимо дефилировали призовые кабаны с розовыми бантиками, а народ аплодировал фруктовым пирогам и пирожным с сиропом, испеченным дамами, — а вот ее глубина. Эта цифра указывает на ускорение гравитации, а вот это — угол наклона и высота Горы Немыслимой, как определили правительственные маркшейдеры.
Он лихорадочно набрасывал свой сон на бумаге, показывая, как благодаря наклону с востока на запад вода будет набирать кинетическую энергию, чтобы взобраться наверх. Как весенний заяц, завидевший охотничьих собак, как гепард в погоне за антилопой, как домашний голубь в полет — так вода устремится вниз, к ждущей ее городской плотине.
— Чушь и враки, сплошные выдумки, — говорили некоторые горожане.
— Стремительная вода, — бормотали другие, покоренные, и жевали свои трубки.
— Точно, — отвечал им Большой Карел Берг, — стремительная вода Бернулли.
10
Инджи Фридландер понравилось бездельничать, сидя на каменной шлюзовой перемычке на дороге, проходящей мимо ее коттеджа. Эта конструкция казалась ей продолжением самого строения. Сеть канав с гладким, вылизанным водой дном и заросшими сорняками стенками тянулась наружу из дома с его запахом холодной воды. Перемычка из камня направляла воду к деревьям и полям за ними. Инджи пыталась представить себе, что чувствовал итальянец — судя по тому, что она слышала в магазине, именно он распланировал и построил все это. Как соединялись детали? — гадала она. Что за отношения, о которых упомянул лавочник, связывали Марио Сальвиати и Большого Карела Берга, отца Джонти Джека? Она попыталась расспросить лавочника подробнее, но человек, который вел себя так доброжелательно и участливо, когда она приехала в город, неожиданно сделался неразговорчивым. Еще она обратила внимание, что люди, которые поначалу так открыто рассматривали ее со своих веранд, теперь отворачивались в сторону.
— Все эти чудесные каменные кладки, — спросила она лавочника, который пухлыми белыми руками аккуратно укладывал ее покупки в коричневый бумажный мешок, — это все сделал итальянец, тот, что женился на оперной певице?
— Здесь вокруг валяется столько камней, — пробормотал он, почти злобно выхватывая у нее из рук деньги и рывком открывая древнюю кассу. — Всего-то дела — поднять их и положить на место.
— М-да, — думала Инджи, выходя из магазина со своими покупками, — что-то, бесспорно, произошло после того, как я сюда приехала. Идут какие-то сплетни и слухи.
Но на следующий день, когда она пришла в магазин за хлебом, лавочник опять сиял улыбками.
— Да-да, после того, как мисси вчера заговорила о каменных кладках, я шел домой и свежим взглядом смотрел на перемычки. Очень тонкая работа. Каменотес знал, как обращаться с камнем.
Но Инджи была сыта по горло неожиданными переходами его настроения от грубости к дружелюбию, поэтому просто вежливо кивнула, забрала хлеб и пошла посидеть у Кровавого Дерева, в тени молодой плакучей ивы, чьи ветви подметали пастбище по другую сторону забора и укрывали каменную шлюзовую перемычку перед ним. Принюхиваясь к влажности, исходящей из канавы, Инджи подняла муравья, который подползал к ее ногам. Она положила его на ладонь и понюхала: от него исходил заплесневелый запах глубины и тайны. Это только намек на настоящую вонь, подумала она. Муравей соскользнул с ее ладони, невесомо ударился о землю и слепо заметался. Пришлось нежно подтолкнуть его пальцем, чтобы он вернулся в шеренгу своих приятелей.
Что-то удерживало ее вдали от каменного коттеджа. Эта часть Йерсоненда уже опустела к ночи. Ветер резко дул вниз, из ущелья, нес с собой самые разнообразные дикие звуки и запахи. И невозможно как следует разжечь плиту, чтобы она составила тебе компанию, во всяком случае, не летом: в этом Инджи убедилась в первую же ночь.
Что-то произошло в ту первую ночь, когда она находилась между сном и явью, и это что-то по-прежнему оставалось с ней. Даже сейчас, сразу после полуночи, она просыпалась и слышала — отрицать невозможно: нежно, мучительно, тише ветра — «Addio del passato» Верди. Уж наверное, это не воображение?
В собственной коллекции Инджи была эта ария в исполнении Марии Каллас. Но здесь, ночами в Йерсоненде, она прилетала из мира, где песня не отличалась от ветра; она прилетала из ущелья, из зарослей, из тьмы, что заполняла его, от массивного тела горы; из места, где звук нельзя отличить от времени, а услышанное — от воображенного и увиденного.
И Инджи лежала без сна и слегка покусывала себя за руку, чтобы удостовериться, что она — здесь, что она на самом деле живет в этом темном доме с низкими потолками и развевающимися занавесками. Она чуяла успокоительный, живой аромат собственной кожи, запах своей слюны, и потихоньку снова погружалась в сон.
Праздность этих первых дней позволила всплыть на поверхность многому из того, что скрывалось в сердце Инджи: давно сдерживаемые чувства, копившиеся в нем весь год; тревоги, которые Инджи заглушала усердной работой и активностью; чувства, про которые она и не знала, что они у нее имеются. В доме Марио Сальвиати все они вернулись, чтобы преследовать ее, всколыхнулись и поплыли, как темные тучи, наплывавшие на луну — Инджи увидела их, когда открыла входную дверь, чтобы прогнать испарину.
Лунный свет, сиявший на знакомых очертаниях универсала, успокоил Инджи. Она стояла на крыльце, овеваемая прохладным ветерком, вскинув вверх руки, чтобы ветер проник ей подмышки и поднял ее, чтобы она взлетела, как занавески. Она подозревала, хотя полной уверенности не было — а может, это своего рода желание? — с упреком подумала она; но да, она подозревала, что Джонти Джек подсматривает за ней, что он смотрит на нее даже сейчас: смотрит, как ветер ополаскивает ей волосы серебром, видит, как мерцают ее бледные руки и ноги, когда клочки серебряных облачков вьются вокруг нее, а черные деревья ущелья склоняют перед ней головы.
Потом Инджи влетела в дом, надежно заперла дверь, захлопнула окно в спальне и зажгла свечу. В ее мерцающем свете она рассматривала портреты на стене и скребла стекло в тех местах, где были тусклые пятна.
— Марио и Эдит, — прошептала она, потом вернулась в спальню и попыталась уснуть.
А теперь она сидела под плакучей ивой и смотрела на колонну муравьев у своих ног, не желая возвращаться в коттедж, где ее дожидалась тишина Пусть она до сих пор толком не поговорила ни с кем из жителей Йерсоненда, здесь она была, не одна: даже сейчас люди делали что-то в конюшнях неподалеку, сразу за фруктовым садом; и она слышала крики и звук заводящегося трактора — он немного поработал и снова замолчал. На другой стороне города, в бедных кварталах, бдительно лаяли собаки, их лай летел над Йерсонендом, как сухая листва.
Наконец Инджи встала и подняла хлеб, лежавший рядом.
Из-за угла вышел Джонти Джек. Ветви дерева нависали над забором, и сперва Инджи увидела только его ноги — сильные загорелые ноги, длинные, как у легкоатлета.
Трудно объединить эти крепкие, молодые ноги с зачатками брюшка и лицом, уже отмеченным своей долей жизненного опыта.
Он тоже ее увидел и на мгновенье замялся, но все же пошел дальше. В руках он нес ведро, и прежде, чем он успел поздороваться с Инджи, она унюхала зловоние коровника.
— Джонти! — крикнула она и тут же замолчала: не используй этот свой голос из галереи, Инджи. Не нужно пользоваться голосом власти и денег. — Джонти… — сделала она вторую попытку, уже другим голосом, и этот понравился ей больше: среди запахов ивы, сырой земли и коровьей мочи он звучал мягче. — Не хотите присоединиться ко мне на минутку? — спросила Инджи.
Но Джонти Джек покачал головой. Он походил на животное, готовое сорваться с места и умчаться прочь.
— Вы торопитесь? — спросила Инджи.
Он склонил голову набок, и она заметила следы усталости у него под глазами. Навеянной наркотиком мечтательности их первой встречи не было.
— Нет, но я должен идти, — резко ответил он, крепче сжав ручку ведра и устремляясь прочь.
— Приходите на кофе в каменный коттедж, — крикнула вслед Инджи, но он и виду не подал, что услышал ее. Он быстро шел вперед, оставляя за собой слабый запах, потому что желтая жидкость выплескивалась через край, помечая его следы.
Инджи вздохнула и еще раз решила работать с Джонти очень аккуратно. Никаких предложений в лоб. Сначала завоевать его доверие, чтобы он добровольно стянул со скульптуры одеяло. Только потом можно будет поговорить с ним. А до тех пор, со вздохом подумала Инджи, только я, одна в ночи с ветром и голосами.
Собственно, только с одним голосом — и с молчанием; с голосом Эдит и молчанием Марио, каменотеса.
К этому времени Инджи уже поняла, что Йерсоненд хранит много молчаний.
11
Жители Йерсоненда были людьми Кару, они хорошо знали, что такое невзгоды, и к чересчур хорошим новостям относились с цинизмом. Хорошие новости возбуждали в них подозрительность. Поначалу они долго и с трудом обдумывали планы Большого Карела. Но со временем имя Бернулли все с большей готовностью слетало с их языков — как проверенные, сглаженные рекой камушки, которые бушмены, населявшие эти места в давно прошедшие времена, держали во рту, если во время охоты вода пересыхала.
«Бернулли, Бернулли». Йерсонендцы смаковали это имя, а поезд, полный военнопленных, уже готовился отправиться с вокзала в Кейптауне в долгое путешествие в глубь страны. Правительственные войска кричали на нервных итальянских пленных, забивавшихся в вагоны и смотревших из окон на морских чаек, паривших над блестящими рельсами. Они не имели ни малейшего представления о том, что ждет их внутри страны, но перспективы все равно казались лучше, чем лагерь — они понимали, что их разместят по городам и фермам, оставшимся без мужчин, потому что слишком много южноафриканцев отправилось воевать на север.
Внимание правительственных солдат привлек приземистый итальянец. У него был угловатый профиль с сильным носом и решительным ртом. Если бы спросить любого из солдат-южноафриканцев, они сказали бы, что он похож на римского легионера, с мускулистыми предплечьями, достаточно развитыми, чтобы искусно работать коротким мечом, и грудной клеткой, достаточно широкой, чтобы натягивать лук. Но особенно примечательным в нем был ремень на талии, которым он был привязан к другому итальянцу, с красным родимым пятном, покрывавшим одну половину его лица. Во время всеобщей сумятицы, толчков, рывков и криков коренастого мужчину с сильным носом дергали туда-сюда, и солдаты с издевкой спросили его:
— Как тебя зовут? Эй, ты! Как тебя называют?
Но он ничего не ответил, а человек с красной щекой жестом показал — он глухой. Потом прикоснулся к губам — да, и немой тоже.
А ремень, на который показал Краснощекий, помогал глухонемому, потому что тот не слышал приказов. Они поступали точно так же во время войны, на севере — связывались вместе, как только начинались какие-нибудь действия. Для глухонемого война была беззвучной, сказал Краснощекий. Он не слышал ни команд, ни выстрелов, ни бомб.
Солдаты расхохотались и прикладами винтовок начали подталкивать обоих итальянцев к вагону. Глухонемой на мгновенье обернулся на людей в штатском — в основном женщин и детей — сходивших с других поездов и глазевших на происходящее около поезда с военнопленными. Он посмотрел на громадную гору с плоской вершиной позади, которая, казалось, была вытесана из единого куска камня, на облака, цеплявшиеся за ее вершину, но тут же отцеплявшиеся и растворявшиеся в воздухе.
Марио Сальвиати повернулся обратно, потому что ремень врезался в его талию. Он поставил ногу на стальную подножку, схватился сильными руками за поручни и подтянулся в вагон. Внутри каждый подыскивал себе местечко получше, в суматохе все старались плюхнуться поближе к окну. Поскольку здесь уже не было оравших на них солдат, итальянцы могли расслабиться. Они выменивали сигареты у южноафриканцев на платформе. Сальвиати смотрел на двигавшиеся рты и жестикулирующие руки. Делая скидку на глухоту, товарищи позволили ему сесть у окна. Он просунул указательный палец под ремень. Потом глубоко вздохнул, и тут поезд тронулся. Сначала они пыхтели по предместьям, но постепенно домов становилось все меньше. Вспоминая дом, итальянцы жадно смотрели на виноградники, мимо которых как раз проезжали. Небо было ослепительно синим. Горная гряда застыла на горизонте, как буруны, вздымающиеся из моря. Чем ближе они подъезжали к горам, тем более прекрасным и открытым становился пейзаж за окном. Белые фронтоны отмечали наиболее процветающие фермерские усадьбы среди гигантских дубов.
В каждом вагоне находился один правительственный солдат. Он сидел впереди, лицом к итальянцам, и те несколько человек, что понимали немного по-английски, расспрашивали его о местности. Они переводили услышанное соотечественникам, и скоро все знали, что после пересечения гор они покинут страну виноделия, а мир будет становиться все суше по мере того, как они будут приближаться к дальним фермам на высоких равнинах, известных, как Кару.
— Кару. Кару. — Молодые пленные смеялись, смакуя экзотическое слово.
— Постарайтесь как можно скорее подыскать себе работу в Боланде, — предостерегал их часовой. — По ту сторону гор жизнь суровая.
И каждый итальянец решил сделать все возможное, чтобы как можно скорее попасть в богатую семью. Но время шло, поезд проезжал одну станцию за другой, толпы людей на платформах критически рассматривали молодых итальянцев, и те заметили, что наиболее значительные люди в каждом округе получали право первого выбора.
— Смотрите, выбирайте богатую фермерскую жену с хорошенькой дочкой, — насмехался солдат.
Только все это шло мимо Марио Сальвиати. Он сидел у окна, плененный необыкновенным освещением и той ясностью, с которой горы и виноградники, синева неба и зелень деревьев перекликались друг с другом. Он смотрел и на землю: наплывы коричневого, красного и черного; камень и лишайники, и признаки предыдущих возбуждений земной коры.
На первой же после Кейптауна остановке людей из первых вагонов разделили между фермерами-виноградарями, винокурами и, несомненно, преуспевающими бизнесменами. Рассказы о том, что в Южной Африке не осталось мужчин, не соответствуют действительности, поняли итальянцы, потому что везде процессом выбора руководили мужчины, и мужчины принимали решение.
На следующей остановке ждущие фермеры выглядели грубее и резче. Распределение продолжалось до тех пор, пока итальянцы в последнем вагоне не потребовали, чтобы всем дали равные шансы — почему поезд освобождают, начиная с первых вагонов? В результате началось толкание и пихание, полетели оскорбления, свистки, и двое юнцов, выросших козьими пастухами на Сицилии, вырвались и помчались к дороге.
Пока солдаты сообразили, что происходит, они уже забежали в виноградники, но к этому времени двое местных верховых констеблей преследовали беглецов по пятам. Загремели выстрелы; Марио Сальвиати увидел, как люди на платформах крутят головами, и вот уже обоих беглецов ведут обратно. Оба были ранены, один умер прямо среди зевак: изо рта его шла кровь, текла по щеке и капала на платформу.
Настроение остальных итальянцев резко испортилось, но на следующей остановке они вели себя спокойно. Они перестали разговаривать с солдатом, положившим на колено готовое к стрельбе оружие. Деревья редели, зелень полиняла. Станционные строения делались все меньше, и по вагону пошел слушок, что самое время попасть хоть куда-нибудь. Но Марио Сальвиати и его друга опять никто не выбрал. Прошла ночь, утром поезд снова остановился, и снова мимо. На платформе было все меньше предполагаемых работодателей, из вагона взяли всего двоих. Они нерешительно вышли из вагона и обернулись, чтобы помахать своим товарищам. Ландшафт совсем опустел, сделался безжизненным и бесплодным. На горизонте плясали смерчи, словно насмехаясь над иностранцами. Солдаты правительства экономно наливали воду из больших бидонов. Рационы урезали.
Через день, когда поезд, пыхтя, вполз на следующую станцию, и только в одном вагоне оставались люди, Лоренцо с красным пятном на щеке вытащил нож, кивнул Марио и перерезал ремешок, который связывал их.
12
Впоследствии жители Йерсоненда рассказывали про это утро так: и тогда появился Немой Итальяшка, как будто его послали, чтобы помочь Большому Карелу Бергу тесать и укладывать камень.
Шли годы войны, годы лишений и расставаний, и Марио Сальвиати, бесспорно, было за что благодарить Большого Карела, потому что в день, когда итальянские военнопленные прибыли и высыпали на небольшую железнодорожную платформу Йерсоненда, Большой Карел, ни секунды не колеблясь, нанял в работники коренастого, невысокого итальянца с грубыми руками каменотеса, кривыми ногами и — как ни странно — определенным изяществом.
Стояло раннее утро, и в туманном воздухе молодые итальянцы выглядели истощенными и измученными. Они прибыли в Йерсоненд, и щеки их впали из-за долгого путешествия с южного морского побережья и временного пребывания в тюрьме Зондервотер. Одежда их превратилась в лохмотья, а в глазах стояла скорбь — они тосковали по своим любимым и по привычным пейзажам. Они прибыли сюда и увидели на платформе собравшихся со всей округи бизнесменов и фермерские семьи с корзинками для пикников — на наспех сколоченных скамейках.
Эта сцена понравилась итальянцам значительно больше, чем те, что они видели на предыдущих станциях. Во всяком случае, здесь организовали приличный прием.
Впоследствии люди говорили, что это походило на старые дни работорговли, потому что женщины и дети тоже ждали поезда, болтая в сторонке в своих шляпках со страусиными перьями, извлеченных по случаю из шляпных коробок; они покручивали открытыми зонтиками в предвкушении утреннего солнца и работали вязальными крючками так же энергично, как и языками.
Фермеры прохаживались по платформе перед павильоном, похлопывали по сапогам хлыстами или нетерпеливо позвякивали ключами от автомобилей. У фермеров, вдохновленных американскими фильмами о хозяевах ранчо и о ковбоях, которые раз в месяц показывали в городском зале, вошло в моду носить большие стетсоновские шляпы, украшенные страусиными перьями. Время от времени они склоняли головы и прислушивались, не приближается ли поезд, а потом возобновляли обсуждение рабочего потенциала итальянцев. Одному требовался итальянец, разбирающийся в овцах, в ящуре и в том, как управляться с отарой. Другой искал человека, умеющего обслуживать ветряные мельницы и трактора. Третьему требовался плотник. У каждого были свои, особые нужды. Богатым Писториусам требовался повар, потому что во время отпускного тура по Италии они пристрастились к спагетти. Миссис Писториус, одетая, как всегда, безукоризненно, служила украшением павильона вместе с двумя хихикающими дочками, которые, отстав от нее на шаг, то и дело вспыхивали и крутили в руках зонтики. Она искала итальянца, умеющего готовить со страстью, но при этом еще умеющего водить форд, чтобы с осторожностью доставлять в школу ее дочек. В довершение всего, он еще должен был присматривать за домашним хозяйством с тактом и преданностью хорошего дворецкого.
— А что, если он готовить будет с осторожностью, а дочек возить со страстью? — поинтересовался какой-то остряк, напрочь испортив миссис Писториус утро.
Дочерям определенно понравилась шутка, и в ее голове зазвенели тревожные колокольчики. Она хотела окликнуть мужа — адвокат ждал на платформе вместе с другими мужчинами — и сказать ему, что нужно отправляться домой, но засомневалась, а потом решила все же не делать этого.
Годы спустя она часто вспоминала об этом миге. Если бы только она тогда встала, забрала дочерей и ушла…
Большой Карел Берг стоял чуть в стороне от остальных — уже обособленный величием своего сна. Один за другим, несмотря на подозрительность, фермеры начали поддерживать его. Они были стадными животными, понял Большой Карел: стоило одному выдающемуся человеку сделать шаг, остальные покорно шли за ним. А может быть, они просто были слишком захвачены своей битвой со стихиями и не могли мыслить ясно. В любом случае, счет в банке пополнялся ежедневно — Большой Карел открыл счет под названием «Оросительная компания Бернулли Лтд». Банковский служащий тщательно учитывал каждый новый вклад инвесторов, а Писториус, единственный юрист и нотариус Йерсоненда, выпустил недорогие долевые акции.
Фунты стремительной воды льются потоком, заявлял Большой Карел Берг, погоняя впряженных в новую карету лошадей в сторону главной южной дороги, а в волосах его играл ветер, а ноздри щекотал запах конского пота.
Внутренним взором он уже видел, как вода льется по каналам в сторону Йерсонендской плотины; он чуял запах увлажненных полей после того, как откроются шлюзовые перемычки. Строительный подрядчик, Гудвилл Молой, уже навербовал в Педди достаточно кхоса по шиллингу комиссионных за голову и начал учить их работать в команде с лопатой и камнем.
Большой Карел надеялся, что в поезде будет итальянец, который сумеет рубить твердый бурый железняк в горах, через которые потечет вода — причем под правильным углом наклона, потому что вода должна набрать достаточно кинетической энергии для финального рывка через гору. Этот человек должен уметь придавать камню форму для строительства стены канала. Он должен понимать, каково воздействие температуры на материалы, и уважать силу воды, которая может со временем разрушить все.
— Канал прослужит сотню лет, — обещал Большой Карел своим инвесторам, — и будет приносить процветание нашим детям и детям наших детей.
Но для этого ему требовался человек, чувствующий душу камня.
Когда издалека послышался шум поезда — как негромкий рокот барабанов, принесенный ветром и тут же растаявший, потому что все усиливающаяся жара растопила утренний туман и воздух теперь пронизывал пронзительный стрекот цикад — фермеры собрались вокруг члена магистрата. Он поставил на платформе стол для записей. Двое констеблей на игривых лошадях придвинулись ближе, а фермеры потребовали, чтобы их имена расположили по рангу. Адвокат Писториус заранее сунул члену магистрата фунт и теперь обнаружил свое имя в самом начале списка — он сможет выбирать первым. Большой Карел заявил, что его проект пойдет на пользу всему обществу, а не только ему, и его имя записали вторым. Всех, находившихся на платформе, обуяла неожиданная алчность. Некоторые молодые фермеры собрались драться: уже мелькали кулаки, а констебли щелкали кнутами. Нервные женщины отпрянули; они внезапно поняли, что речь шла о людях, а вовсе не о скоте для бойни.
Член магистрата разразился страстной речью, предупредив толпу, что махнет поезду, чтобы тот не останавливался, и отправит его дальше вглубь страны, в Кару, раз присутствующие не могут вести себя достойно, как подобает благородным бурам. Потом все шеи вытянулись… Да, вот из-за горы уже видны первые клубы дыма.
— К порядку! К порядку! — кричал член магистрата, но совершенно излишне, потому что на платформе и так воцарилась мертвая тишина.
В поезде, напротив, поднялась суматоха. Каждый хотел сесть или хотя бы встать рядом с окном на той стороне поезда, откуда будет видна платформа Йерсоненда.
Все последние несколько дней, пока поезд громыхал по равнинам, в каждом мозгу билась одна и та же мысль: деревьев все меньше, зелени все меньше, ландшафт становится все суровее; станционные здания превратились в жалкие хижины, укрывшиеся под перечными деревьями, они прижимаются к невысокому холму или расположены на открытой равнине, а на платформе стоит одинокая машина с ожидающим фермером, а то и вовсе никого.
Была задержка в движении, и вагоны буквально испеклись на солнце. Наконец военнопленные начали протестовать — их варили заживо, и командир караула, молодой лейтенант, приказал, чтобы поезд шел вперед. Паровоз тронулся с места, шипя и плюясь.
К этому времени среди сопровождающих солдат алкоголь тек рекой, бдительность ослабла — в любом случае, итальянцам некуда было бежать. Переводчик, которому приходилось переводить с английского, африкаанс и итальянского, теперь, хмельной, сидел около машиниста с полупустой бутылкой виски.
Ему нравилось смотреть в ревущую топку, нравилось ощущать ветер в волосах и вибрацию движения. Кроме того, здесь все так шумело, что никому ничего не нужно было переводить; он чувствовал себя свободным — настолько свободным, что смог расстегнуть рубашку и смотреть, как капли пота стекают по его груди и брюшку.
В вагоне становилось все тише, а в груди Марио Сальвиати вздымалось волнение. Он с живым интересом изучал пейзаж за окном. Теперь там было больше камней, чем растительности. Он разглядывал напластования, образовавшиеся миллионы лет назад, когда плавилась магма: на холмах, вздымающихся вверх, как набросанные друг на друга горные породы, и на каменных уступах, расположенных так аккуратно, словно их создавал каменотес.
Теперь он чувствовал себя почти как дома; до сих пор мир был слишком зеленым, дома — слишком белыми и красивыми, люди — слишком говорливыми, а фермеры — слишком заносчивыми и зажиточными. Он прятался за спиной у Лоренцо, пока остальные пленные соперничали за внимание нанимателей, ждущих на станциях. С той острой интуицией, которая со временем развивается у людей, лишенных одного из чувств, он знал: его что-то ждет; есть кто-то, нуждающийся в его любви к камню.
Женщины Йерсоненда вышли было из павильона, услышав приближение поезда, но передумали и вернулись на место. Они сложили руки на коленях и приготовились ждать.
Первыми почуяли запах немытых тел в вагоне лошади верховой полиции и тревожно заржали. Когда из-за поворота появился поезд и, пыхтя, подошел к станции, они начали беспокойно переступать ногами. Итальянцы высунулись из окон, вглядываясь в лица на платформе, пытаясь уловить взгляды, оценивая женщин и подталкивая друг друга локтями под ребра, когда увидели девочек Писториус, сидевших на скамьях, как два спелых, розоватых персика.
Фермеры, стоявшие на платформе, жили за счет физического труда, поэтому они внимательно изучали мускулы рук, кисти и пальцы, лежавшие на оконных рамах. Они пытались определить честность и мужество по форме лбов, ширине подбородков и взглядам. Все хотели молодых голубоглазых блондинов, потому что репутация смуглых итальянцев в отношении женщин опередила прибытие поезда.
На платформе воцарилась полная тишина, потому что было решено, что высадка будет происходить организованно. Чтобы не смущать итальянцев, им разрешили стоять неформальными группками. Член магистрата, командир-лейтенант и проводник поезда совещались, а все остальные беспокойно ждали.
Прежде всего, в качестве особой уступки итальянцам, разрешили спеть небольшому католическому хору под управлением Эдит, сестры Большого Карела. Собравшиеся заметили, что многие — и вновь прибывшие, и местные жители — утирали слезы.
Потом появился переводчик в криво застегнутой рубашке; когда он спрыгнул с паровоза на землю, ноги его задрожали. Но он взял себя в руки и поприветствовал всех на трех языках. Его сманили из ресторана, где он работал винным распорядителем, перед самым отправлением поезда из Кейптауна, после того, как правительственный переводчик, испугавшись долгих недель путешествия, сбежал накануне отъезда.
Все, стоявшие на платформе Йерсоненда, старались не замечать неуверенной походки переводчика, потому что в интересах каждого было провести процедуру должным образом, и все должно было идти согласно записям в книге. Но им хватило оснований впоследствии вспоминать, насколько пьяным он был в тот день, как всякий раз после назначения, он начинал орать поздравления, пожимать руки и кричать семье, уводившей прочь смущенного молодого итальянца: «Fantastico!»
Никто не знал, сколько еще продлится вторая мировая война; никто не мог предсказать, сколько из этих молодых людей сумеют вернуться к своим семьям в Европе. В тот день на платформе Йерсоненда царил дух окончательности — или непредсказуемости; предчувствие грядущих великих времен.
Это чувство разделял и член магистрата, открывший журнал распределений и усевшийся за стол, установленный на платформе. Он сделал знак дежурному лейтенанту и переводчику подойти поближе. Ритуал должен сделать честь Йерсоненду, решил он. Это вам не аукцион скота.
Военнопленные склонили головы, удивившись, что член магистрата начал процедуру с молитвы.
Просьбы и обещания, обращенные ко Всемогущему, переводились потеющим переводчиком, который размахивал большим носовым платком, доводя импровизированную версию молитвы до молодых людей. И это был первый намек на то, что их ожидало.
Адвокат Писториус, засунув большие пальцы под подтяжки, подошел к столу. Он представился итальянцам, как человек закона и гражданский лидер. Переводчик перевел урывками. Всем было очевидно, что он мучительно ищет итальянские соответствия некоторым словам — возможно, он слишком долго прожил в Африке. Нам нужен молодой человек, объяснял Писториус… Все остальные чувствовали себя, как на иголках, пока он подыскивал нужные слова. Переводчик утирал лицо своим платком. Нам нужен… Писториус, наконец-то, нашел слова: поскольку у них большое хозяйство, им нужен молодой человек, который будет достаточно сдержан относительно дам, потому что — тут он кивнул в сторону скамеек, где сидели, прикрывшись зонтиками, его дочери — наш Отец Небесный доверил ему праведное воспитание двух девиц. Он по привычке подвигал плечом и продолжил разъяснения. У него и его жены есть стремление в отношении дочерей: они должны в белых платьях выйти замуж за крепких парней-африкандеров. И, разумеется, люди не могли не припомнить этих слов много лет спустя.
Адвокат Писториус объяснил, что он подыскивает парня, который сможет со страстью приготовить спагетти, но сможет также осторожно и бесстрастно отвезти его дочерей на форде туда, куда им нужно — на уроки игры на пианино, в класс конфирмации и все такое, потому что, воспитывая детей, родители должны обеспечить их всем, чем могут.
Головы в ожидании повернулись к молодым итальянцам. Переводчик переводил, запинаясь, зато непристойно размахивая руками, дергая бедрами и гримасничая, когда показывал на свои гениталии. В воздух немедленно взметнулся лес рук. Молодые фермеры разразились хохотом. Миссис Писториус вскочила на ноги, схватила дочерей за руки и в гневе метнулась прочь. Она ждала мужа в новеньком, с иголочки, черном форде, припаркованном под перечным деревом перед зданием вокзала.
В конце концов ее муж пришел к машине с молодым человеком, который шел, повесив голову, потому что понимал, за что его выбрали: половину его лица покрывало ярко-красное родимое пятно. Кроме того, он слегка прихрамывал, но, как позже объяснил Писториус жене, для того, чтобы приглядывать за слугами и поставками, совсем необязательно быть спортсменом.
На станции подробно рассказали трагическую историю молодого человека. Через переводчика он поведал, как его усыновил священник, согрешивший с флорентийской вдовой — его матерью. Отец лишился духовного сана и открыл небольшую тратторию рядом с Ponte Vecchio, где и научил своего сына готовить спагетти.
Звали молодого человека Лоренцо, но слуги быстро начали называть его Пощечина Дьявола, потому что верили, что дьявол в наказание отметил ребенка грешного священника, влепив ему пылающей рукой пощечину.
Миссис Писториус решила, что молодой человек не добавляет изящества ее кухне и столовой. Ей хотелось светловолосого юношу, такого, чтобы он стоял, сильный и гордый, позади ее стула во время обеда, в белой куртке и черном галстуке-бабочке, перекинув через руку белое полотенце.
Она соглашалась с адвокатом Писториусом, что опасность есть опасность, что ее следовало избежать любой ценой, да только уродство — это уродство.
— Косолапый! — жаловалась она на званых чаепитиях. — Он является, как плохие новости, хромает по деревянным полам, из кладовки в кухню, потом в столовую.
А летом дьявольская метка пылала, как горящие угли. Слуги высказывают предположение, дрожа, пожаловалась она однажды пастору, что красная метка подожжет подушку итальянца, и весь дом сгорит. Возможно ли такое? — спрашивала она пастора.
Тем временем из обрывков разговоров других итальянцев стало ясно, что переводчик все переврал; вдобавок ко всему прочему, юный Лоренцо Пощечина Дьявола был вовсе не поваром, а плотником. А его отец на самом деле был бедствующим бродячим торговцем. Историю о священнике, вдове и живописном ресторане в окрестностях Ponte Vecchio переводчик сочинил, чтобы осчастливить публику.
А может быть, таким образом переводчик отомстил стране и людям, которые так и не приняли его за все те годы, что он жил иностранцем в Кейптауне, и которые за все те годы, что ждали его впереди в Йерсоненде, не дали ему возможности почувствовать себя одним из них. Потому что он тоже остался здесь. Когда всех молодых людей распределили по семьям и пустой поезд готовился к отправке, переводчик решил, что ему не хочется возвращаться в Кейптаун, наводненный правительственными буянами-солдатами, и что он теперь свободен от всех обязательств.
Он осматривался, разглядывал деревья, гору и равнины. Есть ли здесь место, чтобы остаться? — спрашивал он. Ему сказали, что спать он может наверху, в старом Дростди. Так он и начал работать на генерала Тальяарда, охотника за сокровищами, владельца старого Дростди, а в последующие годы принял участие в золотоискательских экспедициях, которыми генерал оттуда и дирижировал.
Накушавшись досыта поисками золота и сокровищ, он открыл паб и назвал его «Смотри Глубже»; после им управляли его сыновья и внуки. В этой самой пивной Джонти Джек имел обыкновение подробно излагать историю Спотыкающегося Водяного.
По прихоти судьбы единственным йерсонендцем, сделавшим удачный выбор, когда прибыли молодые итальянцы, оказался Карел Берг. Поскольку Немой Итальяшка ничего не слышал и не говорил, ему пришлось изыскивать другие способы объяснять йерсонендцам, каким ремеслом он владеет. Когда все поднялись на платформу и выстроились перед членом магистрата и собравшимися там людьми, он поднял камень. Это был овальный кусок бурого железняка, который, должно быть, валялся там долгие годы, и о него спотыкалось множество ног.
Он поднял камень над головой. Писториус и Лоренцо Пощечина Дьявола только что ушли, наступила очередь Карела выбирать себе работника. Его взгляд тут же остановился на парне с камнем. Господи, подумал он, не может такого быть. Неужели это просто совпадение? И все-таки он объяснил через переводчика, что ему необходим человек, который умеет работать с камнем и другими природными материалами; может, тут есть кто-нибудь, умеющий рубить мрамор или помогавший при строительстве какого-нибудь собора?
— Кто-нибудь, — поэтично объяснял Большой Карел, — с сердцем, расположенным к воде, и с каменной волей.
И, не обращая внимания на лес рук, вскинутых в воздух, Большой Карел позвал Марио Сальвиати:
— Вот ты.
Переводчик повторил то же самое по-итальянски, но Немой Итальяшка и ухом не повел, и Большой Карел поначалу испугался, что он — идиот. Но другие молодые люди начали показывать на свои рты и уши и трясти головами, и он понял. Большой Карел обратил внимание, что Немой Итальяшка ростом ниже, чем он сам, что грудь у него объемная, а сложения тот такого же крепкого, как он сам, а то и крепче.
Большой Карел увидел кисти рук, слишком крупные для самих рук; увидел, что ступни итальянца слегка вывернуты наружу, словно он готов поднять что-то тяжелое.
В свою очередь, Марио Сальвиати увидел крупного мужчину, коричневого мужчину, как ему показалось в первый момент, но потом он подумал — может, это индеец? А под конец решил, что этот человек в шляпе, цветисто жестикулирующий, просто проводит очень много времени на солнце. Он белый, да, думал Марио, и он очень важный человек. И деньги у него есть: только взгляните на его золотые часы и дорогую куртку, на ботинки ручной работы и кожаный ремень. И стоит он отдельно от других фермеров. Интересно, гадал Немой Итальяшка, он настолько выше всех или они просто выгнали его?
Большой Карел подошел к Немому Итальяшке, взял у него из рук камень, рубящим движением провел по нему ребром ладони и вопросительно взглянул на мужчину перед собой. Немой Итальяшка ощутил, как вокруг них сгущается тишина — даже на скамьях и среди молодых фермеров. Он церемонно взял камень из рук Большого Карела и исконно итальянским жестом драматично поднес камень к губам и поцеловал.
Этим же вечером ошибки подвыпившего переводчика стали очевидны во многих домах. Домашние хозяйки тыкали пальцем в подставки для специй и страстно вскрикивали:
— Спагетти! Спагетти!
А молодые люди беспомощно пожимали плечами.
Портной склонился над автомобильным двигателем и начал чесать в затылке.
И только Большой Карел и Немой Итальяшка умиротворенно сидели рядом и созерцали друг друга, зная, что их понимание было контрактом, высеченным в камне; понимание достоверности и долговечности. Строительство канала стремительной воды, согласно непреложному Закону Бернулли, могло начинаться.
13
Да, думала Бабуля Сиела Педи, стоя на краю платформы и глядя на все происходящее, да, слава Богу, мы не всегда знаем, какая часть нашей горестной истории уже завершилась, а какая еще ожидает нас.
Именно в таких случаях — когда ты просто чувствовал, что события, разворачивающиеся сейчас, будут иметь значительные последствия в будущем — Бабуля Сиела понимала, что не в силах нести бремя своих несчастий; когда ее одолевали воспоминания, воспоминания о долгом путешествии на быке, впряженном в черную повозку, перевозившую золото, и она сокрушалась о прошедших годах и сетовала на бессердечность судьбы, на жестокую руку войны.
— Я думала, что это будет последняя война, — бормотала она, — когда англичане поставили буров на колени. Я думала, все кончилось, и нас ожидают лишь мирные годы. А теперь все началось сначала, и вот она снова здесь, и людей, как скотину, посылают в места, где им вовсе не хочется находиться, в точности, как меня, когда папаша адвоката Писториуса похитил меня из моего дома, этот фельдкорнет с рыжей бородой и сверкающими синими глазами.
— Вы только посмотрите, как храбро ведут себя эти молодые люди: гордая осанка и рукопожатие, да еще и глазки строят молоденьким женщинам на платформе. Но я, Сиела Педи, женщина, приехавшая в Йерсоненд верхом на быке, вижу по их глазам, что они на самом деле чувствуют.
Она смотрела на мрачные утесы Горы Немыслимой и не знала, что капитан Гёрд — человек, о котором она слышала в 1902 году, когда приехала сюда с повозкой золота, сидит на другой стороне платформы и рисует: капитан Гёрд, охотник и художник, путешественник, контрабандист, поклонник женщин кои; художник, чьи рисунки покупали аристократы и короли, сидит у дальнего конца пыхтящего паровоза, возле выстроившихся в ряд красных пожарных ведер. Его пальцы заляпаны краской, как радугой. Он сидит на трехногой табуретке. Перед ним установлен раскладной стол. За его спиной, скрестив руки на груди, стоит его проводник, Рогатка Ксэм, с пером на шляпе и таким выражением лица, словно он уже сказал, что с него довольно, нервы его на пределе и он не сможет больше мириться с буйными выходками капитана.
На столе перед капитаном выстроились маленькие бутылочки и кисти. Он рассматривал молодых итальянцев и паровоз, женщин, крутивших зонтики, и мужчин в сапогах. Он наклонялся над рисунком, потом снова смотрел вверх, следя взглядом за трубами и колесами паровоза и старательно вымеряя их в стремлении запечатлеть сцену.
Он перенес свою неугомонность и кочевые привычки из жизни в смерть; он все еще спешил запечатлеть все. Даже его конь беспокойно топал ногой. И там же, на раскаленном паровом котле черного паровоза, рядом с трубой, все еще выплевывающей клубы дыма, с удобством расположился ангел, расслабив и слегка раскинув большие крылья и наблюдая за этой сценой. Он то и дело ловил блох у себя в перьях, а из-под его ягодиц стекала на изгиб паровозного котла тонкая белая струйка.
Бабуля Сиела так пристально следила за Большим Карелом Бергом, потому что была из одной эпохи с его отцом, Меерластом Бергом, и его матерью, Ирэн Лэмпэк, красавицей, индонезийской манекенщицей и модисткой. Да, казалось, словно крупный костяк Меерласта Берга вернулся под широкополую шляпу его сына. Большой Карел стоял на обеих ногах, в то время как его отец потерял одну и хромал на искусственной, но широкие плечи были те же самые, и роскошные волосы, и посадка головы; жесты были такими же напыщенными, а голос — таким же громким. Но и утонченность матери, Ирэн Лэмпэк, тоже проявилась в Большом Кареле. Это сразу было заметно по тому, как он слегка склонял голову, разговаривая с кем-нибудь; как он здоровался с каждым, пожимая руку, и останавливался для беседы, отдавая человеку все свое внимание. Это заметно было и по его профилю: изящно вырезанным губам и восточным векам.
Бабуля Сиела угадывала в Большом Кареле и беспокойность Меерласта; она знала, что под необузданными жестами скрывается боль. Как и его умерший отец, он потратит всю свою жизнь на поиски воды, чтобы напоить иссохшие места внутри себя.
Невидимый капитан Гёрд склонился над работой. Он вдохнул резкий запах краски, сумев запечатлеть образ коренастого Марио Сальвиати, поднявшего над головой камень. Он был блестящего золотого цвета — того же оттенка, что пропитал ангела, которого он уже нарисовал на черном паровом двигателе.
Золото, думала бабушка Сиела Педи. Золото — всегда золото.
Вода, конечно; и страусиные перья; но в конце концов все возвращается к неуловимому золоту.
Когда она повернулась и увидела, что все уже уходят, во рту у нее появился горький привкус. Стол члена магистрата убрали, служащие складывали списки распределения в портфель, перед станцией набирали обороты моторы автомобилей, констебли разрешили своим лошадям напиться из красных пожарных ведер.
Черная тень ангела скользнула по платформе, по освещенной солнцем дороге и исчезла, когда паровоз постепенно набрал скорость. Машинисту пришлось встать на специальный поворотный круг, и паровую машину с громким шумом и шипением пара перецепили в конец состава. Теперь ее нос смотрел в сторону Кейптауна, и шумные правительственные солдаты быстро загружались в поезд, располагались с удобствами в пустых вагонах и бурно махали руками начальнику станции.
Поезд тронулся с места и вскоре исчез за деревьями. Когда Бабуля Сиела обернулась, ей почудилось, что она уловила в воздухе слабый запах краски. Но капитан Гёрд и Рогатка Ксэм уже собрались и ускользнули прочь. Запашок краски еще немного повисел в воздухе и тоже испарился. Она вздохнула. Ах, эти постоянные попытки зарисовать вещи, заставить их выглядеть по-новому; попытки остановить и замаскировать! Вы ничего не сумеете мне об этом рассказать, думала она. Это история моей жизни — и Йерсоненда.
14
Джонти Джек направил телескоп на каменный коттедж. Время от времени перед линзами возникал зеленоватый мазок — одна из сосен, что раскачивалась от ветра между ним и каменным домом. С тех пор, как Инджи появилась в Йерсоненде, возле телескопа постоянно стоял стул. Джонти следил за передвижениями Инджи лунными ночами, когда она появлялась, чтобы на свежем воздухе встряхнуть серебристыми волосами, и долго стояла снаружи, прежде чем вернуться в дом. Тогда он отправлялся в постель и видел во сне, как Инджи идет между деревьями в ночной рубашке, идет сквозь темноту прямо к Спотыкающемуся Водяному, который светился на своем месте, прикованный к земле. Джонти видел, как ее пластичность и грация подхватывались ветром и летели прямо к крылу и бедру водяного, к его плавнику и мускулистой, выгнутой дугой спине; и Джонти слышал крик водяного — радости или боли, он сказать не мог — ликующий, как крик орла, и просыпался из-за него. И слышал собственный голос: «Как крик орла!»
Так проходили теперь его ночи, и дни были не лучше. Инджи завладела им, как лихорадка. Он поднимал кусок дерева — и видел ее тело, взывающее из глубины об освобождении. В гладкости прохладных резцов тоже было что-то от нее, а первая затяжка марихуаны вобрала его в себя, как объятие. Джонти сидел у телескопа и смотрел на тихую дорогу. И внезапно, словно ее призвали, на дороге появилась она, она шла с волосами, стянутыми в бесстыдный конский хвост, в неизменных солнечных очках, на ее щеках и нижней губе блестел белый солнцезащитный крем. Она надела зашнурованные ботинки, а между лопатками к ней, словно маленькая обезьянка, прильнул небольшой рюкзачок. Ее красивые ноги потрясли Джонти, будто он видел их в первый раз.
Он отпрянул от телескопа, потряс головой и снова посмотрел. Она исчезла, и пришлось поспешно осмотреть улицы, чтобы отыскать ее под плакучей ивой у шлюзовой перемычки.
Она наливала себе кофе из термоса и отламывала кусочки от буханки хлеба, которые и ела с сыром. Свою простую еду она разложила на белой салфетке рядом с собой.
Джонти наблюдал за ней, пока она не повернулась и не посмотрела прямо в объектив. Какое-то мгновенье ее лицо было прямо перед ним, рядом с ним. Очки она сняла, и он увидел встревоженные глаза над жирными мазками крема и руку, рассеянно откинувшую в сторону прядку волос. Увидит ли она его? Увидь меня! — шепнул в его голове маленький голосок, но Джонти понимал, что она видит только гору, и темный лес, взбегающий вверх, к ребру ущелья, а там, над скалами и ущельями, широкую грудь Горы Немыслимой.
Джонти выругался и встал со ствола дерева, который положил на две опоры рядом со Спотыкающимся Водяным. Он внимательно изучал отметины, оставленные его резцом на дереве. Облик изменился, превратился во что-то другое. Теперь там лежала Инджи с распущенными волосами, перекинутыми через руку, и — поскольку она слегка повернулась набок — одна ее грудь оказалась ниже другой. Изгиб живота и бедро исчезали, переходя в необработанное дерево, и оставались там; прекрасная лоснящаяся форма, расплавленная в неукротимой сущности.
Джонти взял резец и деревянный молоток и начал яростно кромсать дерево. К тому времени, как он прервался, чтобы заварить себе чая из конопли, с него капал пот, а спина болела. Теплая жидкость вскружила голову, Джонти засмеялся, и продолжил работу, и забыл о времени. Он добрался до шеи, до ее плеч, и продолжал работать над деревом, находя в нем дыхание, плавность линий и тепло.
— Инджи, — сказал он, а когда взглянул вверх, вдруг увидел ее, стоявшую над ним, уставшую от ходьбы, мокрую от пота, с кривоватой усмешкой.
— Я помешала?
— Но… я… — Джонти посмотрел на белую плоть перед собой, на рассеченное бревно, на щепу, которую он срезал, чтобы раскрыть ее наготу внутри дерева, уязвимую и робкую под его руками. Он пошарил руками за спиной, но ничего там не нашел. Он споткнулся о молоток, кинувшись в дом, и вернулся оттуда с одеялом, которое набросил на бревно. И в тот миг, когда Джонти повернулся к Инджи, он осознал, что в этом на стволе на козлах и видеть было нечего; он еще работал, срезая ненужное, счищая излишки, заглаживая. Еще не было никакой узнаваемой формы.
— Я…
— Джонти, — сказала она и выглядела при этом растерянной. — Мне очень, очень жаль. Я не должна была приходить, не сейчас…
— Нет, пожалуйста, сядь. Сядь здесь. — Он скинул резцы со стула рядом со своим и тут же сообразил, что она, должно быть, заметила другой стул, так откровенно поставленный перед телескопом. Джонти быстро убрал его, и они сели, неудобно, опять абсурдно церемонно.
— Ты работаешь, — сказала Инджи совершенно ни к чему, показывая на бревно под одеялом, словно в этом было некое сиюминутное значение.
— Да, да, все время что-то состругиваю…
Джонти потер свои руки. Он видел, как она на него смотрела — вопросительно, как слегка раздувались ее ноздри, а взгляд упал на чайник с остатками конопляного чая.
— Хм… — протянула она и расхохоталась.
— Глоточек?
— Хм, — хихикнула Инджи.
Он принес кружку.
— Слушай, — произнесла Инджи, когда Джонти налил ей чая, — мне на днях придется освободить каменный коттедж. Приезжают какие-то американцы.
— Охотники на куду.
— Да, так мне и говорили. — Инджи подождала, чтобы Джонти спросил ее о дальнейших планах, но он продолжал сидеть, глядя на деревья. — Мне нужно найти жилье, — сказала она и поспешно добавила на случай, если он решит, что она напрашивается на приглашение, — где-нибудь в городе.
Он немного подумал.
— Все, кто проезжал через нас все эти годы, останавливались в Дростди.
— Дростди?
— Да. Вот, посмотри. — Он подвел ее к телескопу. — Вон там, около пальм. Видишь башенки и фронтон?
— А кто там живет?
— О… — Джонти помахал рукой, словно отгонял от лица муху. Инджи узнала жест — точно такой же сделал лавочник, когда не хотел разговаривать с ней в тот день. Это йерсонендский жест уклончивости, подумала она, и довольно резко спросила:
— И что это значит? Никто не живет?
— Это жилье для путешественников, — грубо ответил он и отвернулся. Инджи видела, что он не хочет больше говорить об этом, и от нее не ускользнули выбранные им слова «кто проезжает через нас» и «путешественники». Он что, пытался подчеркнуть, что, по его мнению, она заехала сюда по пути куда-то еще? Или это мягкий упрек: путешествуй себе дальше, здесь для тебя ничего нет?
Хотелось бы ей сказать ему напрямик: «Я хочу купить эту скульптуру, а потом я хочу вернуться в Кейптаун». Но она боялась ускорить этим окончательный и безоговорочный отказ. И еще не была готова вернуться в художественную галерею.
Дни шли, и она все больше и больше расслаблялась здесь. В простом ритме этого места было что-то, позволяющее ей забыть о распрях и тайных интригах в художественном мире ее родного города.
Инджи вернулась туда, где они сидели, и протянула кружку, чтобы Джонти налил ей еще чая.
— Я обращусь в Дростди, — сказала она тоном, завершающим обсуждение. Молчание Джонти заставляло ее чувствовать себя неуютно, но потом она поняла, что он просто полностью расслабился.
Инджи развязала шнурки, сняла ботинки и носки, поерзала чувствительными, мягкими ступнями по земле и снова села.
Джонти наблюдал за ней.
— Городские ножки, — поддразнил он. Она засмеялась.
Они сидели, упершись локтями в колени. Инджи уткнулась носом в пустую, теплую кружку.
— Какое блаженство, — вздохнула она.
— Хм… — пробормотал Джонти.
Инджи показала на бревно на козлах.
— Что ты делаешь? — небрежно спросила она, совсем забыв о том, как чуть раньше извинялась.
Джонти резко посмотрел на нее. Что ей известно? — гадал он, и в нем поднималось что-то вроде раздражения. Можно ли ей доверять? Притащилась сюда без приглашения, чувствует себя, как дома.
— Ничего, — буркнул он, поднялся и скрылся в доме, где начал суетиться, переставляя с места на место горшки и сковородки на дровяной плите, а потом занялся починкой сломанного деревянного молотка. К тому времени, как Джонти снова вышел наружу, Инджи и след простыл. Ее пустая кружка стояла на земле рядом со стулом. И, как обвинение, шаркающие следы на земле и стул, поставленный обратно к телескопу. Как быстро, подумал он. То, что всегда случается со мной, случилось снова, и так скоро.
15
Когда Инджи Фридландер припарковала свой желтый «Пежо»-универсал под большими дубами перед старым Дростди, она представления не имела, что ее ждет.
В самом Дростди на краю кровати сидел старый генерал, сердито глядя на радиопередатчик, висевший на стене рядом с его кроватью, так что всякий раз, очнувшись ото сна, ему достаточно было сесть, спустить ноги на леопардовую шкуру и включить его.
С потолка свисала старая москитная сетка и укутывала ему плечи. Вокруг радио стояли книги в кожаных переплетах, заполненные картами и таблицами, такие старые, что стоило ему чересчур быстро взять какой-нибудь томик, как страницы летели на пол.
Пожелтевшие карты на стенах были в пятнах от насекомых и помета гекконов. На полу валялись карты, скрученные в рулоны, и два датских дога положили головы на стопки книг, словно слушали статистический треск из радиопередатчика и прислушивались к бормотанию генерала, водившего пальцами по большому глобусу.
Всякий раз, как его охватывала жажда золота, генерал начинал быстрее вращать глобус Оба пса, Александр и Стелла, привыкли к царапанью и шуршанью длинных пальцев по поверхности глобуса, когда те скользили по градусам широты, ползли вверх по горам и вниз по линиям побережья, особенно по тем местам, где основные течения омывали континенты.
Видно было генеральскую форму, висевшую в шкафу, а на стене громоздились сабли и ружья. Там же висели фотографии старых воинов с забытых войн, флаги, пробитые пулями или шрапнелью, а ночами, если внимательно прислушиваться, когда старик спал под москитной сеткой, зажав в руке пистолет, можно было услышать всхлипыванье юных солдат, умиравших на полу, там, где сейчас лежали и дергались во сне датские доги.
В Йерсоненде упорно держался слух, что старый генерал держал взаперти в задней комнате женщину — несчастную девушку без лица.
Рядом с комнатой женщины была спальня каменотеса Марио Сальвиати, старого человека, который сидел у фонтана во внутреннем дворике Дростди с камнем в руке: тем самым камнем, который он протянул Большому Карелу в день своего появления на железнодорожной станции; в тот день, когда портные стали пастухами, а каменщики — дворецкими.
Со временем Инджи попытается разобраться, сколько правды содержится в этих историях, но сейчас она сидит в «Пежо», вспоминая Джонти Джека и скульптуру, спрятанную под одеялом. Я не смогу быстро купить эту скульптуру, поняла она. Сначала надо будет завоевать доверие этого человека, а как-нибудь потом, когда он станет более здравомыслящим, чем во время их последней встречи, ей придется убедить его, что скульптуре самое место в фойе Национальной Галереи.
Инджи подумала о жадных лицах министра и спикера и вздохнула. Тут большой пес сунул морду в открытое окно и загадочно посмотрел на нее. Его голова была на одном уровне с окном автомобиля.
Инджи с трудом сглотнула.
— И как тебя зовут? — спросила она, но пес по-прежнему не проявлял никаких признаков доброй воли. Его усталые, мудрые глаза сосредоточились на ней. Инджи боялась выйти из машины. Ей казалось, будто пес взял ее в плен. Позади него клевала что-то стайка курочек-бантамок с покрытыми перьями ногами. Инджи несколько минут смотрела на них, потом рискнула пошевелиться. Пес зарычал, не убирая голову из окна.
И вот Инджи пришлось сидеть там, в машине, в тени дерева Через четверть часа она услышала бой часов в доме. В деревьях ворковали голуби. Веки пса отяжелели, глаза закрылись. Он негромко всхрапнул. Какая нелепость, подумала Инджи, и только собралась шевельнуться, как пес снова зарычал, не открывая глаз. Она покорно опустилась обратно на сиденье. Может, лучше подождать. Законное время для отдыха, решила Инджи — еще одно городское ощущение, не имеющее здесь никакого значения, потому что старый дом со своим фронтоном, широкой опоясывающей верандой и запущенным садом, сохранившим определенную упадническую элегантность, был пронизан духом безвременья.
Сидя на краю кровати, старый генерал, не имеющий понятия о молодой женщине в «Пежо», бормотал экзотические названия в микрофон радио — названия давно забытых галеонов и фрегатов; призрачных кораблей, плававших только в сердцах охотников за сокровищами вроде него самого.
Он знал все наизусть: даты, когда они затонули, подробности крушения, как они тонули, их потери, высоту волны и морское течение, тоннаж и количество спасательных шлюпок, паруса и паровые машины, боровшиеся с волнами, остовы, наполовину похороненные в песке, как разинутые рты черепов, выставленные для разложения и для прибрежных ветров, полуутонувших людей, спасшихся на плотах, которые сносило все дальше и дальше в море, и они медленно умирали от обезвоживания и чернели, как сушеная сельдь, съеживались и становились загрубевшими в своей смерти, а потом их подбирали корабли, зашивали в парусину и снова бросали в море…
Подобные образы проносились в голове генерала, пока он сидел перед картами, натягивая на себя москитную сетку, пока воспоминания о смерти, и бурях, и морской соли не делались непереносимыми. Он был одним из племени вымирающих охотников за сокровищами — последним из тех, кто нырял за сокровищами в затонувшие галеоны, движимый мечтами о золотых монетах и драгоценностях, ждущих его под песком. Алчность удерживала в жизни людей такого сорта, а их даты рождения тонули, как затонувшие шхуны, и погружались все глубже в песок, и волны времени омывали их до тех пор, пока они не становились потерянными навсегда: люди без возраста, охваченные жаждой золота и вечной верой в великую находку; люди, которых поколение за поколением оберегали датские доги. Потому что если желание твое достаточно сильно, знали люди, подобные ему, ты сумеешь победить даже саму смерть.
В тот самый день, когда Инджи появилась в Дростди, генерал получил по передатчику сообщение от своих агентов о поисках, греющих его сердце. Потрескивающее сообщение о Четвертом Корабле пришло с запада страны. Голландский служащий, Ян ван Рибек, посланный в 1652 году Голландской Вест-индской компанией, чтобы основать на мысе Штормов восстановительную базу, прибыл туда на трех небольших кораблях — это знали все. Но лишь избранные, которые рыскали по шарику в поисках сокровищ, знали, что был и еще один корабль, забытый историками. На Четвертом Корабле перевозили золото, которое требовалось ван Рибеку, чтобы выторговать свой путь через моря в случае нужды, а также путь через Африку. Этот корабль сошел с курса из-за встречного ветра.
Три хорошо известных корабля — «Рейгер», «Добрая надежда» и отважный «Дроммедарис» наблюдали за облаками, курившимися над Столовой горой с места, известного теперь, как гавань Столовой горы. Четвертый Корабль затонул в холодном течении Бенгуэла на западном побережье Африки, недалеко от устья реки Большая Гэриеп.
План усложнялся, судя по трескучим сообщениям из приемника генерала, и он разворачивал карты и обводил на них круги при помощи парочки компасов. Он оттолкнул с дороги пса, перелистывая книги и вращая глобус — появились доказательства, проливающие свет на предположение, что Четвертый Корабль пытался ускользнуть от пиратского капера с командой, набранной неизвестно где.
Скорее всего, Четвертый Корабль подвергся разграблению прежде, чем затонуть; возможно, пиратский корабль тоже затонул после пушечной стрельбы, с такелажем, перепутавшимся, когда два судна столкнулись в открытом море и люди напали друг на друга с саблями и мушкетонами.
Кто знает? Под поверхностью сказки поблескивает золото; сверкающие приливы воображения омывают сокровища, а время от времени, если свет упадет правильно, золото сверкает на дне океана, притягательное, чувственное, невыразимо желанное. Генерал знал об этом все, сидя в одиночестве в своей спальне с увеличительным стеклом, дрожащим над картами и старыми рукописями.
Миллионы Крюгера были вторым кладом, заставлявшим его обливаться холодным потом, принесшим ему приступы застарелой малярии, когда он шел по горячему следу: рюкзаки, полные золотых фунтов, золотые бруски и другие сокровища, которые Пол Крюгер пытался вывезти из страны, когда англичане вторглись в две республики буров в начале двадцатого столетия.
Некоторые охотники за сокровищами утверждали, что золото с Четвертого Корабля было обнаружено кавалерией Пола Крюгера, расплавлено и обращено в фунты для покупки пушек в Германии, винтовок во Франции и провизии в Капской провинции во время войны.
В тот день, как раз тогда, когда Инджи для пробы протянула руку к внушительной собачьей голове, пришло новое сообщение о золоте Крюгера. Инджи легонько погладила Александра, он открыл глаза и с обожанием посмотрел на хорошенькую девушку, так нежно прикасавшуюся к нему. В это время через аппарат генерала, запинаясь, шел факс; старая сангома (ведьма-знахарка), сообщалось в нем, умирающая от голода старая ведьма далеко с севера, призвала воспоминания и видения с помощью духа своей матери, тоже сангомы: старые истории о долинах с деревьями, одно из них — огромный пустотелый баобаб, печально кланяющийся закатному солнцу. В ста шагах от него находится невысокий холм с грудой камней, один из которых имеет отчетливую форму профиля бородатого мужчины. Во время двенадцатого удара часов в Новый Год, и только в это время, кончик носа мужчины отбрасывает тень рядом с муравейником. Если отметить это место каблуком и рыть там, найдешь монеты, которые, сверкая, выскальзывают из рук, скользкие, как вода, неземные, словно держишь между пальцами солнце.
В одном дне пути на юг от города, в котором нет железной дороги, виделось старой сангоме, а генеральские агенты записывали, пока старуха хрипела над пророческими костями, и глаза мужчин желтели и сверкали, как у леопарда.
Когда она договорила, они убили ее. Она умерла, и их лица запечатлелись на ее сетчатке, а дверной молоток в виде большой медной львиной головы на двери Дростди под рукой Инджи Фридландер оказался неожиданно холодным. Как будто сегодня зимний день, подумала она, или день лихорадки и болезни.
Когда дверь открылась, Инджи отшатнулась от запаха целебных мазей, застоявшейся воды в фонтане, винограда, гниющего на плитках внутреннего дворика, перьев попугая и неожиданного павлиньего крика, перекрывающего треск радиопередатчика. Инджи уставилась на женщину средних лет.
— Здесь можно остановиться? — нервно пискнула девушка.
16
Как ввести глухонемого человека в новый город и новую жизнь?
Нужно внимательно следить за ним, решил Большой Карел Берг, и замечать, на чем останавливается его взгляд. Потом приносить ему эти вещи или отводить его к ним. Так ты найдешь путь к его сердцу и сделаешь из него преданного партнера.
В первое же утро после прибытия итальянцев в Йерсоненд он пошел будить Марио Сальвиати в пристройке позади своего дома. Он с удивлением увидел, что спящий мужчина все еще держит в руке камень, который нашел вчера около рельсов и поднял вверх.
Большой Карел поставил рядом со спящим кружку с кофе, слегка потряс его за плечо и пошел на переднюю веранду, где сидела и дожидалась его Летти Писториус. В это утро у нее снова был далекий, замкнутый взгляд — вчера вечером она припомнила что-то, однажды сказанное ей Большим Карелом. Он не помнил, что это было, но вот она сидела там и размышляла об этом. Он поднялся по ступенькам, она подняла голову и спросила:
— Ты что, собираешься тащить с собой этого немого на Равнины Печали? Он хоть понимает, зачем он здесь?
— Если бы ты подарила мне сына, — огрызнулся Большой Карел, взяв свою кружку с кофе, — который смог бы помочь мне с моим проектом, мне бы не потребовалась помощь иностранца.
— В тот день, когда ты услышишь меня, получишь своего сына.
Забыв про кофе, Карел вскинул вверх руки, и горячая жидкость выплеснулась на него.
— Да ты знаешь, Летти Писториус…
Внезапно рядом с ними оказался Марио Сальвиати, стоявший на нижней ступеньке лестницы. Он надел чистую белую рубашку и гладко причесал влажные волосы. Карел увидел все тот же камень между его большим и указательным пальцами. Он медленно выдохнул. Когда Карел повернулся к Летти, ее уже не было. Он снова обернулся к Марио Сальвиати, но и тот исчез. Карел стряхнул с руки капли кофе, взял шляпу и медленно побрел по саду до того места, где рядом с рыбным прудиком сидел на корточках Марио Сальвиати. Они немного посмотрели на золотую рыбку, потом Карел поманил итальянца за собой.
Двое мужчин обошли дом и вошли в мастерскую, просторную, выходящую на север комнату с большими окнами. Большой Карел толкнул дверь, и Марио Сальвиати удивился, увидев поток света, струившийся в помещение, и большие верстаки, заваленные измерительными и прочими инструментами. Карел наблюдал за итальянцем, медленно передвигавшимся между столами. Тот взял в руки буссоль, потом медный ватерпас. Долго стоял возле теодолита, подержал в руках телескоп. Но дольше всего он задержался возле резцов и деревянных молотков, брал резцы по одному, взвешивал каждый в руке. Посмотрел на Карела и улыбнулся.
Карел дал ему возможность продолжить осмотр комнаты, но итальянец быстро вернулся к камнерезным инструментам. Тогда Карел подвел его к столу в углу комнаты, на котором лежали землемерные карты и несколько мелкомасштабных моделей мостов и плотин. Карел убрал ткань, скрывавшую тщательно сделанную масштабную модель, которая стояла на его собственном столе.
Они начали рассматривать ее: это была Гора Немыслимая — даже новоприбывший не мог ошибиться — и городская плотина; вдоль нее извивалась железная дорога; виднелись городские крыши; позади горы простиралась широкая каменистая равнина. Потом Сальвиати наклонился, потому что указательный палец Карела медленно полз по местности. Движение пальца началось на городской плотине и продолжалось по тонкой серебряной линии, тщательно начерченной там. Линия бежала от плотины, вверх к горному хребту, через гору и выстреливала через равнину.
Карел стоял перед итальянцем. Тот же указательный палец он прижал к груди Сальвиати. Они немного постояли так и вдруг поняли, что Летти следит за ними через окно. Карел в приветственном жесте поднял руку, но она отвернулась.
Большой Карел вытащил из комода кожаный мешок. Подошел к резцам и тщательно отобрал шесть самых прочных, разных размеров. Марио Сальвиати наблюдал за ним. Карел по одному взвесил резцы в правой руке. Потом скатал мешок с резцами и перевязал его ремешком. Шагнул к Марио Сальвиати и протянул ему мешок.
— Это твое, — произнес Карел. Сальвиати не слышал его, но понял. Часом позже, когда они ехали верхом мимо городской плотины, он придержал своего коня, и тот на голову отстал от жеребца Большого Карела, с левой стороны. Так Марио Сальвиати и ездил впоследствии, во все те дни, что простирались перед ними. Этого Карел и хотел. Этого Летти Писториус, слишком хорошо знавшая своего мужа, и боялась.
17
Со временем это стало известным под названием «канал стремительной воды» — акведук, созданный Карелом с помощью Немого Итальяшки и Закона Бернулли. Канал, сверкавший, как след змеи и отводивший излишки воды от заново построенной по другую сторону каменистой равнины плотины в Йерсоненд.
Немой Итальяшка, человек, который не мог говорить, сделал так, что его услышали — громовыми взрывами динамита.
Раннее утро стало временем взрывов — или временем прятаться, как говорили жители Йерсоненда — и город часто просыпался из-за громовых раскатов с далеких равнин.
Эти взрывы сделались значительной частью жизни города. Это были дни, когда имя Карела Берга превратилось в Большого Карела Берга; это было время, когда люди начали смотреть на него снизу вверх; дни, когда земля часто дрожала; дни до того, как он стал известен под прозвищем Испарившийся Карел.
Время шло, и работа закаляла его, а солнце обжигало ему кожу, и приземистый итальянец начал походить на ящерицу. Обладая природным умением управляться с уровнями и теодолитом, которые Большой Карел заказал из Амстердама, он измерял и тесал камни, разработав систему жестикуляции, чтобы его понимали.
Вот так Марио Сальвиати отсек свои лучшие годы, говорили позже люди; каждый уложенный им камень был безмолвным словом одиночества и стремления к миру, который он оставил. Итальянец укладывал камень за камнем, обращаясь с каждым так, будто это было тело женщины, а Большой Карел заполнял мир словами и — если верить слухам — занятиями любовью, а по воскресеньям после обеда с гордостью возил гостей в своей карете, чтобы показать им котлован и строительные работы.
Деньги часто заканчивались, и Большой Карел ездил от фермы к ферме. Или говорил речи на сельскохозяйственных выставках после того, как к его лацкану прикрепляли розетку победителя (секция: кареты и лошади). Для того, чтобы приступить к серьезному делу — убедить фермеров опять раскошелиться — он обычно выбирал пивную палатку.
— Еще четыре сотни фунтов на динамит, и нужно на, — брать и привезти еще семьдесят свежих кхоса, купить второй теодолит, несколько молочных коров, чтобы они паслись в лагере, свободный доступ в лагерь для рабочих бригад и — еще раз: пожалуйста! — никаких бесед о правах рабов. И миссионеры пускай держатся подальше от моих чернокожих. Они здесь для того, чтобы работать, а не для того, чтобы готовиться ко входу на небеса.
Так звучала его мелодия, и фермеры плясали под нее. Медленно, но верно акведук стремительной воды врезался в ландшафт; в некоторых местах это была совершенно прямая линия, в других такая извилистая, словно это змея ползла ленивыми изгибами.
И они постоянно вскидывали глаза на Гору Немыслимую, все они: рабочие, Немой Итальяшка, Большой Карел Берг и все остальные, кто с трудом наскребал денег для вложения в проект или работал с ними. Неужели вода действительно сможет преодолеть угрюмый синий пик?
В Йерсоненде устраивали молитвенные собрания, чтобы даровать воде мощь и кинетическую энергию, чтобы воззвать к Господу о помощи и поддержке. Циники, без которых не обойтись, спорили на деньги, что катастрофа неминуема; оптимисты были свидетелями этих пари в надежде и ожиданиях.
Только Марио Сальвиати и Большой Карел Берг не молились, не бились об заклад и не сомневались. Они подгоняли рабочие бригады: Большой Карел своей экспансивностью, угрозами, сотнями бутылок дешевого бренди и — тайком — женщинами, которых привозил из бедных районов Порт-Элизабета; Немой Итальяшка — спокойной, напряженной работой собственных рук, которые, делаясь все сильнее и больше, стали напоминать клешни краба. Он едва мог удержать в них нож или вилку. Ноги его еще сильнее искривились, потому что он поднимал камни, глаза сузились, а брови выгорели под солнцем.
Он привык к ритуалам, которых требовал от него Карел. Иногда он, Марио, должен был ударять железным бруском по куску рельса, висевшему на дереве рядом с его палаткой. Марио ничего не слышал, но ощущал вибрацию ступнями, а рабочие в лагере начинали шевелиться. Все бригады должны были взять свое снаряжение, а после этого полагалось позвать Большого Карела — он сидел перед своей палаткой на походном стуле возле складного столика, на котором лежали развернутые планы, буссоль и пара циркулей.
Карел назначал дневные задания. Бригада киркомотыжников должна была разрыхлить землю между двумя веревками, которые натягивали там в предыдущий день, после тщательных измерений. За ними шла бригада с лопатами, а бригада с совками завершала работу. Телеги с запряженными в них быками должны стоять здесь, показывал рукой Большой Карел, чтобы передвигать камни, а телеги с запряженными мулами будут перевозить землю вон туда.
Самый лучший камень полагалось откладывать в сторону, чтобы Немой Итальяшка посмотрел его и проверил руками на текстуру и прочность; небольшая бригада помощников каменотеса приступала к работе после недолгого перерыва на отдых.
Немой Итальяшка всегда был занят, и куча камня росла, и каждый второй день камни укладывали и скрепляли известковым раствором, создавая чистый, аккуратный канал — аккуратный, не пропускающий воду, такой, словно он всегда находился здесь.
Вечером перед днем, когда планировались взрывы, Большой Карел приглашал Марио в свою палатку. Они сидели и пили граппу при свете фонаря. Большой Карел знаками объяснял, чего можно ожидать, а Марио, обследовав текстуру скального обнажения, объяснял, что может помешать работе.
Они определяли количество шашек динамита, выкладывая запалы на промасленную ткань. А потом расходились, оба слегка пошатываясь от выпитой граппы.
На следующее утро рабочие по строгому приказу оставались в лагере. Большой Карел и Марио сами размещали динамитные шашки и вставляли запалы. Большой Карел отходил в сторону, а Марио поджигал запалы, но ему было велено прятаться за спину Большого Карела на время взрыва. Прежде, чем уляжется пыль, Большой Карел уже появлялся там в пыльном облаке. Иногда он спотыкался, перебираясь через камни, и выдергивал кусты кару, но стремился подойти к яме как можно быстрее. Он ходил вокруг нее, потирая глаза, пока не уляжется основная масса пыли; тогда он мог расслабиться и как следует осмотреться. Наконец он жестом подзывал Марио: можешь подойти.
После того, как Марио внимательно осматривал место действия, он ударял по рельсу, появлялись рабочие с кирками и лопатами, повозки с быками и мулами тряслись среди свистков и криков, а Большой Карел возвращался к своей палатке, наклонив голову и глубоко погрузившись в мысли.
И тогда Марио хотелось, чтобы он мог сказать своему нанимателю несколько слов утешения. Он не знал, к чему все клонилось, но уже начинал догадываться. И он прятал это слово глубоко в сознании, словно это было нечто, что следует держать взаперти, потому что пользоваться этим слишком опасно.
18
Джонти услышал по «городскому телеграфу», что Инджи Фридландер справлялась, нельзя ли взять в аренду лошадь. Из разговоров в пабе «Смотри Глубже» он узнал, что она собирается съездить на Равнины Печали. Шел двенадцатый час, и Джонти уже подпирал барную стойку с несколькими другими городскими пьянчугами. То бревно доставляло ему беспокойство, потому что становилось под его руками все более безжизненным. Бармен потер глаза и умелым щелчком отправил порцию бренди по гладкой деревянной поверхности стойки к ждущей руке Джонти.
— Я слышал, как она говорила, что хочет отправиться за тайной, — сказал бармен Смотри Глубже.
— За тайной? — переспросил Джонти, опершись на локоть и развязывая шнурок, который удерживал его конский хвост. Он тряхнул длинными рыжими волосами и понял, что Смотри Глубже и небольшая группка завсегдатаев внимательно наблюдают за ним. Прежде, чем они успели что-то ответить, он поспешно добавил: — А где она собирается взять лошадь?
— Она уже нашла, — отозвался Смотри Глубже. — Я подсадил ее на старую ручную кобылу Писториусов. Она сказала, что знает, как держаться в седле, и вовсе не хочет какую-нибудь старую клячу.
— Так она что, на самом деле собралась ехать верхом под таким жарким солнцем? — Джонти глотнул бренди.
— Мимо паба она проехала добрый час тому назад. И, насколько мы увидели, действительно умеет держаться в седле. — Смотри Глубже засмеялся, когда Джонти, бесспорно встревоженный, собрал волосы, завязал их шнурком и двумя глотками опорожнил рюмку. — Ты что, за ней следом собрался? — крикнул он, но Джонти уже вышел наружу.
Что, черт возьми, Инджи задумала? Какие фантазии навеяли ей городские сплетни? Что она ищет? «Тайна» может означать только одно — но чистое безумие думать, что можно разгадать загадку, проведя день в седле. Джонти боялся, что Инджи потеряется на Равнинах Печали. Но потом вспомнил: куда бы ты ни отправился, всегда можно увидеть угрюмую массу Горы Немыслимой. Стало быть, беспокоиться не о чем.
А вдруг ее лошадь сломает ногу, попав в нору меерката, и она не сумеет вернуться домой до темноты? Или ее укусит змея? У нее слишком светлая кожа, она может недооценить солнце; а может, взяла с собой недостаточно воды.
Он поспешил по тропинке к Кейв Горджу; как влюбленный школьник, чья подружка пропала, насмехался он над собой. Дома он схватил бинокль, две бутылки воды и запасную шляпу на случай, если она забыла.
Что еще можно для нее взять? — возбужденно думал Джонти. Может, кусок вяленого мяса? Нет, по такой жаре слишком солоно. Вместо этого он привязал к ремню еще одну бутылку воды.
Джонти побежал вниз, в усадьбу, куда ходил каждый день к вечеру в коровник, и одолжил там лошадь, на которой иногда ездил, когда искал плавник в вымоинах под утесами.
— Она направилась туда, — сообщили ему рабочие и понимающе засмеялись, когда Джонти пустил лошадь в галоп. Почему бы вам не заняться своим чертовым делом и не повыпалывать сорняки? — огрызнулся про себя Джонти.
Он ехал по дороге, которую они показали, прочь из города, в сторону, противоположную каменному коттеджу. Джонти проверил городскую плотину, но Инджи там не было. А рядом с каналом стремительной воды, там, где тот спускался со склона горы, Джонти заметил скользящие следы копыт и ее ботинок. Здесь Инджи вела лошадь в поводу, и было совершенно очевидно, что она собиралась идти вдоль канала.
Джонти тоже повел свою кобылу вверх по склону; склон был крутой, но кобыла привыкла пробираться вслед за ним по каменистым склонам Горы Немыслимой и по оврагам. Когда они одолели самые крутые места и добрались до первого предгорья, Джонти дал кобыле отдохнуть. Когда он снова сел в седло, кобыла дернулась.
Снова пошел аккуратно построенный канал, дно его почернело от высохшей лягушечьей слизи. Он немного отклонялся в сторону, потом поднимался по крутым склонам, чтобы добраться до обратной стороны горы, делал угол и резко падал вниз, на Равнины Печали.
Канал стремительной воды совершенно высох, потому что теперь шлюзовые ворота у источника далеко на севере открывали всего два раза в месяц. Тогда вода устремлялась через равнины, расплескиваясь, поднималась в гору и хлестала вниз, наполняя городскую плотину достаточным количеством воды, чтобы горожанам и владельцам приусадебных участков хватило ее на четырнадцать дней.
Джонти начал спускаться с другой стороны горы. Скоро, оглянувшись, он уже не увидел ни деревьев, ни полей. Перед ним, как серый океан, простирались Равнины Печали, и он со своей лошадью был не больше, чем черная точка, ползущая вниз по горе, между кустами и камнями.
Он все еще не видел Инджи, но идти по ее следу оказалось легко. Вот здесь она спешилась, здесь постояла, осматриваясь. Осталось даже влажное пятно со следами ее ботинок по обеим его сторонам, и Джонти невольно улыбнулся.
Тебя сегодня замучит жажда, Инджи, подумал он. Что девушка из Кейптауна может знать о Кару Убийц?
Джонти ехал и надеялся, что Инджи услышала не очень много скандальных историй о Бергах и Писториусах. Он знал, как оно бывало в Йерсоненде, и содрогнулся при мысли о некоторых байках. Как бродячие псы, шастают они по улицам в поисках падали в виде лжи и сплетен, принюхиваются к каждой ступеньке, и некоторые истории становятся яростными, безумными, отравляя всех и каждого в городе.
Что она может знать о повозке, влекомой быками, в которой везли золото, или о роли его деда, Меерласта Берга, в этой истории? Что она услышала о его отце, Большом Кареле Берге, там, в пабе, или же от лавочника с костлявыми руками?
Джонти пришпорил свою кобылу и прибавил ходу, потому что было уже два часа, и солнце пекло невыносимо. К этому времени вода у нее уже кончилась, он знал это, и если у нее есть хоть капля здравого смысла, она должна бы задуматься, не пора ли повернуть назад.
Кружащие над одним местом вороны привели его туда, где Инджи сидела в высохшем песчаном котловане рядом со своей стреноженной лошадью. Стало быть, она так и не наткнулась ни на таинственную карету, ни на сундуки с сокровищами, сочувственно подумал Джонти; только камень, и равнины, и кусты кару. Он удивился, что она не услышала его приближения, и некоторое время понаблюдал за ней, оставаясь в седле. Инджи собрала волосы под кепку, а щеки ее были белыми от защитного крема.
Ее лошадь вскинула голову, и бряканье упряжи заставило Инджи встревоженно посмотреть вверх. Но она ничуть не удивилась, увидев Джонти. Как будто она размышляла обо мне, подумал он, спешиваясь и подводя свою кобылу ближе. Стрекотали цикады. Он показал на ворон.
— Они ждут ужина. — Джонти засмеялся. — Похоже, что у них в меню — ты.
Инджи тоже засмеялась.
— Я уже собиралась возвращаться. Как много земли! — Она посмотрела вокруг, прищурившись от солнца. — Слова здесь становятся ненужными.
Джонти снова рассмеялся и сел рядом с ней. До них доносился запах конского пота, Инджи рисовала прутиком узоры в песке. Джонти не знал, что сказать. Вдруг она подняла глаза.
— Я вижу, у тебя есть вода?
— Конечно, есть. — Он протянул ей бутылку и смотрел, как она пьет. Ее щеки покраснели даже под слоем крема, капли стекали из уголков ее пересохшего рта и капали на колени.
К тому времени, как Инджи напилась, она совершенно задохнулась. Завернула пробку.
— А что привело сюда, на равнины, тебя?
Он показал на котлован.
— Самые лучшие куски дерева смывает сюда дождями. И камни. Панцири черепах. Иглы дикобраза. Всякие вещи. Я копаюсь, кое-что нахожу.
Она кивнула и снова взялась за бутылку. Потом повернулась к нему. Он знал, о чем она спросит, но так и не смог придумать подходящего ответа, пока добирался сюда. Он несколько раз собирался повернуть назад просто потому, что боялся этого вопроса.
Но время пришло, и она спросила очень просто; это прозвучало почти утверждением. Хотелось бы ему ответить с такой же простотой.
— Я все думаю про золото.
Джонти рассмеялся с некоторым облегчением, провел рукой по лицу и уставился на равнины. Потом фыркнул и порылся в песке.
— Сказки, — произнес он, наконец. — Сплетни.
Инджи некоторое время молчала. Потом очень тихо уточнила:
— Только сплетни?
Джонти поднялся, отряхнул песок. Потом посмотрел в ее лицо, поднятое к нему. Покачал головой и пошел к лошадям.
— Смотри, как низко солнце. Ночами с гор приходят леопарды и рыскают по равнинам. Пора отправляться.
Он видел, что она раздражена тем, как он уклонился от вопроса. Инджи пренебрежительно бросила:
— И они едят городских девушек.
— Их любимая пища.
Возвращались они медленно. И, как всегда, если приходилось проезжать мимо канала стремительной воды, Джонти думал о карете отца, которая, согласно легенде, промчалась здесь в день своего исчезновения.
Здесь он каким-то образом всегда чувствовал спешку и ужас беспорядочного побега Испарившегося Карела. Какая ирония, думал он: когда нет ветра, и все вокруг спокойно, можно услышать топот копыт и грохот отчаянно раскачивающейся кареты, которая мчится слишком быстро, обезумев здесь, на открытой равнине; так же нелепо, как все отцовские планы и мечты.
Есть вещи, о которых мне хотелось бы рассказать тебе, Инджи Фридландер, думал он, но я не могу себе этого позволить. Потому что я знаю: как только я доверю их тебе, тут же попытаюсь забрать все назад. Неистово, изо всей силы.
Как будто ты их украла у меня.
19
В день, когда вода должна была, наконец, потечь, все собрались в Тернкоуте, гористом районе на востоке, за каменистыми равнинами.
Там был лорд из Англии, скучающий и озабоченный — он проходил по следам знаменитого исследователя и художника капитана Вильяма Гёрда и случайно оказался рядом в нужный момент. Был епископ в пурпурном одеянии с сияющим крестом на епископском посохе. Ангел сидел на стене плотины, чуть поодаль, охлаждая ноги в мелкой илистой воде.
Он смотрел на Марио Сальвиати, который не мог по-настоящему принимать участие в церемонии. Он смотрел на цаплю на другой стороне запруды, бродившую по мелководью и ловившую рыбу, словно она и не видела толпу людей и возбуждение на глубокой стороне запруды. Ангел окунул концы крыльев в воду. Он ждал.
Были также три сангомы, сидевшие на одеялах. Чернокожие рабочие вызвали их из Транскея своим таинственным способом связи, и они, одержимые с раннего утра духами предков, дрожали так сильно, что клацали зубами. Капитан Гёрд быстро зарисовывал их. Он прибыл поздно, в сопровождении Рогатки Ксэма, ведущего в поводу вьючного мула, и выглядел не очень хорошо. Когда он немного отдохнет, то закончит все пером и маслом. А сегодня следовало торопиться, чтобы поймать быстрые движения, широкие жесты, беспредельный пейзаж и этих людей, которые больше, чем сама жизнь…
Карета и лошади Большого Карела Берга стояли у стены плотины среди седанов и пикапов. Были и еще повозки с лошадьми, потому что этот регион как раз находился в переходном периоде от гужевого транспорта к автомобилю. Там был миссионер с потрепанной Библией и отвислой задницей; пастор, серьезный, с бойким языком; министр сельского хозяйства прислал своего доверенного секретаря — молодого человека в пенсне, который то и дело ускользал за куст, чтобы облегчиться, спасаясь от бесконечных молитв, приводящих в содрогание завываний сангом, благословений священников и школьников, размахивающих флагами.
А посреди всего этого стоял Большой Карел Берг. В те дни, во время подготовки к Большому Апартеиду, который стал законом в 1948 году, он был чем-то вроде головоломки: человек смешанных кровей, сын Меерласта Берга, короля моды, и Ирэн Лэмпэк, манекенщицы и модистки из Индонезии.
Его отец с одной стороны происходил от гугенотов, а с другой он приходился родственником капитану Вильяму Гёрду.
Имелись и другие предки, аборигены, но о них не говорилось, потому что Меерласт был человеком влиятельным, и йерсонендцы понимали, что в их же интересах помалкивать.
Мать Большого Карела появилась из «ниоткуда», как рассказывали. Как-то утром шикарный Меерласт приехал в коляске в город и остановился перед магазином. Он протянул руку, чтобы помочь леди выйти из коляски со складным верхом. Она сняла белые перчатки и элегантно вышла из коляски. Она была красавицей, эта индонезийская девушка, с грацией леопарда, вспоминали йерсонендцы, и цветом кожи, как у газели, которую наскальные художники-бушмены нарисовали на стенах пещеры.
Такими были родители Большого Карела, и он гордился ими. Его отец был баснословно богат и очарователен. В плохие времена смесь творческих способностей и страсть к золоту ввергла Меерласта Берга в жизнь плутовскую и расточительную, но он сумел удачно победить ее во время бума страусиных перьев.
А мать — такая утонченная девушка, определенно королевского рода, принцесса, модистка, художница с экзотического Востока.
И вот он, Большой Карел, стоит на стене плотины в первый день жизни канала стремительной воды. Совершенно неожиданно вы видите в нем затаенную эротическую элегантность его матери. Сегодня он в костюме, его блестящие черные волосы зачесаны назад; он похудел от напряжения и ожидания. Красивый и важный, он стоит там, высокий, как его шикарный отец; человек, который возвышается над всеми остальными людьми, человек, обладающий даром предвидения; он смотрит поверх собравшихся, поверх скамей со школьниками, поверх автомобилей, и колясок, и беспокойных лошадей, поверх чернокожих рабочих, скорчившихся под колючими акациями кара, поверх церемонно выложенных лопат и кирок (словно это выставка оружия), поверх Немого Итальяшки за каретой, вроде как потерянного теперь, когда все закончилось.
Так выглядел в тот день Большой Карел, говорили позже люди. Вид мечтателя, взгляд идеалиста — человек, который попытался при помощи величественных жестов уйти от ограничений, налагаемых на него из-за его смешанного происхождения, в то время, когда все усиливались разговоры о естественном разделении рас.
Возможно, Карел знал, к чему все идет; строгие законы, выселение коричневых семей с той улицы в Йерсоненде, которую позже назовут Дорогой Изгнания; другие идиотские поступки. Возможно, он хотел раз и навсегда купить себе белокожесть с помощью этого грандиозного проекта; купить гражданство с привилегированной стороны разделительного забора, который возведут через год или через десять лет.
— Старается для белых, — шептались люди, прикрывая рты руками. — Только посмотрите, как он там стоит, весь прямо раздулся от собственной важности.
И все-таки все они были там, потому что у всех имелся свой интерес. Весь Йерсоненд собрался там, чтобы посмотреть. Большой Карел бегло окинул их взглядом и устремил взор на далекую, подернутую дымкой вершину Горы Немыслимой.
Пока актриса читала стансы народного поэта — о воде, несущей облегчение сожженной земле, о стаях саранчи, пожирающей зелень вплоть до стеблей, о грозовых тучах, расцветающих над землей подобно цветной капусте — Большой Карел церемонно зарядил винтовку.
Когда поэма завершилась и последняя дрожащая рифма опустилась на дрожащую от восторга толпу, он выстрелил в воздух. Тут же несколько неотесанных фермеров выхватили свои ружья и дали несколько праздничных залпов. Нервный доверенный секретарь из министерства сельского хозяйства поднял шлюзовую перемычку: он долго сражался с подъемным механизмом, и пришлось оказать ему помощь, потому что мышцы его рук ослабли от слишком долгой конторской работы.
С клокочущим ревом вода хлынула из плотины в желоб и устремилась по каменному каналу с такой поразительной скоростью, что люди затаили дыхание.
— Видишь? Угол наклона сделан совершенно точно для максимального потока, — пробормотал Большой Карел, сияя от благодарности и облегчения, и встретился взглядом с Немым Итальяшкой — их глаза встретились в последний раз.
В последний ли? Что еще произойдет в следующий час? Не представляется возможным в точности выяснить или разгадать это. Но эта встреча взглядов была своего рода смычкой, хотя двое мужчин ничего об этом не знали; хотя ангел, давившийся от смеха, был единственным, кто понимал, что происходит; хотя ангел был единственным, кто в возбуждении расплескал крыльями воду.
На дне канала собралась пыль, вода выталкивала ее, и в воздух поднялась ужасающая пыльная туча. Люди, задыхаясь, своими глазами видели, как сухая земля жаждет воды. Епископ поднял посох и ударил им по воде, миссионер восхвалял Господа, школьники размахивали флагами, рабочие распевали бунтарскую политическую песню о свободе, которую белые не поняли, решив, что это какой-нибудь благочестивый псалом. Сангомы мололи языками, и одна из них стала кидаться на стену плотины; духи предков разгневаны, сообщили они ей только что, потому что канал проходит над старыми, забытыми могилами в десяти милях отсюда.
Но было слишком поздно, потому что туда устремилась вода, сверкающая и коварная, как змея.
На каждом водоразделе, начиная с Первого Шлюза, известного также, как Тернкоут, и до самой высокой точки Горы Немыслимой, выставили сигнальщиков с гелиографами. Они должны были сообщать о продвижении воды. По мере продвижения воды сообщения передавались с одного гелиографа на другой, и так до толпы, собравшейся на Первом Шлюзе.
Расчеты Большого Карела, основанные на чудесном Законе Бернулли, показывали, что вода помчится так же быстро, как заяц-заморыш, по одним участкам; по другим, точно вымеренным заранее, со скоростью лошадиной рыси; а потом, в конце, с таким же трудом, как горная черепаха, она будет взбираться на Гору Немыслимую, на ее головокружительную вершину, достигнув состояния инерции, чтобы обрушиться вниз со скалы с обновленной энергией и достичь высохшей городской запруды Йерсоненда за какие-то шесть с четвертью минут.
Все продвижение первой сверкающей водяной стрелы продлится, согласно расчетам, четыре часа, двадцать минут и тридцать секунд, так что собравшиеся обратили свое внимание на столы, накрытые для пикников, и костры. Рабочим выдали быка, и они ритуально убили его, пронзив копьем артерию. К тому времени, как захлопали пробки от шампанского, засверкал первый гелиограф.
Вода прошла Бушующий Поток, и ликующие бражники, собравшиеся вокруг импровизированных столов, подняли бокалы. Для школьников Йерсоненда и окрестностей организовали игры: бег в мешках, бег с яйцом в ложке и перетягивание каната. Генерал Тальяард по такому случаю отложил на день охоту за сокровищами, и они с епископом непристойно напились.
Взгляд генерала очень быстро остановился на золотом посохе епископа. Это не ускользнуло от епископа, который давно навострился угадывать вожделение и другие плотские грехи. Во время разговора он чувствовал, куда заносит генерала. И чем больше он уставал, и чем оживленнее делались разглагольствования генерала о затонувших фрегатах и запретных сокровищах, тем глубже под стол задвигал свой посох епископ.
— Как один старый человек другого, могу я спросить, сколько вам сейчас лет? — с британской щепетильностью поинтересовался епископ.
— Черт, дружище, откуда я знаю! — отвечал генерал. — Я еще помню визит Наполеона в старый Дростди — он жаловался на боль в желудке, и мы с ним обсуждали карты и военные тактики; и я, бесспорно, сражался у Коленсо и в Лесу Дельвиль. А в этой войне я участвовал всего шесть месяцев, а потом получил в задницу залп шрапнели, о чем ты, конечно же, слышал, и теперь сижу дома и ищу золото. Но немецкие подводные лодки так и шастают вдоль нашего побережья. Прямо над золотом, которое лежит на дне моря. Молчаливые, как акулы.
Епископ отвернулся. Может, он решил, что генерал несет чушь; может, у него не было времени на живые легенды с их страстью к войнам и золоту; может, он и сам уже давно был нетрезв. Кто знает?
Минуты проходили, гости становились все шумнее, а напряжение Большого Карела все росло. Он поискал среди других Немого Итальяшку, но нигде его не увидел. Он пошел поискать среди шумных городских рабочих, которые жарили на костре мясо недавно забитого быка; он пошел поискать в карете; он поискал между автомобилями, и колясками, и лошадьми, но нигде не мог найти итальянца.
Все праздновали, и никто не видел Немого Итальяшку, стоявшего на мелководье рядом с цаплей. Вода клокотала, вырываясь из плотины, а он медленно раздевался. В местах, куда попадало солнце, его кожа была почти черной. Но остальное тело было белоснежным, и он нырнул в подштанниках и забултыхался в илистой воде запруды.
Он видел, что люди двигаются и взволнованно жестикулируют, но не слышал своего фырканья, или плеска воды, или шипения стремительной воды, которая неслась по каналу через ландшафт.
Он имел представление о том, что такое шум; по тому, как взлетели у него над — головой стайки птиц, он заключил, что они чем-то испуганы. Но он не мог узнать, что есть шум, и как ему было понять, что воздух наполнился шуршанием и настойчивым, почти зловещим гудением, когда вода запела над Каменистыми равнинами?
Совершенно случайно стенки канала стремительной воды оказались построены таким образом, что текущая по нему вода создавала акустическое чудо. Время от времени раздавался такой звук, словно канал поет. Поэтому люди и говорили всегда о поющей воде — о первой песне стремительной воды по сухому дну канала. И поэтому Первый Шлюз некоторые люди называли Поющей Водой, в память о том первом дне. Другие говорили о Многих Названиях, потому что в тот самый день Первому Шлюзу дали столько наименований, что йерсонендцы долгие недели отпускали по этому поводу шутки. Ты говоришь о Промывке или о Поющей Воде? — спрашивали они. Или о Первом Шлюзе, или о Многих Названиях?
Марио Сальвиати там, на плотине, заходил все глубже и ощущал дрожь воды и перемены в температуре; он чувствовал переменчивое солнечное тепло, и его руки хватались за воду и расслаблялись, словно он пытался найти в ней опору, но не мог.
Война кончилась, и Немой Итальяшка попирал воду: куда ему теперь идти? Существовала Эдит Берг, сестра Большого Карела: они подружились. Но денег у него было совсем мало, а в этой стране, как он уже успел выяснить, требовались деньги. А работу найти было трудно.
В округе говорили, и в Йерсоненде тоже, что Немой Итальяшка станет очень важной персоной после того, как хлынет вода, потому что ему придется строить каналы в полях ниже городской плотины, устанавливать оросительные шлюзы и акведуки; а он — человек с отличным глазомером для уровней и камней.
Но это свое знание они до него не доносили: он жил в палатке, спал, как ящерица, среди камней. Только Эдит Берг приходила к нему в гости с корзинкой для пикника, да время от времени Лоренцо Пощечина Дьявола и Большой Карел. Но с Большим Карелом всегда приходилось заниматься делом; только делом, потому что он был человеком одержимым.
Там, стоя на глубине, Марио Сальвиати ощущал течение, которое подталкивало его, легко, дразняще, когда вода клокотала, вырываясь из шлюзовых ворот. Он видел Большого Карела, ходившего туда-сюда, но не слышал, как тот звал его по имени. Не слышал он и криков радости, когда стремительная вода достигла первого гелиографа, за десять миль отсюда, и начали вспыхивать световые сигналы.
Потом люди будут рассуждать о нервозности Большого Карела в тот день у Первого Шлюза. Он метался туда-сюда, как лев в клетке, и с каждой новой вспышкой гелиографа он подходил и нетерпеливо стоял рядом со Старым Шерифом, пенсионером, имевшим опыт работы с гелиографом еще с предыдущей войны. Он обучил команду молодых людей работе с гелиографом и разместил их по цепочке на самых высоких точках на всем пути от Первого Шлюза до Йерсоненда — специально для первого открытия шлюзовых ворот канала стремительной воды.
Старый Шериф всегда заикался, возможно, поэтому его и привлекли к световому заиканию гелиографа — так рассказывали. Он, заикаясь, переводил Большому Карелу солнечные сигналы, а строитель канала делался все беспокойнее и беспокойнее. Шериф потом жаловался, что он едва не ослеп от солнечных бликов, читая сообщения гелиографов каждые четверть часа, а Большой Карел сказал:
— Мы без вас не обойдемся. Мы должны прорваться. Выпейте еще стаканчик вина, Старый Шериф.
Он пообещал шерифу пятьдесят овец, если тот будет держаться стойко, и старик действительно получил их из его имения после того, как Большой Карел исчез и его переименовали в Испарившегося Карела, а адвокату Писториусу пришлось заниматься имением ради сестры, Летти, и ребенка, родившегося на борту «Виндзорского Замка» по пути обратно в Южную Африку — единственного признанного сына Большого Карела, Джонти Джека, будущего скульптора, который поселится в Кейв Гордже, на Горе Немыслимой.
Вспышки гелиографа сняли свою дань: в тот день глаза Старого Шерифа сгорели до слепоты. Весь остаток своих дней он видел только очертания предметов. Сущность вещей, говорили люди, была потеряна для Старого Шерифа с этого дня и навсегда:
— Он видит только раму, но не картину.
Шли часы, Большой Карел сорвал с запястья золотые часы, которые унаследовал от отца, и расхаживал с ними, держа их в руке. Немой Итальяшка плавал в запруде на спине в кружащей, плывущей тишине, и думал о камне и форме, о текстуре и ветре, о солнце и стремлении — о вещах, о которых размышляет человек, который работает в одиночестве и почти не имеет контактов с людьми; человек резца и мастерка, человек духа и рассудительности.
И тут, когда все уже сидели на одеялах и брезенте, объевшиеся и распухшие, и даже дети отдыхали под деревьями, устав играть, с Горы Немыслимой передали вспышку.
Вспышка передавалась с гелиографа на Горе Немыслимой через Камень Мечты.
Ее прочитали и передали дальше в Никуда, в центре каменистой равнины, а оттуда в Горру, где работали, прокладывая канал для воды, кои-кои, и, наконец, Старому Шерифу, который посмотрел на сигнал и потер глаза, а Большой Карел, стоявший рядом с ним с тяжело вздымавшейся грудью, спросил:
— Что ты видишь, старик?
Может, я уже ослеп, подумал Старый Шериф и снова потер глаза.
— Я думаю… нет… я думаю… вода…
— Что?!
Невозможно было переносить муку в глазах Большого Карела, говорили после люди. «Провал. Провал, какого еще никогда не было».
Когда Старый Шериф, у которого от потрясения закружилась голова, вскричал:
— Вода отказывается! — Большой Карел встряхнул его и дважды ударил.
— Ты, старый слепой болван! Шовинист! Предатель!
Но тут снова появилась вспышка.
— Вода откатывается назад! — шептались люди, а потом закричали:
— Вода отказывается!
Тогда Большой Карел взревел:
— Убирайтесь отсюда! Забирайте детей и машины и убирайтесь прочь! — Он был единственным, кто понял, что вода, которая уже довольно высоко поднялась на Гору Немыслимую, помчится назад с той же энергией, которая помогла ей добраться туда. И так и случилось — именно поэтому тот день стали называть днем упрямой воды, днем, когда стремительная вода хлынула обратно.
К счастью, все успели вовремя убраться с ее дороги: и рабочие бригады, и впавшие в транс сангомы, и школьники. Они также успели спасти машины, коляски и одеяла. Вода вернулась с такой яростью, что смела все на своем пути: и золу костров, и пятна мочи, оставленные мужчинами за деревьями, и конский навоз, и следы от каблуков, вдавленных в землю во время перетягивания каната. С тех пор этот участок земли под стеной плотины известен, как Промывка, и это место до сих пор популярно для пикников среди людей, которые приходят туда и ворошат историю об упрямой воде и с удовольствием рассуждают обо всех названиях — да, даже Упрямая Вода — или хотят сочинить историю о последних днях видимого присутствия среди них Испарившегося Карела.
Вот чего никто не увидел — так это того, как вернувшийся поток смыл несчастного Немого Итальяшку и выбросил его, как захлебнувшуюся полевую мышь, на равнины неподалеку; несчастного Немого Итальяшку, который думал о своем; мечтательно плавая в блаженном неведении. Ошеломленный Марио Сальвиати потряс головой и только потом понял, что произошло.
Он огляделся в поисках Большого Карела. Но к этому времени Большой Карел уже испарился: когда упрямая вода хлынула назад, смывая все на своем пути, Большой Карел прыгнул в карету, хлестнул лошадей и помчался прочь, как с места преступления. Последнее, что увидели люди, была черная карета, с грохотом летевшая по равнине в сторону Горы Немыслимой и Йерсоненда. Потом они заметили чуть не утонувшего Марио Сальвиати, вскочившего в седло и помчавшегося вдогонку. А по пятам, словно в спину ему дул ветер, скакал Лоренцо Пощечина Дьявола, который, прибыв на это событие на форде, как шофер адвоката Писториуса, тоже отнял у кого-то лошадь.
Никто на Промывке не знал, что события последующих Лет были приведены в действие именно этой тройной погоней по равнинам. Разве только сангома, упавшая в обморок, что-то почувствовала. Минутку: а как же ангел? Ангел знал, потому что ангел последовал за обоими всадниками, широко, лениво, даже скучающе взмахивая крыльями. Он сочувственно приглядывал за ними, делая широкие круги над равниной, и он, разумеется, видел черную карету Большого Карела Берга, раскачивающуюся далеко впереди. Все они направлялись на собственную территорию ангела: на Гору Немыслимую.
Гости задержались на Первом Шлюзе. Они глупо таращились на последствия неистовства воды, на ничего не разбирающую силу природы, на вывернутые с корнями деревья и кусты. В конце концов они, конечно, отправились по домам, и уж в этот вечер не было конца разговорам об ужасном провале канала стремительной воды Большого Карела Берга.
— Слишком уж он высоко вознесся, — проповедовал в этот вечер пастор во время службы, которую заранее назначил, чтобы поблагодарить за воду. Теперь все сидели в некотором оцепенении, при этом наслаждаясь ханжеским порицанием проекта Большого Карела Берга. Они забыли, что и сами все в большей или меньшей степени были акционерами проекта и что потеря Большого Карела — это и их потеря.
— Мы благодарим Тебя, Господи, за то, что остаемся смиренными, за то, что Ты напомнил нам о Твоем могуществе и власти, о величии Твоего создания и о слабости человека, — молился пастор, а Марио Сальвиати в это время бродил по улицам Йерсоненда, зажав в руке камень.
То, что он увидел, погнавшись за Большим Карелом, навсегда останется с ним. Впервые в жизни в нем было нечто такое большое, что ему казалось — это сейчас вырвется из него, невзирая на немой язык. В его груди было что-то вроде плотины, а его увечье казалось ему непоколебимой стеной без водоспуска: молчание Марио Сальвиати.
20
Иногда казалось, что дерево просто горело под резцом Джонти; а в другие дни бревно уныло лежало, скучное и безжизненное, и он чувствовал, что уничтожает его с каждым ударом молотка. Каждый день, перед тем, как приступить к работе над бревном, Джонти набрасывал одеяло на Спотыкающегося Водяного; а ближе к вечеру, когда возвращался из коровника с ведром коровьей мочи, сдергивал одеяло и шептал блестящему облику водяного:
— Вот она, Спотыкун, старина. Посмотри, она обретает форму…
Потом садился во дворе и гадал: как же объяснить ей, что она не первая, кого я желал до жжения в руках? Но я ворчал до тех пор, пока они не уезжали, я убеждал их уехать, я отходил в сторону, словно у меня не было другого выбора — и снова оставался лишь я и разрозненные куски дерева, плавник из устья Великой Реки, белые, выбеленные солнцем китовые ребра с Дикого Берега, старые деревья с утесов Горы Немыслимой.
— Инджи, — повторил Джонти, когда к нему начали подкрадываться тени, и скрутил себе косяк, потому что еще что-то подкрадывалось к нему: чувство, что еще одна скульптура окончит свои дни со всеми остальными, догнивая на куче позади дома — там, в овраге, который начался когда-то, как шрам, нанесенный давным-давно упавшим камнем, а потом все расширявшемся и углублявшемся ветрами и дождями; именно туда он выбрасывал все свои недоделанные скульптуры, своих увечных ягнят.
Кладбище, вот как он называл это место. Когда кусок дерева умирал у него под руками, от него следовало избавиться, выкинуть его в место, где ветер и погода сделают свое дело; где термиты и другие маленькие суетливые создания сделают то, что полагается делать со старым деревом: переработают его, сожрут и переварят его, и в конце концов превратят его в нечто совершенно другое — в органические удобрения, и в плесень, и в компост, и — в засушливые годы — в пыль.
— Инджи… — Джонти посмотрел на скульптуру и вдруг понял, что не может припомнить ее лица. Это казалось предвестником: облик уже ускользал от него. — Инджи… — Он поспешил к телескопу и навел его на каменный коттедж. Тот мерцал в полуденном солнечном свете, а «Пежо» был припаркован так, чтобы она могла сразу выехать, когда настанет время.
Сегодня она проводила последнюю ночь в каменном коттедже: уже заключен договор на неопределенный срок ее пребывания в Дростди — так он слышал в пабе.
Как я смогу объяснить ей причины того, что делаю, думал Джонти, и почему я живу в уединенном доме, объяснить ей, почему я решил вдыхать жизнь в твердый, бесформенный материал, в то время как другие люди вдыхают дыхание страсти в своих возлюбленных?
Я не умею любить, хотел рассказать он Инджи, и сидя там, он раскинул руки, объясняя, словно она была рядом с ним. Я знаю, что любовь — это дар жизни, космоса и энергии. Но меня никогда не покидает страх: то, что ты любишь, исчезнет, а ты останешься в одиночестве. Отсюда и скульптуры: колоть, резать и строгать, чтобы удержать того, кого любишь, неизменным.
Ближе к вечеру Джонти пошел в летний душ. Он сделал кабинку из тростника и установил металлический бак. Раз в неделю он ездил на машине с прицепом вниз, к Запруде Лэмпэк, чтобы наполнить баки. Вернувшись домой, он перекачивал воду в баки над душем и над кухней. Он разделся и намылился, дрожа под холодной водой. Он растирал тело, и волосы, и загрубевшие места, руки его действовали, как могли бы действовать руки возлюбленной, он поднимал лицо к воде и отплевывался наперекор струе. Все это — дело моих рук, думал он, каждый кусочек столярной работы в доме, каждый гвоздь, и обшивка крыши, подмости и ровный двор, все сделано моими руками… Руки никогда не покинут меня, не предадут меня и не подведут.
Он надел чистую белую рубашку и сел во дворе, чтобы высушить волосы и причесаться. Они падали свободной копной и доставали до лопаток. Джонти надел новые черные джинсы и носки, и черные ботинки.
В заключение он надел браслет, унаследованный от матери — серебряная змея, свернувшаяся кольцом вокруг его жилистого коричневого запястья, рептилия, глотающая свой хвост.
Он пошел нарвать лилий на лугу в сырой лощине за кладбищем. Длинные стебли отрывались с хлопающим звуком; Джонти не остановился, пока не набрал огромную охапку цветов. Ангельские цветы, называл он их с самого детства. Цветы настолько изысканные в своей простоте, настолько отличающиеся от суккулентов, и бархатцев, и анемонов, растущих внизу, в садах Йерсоненда.
Он пошел по тропе Кейв Горджа, беспечный, напевая мелодию Боба Дилана. Он вспомнил совет, который много лет назад дала ему прелестная юная женщина: возможно, не нужно ничего объяснять; возможно, нужно просто дарить свое тело и самого себя, цветы и ароматы, а слов — совсем немного. Меньше всего слов. Смысл есть во всем.
Он в нерешительности постоял у ворот гармошкой. Повернуть назад? Порыв был силен. Он расправил плечи.
— Встряхнись, Джонти, — тихо сказал он. Прошел в ворота, закрыл их за собой и запер на крючок.
— Флорентийский коттедж, — прочитал он на небольшой вывеске, проходя мимо «Пежо». Стучаться в дверь не пришлось, она стояла открытой. Инджи сидела за столом и читала. Она подняла взгляд и вздрогнула, увидев его.
— Привет, — сказал Джонти и бросил ей охапку лилий. — Из Кейв Горджа.
— С-спасибо. — Инджи обернулась, подыскивая, куда поставить лилии, потом снова повернулась к нему — Садись, пожалуйста. — Она неопределенно повела рукой перед собой. Джонти подтянул от стены стул.
— Откуда ты пришел? — поинтересовалась она.
— Я всегда прихожу из Кейв Горджа, — просто ответил Джонти, и снова — как и раньше — у нее возникло чувство, что он пытается сказать больше, чем говорят слова.
— Из Кейв Горджа? — Она решила обернуть свое смущение в шутку. — Молю, поведайте мне, добрый сэр, где находится этот великий город.
— У горы. — Он подхватил игру. — Далеко-далеко от замка, далеко от злого короля, далеко от моря и суеты.
— Гора? А как выглядят дома в этом городе?
— Смиренные обиталища. Сделаны из дерева. Просмоленные столбы, которые воняют. Эльфы от них чихают. А ветер пугает фей, которые любят порхать по ночам.
Она резко вскинула голову, и в ее глазах он прочел: телескоп.
— Нет-нет, — продолжал Джонти. — Нет там никаких фей, только водяной змей с бриллиантом, сверкающим во лбу.
— А где он живет?
— Между водоспусками. В тростнике. В канале стремительной воды.
— О, в самом деле? А чего добивается этот змей?
Джонти неожиданно потерял интерес к игре. Инджи заметила и сказала:
— Спасибо за цветы. Ты сегодня здорово выглядишь.
Джонти пожал плечами. Он рассматривал ее, склонив голову набок: нос, вот что он никак не может извлечь из дерева. И то, как она встряхивает волосами. Уверенности в себе, уверенности в своем вдохновении — вот чего мне не достает, думал он. Вот она, передо мной, но она была и наверху, в моих руках, готовая, чтобы я выпустил ее на волю. Но мне изменило мужество…
— Эй! — окликнула его Инджи, возвращая в настоящее. — Хочешь бокал белого вина из Кейптауна?
Она наполнила два бокала, и они чокнулись.
— Тебе есть что рассказать, — поддразнивая, заметила Инджи чуть погодя.
— О чем?
— Я видела тебя и лавочника. Ты желаешь говорить только об определенных вещах.
Джонти отпрянул. Только не о моей скульптуре, не сейчас, думал он. Но она продолжила, и он расслабился.
— После моего визита в Дростди у меня появилось множество вопросов.
— Но ты же туда завтра переезжаешь. Сама все увидишь.
Она продолжала поддразнивать его, спрятав лицо за бокалом.
— А что там можно увидеть? Водяного змея с бриллиантом во лбу?
Он засмеялся.
— Ну, там есть генерал. И его датские доги.
— И?…
— Ну, пока достаточно.
Он опять отмахнулся от воображаемой мухи. Инджи встала и подошла к фотографиям на стене. Она показала на снимок поезда с пленными.
— Ты там был?
Он снова расхохотался.
— Это случилось до того, как я родился. Точно.
— Извини.
— Ты думала, я такой древний?
Она улыбнулась.
— А Марио Сальвиати был в том поезде?
Джонти прокашлялся, прочищая горло, и встал.
— Да, — сказал он, проведя пальцами по волосам. Инджи заметила, что он закрылся от нее: рука в уже знакомом жесте перед лицом, тело повернуто в сторону. Он начал барабанить пальцами по столу.
Она наблюдает за мной, думал Джонти. У него возникло ощущение, что Инджи проверяет его, и он снова почувствовал поднимающуюся волну гнева. Но Джонти подавил гнев. Посмотри на нее, велел он себе, такую красивую, локоть на бедре, голову склонила набок, бокал с вином поднят высоко к лицу, дразнящие глаза…
Он обошел стол. Все еще с бокалом в руке встал перед ней. Он был значительно выше Инджи: ее лицо оказалось на одном уровне с седыми волосами, торчавшими у него из выреза рубашки. Теперь, рядом, с ним, она полностью отличалась от того куска дерева. Ему захотелось повернуться и убежать. Он чувствовал ее запах: запах листьев бучу и легкий аромат духов; следы мира, такого далекого от него. Над ее верхней губой выступили крохотные бисеринки пота.
Так они и стояли. Она смотрела через его плечо; он уставился на снимок Марио Сальвиати и Эдит Берг за ее спиной. Между ними были бокалы: бокалы, поднятые, как предлог; словно они предлагали тост за что-то, чего никогда не произойдет.
21
Со дня своего прибытия в Йерсоненд Марио Сальвиати внимательно наблюдал за Большим Карелом и Летти Берг. Он чувствовал в них что-то от собственной тоски по Италии. Казалось, будто их забросило сюда по воле случая, и они описывают круги один вокруг другого в странной ничейной земле.
Летти не обращала на Сальвиати особого внимания: она была слишком занята собственными мыслями. Иногда он гадал, не боится ли она его, но со временем понял, что для нее он был просто частью проекта Большого Карела. Стоило ему это понять, и он начал изо всех сил избегать ее. Заметив ее приближение, он тут же ретировался.
Постепенно он начал понимать, каково положение вещей между Бергами. Поскольку он был глухим, ушли недели на то, чтобы разобраться в вещах, которые другие могли бы понять в мгновение ока. Но преимущество медленного понимания было в том, что он взвешивал каждую каплю информации. Марио Сальвиати никогда не делает поспешных выводов, кисло думал он. Все происходило медленно, но в конце концов становилось ясным, как горная речка. Он присматривался к Бергам с того места, где сидел, размышляя, под солнечными лучами у двери своей пристройки, и от пруда в саду, где он сиживал по субботам и воскресеньям и смотрел, как рыба играет в воде.
Он думал о связи мастерской и гостиной. В гостиной Карел и Летти сидели чопорные и молчаливые, время от времени обмениваясь жаркими репликами, а затем случалось вполне предсказуемое: Летти спешила вниз по лестнице, прочь из ворот, в юрод к брату, сидевшему в своей конторе перед стопками документов; к брату, с которым у Карела не было почти никаких отношений, хотя именно его фирма управляла финансами для канала стремительной воды — с помощью велосипедистов, которые возили сообщения от дома Карела к адвокату и обратно.
Когда Летти с негодованием устремлялась в город, это служило знаком для Карела поспешить в мастерскую, посидеть там немного в нерешительности и приниматься за работу. Он работал с неестественной торопливостью, согнувшись над чертежными столами или колонками научных формул, с помощью которых применял Закон Бернулли к местности. Работа была сложной, и Карел заполночь жег масляную лампу, сидя над записями, которые он и Марио сделали при помощи теодолита и мерной ленты на Равнинах Печали: угол наклона горных склонов, расстояние от самой низкой до самой высокой точки, идеальная ширина и глубина канала.
А затем внезапно Карел вскакивал, взлетал в седло и мчался в большой дом с башенками и мансардными окнами — Перьевой Дворец, в котором вырос. Проскакав вокруг дома галопом, словно гнался за кем-то, он снова с грохотом вылетал на дорогу, распугивая мелкую живность, а работники на приусадебных участках, опершись на лопаты, смотрели на него.
После таких выбросов энергии Карел всегда казался спокойнее. Тогда Летти возвращалась домой, медленно, но тоже заметно спокойнее, хотя и ссутулив плечи и неохотно, как ягненок на заклание.
Сальвиати представления не имел, в чем эти двое обвиняют друг друга, но еще в детстве понял, что тот дар, которого он лишен — речь и слух — может причинить больше вреда, чем что-либо другое.
Он привязался к Карелу Бергу, большому человеку с большими мечтами; к человеку, быстро шагающему по вельду и нетерпеливо машущему на теодолит; человеку, который держит оборудование в чистоте и неукоснительно, каждый вечер до блеска полирует его кожей; человеку, который ко всему относится дотошно и профессионально — к банковскому счету проекта, к списку акционеров, к набору рабочих, к умиротворению нетерпеливых горожан, к числам, выражающим угол наклона, расстояние и сопротивление.
Марио Сальвиати доставляло большое удовольствие каждое утро видеть Большого Карела в дверях с чашкой кофе — тот приходил будить его. Дальше весь рабочий день Марио был подчиненным. Но их дни с самого первого всегда начинались этим красивым жестом Большого Карела, и Марио, заметивший отношение своего нанимателя к другим людям, понимал, что занимает весьма привилегированное положение, и ему это нравилось.
Он чувствовал, что и Карел присматривается к нему и откликается на его желания. Всякий раз, как им приходилось выбирать оборудование, Карел делал вид, что смотрит в другую сторону, но Марио ощущал на себе его взгляд и знал, что, стоит ему подольше подержать в руках какой-нибудь предмет, тот обязательно окажется включенным в окончательный список.
Таким образом, Большой Карел сделал Марио частью проекта, а Летти отвернулась от него еще сильнее. Поначалу она хотя бы здоровалась с ним, но в конце концов начала притворяться, что даже не замечает его. И Марио ничуть не удивился, когда однажды утром она появилась на веранде с большим чемоданом.
Именно в то время Марио осознал, что Большой Карел фактически отторгнут от общества белых и связан с ним лишь посредством Летти Писториус да своими великими проектами. И еще он понял, что Большой Карел отождествляется с ним, Марио Сальвиати, в том числе — а, возможно, в особенности — с его глухотой и немотой. Он сообразил, что Большой Карел всегда носит широкополые шляпы и всегда прячется в тень повозки или дерева, когда они работают на Равнинах Печали.
В этом мире смуглый цвет лица работает против тебя, быстро понял Марио. А уж если ты находишься в положении Большого Карела, то окажешься втянутым в бесконечную войну против предрассудков узкомыслящей паствы, стоящей каждое воскресное утро около церкви и, прищурившись, разговаривающей приглушенными голосами.
После ухода Летти Карел пошел вперед семимильными шагами. Прибыли первые рабочие бригады, люди из сельского Транскея. Они быстро обнаружили, что Марио — иностранец, и начали насмехаться у него за спиной, причем таким образом, чтобы быть уверенными — он об этом знает. Большой Карел поговорил с ними.
После этого они сделались более дружелюбными и уважительными. Марио понятия не имел, что сказал им Большой Карел, но в первый же раз, когда нужно было взрывать скалу и он появился с шашками динамита, рабочие убрались с его дороги и держались в стороне от него во все время проекта.
Это его вполне устраивало, и он остался доволен демонстрацией того, что Большой Карел знает, как управлять проектом. Именно по этой причине в тот день, когда он был, как малярией, одержим своей великой тайной, которая уже никогда не покинет его, в день, когда Испарившийся Карел исчез, Марио решил сделать все, что в его силах, чтобы доказать ошибочность обвинений горожан и показать, что вера Большого Карела в Бернулли была оправдана.
И вот на следующий день после того, как вода отказалась течь и все решили, что мечта о канале пошла к черту, Марио сам отправился открывать шлюз. Теперь дно канала было влажным, и вода скользила по нему быстрее, поднявшись на три четверти вверх по Горе Немыслимой. На третий день, когда он в одиночестве поехал верхом к Первому Шлюзу, он уже знал, что на этот раз все сработает. Вода легко потекла по мокрому каналу и в неудержимом сверкающем порыве перехлестнула через Гору Немыслимую — как раз в тот миг, когда Летти Писториус с хилым младенцем Джонти Джеком на груди, на борту «Виндзорского Замка», пришвартованного в гавани Столовой Горы, развернула телеграмму и узнала об исчезновении Большого Карела.
Жители Йерсоненда очнулись от послеобеденной дремы, разбуженные пением канала стремительной воды, и внезапно их сады, и поля их приусадебных участков, и заболоченная территория, и городской водопровод заполнились потоками воды — потоками сладкой капризной воды оттуда, из страны Первого Шлюза. Кто-то забыл закрыть шлюзовую перемычку на плотине, и первый поток растекся по городу щедрой волной.
Пораженные, кинулись все к плотине. Двое молодых людей сумели закрыть шлюзовую перемычку, и горожане стояли, уставившись на воду, бурлящую, пенящуюся, сверкающую и вихрящуюся с энергией, которую она набрала, стекая с горы. У воды был странный запах далекого мира гор с глубокими пещерами, откуда били источники, странных корней и растений, неизвестных в этой части мира. И когда Немой Итальяшка прискакал обратно в город, его встречали как героя и горожанина. Теперь-то все поняли, что Большой Карел забыл о силе наименьшего элемента мироздания — комочка пыли.
В тот первый день язык воды гнал и поглощал пыль долгие-долгие мили. Все вспомнили гигантскую тучу пыли, поднявшуюся в воздух, когда открыли шлюзовые ворота. Сначала нужно было уничтожить пыль.
— Это как с любовью, — говорили теперь знатоки. — Чтобы собрать щедрый урожай, нужно сначала вспахать землю.
22
В старом Дростди был свой особый ритм, как вскоре обнаружила Инджи. Хотя мыло давно уже не варили в старом мыловаренном чане в летней кухне, тяжелый запах щелока и жира повисал в воздухе каждую пятницу после обеда — в то время, когда в стародавние времена здесь приготовляли мыло к стирке в понедельник.
А около одиннадцати по понедельникам Инджи слышала в прачечной звуки, похожие на удары хлыста, словно на веревках висело множество выстиранного белья. Однако, когда она пришла посмотреть, то увидела, что на единственной веревке висят и сохнут лишь белые генеральские панталоны, несколько солидных лифчиков матушки, пара кухонных полотенец и несколько предметов, назначения которых она не определила.
Но вот поднялся ветер, и Инджи разглядела тени рубашек и штанов, трепыхающихся над землей — одежда галантных молодых людей и очаровательных женщин из другого времени. А когда от сильного порыва ветра взвилась вверх, как парус на фрегате, огромная скатерть с давно забытого банкета, оба датских дога, поджав хвосты, ускользнули прочь.
Что здесь происходит? — думала Инджи Фридландер. Почему прошлое не хочет оставить этот дом в покое? В субботние ночи она слышала печальные звуки аккордеона у шпалер с виноградом. Должно быть, инструмент оставил здесь возлюбленный молодой женщины без лица, той самой, что жила в одной из комнат у задней веранды, за дверью, которая никогда не открывалась.
У этой женщины, рассказывала Инджи кухонная подсобница с изъеденным оспой лицом, красивая коса, тело, как у богини, голос, как у соловья, а лицо невидимое.
— Как она здесь очутилась? — заинтересовалась Инджи.
— О, — шептали служанки, кидая взгляды через плечо, чтобы убедиться, что рядом нет ни генерала, ни матушки, — она приехала в черной повозке, запряженной быками, в повозке с золотом, и она все искала своего маленького сыночка. Поэтому она никак не может упокоиться с миром. Она потеряла маленького сыночка в войне против англичан, и то, что в ней сломалось, уже никогда не сможет исцелиться.
— А что случилось с мальчиком?
— О, он… — тут служанки теряли нить разговора.
Инджи не настаивала, потому что понимала, что речь идет о старых верованиях и легендах; она думала: я это выясню. Это место просто напичкано тайнами, и я не позволю себе пройти мимо.
По воскресеньям Инджи завораживало бормотанье старых молитв. В первое воскресенье они разбудили ее. Она старательно завязала пояс на халатике и вышла, удивляясь, что генерал и его матушка оказались религиозными. Но у входа в ее комнату мирно спал Александр — этот дог влюбился в Инджи с ее прибытия сюда. Во дворе в беседке дремали павлины, засунув головы под крыло, их длинные перья свисали вниз, как увядшие цветы.
Ночью на землю нападало много винограда, и он уже начал гнить. Инджи с раздражением наступала на ягоды, стараясь осторожно пройти по двору, придерживая подол халатика. Пахло старым изюмом. Она пыталась найти источник бормотания, но так и не нашла, зато оказалась перед дверью женщины без лица. Вздохи, доносившиеся изнутри, заставили ее вздрогнуть, и она быстро побежала мимо двухсотлетнего винограда с лозами толщиной с дубовый ствол, мимо кухни, в старой плите которой еще тлели вчерашние угли, мимо спальни генерала, который все еще лежал с полуоткрытыми глазами в постели под москитной сеткой. Стелла, вторая собака, вытянулась возле кровати генерала, а солнечные лучи струились в окно, освещая глобус.
Громче всего бормотание слышалось в столовой. Инджи не могла разобрать слов, но уловила, что оно похоже на мольбу. Ей показалось, что чья-то рука схватила ее за ногу, когда она проходила мимо стола; что-то прикоснулось к ней; она чувствовала запах мази и человеческой плоти. Инджи ринулась в кухню, где сонная служанка пыталась убедить кофейник закипеть.
— Что это за шум? Что я слышу?
Служанка оглянулась на нее.
— Во время бурской войны в столовой лежали раненые. Вы слышите их стоны. Они очень страдают от боли.
— О, — вздохнула Инджи и поспешила в свою комнату, где, дрожа, села за стол. Она услышала, как открыли клетку с попугаями, и стайка птиц, любимцев генерала, выпорхнула в листву беседки, потревожив павлинов. Те проснулись и громко, пронзительно закричали. Датские доги направились к кухне за утренней порцией овсянки; фонтан во внутреннем дворе, выписанный из Италии, начал изрыгать воду из львиных голов; засновали рыбки в пруду, зная, что наступило время кормления.
Генерал в своей комнате потянулся и пустил ветры, потом включил передатчик, оторвал пришедшие ночью факсы и потребовал кофе. Дверь в комнату Немого Итальяшки тоже скрипнула, открываясь, и появился старик, все еще сильный, как бык. Он неподвижно стоял под утренним солнцем, совершенно седой мужчина за восемьдесят, переживший двадцать лет назад удар, после которого ослеп. А был ли это удар?
Как выяснила Инджи, никто этого толком не знал, но с тех самых пор Немой Итальяшка поселился в задней комнате старого Дростди, выходя из нее только тогда, когда за ним приходил датский дог Александр. Тогда он легонько прикасался пальцами к спине пса, и Александр отводил слепоглухонемого туда, куда требовалось: в ванную комнату, на солнышко, если стояла прохладная погода, в тень, если было жарко, под крышу, если начинался дождь.
Инджи смотрела, как старик шаркает ногами рядом с собакой, целиком погруженный в свой мир; глаза его пусты, уши пусты, во рту пусто — нет слов, в руке зажат камень, голова склонена набок, словно его ведут инстинкты. А потом поняла — обоняние и вкус, вот все, что ему осталось, да еще осязание. В самый день своего появления здесь, когда Инджи вслед за матушкой вошла во внутренний двор, она заметила, как он склоняет голову и стоит неподвижно, отмечая присутствие еще одного жильца.
Со временем она научилась оставаться с подветренной стороны, если хотела понаблюдать за тем, как пес медленно ведет его по периметру внутреннего дворика. Она смотрела, как пес подводит его к фонтану, где старик часами сидел на краю, опустив руку в воду, а рыбки тыкались носами ему в пальцы.
Одна особенно крупная рыбка, золотая с черным пятном на спине, часто подплывала и замирала под рукой старика. Она слегка шевелила плавниками, касаясь ладони Марио Сальвиати, и старик ласково поглаживал ее в ответ. Иногда он брал рыбку в руку и покачивал ее в воде туда-сюда, как отец, укачивающий ребенка.
Они разговаривают друг с другом, дошло до Инджи, старик и рыбка. Большая рыбка кой была в прудике при фонтане старшей в стае, как слышала она в кухне. Три первые рыбки были подарены генералу королем Георгом много лет назад, во время его визита сюда.
Кроме огромного пса, терпеливо стоявшего рядом с Немым Итальяшкой, положив ему голову на плечо, эта древняя рыбка была единственным живым существом, с кем старик хоть как-то общался, думала Инджи; она вскоре заметила, что все остальные в доме его избегали.
Она гадала, каково это — жить в мире без звуков и образов, без контактов с людьми и без возможности разговаривать. Это темная пещера, думала она, запечатанная камнепадом, а ты — внутри, в немой тишине, полной воспоминаний и предчувствий, вселяющей страх тревоги и ночных кошмаров; пещера, где летучие мыши проносятся сквозь твое сердце. Старые сталактиты, капая, становятся все длиннее, из земли вырастают пальцы, чтобы еще крепче вцепиться в тебя. Нет ничего нового и свежего, и тебе приходится полагаться лишь на то, что уже спрятано в твоем сердце и воображении, и все это плавает кругом и кругом в запечатанной запруде.
Для Немого Итальяшки оставалась только шерсть на загривке Александра да прохладная ласка рыбки. Кромешная тишина, думала Инджи, и только запах и прикосновение дают тебе доступ к миру. Голова старика откликалась на каждое дуновение, двигаясь почти незаметно, но Инджи видела, как он реагировал, если открывалось кухонное окно, если генерал пускал ветры, если дождевые облака собирались над вершиной Горы Немыслимой. Ночь становилась ароматом: можно принюхаться к запаху заката, когда павлины и попугаи встряхивали крыльями, и уловить душок заплесневелых перьев; когда дождь на Кару собирался в белые кучевые облака, его можно было почуять.
Так что Инджи решила, что как-нибудь ночью встанет и, оскальзываясь на плитках и старых шкурах зебры, что валяются вместо ковриков в коридорах, пройдет мимо голов льва и антилопы, мимо африканских масок на стенах, на цыпочках прокрадется мимо спящих попугаев, через беседку, где в лунном свете дремлют павлины, мимо свежей прохлады, окружавшей фонтан во внутреннем дворике, к двери Немого Итальяшки.
Она откроет дверь и даст старику то, чего не смогла предложить Джонти Джеку: теплое, благоуханное, свежевыкупанное, шелковистое тело молодой женщины в своем расцвете.
23
Такая долгая история — история Большого Карела и Летти Писториус, дочери фельдкорнета Писториуса, человека, доставившего в Йерсоненд запряженную быками повозку с грузом золота. Всего лишь одна из множества любовных историй, изживших себя в Йерсоненде за долгие годы, но Инджи, со своим молодым интересом ко всему, что происходит между мужчиной и женщиной, не могла дождаться, чтобы услышать ее всю.
Она хотела узнать все о Летти и Большом Кареле и, да, о родителях Карела, Меерласте Берге и индонезийской принцессе. Была ли она в самом деле принцессой? И, разумеется, о Марио Сальвиати и Эдит Берг, сестре Карела. А о ком еще? Инджи смотрела по сторонам и задавала вопросы; она бродила по пыльным дорогам между приусадебными участками, здоровалась с людьми, представлялась. И часто, не дожидаясь вопросов, они сами начинали рассказывать ей всякое, словно им требовалось отвести душу с незнакомкой.
И все истории возвращались к воде, к золоту и перьям — и к любовным интригам, вотканным в эти три вещи. Все истории были нарисованы на одном большом холсте, и одного лишь Инджи не сознавала — того, что капитан Вильям Гёрд присматривался к ней с растущим интересом.
Он везде следовал за ней со своим смущенным помощником, и всякий раз, как Инджи сбрасывала ботинки на берегу городской плотины и садилась отдохнуть в тени плакучей ивы, ему тут же ставили стол и выставляли бутылки с чернилами.
Он обожал рисовать эту молодую женщину: ее красивую сильную спину, ее носик, копну густых волос, узкую талию и крепкие икры. Инджи тоже рисовала — в воображении. Что-то здесь разбудило мою потребность рисовать — все эти истории, думала она и продолжала задавать вопросы с интуицией человека, который знает, что для него в истории Йерсоненда есть какое-то особое сообщение. И начала она с Летти Писториус, женщины, прибывшей на борту «Виндзорского Замка» в тот день, когда исчез Большой Карел.
Возможно, причина была в том, что предки Инджи тоже прибыли в Южную Африку на борту «Виндзорского Замка» — евреи, которым пришлось бежать из Европы. А может быть, в том, что в истории маленького городка, находящегося посреди Ничего, она узнала свое одиночество. А может, это ангел искусно направлял ее: он, забавляясь, парил вокруг, высоко над всем и всеми, свободный от земных желаний и страстей.
Летти Писториус полюбила Большого Карела, и — таковы пути любви — обратного хода не было. Как и многие другие романы, их роман родился во время цветения деревьев, под солнечным светом, и стал глубже с пылкими поцелуями лунными ночами, и ринулся навстречу трагедии с той же уверенностью, с какой вода течет по хорошо построенному, каналу.
Их любовь извергла их в бурлящую запруду плотины, полную вихрящейся пены, и обломки кораблекрушения крутились в водовороте и бились о стены; в запруду, где вырванные с корнем растения и затонувшие насекомые кружили и тонули, и всплывали на поверхность, чтобы тут же снова затонуть. У них был выбор — бросить плотине вызов или опустить руки, поддаться и смотреть, как паводковые воды увлекают за собой руины и мертвые создания.
В 1943 году Летти Писториус сидела в маленькой каюте на борту «Виндзорского Замка» и размышляла, а громадный корпус судна вздрагивал, когда терся о причал в гавани Кейптауна, оркестр на палубе играл жизнерадостный марш, а команда и пассажиры бросали вниз, семьям и друзьям на причале воздушные шары и ленты серпантина. Младенец Джонти Джек прерывисто сосал грудь. Он родился на экваторе. Господь свидетель, это было нелегким делом: потные роды, кровавые, с москитами и корабельным доктором, которого позвали из салона, где он валял дурака с девушками и моряками. Судно медленно продвигалось вперед по черной воде. С каждой схваткой Летти чувствовала себя так, словно она тоже судно, плывущее по глубоким водам. Бремя внутри нее было слишком тягостным, с нее спрашивали слишком много, и она раскачивалась вместе с океаном, ожидая, что он поглотит ее.
Все было так хорошо спланировано: нежные любовные письма Карела из Йерсоненда в Лондон, его обещания, что он исправится, ее ответы, говорящие, что она подумает, и вдруг, вскоре после ее прибытия в Лондон, новость — она беременна, и между ней и Карелом замелькали телеграммы среди все более зловещих рассказов о войне.
Младенец был беспокойным; он мотал головой и дергал сосок, он сосал и срыгивал, извиваясь от колик. Такова история ее путешествия: быть заключенной в каюте с краснолицым младенцем, с распухшими, болезненными грудями, с бесконечным страхом, что немецкая подводная лодка крадется, как акула, под днищем судна, выжидая время.
Она была полностью выключена из неистовых флиртов военного времени, которым предавались остальные пассажиры. Страх и неуверенность оказались теми подводными течениями, которые заставили отбросить все общепринятые условности: неистовое общение началось сразу после отплытия из Саутгемптона и продолжалось с такой лихорадочной интенсивностью, что этот рейс сделался легендарным на пассажирской линии Саутгемптон — Кейптаун.
Говорили, что во время этого плавания было зачато больше младенцев и рухнуло больше браков, чем когда бы то ни было. Когда бы Летти ни взглянула в иллюминатор, она видела бутылки из-под шампанского, ныряющие в море с верхних палуб и исчезающие в пенистых волнах. Ночами она слышала хихиканье и пьяные спотыкающиеся шаги в коридорах, хлопки пробок от новых бутылок с шампанским, а однажды, когда на мостике бушевала вечеринка, их корабль проплыл в опасной близости от дружественного сторожевого корабля, не задев его буквально чудом.
С наступлением темноты корабль напоминал ночной клуб, унесенный в открытое море, забитый отчаявшимися людьми, которые искали забвения в сексе на скорую руку, алкоголе и обильной еде, накрываемой в салоне со сверкающими канделябрами и оркестром из семи человек и черной джазовой певицей из Нью-Орлеана. Стюард, приносивший Летти завтрак в каюту, рассказывал, что однажды вечером певица обнажилась до пупка и распевала спиричуэлзы, тряся грудями.
Летти крепко обнимала младенца, мечтая оказаться в Кару, мечтая о вечернем ветерке, пахнущем кустарниками кару, и лунным светом, и пылью; она мечтала о полуденном запахе обожженных солнцем скал, о воркованье голубей в садах Йерсоненда Она путешествовала, зная, что происходит нечто непоправимое, что вторая мировая война схватила мир в свои руки и переворачивает его, в точности, как генерал, лежа в своей комнате в старом Дростди, кладет руку на глобус и вращает его, словно он Бог, а земля — лишь его игрушка.
Война — это генерал, приснилось ей как-то ночью, старик жестокого и таинственного происхождения, профессиональный солдат, сила более чувственная, чем похоть людей на борту судна, впавших в истерику в своей боязни черной немецкой подводной лодки.
Летти бросила Большого Карела и уехала в Лондон, стремясь вырваться из удушающей атмосферы Йерсоненда. Она происходила из респектабельной семьи — одной из самых значимых в округе. Ее отец, рыжебородый фельдкорнет, возглавлял отряд рейнджеров, которые довели черную повозку, запряженную быками, до самого Йерсоненда, где он и остался, став адвокатом. Ее брат, пошедший по стопам отца и унаследовавший его практику, считался одним из лучших мэров Йерсоненда за все годы его существования, в особенности в трудные годы депрессии, когда денег не хватало, и африкандеры испытывали большие лишения. Именно он устроил так, чтобы к ним отправили итальянских военнопленных.
Летти, происходившей из подобной семьи, было совсем непросто выйти замуж за мужчину с матерью-азиаткой и отцом, бывшим, согласно сплетням и слухам, полукровкой; все усложнялось еще и тем, что Большой Карел всегда боролся с ограничениями. Один его план следовал за другим — все это были попытки утвердиться и завоевать полное приятие белого общества Йерсоненда.
Летти просто не могла больше это выносить. Город сомкнулся вокруг нее, как удавка. И тогда она воспользовалась деньгами, которые оставил ей отец, и уехала в Лондон, в неопределенность. Но накануне отъезда, обливаясь слезами, они с Большим Карелом в отчаянном порыве страсти зачали ребенка — их сопливого ребенка со сморщенным личиком, которого Летти сейчас прижимала к груди, открывая телеграмму и не сознавая, что стюард с вожделением смотрит на ее сосок, который младенец сосет, выплевывает, тычется в него и снова выплевывает.
— Могу я помочь вам? — спросил стюард. — В военное время в телеграммах всегда содержатся плохие новости.
Она покачала головой, и стюард удалился. Летти прочла телеграмму, и у нее внезапно закружилась голова.
Я чувствовала это, думала Летти, это предчувствие преследовало меня все путешествие. Она снова взглянула на телеграмму. Ее отправил брат через два дня после того, как вода отказалась течь в гору. «Водный проект провалился. Карел исчез. Считается умершим. С любовью, твой брат».
Она вскочила на ноги, едва не уронив младенца, и, спотыкаясь, вывалилась из каюты, наткнувшись на чету Фридландеров, пару, бывшую для нее великой поддержкой во время всего путешествия, хотя для них это тоже было трудное время: они бежали с родины в поисках новой жизни на самом юге Африки, далеко от возмутительных восторженных лозунгов Гитлера, от безумия, в англо-говорящий мир.
Их восьмилетний сын Ингемар подбежал к Летти. Он был блондином, копией отца — ничего от смуглой красоты матери-еврейки. Младенец зачаровывал его. Его бледные, нервные родители оделись в лучшую одежду. Каждый держал в руке воздушный шарик и нес чемодан; они остановились, уставившись на всхлипывающую женщину.
Им сунули в руки шарики, когда они выходили из столовой после последнего завтрака на борту; они, собственно, и есть-то не хотели, слишком встревоженные тем, что могло ожидать их, сына и всех потомков в этой стране, которая, казалось, так много обещала.
— Плохие новости, — выдавила из себя Летти и лишилась чувств, изнуренная путешествием, грохотом оркестра и толпой веселящихся людей. Ингемар подхватил младенца, словно долго упражнялся в этом. Потом долгие десятилетия он будет рассказывать, как спас ребенка от травмы, и гадать, что же произошло с рыжеволосым малюткой и его несчастной матерью.
24
Инджи, причесываясь, провела щеткой по волосам сто раз, в точности, как учила ее мать, завязала их в хвост, натянула майку с рекламой Кейптауна — мечты туриста, шорты-бермуды, красные шерстяные носки и свои ботинки со шнуровкой.
Она проглотила завтрак в кухне Дростди, а служанки суетились вокруг, горя желанием рассказать ей еще что-нибудь. Потом упаковала сандвичи, бутылку воды и термос со сладким чаем в свой рюкзачок и перебросила его через плечо.
Нацепив на нос солнечные очки, а на шею — фотоаппарат, Инджи выплыла в прекрасное утро и пошла сквозь блистательные фруктовые сады, вдоль тихих гравийных дорог Йерсоненда, маленького городка, бывшего на деле собранием небольших приусадебных участков с возделанными полями, фруктовыми садами и домами, расположенными на расстоянии до четырехсот ярдов друг от друга. Старей Дростди стоял наособицу, утонув в деревьях и истории; молчаливо, на окраине городка, повернувшись спиной к открытым равнинам на севере. Его фронтоны, и башенки, и радиоантенна, высоко вздымавшаяся над крышей, как усики гигантского кузнечика, были видны даже с другой стороны города.
Она прошла по дороге, ведущей в Дростди, под огромными старыми соснами, наклонившимися друг к другу ветвями, образуя туннель. Инджи дошла до первых полей, рабочие с любопытством оторвались от мотыг и помахали ей. Она помахала в ответ, представляя, с каким удовольствием они сплетничают: та девчонка из бросающего в дрожь старого Дростди, места, где останавливались многие, потому что это одно из тех немногих мест в Йерсоненде, куда пускают пожить приезжих — но они уже никогда не будут такими, какими были раньше.
Но Инджи всегда тянуло к неизвестному, всегда хотелось бросить вызов: например, посетить Турцию, Марокко и Чили. У нее возникало чувство, что она заигрывает с риском. И путешествовала она налегке, брала с собой одну сумку с самым необходимым: две пары джинсов, легкое платье, майка и пара топиков, свитер, компьютер-ноутбук и принтер, фотоаппарат с набором объективов.
Этим утром Инджи чувствовала себя особенно легко. От благоуханного воздуха раннего утра по коже побежали мурашки, когда она остановилась около места под названием Жирафий Угол. Именно здесь, как ей рассказывали, предок Джонти Джека, английский капитан застрелил когда-то жирафа — тот самый человек, от которого Джонти Джек унаследовал талант. Инджи видела фотографию принца Чарльза, за спиной которого на стене висел рисунок капитана Гёрда — ее вырвали из глянцевого журнала и поместили в витрине небольшой библиотеки между полицейским участком и конторой адвоката Писториуса.
Инджи помедлила немного на углу и решила стороной обойти магазин и кафе, придерживаясь тихих улочек. Она направлялась к Горе Немыслимой. Она хотела подняться до Кейв Горджа и выследить Джонти Джека. А после всех историй, выслушанных ею за выходные в Дростди, Инджи хотелось увидеть пещеру высоко в горах, замурованную камнепадом.
Проходя мимо станции, Инджи припомнила рассказы о том, как Немой Итальяшка прибыл сюда молодым человеком, как миссис Писториус бежала, чтобы укрыться в форде вместе с дочерьми, как Лоренцо Пощечина Дьявола увлекся дочерью адвоката Писториуса.
Выйдя за город, Инджи пересекла тополиную рощу, песчаное русло реки, прошла в ворота гармошкой, отмечавшие границу между городом и Горой Немыслимой. Дорога впереди представляла собой обычную двухполоску, уже знакомую ей: именно по ней Инджи ехала в своем универсале, когда в первый раз навещала Джонти Джека. Насыпь между полосами была широкой и заросшей травой. Дорога вилась между деревьями и, пройдя мимо карьера, где брали камень для последнего отрезка канала стремительной воды, сделалась более крутой. Потом она снова начала петлять вокруг деревьев, а Йерсоненд медленно скрылся из вида.
Здесь начиналась крутизна, а небо, на которое посмотрела Инджи, сияло синевой. Она наткнулась на маленькую антилопу, стремглав кинувшуюся прочь; стрекот цикад оглушал.
А потом, высоко над вершинами деревьев, на фоне коричневых скал, Инджи увидела гигантского змея, дергавшегося на бечевке. Змей был кроваво-красным, он парил во встречных ветрах, дувших над самыми крутыми ущельями горы Немыслимой.
Инджи, задыхаясь, поспешила подняться еще выше — она понимала, что Джонти Джек имеет к этому змею какое-то отношение. И тут что-то выскочило на дорогу перед ней. Что-то, бежавшее, как в испуге. Инджи бросилась напролом через кусты и увидела женщину. Она разглядела толстую красивую косу, изящную шею, фигуру модели, икры молодой женщины с длинными, как у рыбы, мускулами. На миг женщина повернула голову, и на месте лица Инджи ничего не увидела — или она вообразила себе это? Она попыталась догнать женщину, крича:
— Погодите! Погодите! Я не хочу вас обидеть!
Но женщина уже исчезла. Инджи наклонилась и подняла черный шелковый шарф. Он показался ей легким, как пух, и трепетал, словно желая превратиться в воздушного змея, или в бабочку, или в духа. Прижав шарф к щекам и уткнувшись в него носом, Инджи почувствовала запах слез и желание умереть и поняла, что уже узнала об Йерсоненде больше, чем следовало для собственного душевного спокойствия.
— Джонти Джек! — закричала она, теперь тревожно, потому что поднялся ветер, начал трепать сосны, и она боялась идти дальше одна. Внезапно ветер унялся, и змей опустился вниз. Инджи, спотыкаясь, вышла на открытое пространство с той стороны скал, где стоял маленький домишко Джонти Джека, и увидела, как он сматывает бечеву змея и ловит его прежде, чем тот ударился о землю.
Джонти повернулся, и Инджи кинулась ему в объятия, всхлипывая на широкой груди скульптора. Она хотела рассказать ему, что видела женщину без лица, ту самую, которая якобы никогда не покидает своей комнаты в Дростди, но тут же поняла, какие именно слова сорвутся с ее губ: признание в том, что она видела нечто от самой себя, нечто от своего ощущения, что она никому в целом мире не принадлежит.
Джонти не стал расспрашивать ее о причине душевных терзаний, он просто привлек ее к себе и дал возможность выплакаться. Потом отодвинул ее от себя на длину вытянутых рук и сказал:
— Пойдем, я хочу тебе кое-что показать.
Инджи смотрела на Джонти с изумлением. Он казался куда более здравомыслящим, чем во все их предыдущие встречи. Сказать по правде, он казался совсем другим человеком. Его обветшалый фургон был припаркован за домом. Они сели в машину, Джонти повернул ключ зажигания, из выхлопной трубы вырвалось облачко синего маслянистого дыма. Она вспомнила все рассказы в кухне Дростди: огромное имение, унаследованное Джонти после смерти Летти Писториус. Это были еще старые деньги, как говорили тогда, деньги Меерласта Берга, сделанные на продаже страусиных перьев в модные столицы Европы. Джонти поместил их в банк, рассказывали служанки. А жил здесь, наверху, со своими скульптурами, как последний бедняк.
Пока они рывками продвигались вперед, Инджи увидела, что Спотыкающийся Водяной по-прежнему укутан брезентом и обвязан кожаными ремнями. Судя по птичьему помету, на его верхушке ночами сидела, как на насесте, сова, дожидаясь, когда из кучи дров выйдет мышь. А может, днем там сидел аист, дожидаясь, пока что-нибудь не зашевелится в стружках.
Чего Инджи не знала, так это того, что ночами там обожал балансировать ангел. Он приземлялся на голову Спотыкающегося Водяного, широко раскинув крылья, и возвышался там, прислушиваясь к завыванию шакалов в отдаленных ущельях Горы Немыслимой, глядя на звезды, сиявшие так ярко ночами Кару; иногда он задремывал и терял равновесие.
Фургон полз вверх по склону. Дорога сделалась ровнее, и Инджи поняла, что они едут вокруг горы, удаляясь от Йерсоненда. Потом дорога снова стала крутой, почти непроезжей. Они выбрались из машины и пошли пешком.
— Куда мы идем? — поинтересовалась Инджи.
— В место, где ты сможешь забыть Йерсоненд, — ответил Джонти.
Им приходилось перебираться через черные вулканические камни. Здесь почти ничего не росло, потому что из-за обвалов, происшедших десятилетия, а то и столетия назад, землю усыпало толстым слоем камней. Единственными живыми существами на темном камне под палящим синим небом были змеи и ящерицы.
Это все равно, что оказаться на луне, думала Инджи. Я здесь в другой реальности, с мужчиной, у которого загорелая грудь и странный блеск в глазах.
Они обошли большой скальный выступ, и Инджи изумленно вскрикнула. Под ними простиралась небольшая долина, усеянная валунами. Острые драконьи зубы-утесы окружали долину, заключив ее в кольцо. В промежутках между черными валунами стояли огромные скульптуры: одни сделаны из бетона, другие раскрашены в яркий синий или оранжевый цвет. Это были тотемы, увешанные блестками, вращающимися крыльями и зеркалами; некоторые, вырезанные из дерева, были так отполированы, что в них отражалось солнце.
Этот скульптурный сад был работой всей жизни. Инджи осознала значение того, что Джонти Джек показал ей — того, о чем не знал ни один человек из мира искусства за пределами Йерсоненда.
Во второй раз за этот день она почувствовала приближение слез, по тут Джонти выпустил большого красного воздушного змея, которого привез с собой, и показал ей тропинку, которую проложил между валунов. Она тянулась на пару сотен шагов, и Джонти с Инджи Фридландер побежали по ней среди скульптур, вскрикивая и хохоча, а красный воздушный змей ликующе взвился вверх, над утесами, и повис в небе.
25
Летти Писториус казалось, что последние несколько лет превратились для нее в одно долгое, незапланированное путешествие. Несмотря на советы мужа, Большого Карела Берга, и брата, адвоката Писториуса, она забрала из банка свои сбережения на черный день. Потом объявила, что покидает Йерсоненд, чтобы немного пожить в Лондоне. Для Большого Карела это не стало сюрпризом. Он женился на женщине, готовой в любой момент бежать от неполноценности своей жизни, и ожидал этого давно — что она отправится в долгое путешествие, что она уйдет, как частенько угрожала.
Но он знал, что в этом мире невозможно убежать от себя. Можно уехать на далекий континент, искать приключений в неизвестных местах, начать новую жизнь в чужой стране, но от себя убежать не удастся. Поэтому на заре своей жизни он решил, что выполнит любое выпавшее ему дело быстро и энергично.
С другой стороны, Летти Писториус вышла замуж за человека, которым все восхищались за его энергию и предприимчивость, но который при этом был мишенью для сплетен и которого избегали, потому что он был полукровкой.
С большим трудом она призналась себе, что бежала от себя, пытаясь убежать от своей мнимой жизни, от пустоты, которую ничем не могла заполнить. Она была неудовлетворенной, разочарованной и не могла найти ничего, к чему приложить руки, что могло бы удовлетворить или захватить ее — в отличие от Большого Карела. Откуда возникло это чувство тревожности и бесполезности, Летти не знала.
В конце концов, она ощутила, что вся ее жизнь была своего рода отправной точкой, путешествием без видимой цели, существованием, полным прощаний, но не встреч, с мыслями, упакованными в чемоданы и сундуки, потому что строгое воспитание подавило ее, запретив высвобождать мысли, и чувства, и мечты.
Как могла она объяснить Большому Карелу, что никогда не чувствовала себя дома, этому мужчине, который всегда находил свой дом в будущем, в каком-нибудь захватывающем начинании, разглаживающим дорогу под его торопливыми ногами, в точке опоры среди штормов, которым противопоставлял свою силу?
Она уехала в Лондон, намереваясь никогда не возвращаться в Йерсоненд. Большой Карел стоял на платформе, провожая поезд в Кейптаун — и в гавань. Летти никогда раньше не видела его таким уставшим и подавленным. Он стоял там, подняв руку, а она высунулась из окна, а потом его не стало, и Летти вытерла со щек слезы пополам с сажей.
Она знала, что Карел не поймет, почему она решила взяться за свои проблемы именно в то время, когда его проект балансировал на острие между успехом и провалом. Проект стремительной воды достиг критической точки. Карел сумел сделать так много, несмотря на цинизм и пренебрежение остальных; он усиленно трудился многие ночи подряд и теперь почти дошел до конца — или попал мимо цели.
А она выбрала именно этот щекотливый момент, чтобы объявить ему, что вообще не видит ни в чем никакого смысла; что для нее здесь не осталось никаких перспектив; что она должна уехать, чтобы обрести себя. В Лондоне.
Летти едва добралась до Лондона после долгого морского путешествия, как ее подозрения подтвердились: она забеременела, как раз в ту ночь отчаянного, поспешного прощания. Начали приходить длинные письма из Йерсоненда, помятые, потому что их везли с континента на континент в почтовых мешках. В лондонской квартире даже марки на конвертах казались Летти экзотическими, и ее переполнила тоска по дому.
В письмах Карел признавался в своей любви к ней. Летти принюхивалась к бумаге — может, еще учует слабый запах его одежды, или вечернего ветерка, слетающего с Горы Немыслимой, или пыли, и камней, и трав Кару. Она целовала его почерк. Он не представлял себе, с чем она так боролась. Он хотел совершать и совершенствовать; она медленно и болезненно плыла против течения, которое грозило увлечь ее в черную глубину, где, Летти знала, она в конце концов утонет.
У меня нет выбора, отвечала она. Разумеется, я люблю тебя, как ты любишь меня. Но, увы, в нашем возрасте приходится делать открытие, что одной любви недостаточно, что это только начало. Мне необходимо справиться с этим, Карел, и ты должен смириться. От чего бежишь ты? — добавила она, о чем потом пожалела. Но письмо уже было отправлено.
Он ответил умиротворяюще. «Вернись», — умолял он. Она засомневалась. В ее лоне рос ребенок. Наконец она собрала чемоданы и отправила Большому Карелу еще одну телеграмму: я снова попытаюсь. Но ты тоже должен сделать усилие.
По дороге из Саутгемптона, зная, что в темной воде рыскают невидимые немецкие подводные лодки, Летти думала много и серьезно. Почему она полюбила этого мужчину — этого безрассудного мужчину из сомнительной семьи, хотя ее воспитывали в консервативном доме Гвен Вилье и адвоката Писториуса?
С самого начала, поняла Летти Писториус, моя любовь к нему была мятежом против родителей. И мятежом против самой себя, потому что мы не часто влюбляемся в тех, кто олицетворяет все то, чем мы не являемся. В партнеры жизни мы выбираем себе тех, кто сможет исцелить недостатки в нас самих.
Чтобы еще ухудшить дело, Берги и Писториусы не ладили — с тех самых пор, как черная повозка, запряженная быками, прибыла в Йерсоненд. Со временем открытая враждебность переросла в осторожное примирение. Не так легко было двум семьям попытаться установить отношения в окружении йерсонендских сплетников, потому что йерсонендцы никогда не упускали возможности указать, что большая тайна золота находится в руках обеих семей, как две половинки устричной раковины: одна половинка здесь, а вторая — там.
Потому что разве не отец Летти, фельдкорнет Рыжебородый Писториус, впоследствии первый адвокат Писториус, отправился той темной ночью, чтобы зарыть золото вместе с Меерластом Бергом, отцом Большого Карела?
Влюбиться в такой атмосфере было безумием, решила Летти на корабле. Но с самого детства ее тянуло к мальчику, галопом скакавшему по улицам Йерсоненда на чистокровном коне вслед за своим шикарным отцом.
После пресных и скучных контор отца Перьевой Дворец Бергов с модным ателье и выставкой шляп, с приезжавшими туда портными, манекенщицами и ведущими модельерами крупных городов мира оказался для нее в новинку.
Она никогда не забудет день, когда ее дружба с Большим Карелом Бергом расцвела в любовь. Ирэн Лэмпэк всегда держалась отчужденно и была погружена в свою работу, однако однажды она согласилась дать юным леди города несколько уроков по шитью дамского платья, искусству подбирать туалеты и одеваться со вкусом. Летти и представить себе не могла, кто подвигнул Ирэн на это.
Это было дерзкое предприятие, и в преуспевающих домах долго спорили, благоразумно это или нет. Конечно, вести дела с Меерластом Бергом — это прекрасно, но он все же полукровка. А его жена, пусть она и красавица, не одна из нас, говорили люди. Вдобавок Перьевой Дворец посещают самые разнообразные странные иноземцы — люди, которые поступают совсем не так, как принято в Йерсоненде. Но какая жалость, что в городе живет настолько талантливая женщина, а молодежь не может извлечь из ее умений пользу.
Занятия рекламировали в школе, на церковных собраниях, в лавке и в монастыре, но в назначенный день единственная молодая женщина — Летти Писториус — прошла по длинной авеню к Перьевому Дворцу. Карел Берг, хорошо сложенный молодой человек, чистил своего гнедого жеребца на лужайке перед большим домом с фронтонами. Лишь многие годы спустя Летти поняла, что тогда он устроил засаду на городских девиц: вышел на лужайку в гетрах и бриджах для верховой езды и чистил и чистил без конца своего коня, предвкушая появление девушек.
Когда Летти появилась одна, он посмотрел на нее с участием — позднее она узнала, что это была для него своего рода защита — стреножил коня и провел ее вверх по лестнице к парадной двери. Ирэн Лэмпэк ошеломила ее. До сих пор Летти всего пару раз видела ее верхом на улицах Йерсоненда, и вот она впервые стоит перед этой женщиной. Летти была просто потрясена ее экзотической красотой, схватив прохладную руку Ирэн своей горячей и потной ладошкой.
Ее провели в Перьевой Дворец, и она с восторгом осматривала мебель из далеких стран, огромную библиотеку, ателье с высокими окнами, чертежные столы и гипсовые манекены. Ирэн Лэмпэк еще показывала ей дом и рассказывала, что и как действует, своим монотонным голосом со странным акцентом, и тут Летти оглянулась.
В дверях стоял юноша и смотрел на нее: юноша, ставший ее мужем, с которым она сражалась за общие ночи в конце отношений, всегда пугавших ее, мужем, от которого она так и не смогла себя оторвать.
Иногда в жизни наступает решающий момент, такой, без которого — оглядываясь на прошлое — ты бы предпочел обойтись. Именно такой момент возник, когда встретились глаза Летти и Карела. Они навсегда останутся связанными этим моментом; преданными друг другу в зависимости и сомнениях.
Так и начались их отношения. В последующие недели Летти приходила в Перьевой Дворец в четыре часа пополудни каждый понедельник. Ирэн Лэмпэк терпеливо натаскивала ее, и Летти научилась уважать цвет, текстуру и красоту линий и форм. Она открыла для себя тревогу и нетерпение при виде белого листа бумаги — в миг перед тем, как карандаш начинает двигаться, в миг, когда все вероятности вдруг улетучиваются и тебе необходимо ухватить хотя бы одну, словно это бабочка, и удержать ее, потому что именно она так много для тебя значит.
Летти думала обо всем этом на корабле и после того, как в гавани Столовой Горы получила телеграмму о Большом Кареле. Она устало села в поезд на станции в Кейптауне. Сначала ей и маленькому Джонти повезло, и они ехали в купе одни. Младенец мокрым ртом присосался к ее груди, а Летти смотрела на проплывающий мимо пейзаж.
Она чувствовала себя уязвимой и беззащитной; она представления не имела, что ее ожидает. Поезд прошел через горный перевал и заскользил, как змея, по долине реки Гекс, виноградники остались позади, и местность впереди сделалась открытой и пустынной.
Что, если Карел мертв? — гадала Летти. Все эти годы конфликтов и пренебрежения, ярости и страсти — как смогу я простить себя? Стало быть, он все же наткнулся на нечто, что было ему не по зубам: самые честолюбивые из его проектов обладали таким мифическим размахом, что были за пределами человеческих сил. Он взялся за то, что оказалось величественнее его собственных энергии и решимости.
Где теперь она найдет себе убежище? Она, которая всегда сдерживала мужа из-за своего происхождения, своей неспособности отыскать смысл самостоятельно, из-за того, что чувствовала себя в этом мире неуютно.
Очень странно, но ей казалось, что дитя, которое она держит у груди, не ее. Оно принадлежит Йерсоненду, думала Летти, и я носила его в утробе по случайному стечению обстоятельств. Она стремилась ощутить связь с ним, как всегда пыталась со всеми и всем вокруг себя. Она успокаивала и ласкала его, давала ему то, что требовалось и даже больше, но глубоко внутри боялась, что сын повернется к ней спиной и уйдет в мир, оставив ее одну.
Джонти, назвала она его, Джонти Джек Берг, и когда потом ее спрашивали: «Где, ради всего святого, ты раскопала такое имя?», она отвечала, что искала что-нибудь, не имеющее ничего, абсолютно ничего общего с Йерсонендом и его жителями. Имя, не имеющее никакого отношения и к ее родным.
Когда Летти приехала в Лондон, она заметила афишу певца, артиста кабаре, с надписью: «Выступает Джонти Джек». Когда беременность подтвердилась, Летти снова вспомнила эту рекламу: «Выступает Джонти Джек». Тогда она твердо решила, что так и будут звать ее ребенка — мятеж против одержимости матери, Гвен Вилье, своим происхождением гугенотки; против Писториусов и их мужчин, которые могут быть исключительно адвокатами, и больше никем — каждый слишком нервный, чтобы вырваться; и, разумеется, категорический отказ позволить Бергам завладеть ребенком, дав ему имя со своей стороны.
— Ты родился в море, — шептала она в сморщенное личико Джонти Джека, красное, скривившееся из-за болей в животике, — в самом центре великого Ничто. Ты никому ничего не должен. Оставайся свободным, оставайся независимым, смотри на Йерсоненд со стороны.
Она так и не узнала, как точно выполнил Джонти Джек ее наставления. Как он переехал в свой домишко в Кейв Гордже и жил там, словно состояние Бергов не имело к нему никакого отношения. Как он пытался, пусть и не всегда успешно, стать скульптором, чтившим бессмертные творения.
26
Сидя у пруда, поглаживая рыбку и чуя по запаху приближение Инджи, Марио Сальвиати, каменщик-скульптор бродил по улицам Флоренции, своего родного города, как он часто делал, сидя с Эдит Берг возле котлованов, предназначенных для канала стремительной воды, с провизией для пикника, которую она выкладывала перед ним.
Остатки большого валуна, расколотого на куски, еще дымящиеся, лежали рядом с ним и Эдит. Он велел рабочим разводить костер под валунами, лежавшими на пути канала. После того, как валун целый день нагревали, распевающие кхоса передавали по цепочке полные до краев ведра и заливали его водой. Камень трескался, и становилось проще расколоть его кирками и ломами на мелкие кусочки, а потом погрузить на телеги и вывезти.
Возле такого камня и сидели Марио и Эдит, а вокруг них плыли запахи пара и самой сердцевины камня, до этого не тронутой воздухом. Они ломали на куски хлеб, испеченный Эдит, пили кофе и лимонный сироп, а Марио брел по узкой vicoli своего родного города, вдыхая аромат свежеиспеченного тосканского манного хлеба. Протягивая руку за персиком из сада Большого Карела, он думал о рубленой куриной печенке с сырым луком, маринованным в вине.
Сейчас, сидя у фонтана Дростди, он легким шагом шел вперед, через Ponte Vecchio, в сторону Duomo, возвышавшегося над городом, как огромный кривой валун. Он шел мимо уличных ларьков, мимо людей, сидевших в тратториях под открытым небом, мимо цыганок, дежуривших на углах в надежде на поживу, мимо детей, с хохотом игравших на тротуарах. Наконец он добрался до Piazza San Marco и пошел на обычное свидание с одной картиной.
Это был образ, который он навещал каждое воскресенье, перед тем, как начиналась еженедельная работа в карьере Le Cave di Maiano, где семейство Сальвиати уже несколько столетий работало каменотесами. В прежние времена камень для строительства притаскивали в город по крутому и сложному пути, через Фьезоле, мимо монастыря Сан Доменико и далее, медленно и осторожно, потому что очень многие scalpellino оставались без ног на этой дороге, где камень от тряски вываливался из повозки, вперед, мимо кипарисов, темных, сине-зеленых в тени каменных строений. А оттуда — в то место, которое стало теперь старой частью города, где из камня складывали facciate, фасады, одного поразительного здания за другим…
Каждое воскресенье Марио шел по этой улице к картине монаха Фра Анжелико, которую стал считать своей собственной. Картина называлась «Наречение Иоанна Крестителя». Отец, который не мог говорить, давал имя своему сыну. Марио стоял перед картиной, думая о немоте и наречении предметов; думал, будет ли у него когда-нибудь собственный сын; и, естественно, воскресенье за воскресеньем он все яснее понимал, что никогда не сможет передать своему сыну тех историй о каменотесах, что так хотели бы рассказать ему отец и дед, да не смогли. Я похож на провал между поколениями, частенько думал Марио; провал, где из сочинения выпала нота; безмолвие.
Потом он увидел семерых кхоса, вооруженных палками — они преследовали ящерицу. Они хохотали, пробираясь между кирками и лопатами, разбросанными вокруг. Они поднимали ногами пыль, пытаясь убить маленькую рептилию, и Марио глубже сунул руку в пруд, напугав рыбку кой; та метнулась в сторону, чуть позже осторожно вернувшись к его руке. Эдит наклонилась к нему, разговаривая с ним взглядом, как сумела научиться, и Марио учуял аромат молодой женщины, новой жилички, ходившей вслед за ним день за днем.
Прошли годы, напомнил он себе, и руки твои зудят от желания рубить и обтесывать камень. Ты сидишь здесь, не зная даже, день сейчас или ночь, ты вдыхаешь запах своих воспоминаний, а голову омывают времена и образы, и ты не можешь быть уверен, запах ли это Эдит или этой женщины, которая бесконечно ходит кругами вокруг тебя и клетки с попугаями.
Он уже не помнил точно, помогал ли отцу реставрировать фасад Palazzo Vecchio перед мировой войной, где они работали возле красивого внутреннего дворика с фонтаном и где с лесов он мог видеть туристов, позирующих в панамах и под зонтиками уличным художникам. Или это он лежит на животе рядом с Большим Карелом там, на бесконечных равнинах, прижавшись щекой к месту, где должен пройти уровень воды, и проводит зрительную линию через терновник и муравейники к темной вершине Горы Немыслимой, на таком расстоянии кажущейся синей, и тени охраняют его видения, как дракон?
Пахнет ли это водой фонтанов Флоренции или Йерсоненда, или это то первое ведро, которое они с Эдит вылили как-то воскресным днем в канал, взбирающийся в гору? Спонтанный эксперимент, совершенно против инструкций Большого Карела, просто чтобы увидеть, как вода потечет по каналу, пусть это всего лишь ведро, и посмотреть, как перепуганные кузнечики и муравьи улепетывают от блестящего водяного языка.
Ему часто приходилось напоминать себе, что одни годы отделены от других, что время не течет единым потоком неразделимых капель, что воспоминания и то, что происходит здесь и сейчас — это не единое настоящее.
Ему приходилось сражаться с безумием полной тишины и темноты; он покрывался холодным нервным потом, если простужался и нос у него был заложен, или когда ветер дул с такой силой, что он не мог различить знакомых запахов. Тогда он забивался в свою крохотную комнатку и хватал те несколько надежных, принадлежащих ему вещей, и принюхивался к ним: к резцам, лежавшим на комоде, к одежде, к книгам, которые так и не сумел прочитать, но в которых были заключены труды Цицерона и Данте, к лопатке и биноклю, к ватерпасу. Он сидел в тени колючего дерева кару, перед своей палаткой, рядом с котлованом. Это воскресный день, и Большой Карел, одетый в парадный костюм, сейчас дома, с Летти. Каждую пятницу после обеда Большой Карел скатывал постель, садился верхом на лошадь, на прощанье махал Марио и возвращался обратно через равнины лишь на рассвете в понедельник. Рабочие на выходные уходили к себе в Эденвилль, и Марио оставался один у котлована, чтобы присматривать за динамитными шашками, кирками и лопатами, теодолитом и другим снаряжением.
Он сидел у палатки и ощущал на ладони прохладу рыбьих плавников, и мимо прошел запах генерала, быстро, в спешке, заставив Марио оцепенеть и вспомнить, где он находится. И тут же он снова вернулся к рельефу Микелоцце, «Мадонне с Младенцем», и пальцы Марио заскользили но лицу Эдит, мягкому камню, вырезанному Микелоцце, с такой любовью, мало-помалу, нежным краем резца — щека, нос, лоб, глаз и бровь.
Марио сидел, заблудившись в воспоминаниях — его сознание, как озеро без берегов, уплывало в прошлое, с девизом над головой, за который он так крепко держался в дни, когда ветер обрывал виноградные листья в беседке. Над очагом в их доме в Борго ди Сан-Фредиано висела надпись, вырезанная еще дедом. Тем дедом, который вскоре после ухода Марио на войну умер от болезни, убившей поколения флорентийских каменотесов. Силикоз, легочное заболевание, вызванное жизнью, проведенной в работе над камнем, гравием, каменной пылью.
Девиз, который он вырезал, висел, мерцая, над Равнинами Печали, пока канал медленно полз вперед, пока под валунами тлел огонь, а тучи от динамита вырастали в воздухе, пока Марио становился все крепче, все мускулистее в бесконечные дни разрушавших душу раскалывания и обтесывания камня.
Девиз плясал в его снах, когда он лежал на кровати в задней комнате, думая о том, что было ему дано и что отнято; что даровано, а в чем отказано.
«Omnia in mensura et numero et pondere disposuisti». Вот как звучал их семейный девиз: мерой, числом и весом ты приведешь в порядок все.
Вот это верно для меня, думал Марио Сальвиати, каменотес.
27
Пусть я буду той, кто присматривает за женщинами, думала Бабуля Сиела Педи, поскольку я, да капитан Гёрд, да его проводник Рогатка Ксэм — самые беспокойные тут души. Они могут следить за мужчинами. А я, как не сидела удобно на том быке во время путешествия с повозкой, полной золота, так и теперь не могу найти покоя в Том мире. И как мне приходилось отводить взгляд от мужчины, которого я любила всю жизнь, так и теперь я должна смотреть в другую сторону.
И она с нежностью продолжала присматривать за Летти Писториус, которая в другой стране и в другое время могла бы быть ее ребенком. Это она, Сиела Педи, могла бы выносить детей Рыжебородого Писториуса. Если бы все сложилось по-другому.
В сущности, ее сердце должно бы стремиться и к Карелу Бергу: ему трудно жилось в Йерсоненде, вся жизнь — на грани, и все из-за цвета кожи.
Но ее слабым местом была Летти, дочь Рыжебородого Писториуса, потому что она, Сиела Педи, знала каждую веснушку на белом теле адвоката.
Да, она знала, от кого родилась Летти; она знала, как Рыжебородый, жестокий фельдкорнет с севера, мог сжимать рот, а его синие глаза становились еще более синими. Для него ничто не было достаточно хорошим; нужно трудиться больше, стремиться выше. Из Эденвилля Бабуля Сиела следила, как фельдкорнет Писториус медленно превращался из солдата в выдающегося юриста.
Все знали, что фельдкорнет когда-то в Трансваале был уважаемым законником, и йерсонендцы только радовались, когда он после окончания войны, в 1902 году, решил остаться в их городе.
— Ради закона и порядка, — объявил он свое решение, — чтобы уравновешивать здесь весы правосудия.
Подчеркнув слово «здесь», фельдкорнет установил свои отношения с йерсонендцами. Им никогда не позволялось забыть, что он пришел из другого места, из такого, где все было лучше. И предполагалось, что они навечно будут благодарны его решению оставить лучшую жизнь в большом городе на севере, чтобы служить им здесь, на краю Кару Убийц.
Рыжебородый, как его называли во время войны, использовал тот же метод контроля над людьми, как и во время долгого путешествия, приведшего Бабулю Сиелу Педи в Йерсоненд. Бабуля Сиела помнила это очень хорошо, это его отношение «я оказываю тебе любезность». И сразу следом: «теперь ты мне обязан»; суровый, сжатый рот, сверкающие синие глаза и веснушки, как шляпки ржавых гвоздей.
Как могла Летти избежать влияния подобного отца — одержимого качеством, и борьбой, и порядком, такого пунктуального и правильного? Не больше, чем могла избежать беспомощной влюбленности в Карела Берга, раз уж она дышала атмосферой Перьевого Дворца, этого экзотического мира шляпок, и плюмажей, и путешествий за границу.
Только для того, чтобы позже понять — так Бабуля Спела Педи пришла к прозрению — что, чем старше ты становишься, тем больше начинаешь походить на саму себя. Себя — с большой долей того, чем были твои родители, особенно в том, против чего когда-то восставала. К тому времени широкие жесты Бергов утомили Летти. И под давлением взрослой жизни она начала стремиться, не понимая этого, к порядку и правилам, среди которых выросла. Она, должно быть, начала осознавать, думала Бабуля Сиела, почему людям вроде Рыжебородого требовались такие строгие правила, установленные рамки допустимого. Великое неизвестное, которому ни в коем случае нельзя предаваться, должно быть за этими рамками.
Через девять месяцев после того, как Летти бежала в Лондон — как раз тогда, когда проект Большого Карела достиг критической стадии — она вернулась к фразе, которую никогда не ожидала слышать вокруг себя так часто; «испарился, как в пустоту». В первый же день после возвращения Летти сидела на крыльце дома, в котором жила с Карелом, и сначала не заметила старуху, бредущую по улице. Когда Бабуля Сиела заметила сидевшую на крыльце Летти, она немного поколебалась, но все же вошла в калитку.
Бабуля Сиела вздохнула. Возможно, мне не следовало этого делать, но это мой первый и последний шанс поговорить с ребенком, рожденным Рыжебородым. Я смотрела, как она растет, все те годы, что вынуждена была жить в Эденвилле; проходя мимо нее по дороге в лавку, я видела, как она играет в школьном дворе; а позже, когда Карел ухаживал за ней, я видела, как она шла с ним на горный уступ за Эденвиллем, в сторону горы. Я наблюдала за ней всю ее жизнь, а она даже ни разу не сказала мне ни единого слова.
А теперь, в день, когда весь город сходит с ума из-за воды, хлынувшей на третий день, там, внизу, такое возбуждение и гам, и никто даже и не собирается по свежим следам начать поиски Большого Карела и его кареты, она сидит себе на крыльце, и во взгляде виден отцовский блеск, даже на расстоянии, и смотрит в точности так же, как он смотрел во все время того долгого путешествия от Педи до этого места.
Этот взгляд, словно глаза поглотили небо, эта упрямая горечь, это разочарование, заключенное в красивые черты лица.
Бабуля Сиела не знала, известно ли Летти хоть что-нибудь о ней. Писториус выставил ее, Сиелу, из своей жизни сразу же, как только они добрались до Йерсоненда после такого долгого путешествия с повозкой, запряженной быками, и с золотом. И уж наверное он ни слова не сказал своей семье о женщине оттуда, из Эденвилля; той женщине, которую он со своими людьми привез с собой из Педи. Но, может быть, Летти слышала о ней от кого-нибудь другого.
Бабуля Сиела толкнула калитку и медленно пошла к женщине, сидевшей на ступеньках веранды и качавшей младенца. Снизу, из города, были слышны крики возбужденных йерсонендцев, занятых самыми разнообразными планами и приготовлениями.
До Летти оставалось шагов десять, когда та, наконец, заметила Сиелу. Летти подняла глаза, покрасневшие от слез, глаза, которые Сиела так хорошо знала, и произнесла:
— Нет, простите, у меня нет для вас работы. Если вам нужна работа, пойдите, спросите в городе.
И опустила голову на руки, но за эти несколько мгновений зрительного контакта Бабуля Сиела Педи увидела в ее глазах одиночество, такое же, как ее собственное. Только с Летти все было по-другому: она с ним родилась. Бабуля Сиела знала, что это чистая правда — некоторые люди такими и рождаются, еще до того, как жизнь дарит им что-то, а потом отбирает; еще до того, как подобное случается, да, они уже ощущают потерю.
Потерю того, у чего нет названия.
28
Он мчался прочь от Промывки в своей карете, оставив; позади себя хаос наспех сдвигаемых машин и корзинок для пикника, и кожа Большого Карела под официальным костюмом делалась цвета кожи его матери. Он смотрел, как его руки, державшие вожжи, становятся коричневыми. К тому моменту, как Большой Карел промчался мимо первой возвышенности и увидел у себя на пути одного из операторов гелиографа, он уже был темным с головы до ног.
Он дернул карету в сторону в попытке избежать столкновения и отвернулся, пролетая мимо, так что позже этот парень сообщил:
— Цветной мужчина правил каретой Большого Карела. Одет в костюм для церкви Большого Карела, даже в его шляпу, и я уверен, что видел у него на запястье золотые часы Меерласта Берга.
Так возник первый ложный след. Вскоре пошел дождь, и люди зашептались:
— Вот вам, пожалуйста. Господь посылает нам воду по-своему.
Четверо констеблей Йерсоненда, усиленные поисковой группой, отправились под проливным дождем, чтобы найти Большого Карела или схватить негодяя, укравшего его карету.
Сначала они заявились в Эденвилль, эту улицу-поезд. Его так называли, потому что жилища в нем стояли настолько плотно одно к другому, что напоминали вагоны поезда.
Там четверо констеблей и компания вооруженных фермеров пинками распахивали двери и вытаскивали наружу подозреваемых. Преступность резко возросла с начала строительства канала стремительной воды. Большого Карела часто обвиняли в этом — в конце концов, именно он привел сюда всех этих чужаков, чтобы копать и строить.
Жители Эденвилля напрочь отрицали свою причастность к исчезновению Большого Карела или к воровству кареты, но теперь, когда час молитвы уже прошел, а разочарование из-за упрямой воды росло, горожанам необходимо было выместить на ком-нибудь свои чувства. Положение становилось скверным. Ближе к вечеру, под проливным дождем, они выволокли из дома полупьяного Фиелиса Джоллиса, крещеного, как Фиелис Молой. Потом говорили, что это произошло исключительно потому, что он задирался с констеблями. Его привязали к перечному дереву сразу у ворот, ведущих на Кейв Гордж, и всыпали ему семьдесят плетей сьямбуком из кожи гиппопотама. Впоследствии никто так и не признался, что порол его, но, сказать по правде, руку приложил каждый, потому что, перекрывая грохот ливня, над городом разносились вопли Фиелиса Джоллиса, а люди просто задергивали занавески на окнах. Ни один и пальцем не пошевелил, чтобы остановить порку.
Немного позже Фиелис испустил дух. Кровавое Дерево — вот как они назвали угол, где Инджи ощутила холодок, пробежавший по спине, когда впервые пошла по дороге, ведущей к Кейв Горджу. Кровавое Дерево, у которого отношения между белыми и черными упали до самой низшей точки в дни после исчезновения Большого Испарившегося Карела.
Это стало очевидным через несколько дней, когда Летти Писториус со своим хилым младенцем вернулась в город и, к своему ужасу, услышала, что Фиелиса Джоллиса, часто помогавшего ей в саду, забила до смерти полиция и шайка молодых фермеров.
Именно чернокожее общество, люди из Миссионерской церкви, организовали чаепитие в старой церкви и пели для нее и ее младенца, который вопил так, словно ему угрожало адское пламя. И они предложили окрестить его.
Но Большой Карел ничего об этом не знал. Бежав от Промывки и поняв, что становится цвета Ирэн Лэмпэк, он остановился у канала стремительной воды и наклонился над лужей. Он долго смотрел на свое отражение, а первые капли дождя падали в лужу, разбивая его лицо. Он стал оплеванным изображением матери.
Новый цвет вообще-то шел ему больше, но он этого не заметил. Казалось, что темная кожа придала его чертам новый размах. Они сделались еще сильнее и куда более утонченными. Но Большой Карел знал мир, в котором жил, и его сердце наполнилось паникой. Он мыл и мыл лицо грязной водой, стараясь оттереть кожу мокрым песком, и снова, всхлипывая, наклонялся над лужей.
А потом Большой Карел посмотрел вверх и увидел глубокий разрез на земной поверхности, там, где землю разорвал канал стремительной воды, когда вода хлынула вниз с вершины Горы Немыслимой на Равнины Печали. Он узнал место. Ребенком он часто наблюдал за семейством рысей, жившим в трещине между скалами. Дикие рыжие кошки жили здесь поколениями и ушли оттуда, лишь когда началось строительство.
Большой Карел увидел нечто белое, торчащее из вымоины. Он подошел поближе, посмотрел и отшатнулся. И снова посмотрел, дрожа от страха, потому что там лежали мертвые, много лет скрытые от чужих глаз. Скелеты лежали один на другом, и на их черепа были повязаны черные куски ткани — очевидно, им завязывали глаза, теперь уже давным-давно сгнившие.
Большой Карел вытер воду с лица, потому что дождь лил все сильнее. Он еще раз посмотрел на мрачную сцену и резко обернулся — появился Марио Сальвиати верхом на лошади, а за ним Лоренцо Пощечина Дьявола. Именно Лоренцо спустился в овражек, оскальзываясь в грязи, и попытался разжать костлявую руку, чтобы вытащить зажатую в ней золотую монету. Почему им завязали глаза, недоумевал Большой Карел, этим давно забытым мертвецам, которых вымыла из земли упрямая вода?
Тут до Большого Карела дошло, что Марио Сальвиати изумленно уставился на коричневого мужчину, который выглядел точь-в-точь как его хозяин. Он забрался в карету и с грохотом помчался дальше. Только оторвавшись от них, он стал решать, как ему подняться в гору. Большой Карел выбрал дорогу с обратной стороны горы, под углом, со стороны Равнин Печали, чтобы никто из Йерсоненда не увидел его. Раскачиваясь и подпрыгивая, карета неуклюже, как горная черепаха в большом панцире, ползла вверх по Горе Немыслимой.
Ангелу надоел дождик, и он уселся на крышу кареты, за спиной Большого Карела, сидевшего на месте возницы с вожжами в руках. Ангел сидел и раскачивался из стороны в сторону, пока они преодолевали камни и кусты, и слушал, как Большой Карел ругается и уговаривает лошадей. Большие крылья ангела свисали с крыши кареты, с них капала вода.
Когда карета доползла до вершины горы, в Йерсоненде уже вовсю чесали языками, рассказывая о неудаче Большого Карела. Он так умчался прочь, говорили сплетники, потому что его непоколебимая вера в предсказуемость воды обрушилась, когда вода отказалась выполнять то, что предсказывали его формулы. Для Большого Карела, шептались вокруг, это стало концом его предсказуемого мира.
И там, в своей карете, он осознал то же самое: теперь ему придется существовать в царстве неуверенности и непредсказуемости. Как только предсказуемость обернулась непредсказуемостью, вся определенность исчезла. Более того, то, что я увидел там, в овражке, было пророческим предвидением, думал Большой Карел.
Лошади сами нашли дорогу в пещеру. Он въехал в нее. Это были выставочные лошади, идеально выдрессированные, и хотя они боялись темноты пещеры, несмотря на вонь от старых кострищ, логовищ хищников и земли, никогда не знавшей солнца, они склонили украшенные страусиными перьями головы и отважно ступили в сумрак.
Большой Карел направлял лошадей в обход сталактитов. Некоторые из них почернели от костров бушменов-санов, живших здесь много веков назад. Пастухи, дети, прогуливающие школу, бежавшие рабы и дезертиры тоже много веков подряд разжигали здесь свои едва заметные костры.
Теперь карета стояла так, что лошади смотрели наружу, на выход из пещеры, который обычно пылал, как раскаленная плита, из-за струившегося внутрь солнечного света, но сегодня был затенен дождем и тучами.
Карел сидел, безвольно опустив вожжи. Дождь смывает все следы, думал он, очень скоро никто не сможет отыскать меня.
Все еще лоснящиеся лошади стояли запряженные, и пот на их шкурах уже начал превращаться в соль. Время от времени какая-нибудь лошадь поворачивала голову в безмолвной пещере, и уздечка брякала. Дождь просачивался внутрь, со сталактитов вокруг Большого Карела капала вода. Капли звучали, как приглушенный оркестр, и Большому Карелу представлялось, что он слышит примитивные гитары древних охотников, голоса санов и треньканье струн. Он видел на стенах тени; медленно шаркающие ноги начали танцевать печальный рил. Это мои предки — те, от которых я отказывался — пришли, чтобы отыскать меня, думал он. Люди Сары Бруин и Титти Ксэм.
29
Ангел явился к матушке Тальяард и сказал ей:
— Золото спрятано в Золотой Копи.
Матушка Тальяард, страдавшая от падучей, никогда не могла отличить приступ болезни от посещения ангела. Она ощущала во рту вкус корицы, что-то начинало порхать внутри нее, как бабочка у оконной рамы, а потом ее покидало сознание — или перед ней представал ангел, с мускулистым, покрытым перьями телом, с четырьмя крыльями, двумя большими и двумя маленькими, и очень красивыми ногами.
Он держал короткий меч… нет, ей чудится, это был лохматый конский хвост с корявой вонючей рукояткой — или бычий. Символ власти? Как те, что носили вожди племен?
— Африканский ангел, — бормотала Матушка Тальяард. И звали его… нет, имя опять ускользнуло, хотя он и прошептал его странным надтреснутым голосом, напомнившим ей крик синего журавля.
Но она знала, что привкус корицы во рту часто возвещал ей появление прекрасного, сияющего мужчины, с такой дивной кожей, и по всему телу на коже лежали серебристые отблески. Плечевые мускулы переходили в могучую четверку крыльев с разветвленными синими венами и густыми перьями, ниспадавшими вниз, к которым ей очень хотелось прижаться щекой — к большим, крупным перьям, так походившим на перья в орлином крыле.
Когда бы он ни возникал перед ней, она ощущала запах его пота, несвежий запах перьев, запах мужчины и зверя одновременно; а когда он исчезал, сильно изогнувшись и выдохнув, чтобы собрать энергию для полета, Матушка Тальяард шла и ложилась, потому что в ребра через чресла проникало наслаждение, и она ничего не могла с этим поделать. Был ли он из царства мертвых, из небесного хора, или сам Господь посылал к ней этого молодого мужчину? Почему он из всех выделил ее?
Она кинулась в столовую, где Инджи с генералом уже сидели за столом, накрытым к завтраку. Перед ними лежал разрезанный грейпфрут, стояли сваренные вкрутую яйца в серебряных рюмочках для яиц, овсянка исходила паром под крышкой кастрюли. В дверях, ведущих во внутренний дворик, стоял во всей своей красе павлин. Матушка уставилась на генерала, который развернул перед собой карту и держал в руках компас, и на потрясенную Инджи, глядевшую на генерала поверх грейпфрута.
— Миллионы Крюгера? Здесь? — спрашивала Инджи как раз тогда, когда матушка ворвалась в столовую и павлин, нахально посмотрев ей в глаза, развернул великолепный хвост. Почему эти животные всегда так нагло смотрят на меня? — подумала матушка и выпалила:
— Золотая Копь, генерал!
Она, как и все остальные, до сих пор называла старика генералом. Хоть они и поженились, для нее он так и остался генералом. Может, дело было в разнице в возрасте; может, потому что он всегда был только генералом, и больше никем — даже сидя в уборной или чистя зубы, он делал это по-генеральски. Да мог ли он быть чем-нибудь другим? Был ли он хоть когда-то чем-нибудь другим? И был ли он хоть когда-то молодым?
— Вот где это! — торжествующе воскликнул генерал и воткнул нож в карту. — Золотая Копь! Он посмотрел на Матушку Тальяард. Она дрожала, волосы торчали дыбом, одно плечо подергивалось.
— Ангел? — спросил он.
Она кивнула.
— Ангел.
И лишилась чувств, а генерал позвонил, вызывая слуг, швырнул ложку в кислую мякоть грейпфрута и суровым взглядом выставил павлина за дверь. Инджи попыталась встать, но генерал остановил ее:
— Слуги о ней позаботятся, мисс Фридландер. Самое важное сейчас — чтобы вы насладились завтраком.
Инджи попыталась выглядеть равнодушной, когда три служанки понесли матушку из столовой. Она аккуратно ела грейпфрут, потом спросила:
— А где это — Золотая Копь?
— Мы не знаем, — отозвался генерал. — Это все еще не больше, чем название, легенда. Но если ангелы решили просветить нас, следует обратить на это внимание. Возможно, она и вовсе не на этой земле.
Инджи с замешательством взглянула на него.
— И где же вы собираетесь искать? Как вы ее найдете?
Он оттолкнул грейпфрут и подвинул к себе яйцо. Его большие пальцы ловко сломали скорлупу и оторвали кусочек, чтобы генерал мог опустить в дрожащий белок узкую серебряную ложечку.
— Мои поиски, — произнес он, — научили меня терпению. Золото в земле не лежит молча. Оно зовет. И если ты ищешь достаточно долго и подойдешь к нему близко, ты услышишь зов.
— Что… звук?
— Нет, ты почувствуешь его телом. Если ты опытный охотник, то знаешь, когда антилопа находится по ту сторону холма или когда лев сжался под кустом. Если два командира много раз встречались в битве, они заранее знают, как передислоцируется вторая армия; где располагаются ее дивизии; что они хотят скрыть. То же самое и с золотом. Оно волнуется в твоей крови, даже если глубоко зарыто под камнем и песком.
Золото нельзя услышать, только если оно спрятано в свинцовой шкатулке. Свинец очень толстый; свинец мертвый. Но если золотые монеты лежат в морской воде, или зарыты в песок, или ждут тебя в брюхе затонувшего галеона, они кричат, взывая к тебе. Они требуют внимания. Потому что спрятанное золото — это ничто, и золото знает это.
Золото бессмысленно, если лежит в чреве земли. Золото обретает ценность лишь тогда, когда его берет человеческая рука или видят алчные глаза. Золоту требуется, чтобы его жаждали. Есть особое понимание между человечеством и золотом. Только подумайте о тонкой золотой цепочке на шее красивой женщины или о золотом браслете на женском запястье. Золото предназначено для человека, как вода — для рыбы.
Инджи хотела еще порасспрашивать, но тут вошла служанка и, не сказав ни слова, положила на белую скатерть перед генералом большое птичье перо. Генерал кивнул, и служанка вышла.
Инджи стала рассматривать перо. Она уловила странный запах — корица, подумала она, и запах паленого. Генерал посмотрел на нее и кивнул.
— Ангелы ведут нас. — Потом оттолкнул тарелку, вытер рот большой белой салфеткой, извинился и ушел.
Инджи слышала тяжелые шаги, направлявшиеся к его комнате. Слышала шипение радио и жужжанье факса. Она была так поражена всем происшедшим, что ей пришлось силой брать себя в руки: ты не должна забывать, Инджи Фридландер, для чего тут находишься и откуда приехала. У тебя есть задание, и задание заключается в том, чтобы забрать отсюда выросшую из земли скульптуру и перевезти ее в холл Здания Парламента. Ты здесь не для того, чтобы погружаться в бедствия прошедших лет, жаждать золота или запускать змея на лунных ландшафтах.
Она решительно отодвинула стул и поднялась. Она отнесла тарелку и чашку в кухню. Там она увидела обоих датских догов, тревожно прижавшихся друг к другу перед плитой. Попугаи перелетели из беседки в клетку, заметила Инджи в открытое окно.
— И что? — спросила она, ставя тарелку и чашку. — Ангел снова прилетал сюда; а павлин распустил хвост, увидев матушку.
Она с удивлением посмотрела на испуганных женщин и собак, наблюдавших за ней тревожными виноватыми глазами, и почуяла запах корицы и паленых перьев, витавший над всеми остальными обычными запахами кухни.
— И что все это значит? — спросила она принцессу Молой, дочь Гудвилла и Мамы, которая взялась за эту работу, дав всем понять, что у нее нет времени на придуманные для нее папой планы в большом городе.
— Сама увидишь, — ответила та и скрылась в кладовке. Инджи вышла во внутренний двор и увидела павлинов, сидевших далеко, на самой высокой виноградной шпалере. И Немого Итальяшку, сидевшего на краю римского фонтана: вода била изо рта статуи через его плечо. Он сидел, опустив одну руку в воду, но когда Инджи подошла, выдернул руку.
На нем была шляпа от солнца, старая потрепанная шляпа — может, он носил ее, когда строил канал стремительной воды, подумала Инджи. Он не носил часов, только красивый золотой браслет со множеством искусно сделанных фигурок. Руки его и шея были коричневыми, почти черными. Он держал в руке гладкий камень, так крепко, словно ему не за что больше было держаться в этом мире, кроме золотой рыбки, которую он поглаживал по плавникам другой рукой.
Инджи знала, что старик чувствует ее присутствие. Она подходила медленно и остановилась в пяти шагах от него. Он слегка наклонил набок голову. Его веки затрепетали. Инджи поймала себя на том, что движется как можно тише, на цыпочках, сдерживая дыхание. Но он же глух! — напомнила она себе.
Однако здесь, в его присутствии, она поняла, что безмолвие обострило его слух, а слепота сфокусировала зрение; здесь, в непосредственной близости от несчастного, окруженного таким количеством легенд, создателя всего того, что было сейчас увлажненным и плодородным в полях и садах Йерсоненда.
Она посмотрела вверх, на солнце, пробивавшееся сквозь свежие зеленые виноградные листья беседки; увидела, как плещется вода, искрящаяся и веселая, как сливаются и сверкают краски на крыльях попугаев. Она слышала хриплое дыхание датских догов, плеск воды о воду, грохот посуды и болтовню в кухне, воркованье голубки на дереве.
Потом Инджи обошла вокруг фонтана. Ноздри старика раздувались. Она видела, как поворачивается его голова, почти незаметно. Она шла медленно, осторожно, и заметила, что его тело поворачивается вслед за ней; медленно, словно он не хотел, чтобы она это заметила.
Инджи обошла вокруг фонтана, встала между стариком и кухонной дверью и придвинулась чуть ближе, но тут появился Александр. Старик учуял пса и вытащил руку из воды. Пес скользнул ему под руку с поразительным проворством. Немой Итальяшка встал замечательно быстро для своего возраста, и Александр повел его, державшего руку на спине пса, в комнату.
Собака один раз оглянулась через плечо на Инджи: укоризненно? Осуждающе?
— Марио Сальвиати! — крикнула Инджи в спину старику, чувствуя жалость и вину. Что на нее нашло? Дразнить старика своими запахами! Она что, пытается досадить ему? Проверить его? — Марио Сальвиати! — крикнула она еще раз, но тут рядом появился генерал.
— Он не слышит вас, — сказал генерал твердо. — Возможно, вам лучше немного прогуляться, мисс Фридландер. Чтобы прочистить голову после утреннего возбуждения.
Инджи резко повернулась к нему.
— А кого вы держите взаперти в той маленькой комнатке? — выкрикнула она.
Генерал посмотрел на дверь женщины без лица.
— Люди сами создают себе темницы, — скупо ответил он и пошел назад в дом своей тяжелой походкой.
Инджи постояла еще немного, но когда стоны и вздохи, которые она не могла определить, медленно стали проталкиваться наружу из комнат дома и эхом отражаться от плиток под ногами, она поспешила прочь.
Прошлое, думала она, вот ваша темница. Всех вас.
30
Вскоре после прибытия итальянцев в протестантский Йерсоненд Немой Итальяшка почувствовал необходимость укрепить католическую веру.
Когда итальянцы, нарядившись в одолженные костюмы, либо слишком мешковатые, либо слишком тесные, каждое воскресенье, начиная с первого, ходили на церковную службу со своими приемными суровыми кальвинистскими семьями, они обязательно осеняли себя святым крестом при появлении пастора, чем притягивали к себе осуждающие взгляды всей паствы.
Здесь, в Кару, поклонение было таким же стихийным, как равнины. В церквях не допускалось никаких изображений Бога или Его Сына; здесь не возникал вопрос о боговдохновенных жестах или исступленном поклонении. В точности, как бесконечные равнины учили набожности и привносили в дома добродетели самоограничения и воздержания, так и ты должен приближаться к Господу, Создателю этой пустоты.
Такова была вера этих людей, и по воскресеньям они надевали темные одежды и чопорно шли в церковь с серьезными лицами. Их вера была сдержанной, их мольбы были сдержанными, они крестились и женились сдержанно и умирали сдержанно, с контролируемым, отважным упорством.
И тут появляется группа католиков-итальянцев, которые во время службы теребили распятия, висевшие у них на шеях на красивых цепочках; они осеняли себя крестом, а если придвинуть ухо ближе к их губам, можно было иногда услышать имя Матери Христа.
Прихожане, особенно дети, наблюдали за этим с неприкрытым интересом.
— Идолопоклонство, — ворчал пастор, и молодые итальянцы скоро научились закрывать во время молитвы глаза, чтобы сдерживать горячие итальянские сердца, произносить святое имя Благословенной Марии только мысленно и никогда в пределах слышимости прихожан не говорить о его святейшестве папе, последователе святого Петра, основавшего Церковь Божью на земле. Кальвинизм, как быстро поняли молодые итальянцы, был таким же твердым, как камни Кару, и таким же строгим, как вера иезуитов.
Положение не улучшилось из-за событий, происходивших в доме Писториусов. Не успел молодой итальянец водвориться там, как слуги и работники решили, что у него договор с дьяволом. Они назвали его Пощечина Дьявола из-за отметины на щеке. Как-то ночью Лоренцо Пощечина Дьявола увидел жаркий сон про одну из девочек Писториуса, отметина так ярко запылала, что загорелась подушка, и шикарный дом едва не сгорел дотла. Как говорит пословица, масло было подлито в огонь. Пригласили пастора, слуги утверждали, что мало идолопоклонства, католик-де продал сердце дьяволу, и его необходимо вышвырнуть прочь из города, а адвокат Писториус объяснял, что он не может выслать молодого человека; что молодой человек вместе с красным пятном и всем прочим был помещен под его законную юрисдикцию и гарантию; что если он отправит итальянца из Йерсоненда, у него, Писториуса, возникнут проблемы с правительством.
— Первое же, что со мной сделают — заклеймят, как предателя-коллаборациониста, — объяснял он, — а можно ли в наше время найти большее проклятие, чем это?
— Значит, мы должны отлучить молодого человека от церкви до тех пор, пока его лицо перестанет гореть, — заявил пастор, несколько растерявшийся из-за необычных событий. Он, разумеется, слышал об изгнании дьявола, и знал, что таковое случалось в библейские времена, но не имел представления о том, как это делается.
— Молодой человек отлучается от церкви на месяц, и за это время он должен покаяться во всех своих грехах. Он должен вверить свое сердце Господу Всемогущему, нашему Отцу и его Избранному Сыну, Господу нашему Иисусу Христу, и Святому Духу. Таково мое последнее слово.
Парадная дверь захлопнулась за пастором, и адвокат Писториус пошел сообщать приговор молодому человеку, который опустил от стыда голову, прижимая к щеке, по указанию миссис Писториус, мокрую тряпку, чтобы погасить огонь.
Это был ужасный удар, потому что только по воскресеньям он имел возможность встретиться с соотечественниками вне работы. По воскресеньям молодые люди приходили в церковь со своими семьями, а потом, как решил город под руководством магистрата, молодым итальянцам разрешалось вместе прогуляться или охладиться в мелких водах ручья, или (по специальному разрешению владельца) поплавать в Запруде Лэмпэк, названной в честь прекрасной индонезийской манекенщицы и модистки, имевшей привычку купаться в запруде в воскресенье после обеда.
Теперь Пощечине Дьявола приходилось по воскресеньям оставаться дома, и он скучал по товарищам: тихому, ведомому, но могучему глухонемому каменотесу; живчику-повару; утонченному, любившему работать с одеждой, а здесь вынужденному изображать механика. Он думал о них о всех, лежа в своей комнате и прижимая к щеке мокрую тряпку.
Примерно в это же время всякий раз, как Немой Итальяшка оставался один и не имел никакой работы, он забирался на Гору Немыслимую и сидел там, обрабатывая резцом высокую, в два человеческих роста скалу. Сначала он хранил это в тайне, но однажды, когда Пощечина Дьявола отбыл свой приговор, и получил разрешение вновь посещать богослужения с мокрой тряпкой, прижатой к щеке, и после службы пошел на прогулку со своими товарищами, Немой Итальяшка отвел их на гору. Он шел впереди, делая руками ободряющие жесты и оглядываясь, чтобы убедиться, что они идут следом.
Он не мог объяснить, что затеял, и они понятия не имели, чего ожидать. Изумление их было велико, когда они увидели голову и торс Девы Марии, нежные черты ее лица, ее грациозный жест рукой, подзывающий вас ближе, и нижнюю часть туловища, еще скрытую в грубом камне. Слезы заструились по их щекам, и прямо там, среди ветров, дувших над гребнем Горы Немыслимой, в солнечном тепле, с ничего не подозревающим Йерсонендом, спавшим тяжелым воскресным послеобеденным сном далеко внизу, молодые люди отслужили католическую мессу, воспользовавшись буханкой хлеба, которую взяли с собой для пикника, и бутылкой сладкого вина, которую кто-то прихватил из хозяйской кладовки. Вместо святой воды у них была бутылка воды, взятая для подъема в гору; они побрызгали водой друг друга и статую, и возблагодарили Господа и Деву Марию за то, что выжили в этой войне, что они есть друг у друга, что по-прежнему помнят и любят тех, кого они любили в Италии. Потом они сели в тени скал и колючих деревьев кару, глядя на Немого Итальяшку, продолжавшего работать с резцом и молотком, и на Деву Марию, выраставшую, как ангел, из камня: прелестную, нежную женщину, Матерь Божью, мать всей нежности и смирения.
Через три месяца статуя была готова, и ее поставили вертикально. Прошло два дня, и кто-то в Йерсоненде навел бинокль на гору и забил тревогу. Горожане потрясенно смотрели наверх, прищуриваясь и показывая пальцами на странное видение высоко на Горе Немыслимой. Двоих констеблей отправили на разведку.
— Идолопоклонство, — доложили они по возвращении. — Там, наверху, статуя, у ее ног разбросаны увядшие цветы: это все итальянцы. — Но, благодарение Господу, там нет ни оружия, ни боеприпасов, ни других признаков вооруженного восстания, сообщили они горожанам.
Еще через полчаса в помещении для собраний собрался совет церкви. Старейшины и старшины были мрачны и набожны. Пастор вздыхал и молился о наставлении, послали за Пощечиной Дьявола. Он явился в переднике — готовил спагетти. С Равнин Печали привезли Немого Итальяшку, где он и Большой Карел работали с теодолитом.
К тому времени, как явился вспотевший, задыхающийся Немой Итальяшка в сопровождении Большого Карела, главный старейшина зачитывал молодым итальянцам, повесившим голову, строгое предупреждение.
— Вы не должны создавать изображений Господа и любых других созданий; вы не должны поклоняться им; вы не можете служить другому богу, кроме Господа нашего, Отца Израиля и Йерсоненда, — прогремел старик.
Сначала Немой Итальяшка не мог понять, что происходит. Он видел только бурлящий гнев своих товарищей. Но постепенно до него дошло, и он здорово разозлился. Он видел, как от воротничка Большого Карела разливается краснота, заливая лицо.
Большой Карел смотрел на старшин, понимая, что должен сдерживаться. Страдание из-за того, что ты другой, не было для него новостью — не среди этих людей с их неспособностью принимать разницу. Но он не мог позволить себе заговорить вслух — не на этой стадии. Многие члены совета церкви вложили деньги в его план стремительной воды; они заседали в городском совете и в правлении банка. И он знал, что ему потребуется еще много денег до того, как канал будет завершен. «Нет!» — хотелось ему взреветь, это единственное слово билось ему в виски. Но он просто стоял там, а потом вышел вслед за молодыми людьми на безжалостное солнце, покачивая головой.
На следующий день два констебля и три делегата от совета церкви с трудом вскарабкались на гору с ломами в руках. Они получили задание разбить статую Девы Марии на мелкие кусочки. Но, добравшись до нее, они наткнулись на Марио Сальвиати, стоявшего перед статуей, расставив ноги. В первый раз они заметили его могучие руки, сильные ноги и спину, выгнутую, как у бойцового быка. Он стоял там, держа у груди винтовку тридцатого калибра, винтовку Большого Карела — немного раньше тот сунул ее в руки Немого Итальяшки и жестом показал: «Иди в гору».
Мужчины бросили взгляд на Немого Итальяшку и поняли: они не смогут урезонить его, он не услышит ни звука. Так что они сели на камни, отложили инструменты и раскурили трубки. Немой Итальяшка тоже сел — перед статуей, под протянутые руки Девы Марии.
Они рассматривали статую и испытывали угрызения совести. Они увидели сухие цветы у ног Девы Марки, и посмотрели вверх, в синее небо над головой, и на каменистую вершину Горы Немыслимой. И внезапно душная комната и негодующий совет церкви показались им такими далекими. Ветер охлаждал их лица, и они исполнились смирения и умиротворенности.
Наконец они по одному подошли к Немому Итальяшке и пожали ему руку, не сказав ни единого слова, потом, спотыкаясь, спустились с горы со своими тяжелыми кирками и ломами. Внизу им пришлось выдержать гнев священника, адвоката Писториуса и главного старейшины. Но они стояли на своем: католическая Мария не причиняет никакого вреда. Будьте к ней милосердны. Итальянцы просто укрепляются в своей вере, в конце-то концов.
И до сих пор статуя Девы Марии, ничуть не поврежденная солнцем и дождем, стоит на месте, известном теперь как Пик Мадонны. Если подняться туда, выяснила Инджи, можно увидеть весь Йерсоненд. Можно посмотреть наверх, на самую вершину Горы Немыслимой и ее грозные утесы. Или опустить глаза на Равнины Печали и сверкающий канал стремительной воды, прочертивший через них линию до горизонта, как след змеи. Можно посмотреть налево, на Кейв Гордж, где из трубы домишки Джонти Джека вьется ленивый дымок. Можно даже разглядеть яркого оранжевого змея, вздымающегося с ветром. А можно проследить за полетом пустельги, окинуть взором Эденвилль, фронтоны и башенки старого Дростди, приусадебные участки и тщательно возделанные поля, улицы города с единственной ползущей по ним машиной, и машущие крыльями ветряные мельницы, и школьников, весело играющих в школьном дворе во время перемены.
А вокруг простираются бескрайние равнины — сперва зеленовато-коричневые, потом просто темно-коричневые, а еще потом — скучно-серые, и, наконец, такого оттенка, что сливается с небом, и уже невозможно с уверенностью сказать, что есть земля, а что — небеса.
Я должна опять начать рисовать, думала Инджи, в первый раз поднявшись на Пик Мадонны и улыбаясь статуе Девы. Можно отвергать краски и текстуру только какое-то время, а потом в ладонях начинается зуд, а руки начинают гореть от возбуждения, а перед глазами возникают холсты.
Я художница, поняла вдруг Инджи, но я забыла об этом, запутавшись в административной работе музея, оказавшись слишком близко к озабоченным вороватым и настырным стратегиям культурных комиссаров. Но здесь все предстает чистым и незащищенным, а свет опять становится светом.
Здесь небесные краски ложатся вокруг естественно, пестро, неуловимо, смешиваются с пейзажем и людскими сердцами. И если ты хочешь уловить их характер, здесь есть великая метафора — канал стремительной воды.
Да, думала Инджи, поющая вода Марио Сальвиати.
31
Летти Писториус в поезде: кажущаяся бесконечной дорога в длинной коричневой змее, которую волочет за собой скорбный паровоз.
Если Карел вернется, думала она, я попытаюсь снова. Только с отдельными спальнями. А может быть, он временно поживет в Перьевом Дворце, в который никто не заходил после смерти Меерласта. Она с младенцем останется в их общем доме, а может, она купит себе собственный дом, поближе к магазину и конторе адвоката Писториуса.
Маленького Джонти успокаивал пейзаж. Он прижался к груди Летти, сидевшей под таким углом, чтобы он мог следить глазками за серовато-коричневыми равнинами. Может, дело было в ритме поезда; может, он каким-то образом чувствовал возвращение домой. Может, он помнит свое первое путешествие по этой же дороге, думала Летти, когда мы ехали в Кейптаун, а он был меньше, чем морской конек — просто головастик в моем лоне.
Она шагнула на платформу Йерсоненда в пекло этого дня. Никто ее не ждал. Начальник станции вышел из комнаты связи и начал кружить вокруг Летти и ее двух чемоданов, обеспокоенный и любопытный. Он склонился над ребенком, изучая его черты, потом стал рассматривать ее наряд.
Летти не сомневалась, что еще до того, как она выйдет на ярко освещенную пыльную улицу, он позвонит в паб, лавочнику, своему другу церковному старосте и Бог знает, скольким еще людям.
Он предложил позвать кого-нибудь, чтобы ее забрали отсюда, и забормотал что-то совершенно непонятное про упрямую воду. Он спросил, не чует ли она запаха воды в воздухе, и, да, она, дитя Кару, могла унюхать воду издалека; и да, несмотря на палящее солнце, в воздухе действительно висел безошибочный запах влажной земли.
Летти отказалась от помощи, попросив его поставить чемоданы в каморку за сигнальными флажками. Она зашагала по улице, с изумлением увидев множество цапель на полях. Огромные стаи белых журавлей перелетали с поля на поле. Все было свежим и зеленым. Что происходит? — гадала Летти. Йерсоненд просто сверкает. Если верить телеграмме, канал потерпел неудачу.
Потихоньку она связала события воедино: Большой Карел бежит; Марио Сальвиати упорно поднимает и поднимает шлюзовую перемычку на Промывке; и, наконец, бурлящая, кипящая вода подтверждает Закон Бернулли, ринувшись к плотине, чтобы вырваться оттуда сквозь открытый шлюз и растечься по всему городу, насмехаясь над людским удивлением и отсутствием воображения.
Летти узнала, что Карел не просто пропал, что его называют Испарившийся Карел прямо ей в глаза, хотя и с некоторым колебанием, вроде бы стремясь проглотить эту кличку, но ей казалось, что на самом деле им требуется испытать это имя на ней. Летти устроилась в доме, встретилась с родственниками и друзьями, а на третий день после возвращения, даже не зная точно для чего, решила найти Марио Сальвиати.
— Чего ты рассчитываешь добиться этим? — бурчал ее брат, адвокат. — Твой муж, вне всяких сомнений, прикарманил кучу денег, поэтому и рванул подальше. У полукровок нет совести — я всегда тебя об этом предупреждал.
Но что-то толкало Летти к Марио Сальвиати. Интуиция подсказывала ей, что он знает больше других. Она уложила Джонти Джека — младенца, чье имя привело Писториусов в ярость — в коляску и зашагала по влажным улицам Йерсоненда.
Марио Сальвиати она нашла на участке рядом с плотиной. Он склонился над теодолитом, окруженный нетерпеливыми, взволнованными мужчинами с картами. Летти узнала городского клерка, водного управляющего — обычно тот праздно сидел дома, попивая пивко и бросая корм голубям, и парочку молодых землевладельцев.
Они увидели ее издалека. Она толкала коляску через комья земли, грязь заляпала ее до колен. На кудрявые волосы Летти надела модную лондонскую шляпку. С ней поздоровались, похлопали Марио Сальвиати по плечу, и он выпрямился, моргая глазами. Потом они встретились взглядами, и Летти увидела, как его рот открылся и закрылся. Один раз. И все пропало.
32
Отягощенная грузом всего того, что ей рассказали, и сожалением из-за неоконченного дела, Инджи с трудом тащилась вверх, к Кейв Горджу. Деревья предлагали ей, истекающей потом, благословенную тень. Она обернулась, чтобы посмотреть на каменный коттедж, и поразилась тому, как давно, кажется, провела она в нем свою первую ночь. Что я знала о Йерсоненде тогда, и что знаю сейчас! Это был просто городок с пыльными улицами, канавами, полными воды, шлюзовыми перемычками, тихими верандами и занавесками, задернутыми из-за жары. А теперь он подобен дереву с ветвями, протянутыми во все стороны, и отростками, проникшими в каждый дом. Каждая ветка растет от другой и, в Свою очередь, посылает побеги дальше, и когда спугнешь историю с ветки, она взвивается в воздух, как птица, и — за ней летит стайка других историй.
Джонти спал с тенистой стороны дома. Инджи взглянула на резцы и молотки, валявшиеся среди стружки. У его руки лежала пустая бутылка из-под вина. Она наклонилась и уловила запах застарелого пота и алкоголя, исходивший от его большого тела. Волосы его были взъерошены, одежда вся в пятнах, а пальцы стерты до крови.
Инджи обернулась к Спотыкающемуся Водяному. Вот он, мой шанс заглянуть под брезент, подумала она. Я хочу поздороваться со скульптурой. Но передумала, заметив, что на козлах уже нет бревна, над которым Джонти работал: два зубца торчали вверх, напоминая беззубый рот.
Следы волочения и следы Джонти повели ее за дом. Он продолжал храпеть, и Инджи пошла дальше по следу. Тот тянулся мимо старого фургона, вел за пустой птичник, вокруг стопки китового уса и горы металлических обрезков, а потом вился среди деревьев. Инджи старательно шла по следам, пока не добралась до оврага, в котором лежали серые камни, оставшиеся здесь после очень давнего горного обвала. Инджи уставилась вниз, на разрушающиеся неудачи Джонти. Последняя валялась на самом верху, ее беззащитная плоть еще была белой. Тут за спиной раздался шорох. Инджи обернулась — и вот он стоит, помятый, с горькой складкой у рта. Стрекот цикад на деревьях буквально оглушал. Не сказав ни слова, Инджи повернулась и пошла прочь.
Она дошла до его дома, но Джонти не появился. Только сейчас она заметила, что телескоп тоже укрыт тяжелой промасленной тканью. Она знала, что Джонти где-то рядом, что он наблюдает за ней.
Она пошла вниз с горы, и чем дальше уходила, тем легче становилась ее походка. Поднялся ветерок, овевал спину, играл с волосами. Она чувствовала себя так, словно освободилась от обязательств, словно убежала от чего-то, грозившего задушить ее, от гнетущей атмосферы, от которой убегала все эти годы. Проходя мимо каменного коттеджа, Инджи почувствовала, что ей в спину смотрит телескоп, словно толкающая вперед рука. Вперед, там всегда можно увидеть больше, подумала она.