— Удивительно устроена наша жизнь, правда? — останавливаясь на каждом слове, чтобы перевести дух, спрашивает меня Михо.
— Что ты сказал? — я погружен в размышления об Илико, о его семье.
Никогда еще я не чувствовал себя таким опустошенным, выпотрошенным, безжизненным. Внезапно я ощутил слабость в коленях. И впервые в жизни кольнуло сердце.
Никогда прах грузина нехоронили на такой высоте, никогда не оставляли на произвол вершин, снегов и ветров. Илико Габлиани отныне останется здесь. Как встретят в Местиа это ужасное известие?..
Сколько сванов, уходя за Кавкасиони либо на заработки, либо на жительство, умирали на чужбине, но родственники и друзья никогда не оставляли их прах погребенным в чужой земле — любой ценой, во что бы то ни стало перевозили на родину, несли крутыми звериными тропами, рискуя собственной жизнью на каждом шагу, и предавали священной земле предков. И вот древний неписаный закон должен быть нарушен. Что же будет, когда вместо пятерых в Тбилиси вернутся четверо и в Местиа вместо троих — двое?..
В какой-то миг явственно услышал я звуки траурного песнопения... Мороз прошел по коже, я содрогнулся...
— Да, удивительна наша жизнь...— повторил Михо. Я очнулся. Опомнился и устыдился собственной слабости. Пока дышу, надо бороться и действовать, двигаться, сопротивляться.
— Ты это о чем? — спросил я Михо.
— Она преподносит тебе тысячу сюрпризов, чинит тебе тысячу совершенно неожиданных препятствий, и ты никогда не угадаешь, когда и что будет. Помнишь, как я упал в Энгури и обещал ловушку на дроздов тому, кто меня оттуда вытащит? Сколько мы смеялись потом... Но тебе-то я ничего не обещал, ничего не сулил, почему ты меня не бросаешь, почему не отстаешь от меня?
— Замолчи, понимаешь, замолчи, глупости ты говоришь!..
...Таких, как ты, со свечой искать — не найти, о горе нам!..
Из рода отцов и дедов славного, горе нам, горе!
Из рода отважного Габлиани, горе нам, горе! — причитали в глубине мачуби женщины в черных одеждах. Причитали, царапали ногтями щеки свои, плакали, окружив широким кольцом ложе, покрытое саваном. Но пусто было оно...
— Что ты говоришь, тебе не стыдно? — повторяю я.
На его лице — чуть заметная горькая улыбка. Он уставился на снег и не собирается подниматься. В его улыбке я читаю: «Все равно я не смогу дожить до земли. Какой же смысл имеет все остальное? Зачем ты столько мучаешься, зачем...»
Я обнял его за талию, заставил подняться. Потом как можно ловчее и крепче ухватил его, и мы двинулись в путь. Черепашьим шагом продвигаемся по подъему к Западной вершине. Кто бы мог подумать, что этот изматывающий километровый гребень мне придется проходить вторично? Кто мог подумать, что пятеро обессилевших, больных людей, подавленных скорбью о погибшем товарище, будут вынуждены расходовать последние силы на преодоление этого гребня?..
Вскоре и остальные нагнали нас.
Когда мы все вместе, идти как-то легче. Правда, мы не можем помогать друг другу, но тем не менее. На середине подъема я чувствую, что мне становится трудно дышать. Надо отдохнуть. А вдруг Михо не захочет потом встать? Что делать, сейчас выхода нет, я должен отдохнуть. Этот проклятый гребень никак не кончается. Интересно все-таки, сколько же еще нам осталось?
Минуты отдыха проносились с молниеносной быстротой. Мы полной грудью вдыхали ледяной воздух Тянь-Шаня. Тело предавалось блаженному покою. Но увы, на снегу нельзя лежать долго — это блаженство чревато роковыми последствиями. О, как отяжелело тело! Надо во что бы то ни стало преодолеть эту тяжесть, во что бы то ни стало побороть проклятое искушение валяться на снегу... надо, надо!..
Михо растянулся на снегу и, прикрыв глаза, твердит одно и то же:
— Оставь меня в покое, прошу тебя, оставь меня в покое!..
Темно-каштановая борода, которой он оброс, подчеркивает бледность продолговатого лица, странно удлинившегося от худобы. Нос совершенно красный, видимо, отморожен. Он глубоко дышит. Порой вместе со вздохом из груди его вырывается тихий стон. Его фигура с раскинутыми в обе стороны руками чернеет на белом снегу, точно крест. Черный крест на белом гребне Западной вершины...
...Крест вечного упокоения...
— Чего ты ко мне пристал? Оставь меня в покое!..— тоном человека, которому надоедают, кричит на меня Михо, вернее, почти шепотом выговаривает эти слова.
— Если ты не будешь меня слушаться, знай, я снимусь с верёвки и брошусь в пропасть.
Он открывает глаза, смотрит наменя с испугом и, словно боксер, очнувшийся после нокаута, медленно, тяжело поднимается. Страх за меня, за мою жизнь заставляет его подняться.
Потом дело пошло немного лучше. Правда, через каждые три-четыре шага мы падали в снег и отдыхали, но все равно мы продвигались вперед. Не знаю, как долго мы шли до вершины, но в конце концов поднялись на неё и начали спуск. Спускаться было легче, намного легче. И Михо почувствовал себя лучше.
Вот наконец внизу показалась палатка вспомогательной группы. Они встречали нас. Наверное, и пересчитали, и поняли все: один... два... три... четыре... пять... а шестой? Где же шестой? — недоумевают внизу товарищи. Вот кто-то нервно расхаживает перед палатками. И другие засуетились, бегают туда-сюда... Вид лагеря приводит нас в какой-то экстаз. Начинает мерещиться вода... пылающий костер... Языки пламени взвиваются кверху, осыпаются искрами. Мы протягиваем руки к огню, греем их... Увы, это лишь игра воображения!.. Лагерь далеко от нас, очень далеко внизу, как на дне глубочайшей пропасти...
Размышления, размышления... Видения, полные искуса... Темнеет. Спускается ночь.
Все это, такое желанное, родное, теплое, уютное, исчезает из глаз, меркнет, поглощается ночной мглой. Между нами и товарищами внизу пролегает кромешный мрак, между нами и нервно расхаживающим перед палаткой человеком, который — увы! — ничем не в силах нам помочь.
И опять мы остаемся одни. Ночь стала нашей властительницей, ледяная, кромешная ночь Тянь-Шаня.
Снова начнется бред, начнутся крики и стоны, мольбы: «Воды... скорее воды!» Снова будут терзать нас мысли о доме, о близких... И еще — о женщинах. Как знать — быть может, то будут последние наши мысли и мечты, последние желания, обращенные к этому миру...