Бродячие предметы существуют. Книга лежит на скамье не потому, что ее забыли. Это подарок. Подарок нашедшему. В том, как она лежит, есть что-то особенное. Это своего рода сигнал. Ее не просто забыли. Бродячие предметы существуют тогда, когда мы хотим их видеть. В книге нет закладки, которая говорила бы о том, что ее читали; она не подписана. В ней нет наклейки или экслибриса, подтверждающих ее бродячесть. Он знает: книгу положил сюда, на скамью на бульваре Рошешуар, анонимный читатель, который хочет поделиться своими впечатлениями с другими. И, как это часто бывает в жизни, точнее, в том, что называется настоящей жизнью, в действительности, так сказать, есть определенная связь между фразой, услышанной им вчера, и заметкой, которую он только что прочел в газете, в метро, по дороге домой. «Бродячие предметы существуют», — произнес маникюрщик после рассказа о клиентке, которой он подарил бесплатный маникюр, потому что она, пребывая в смятении, забыла свою сумку в поезде; а другая клиентка, в благодарность за работу — хотя и заплатила за это сумасшедшие деньги — презентовала ему еще и бутылку водки. Бродячие предметы существуют. Книга на скамье ждет, что тот любознательный читатель, который возьмет ее с собой и прочитает, положит другую книгу в каком-нибудь, так сказать, общественном месте. (На самом деле он терпеть не может это словосочетание, потому что мир за пределами его дома сразу же замыкается.)

«Общественное место». Когда слышишь такое, возникает ощущение, что неба не существует. Если ему, как и анонимному владельцу, книга понравится, он может снова подарить ее миру, чтобы другие тоже смогли ею насладиться. «Обмен книгами», — писала «Фигаро». И, как это обычно случается, идея эта возникла одновременно в Лондоне, в Париже и в Берлине. Может, за этим стоит тайная благотворительная библиофильская организация или же это просто синхронно возникший феномен. В заметке на последней странице газеты сказано, что, по некоторым оценкам, в Лондоне ходит десять тысяч, в Париже — пять, а в Берлине — четыре тысячи экземпляров. Книга на скамье похожа на любые другие книги издательства «Галлимар». Красные буквы на бежевом фоне — название. Черные — имя писателя. На обложке две красные рамки и одна черная. Так книги этого издательства выглядели последние шестьдесят лет — а может, и больше. У нашедшего книгу и у написавшего ее — одна и та же фамилия, но они не знают друг друга. Когда выучиваешь новое слово, то оно постоянно вертится у тебя в голове. Может быть, книга и вовсе не лежала бы здесь, или: может быть, никто бы ее сюда не положил, если бы Чарли не стоял в дверях с бутылкой водки, а он не прочитал бы с утра заметку в газете? Обратил бы он внимание на эту книгу, если бы не случайное стечение обстоятельств? Да, судьба — это линия жизни. Но разве она не возникает из череды событий, вызванной случаем? Как принцип домино. Я встретил ее — и это «судьба». Да, но ты был готов к этому. Иначе ты прошел бы мимо. Случай — указательный палец жизни, выявляющий некоторые возможности, которые приобретают значение лишь тогда, когда они осуществляются.

Он берет книгу. Благодарю. Ему кажется, что благодарить надо куда-то в небо. Бродячие предметы — не само собой разумеющееся. Небо над Парижем становится светлее. Ночь стучится в дверь нового дня. Скоро весна. Благодарю! Книга прекрасно помещается в карман, и он чувствует ее при ходьбе.

На улице еще холодновато, чтобы идти в распахнутом пальто. Вода течет по канавам, улица Дюнкерк готовится к новому дню. Кафе только открываются, а булочная уже час как открыта. В магазине выставляют на улицу ящики с овощами и фруктами.

Доброе утро, мсье!

Доброй ночи.

Ритуалы существуют для того, чтобы их соблюдать: обмен репликами происходит каждое утро. Торговец овощной лавки отлично знает, что он возвращается с ночного дежурства в больнице и идет домой отсыпаться.

Он не думает, что мог бы жить в другом городе, кроме Парижа. В Лондоне? В Берлине? Нет. В Париже. Да. В крайнем случае, еще в каком-нибудь французском городе. Мог бы он вернуться в город своего детства Доль? Или жить в любом другом маленьком городе, где так ценят однообразие? Где все знают, чем занимается сосед. Нет. В городе должны быть норки. Норки, в которых можно спрятаться, в которые можно зарыться. Город должен быть таким, чтобы можно было быть самим собой. Или стать другим. Город должен быть мегаполисом, ритм которого либо слишком торопливый, либо бесконечно медленный. Нет, он не мог бы жить в Марселе, в Монпелье или в Лиле, он не мог бы вернуться в Доль, хотя там в дверях тоже стоят основательные замки с характерным звуком. И этот звук ему нравится.

Тихо, чтобы не разбудить Манон, он входит в квартиру. Из-за разного ритма жизни у них две спальни.

Сонным голосом она произносит его имя и просит войти. Широкая кровать из красного дерева скрипит. Она в ней родилась.

Тебя, наверняка, и зачали здесь.

Перестань! Никто… ни взрослые, ни дети… никто не может допустить мысль о собственном зачатии.

Пустое ничто до слияния яйцеклетки и сперматозоида не так пугает, как пустота посмертия. Но сама мысль о наших родителях как о сексуальных партнерах, прямо скажем, омерзительна. И наоборот — тоже. Когда родители становятся бабушками и дедушками, начинается вытеснение. Зефир помнит вечер, на котором присутствовал прямолинейный и бесцеремонный скульптор, от одной реплики которого все буквально застыли. Один пожилой господин сказал: «Мы с женой очень любим нашего зятя». — «Да нет же! Вы ненавидите его, потому что он трахает вашу дочь».

К кровати вызывали столяра, который, ехидно улыбаясь, разобрал ее, смазал каждую деталь воском и снова собрал, используя смоляной клей. Но даже в предчувствии оргазма она подмечает, что кровать скрипит.

Наверное, поэтому у тебя нет ни брата, ни сестры, шепчет он ей в затылок, когда лежит сзади весь мокрый.

Перестань! Не хочу об этом слышать!

И кровать, естественно, скрипит снова, когда он садится на край. Новый день ложится ровными полосками на ее плечи и обнаженные руки: свет, тень, свет, тень. Ты давно проснулась?

Угу.

Ты ужинала у Пьера и Сильви?

Угу.

Они женаты уже почти шестнадцать лет, но он, наверное, никогда не привыкнет к тому, что она не отвечает на вопросы. Никогда. И это никогда не перестанет его привлекать. Манон не отвечает. Во всем ее облике сквозит нечто повелительное. Ее кожа словно фарфоровая. Прохладная, но не холодная. Сдержанность Манон необъяснима.

Самое распространенное высказывание, на которое она способна и что более или менее напоминает ответ, — это когда она лениво поворачивается на другой бок и, чтобы сохранить неприступность, произнесет: «Прости, но я всю ночь читала». Длинный стеллаж за диваном в гостиной напоминает хороший книжный магазин. Там всегда есть десять-двенадцать самых новых романов, аккуратно расставленных, в одном из которых — в том, что она читает, — ее кожаная закладка.

Я не понимаю, почему ты никогда не берешь в руки книгу, — говорит она порой немного раздраженно.

А почему я, собственно, должен читать? Какое мне дело до любовных романов, запутанных историй или выдуманных описаний войны, пыток и унижений, когда этого всего в жизни и так хватает?

Знаешь, романы не только об этом. И, между прочим, чтение прибавляет ума.

Ну, Манон, послушай, что мне до рассказа какого-то писателя о вымышленном мире, когда моя работа состоит в том, чтобы спасать людям жизнь в настоящем?

Иногда, когда она ему что-нибудь читает — описание или диалог, которые ей по душе, — он начинает зевать. Не только потому, что ему вдруг как будто не хватает кислорода. Но еще и потому, что ему это нравится. Дразнить ее.

Ты вроде сказала, что от книжки можно поумнеть.

Только когда они говорят о литературе или, точнее, о его равнодушии к книгам, она распаляется.

Ну и не читай!

Она закутывается в плед, и он уже хочет рассказать ей о книге на скамье, но вместо этого встает, вешает плащ и идет на кухню, чтобы приготовить для нее завтрак. Просто ему расхотелось говорить ей о книге. Он хочет сберечь это для себя как нечто личное, взяв находку в залог.

Он подходит к окну. Дом напротив узкий.

На каждом этаже всего по четыре окна. Пять этажей. Шторы на четвертом этаже задвинуты. Иногда он рассматривает этот дом по ночам, когда погашен весь свет и у окон закрыты глаза, и ему кажется, что дом теряется в ряду соседних. Как выпавший зуб.

Он не сонный. Он просто устал. Это не одно и то же. Устал оттого, что не спал всю ночь. Устал от больничного запаха. От красного мигания сирены. Но он не ложится.

Опять. Этот странный звук на улице. Похоже на флейту. Четыре тона. Диссонанс. Он никогда не узнает, откуда этот звук, откуда эти постоянные четыре тона. Может, это тяжелые решетчатые ворота плачут на своих петлях. Кто знает? Он смотрит. Но не видит. И остаток того сна, с ощущением которого он проснулся ночью, когда спал последний раз, крутится в его голове. Я был в музее с маленьким ребенком. Мы вместе взобрались на лестницу. На очень высокую лестницу. Ребенок потянулся за предметом, стоявшим на карнизе. Маленькая уточка, как у индейцев майя. И эта уточка, словно при замедленной съемке, словно бы воздух сопротивлялся, начала медленно-медленно падать. Во сне я знал, что высота — метров двенадцать. Лестница покачнулась, и он проснулся в холодном поту. В детстве бабушка всегда толкала его, если он задумывался. Нельзя сидеть и смотреть в никуда. Но это — большое наслаждение. И одно из преимуществ взрослых. Самые ужасные сны — те, в которых он выпадает из окна. Это самое ужасное. Иногда он выливает стакан воды из окна ванной в попытке отучить свои коленки трястись в те секунды, которые проходят до момента, когда вода достигает асфальта. Но каждый раз ему страшно. Он, должно быть, долго стоит. Ведь утренний ритуал Манон очень неспешный.

На улице холодно? — кричит она.

Не знаю, отвечает он через дверь. Он не обращает внимания на такие вещи.

Она захлопывает входную дверь. Из его комнаты слышны двери лифта. Но, как это обычно бывает, ты слышишь звуки, к которым привык, только если вслушиваешься. Так же обстоит дело и с дверью подъезда. Ее он может услышать, только если захочет.

Конечно, кому-то больше повезло с происхождением. Когда Манон выходит на улицу с Сартром, она производит впечатление необыкновенно элегантной и холодной женщины. Хорошо постриженные, до плеч, пепельные волосы. Ее наряд может быть серо-синим, лавандовым или бежевым. Даже, несмотря на то, что на ней слаксы, она всегда немного лениво ставит одну ногу перед другой наподобие грациозного животного. Шаг за шагом. Как будто большая честь быть асфальтом под ее туфлями Prada или Balmain тридцать восьмого с половиной размера. Она высокая. Стройная. У нее есть стиль и нет детей, чтобы испортить талию или грудь. Нет детей, чтобы подсчитать, оценить или угадать ее возраст. Манон равнодушная. Назвать ее холодной было бы преувеличением. Сартр косоглазый. Она купила его однажды в пятницу днем на набережной Межисри, именно потому что он был похож на Сартра. На самом деле она не хотела бассет-хаунда. Она искала пуделя. Или же она просто заходила в зоомагазины вдоль набережной, чтобы ощутить колющее недомогание в сердце, называемое сочувствием? Когда она была маленькой, ее родители держали собаку, потому что ни братьев, ни сестер у нее не было. Как будто это что-то объясняло. У нас же нет детей! — сказала она Зефиру, кода он вернулся из клиники и был встречен лающим косоглазым щенком породы бассет-хаунд. Поскольку у нас нет детей, я считаю, что у нас должна быть собака. Как будто это что-то объясняло. Кроме того, собака подчеркивает красоту своей хозяйки. Не потому ли она ее купила? Кто знает?

И то, что ее должны звать Сартром, было очевидно. Ну, конечно! Все, что мог сказать продавец овощной лавки, когда она представила его собаке.

Вам удалось то, что никогда не удавалось Симоне де Бовуар!

И что же?

Держать Сартра на поводке.

Хотя Манон занимается спортом два раза в неделю, она изнежена. Это похоже на восточную лень. Ее мама родилась на Кавказе, папа — армянин. В «Les Chevelus» на улице де Мартир каждую третью неделю заботятся о том, чтобы сохранить соответствие между цветом волос в паспорте и «действительностью». Даже без туши у нее темные глаза. Карие. Он знает, что густые волосы на ее лобке черные. Он не знает, кому еще об этом известно. Манон не говорит о своем прошлом. Она вообще немного рассказывает. Выйдя на улицу Дюнкерк сегодня с утра, она была сама собой: флегматичная женщина с некрасивой собакой. Она по-прежнему заходит в зоомагазины, но не для того, чтобы приобрести еще какое-нибудь животное, а чтобы купить игрушки и витамины для своей собаки. Зефир терпеть не может, что Манон говорит о Сартре как о человеке. Мой мальчик. Но так делают настоящие собачники. Зефир не очень любит Сартра, он полагает, что тот слишком много времени своего щенячества провел в клетке и, чтобы исправить дефект воспитания, нужна какая-то особенная любовь к животным. Вообще он считает, что эта собака — излишнее проявление литературности.

Манон приглашает мужа в спальню скорее по привычке. Он совсем не видит ее чувств, не говоря уже о страсти. Манон приглашает в постель, и у него такое ощущение, что каждый раз он должен делать все, как в первый раз. Если он спрашивает, можно ли войти, в ответ всегда тишина. А если он намекает на что-то, поцеловав ее в затылок или погладив плечи, она отодвигается. Так что этого он уже давно не делает. И они, конечно, не говорят о сексе.

Он даже не уверен, что ей это нравится. Может, это просто животная похоть, с которой хорошая супруга должна мириться. И она, конечно, ничего от него не требует. Она бесстрастна. И это его возбуждает. А если бы он спросил: это игра? — она бы вряд ли ответила.

Они встретились случайно, как это обычно бывает. Он сидел в Люксембургском саду и выглядел как типичный готовящийся к экзаменам студент. Где всю зиму были эти красивые девушки? В этом году в моде более короткие платья? Не очень подходящее место, если ты серьезно относишься к экзамену. По анатомии. И вот подошла она и села рядом. Помешало ли это ему?

Шея, collum; ключица, clavicula; грудь, mammae. Голубая футболка без рукавов. Плечо, brachium; ulna, локоть; предплечье, antebrachium. В правой руке книга. Безымянный палец — он не помнил латинское название — украшало скромное кольцо с бриллиантом. Это его смутило.

Разговор с незнакомой женщиной не может начинаться с вопроса, замужем она или помолвлена. А как, кстати, начинают разговор? Она была очень сосредоточена, ритмично переворачивая страницы. Она сидела слева от него, так что названия книги он не видел. В этой девушке было что-то знакомое. Тем летом, когда ему было двенадцать или, может, одиннадцать лет, ему казалось, что все вокруг находится в движении. По крайней мере, он помнит, что было лето, и внезапно перед ним посреди тротуара возникла она. В синем плаще. Босиком. Да, так оно и случилось. В Париже. И он знал, что женится на этой девочке. У нее были миндалевидные глаза. Она улыбнулась и исчезла. Она ли сидит сейчас рядом с ним здесь, в Люксембургском саду, спустя много лет?

Но с избитого «мы никогда раньше не встречались?» разговор начинать нельзя.

Он и по сей день не знает, был ли у нее в детстве синий плащ.

Внезапно она поднялась со скамейки и ушла. Броситься за ней вдогонку было бы как-то несолидно. К тому же это могло ее отпугнуть. Только когда она повернула налево и исчезла из поля зрения, он за ней побежал.

У его отца был друг, старый пианист, он сейчас такой же старый, как и в детстве Зефира. Словно предсказание и то, как оно исполнилось, состарили его раньше срока. С тех пор время как будто совсем его не трогало. И почти каждый раз, когда он и его отец вместе пили вино, он говорил о своей попусту растраченной жизни. А история была такая. В год появления Зефира на свет этот пианист пришел к очень известному в Калифорнии астрологу. Для Генри Миллера и других кумиров пианиста он был своего рода проводником по жизни, и вот настала очередь его самого. Вы, сказал астролог, получив данные о квадратуре и оппозиции в гороскопе, в течение двух лет встретите женщину. Она богата. Красива. И она сделает вас счастливым. Возможно, вы упустите свой шанс в первый раз, но я вижу, что вам еще представится случай. Убежденный в том, что это должно произойти, пианист, принадлежащий к безынициативным типам, постепенно свыкся с этой мыслью. Меньше чем через два года он поселился в Афинах и по вечерам часто ужинал в маленькой таверне в Плаке, в которой тогда было не так много туристов. И вот однажды он увидел женщину, сидевшую за большим круглым столом в окружении друзей. Он был очарован. Не просто потому, что она была красива, но потому что она выглядела так, как будто ради нее одной был создан этот мир. Лишь под конец ужина, когда вся компания покинула ресторан, его осенило, кто прошел мимо него. Он выбежал на улицу, но ни женщины, ни ее свиты нигде не было видно. Он ругал себя за пассивность, проклинал свою бездействие, но утешился предсказаниями астролога.

Настала зима. Потом весна. Дело было в Нью-Йорке. В тот вечер он стоял на углу авеню Лексингтон и 52-й улицы, потому что ему надо было позвонить приятелю. Но телефонная будка занята. Невыносимо. Не может ли она поскорее закончить разговор? Женщина сразу же положила трубку и обернулась, чтобы открыть дверь, — он увидел, что это была она. Именно она. Но еще красивее. Еще ослепительнее. Их глаза встретились. Встреча. Женщина из Плаки. Она вряд ли его узнала, но у него возникло чувство, что они распахнулись навстречу друг другу. Она не уходила. С возможностями дело обстоит так: если они не осуществляются, то обращаются в невозможность. Она не могла стоять долго. Пианист застыл в ожидании и ничего не предпринимал. Как в старом черно-белом кино, она достала из сумки носовой платок. И уронила его! Закон всемирного тяготения завладел всем существом пианиста. «Как будто батистовый носовой платок?», пришла ему в голову пустая мысль, когда, парализованный тем, что ситуация требовала действия, он наклонился за белым кусочком ткани. С трудом, словно двигался под водой, он протянул ей то, что она уронила. Носовой платок. Который в действительности был ключом. Ключом к Счастливой Жизни. Он не проронил ни слова. Она тоже ничего не сказала. Достала из сумки ключ. Ключ от машины. Села в нее — в большой, с голубым отливом кабриолет. Ей больше нечего было здесь делать, она повернула ключ, нажала на педаль и оставила пианиста с его потерянной жизнью. Хотя эта история грустная и бесполезная, как собака, которая пытается поймать собственный хвост, она всегда нравилась Зефиру. Может быть, потому что он часто ее слышал.

Он оставил учебник по анатомии, но слишком поздно за ней побежал, и, конечно же, вспомнил историю пианиста. К счастью, Зефир никогда не был у астролога, он просто снова хотел увидеть эту девушку и готовился к экзамену только в Люксембургском саду, не сдал его и встретил ее в одной компании полгода спустя.

Он был не единственным, кого очаровала ее подчеркнутая элегантность, но он был единственным, кто делал вид, что не замечает ее. Кольцо с бриллиантом, как оказалось, было родительским подарком. К следующему Рождеству они уже были женаты. Отец Манон в третьем поколении владел ювелирным магазином на улице Риволи. Магазин находился далеко не в фешенебельной части улицы, а украшения, что там продавали, не были парижанам по вкусу. Сюда чаще всего приходили женщины, которым нравятся броские кольца с большими камнями, и мужчины с длинными ногтями на мизинцах и слабостью к толстым золотым браслетам. Семья Альвазян оценила значимость необычных витрин задолго до того, как это поняли дома высокой моды. К Рождеству все четыре витрины украшали сверкающие драгоценностями кукольные домики.

Мать Манон любила прежде всего себя, потом свою дочь, с Альвазяном она была на «вы» и обращалась к нему односложно. Поначалу она не просто намекала, что новый знакомый Манон не принадлежит к их кругу. У нее каждый день болела голова от этого союза. Но Зефир знал, как добиться расположения, и еще до свадьбы мадам Альвазян рассказывала всем, что Манон помолвлена с многообещающим и совершенно очаровательным врачом. Кроме будущего наследства Манон и ее имущества в качестве приданого она приписала своему зятю законченное высшее образование. В то лето, когда молодые обручились, вся семья должна была поехать в Прованс, но камни в почках Зефира изменили их планы. Альвазян и его жена врезались в дерево на дороге между Опс и Фокс Амфу, и Манон унаследовала все. И хотя Зефиру не нравилась большая квартира с темной мебелью на улице Дюнкерк, они переехали туда — в дом ее детства.

Со временем старые диваны заменили новыми, а персидские ковры и мейсенский фарфор покрыли долги, накопившиеся за время его учебы. В первые годы супружеской жизни казалось, что все вокруг им улыбались. Они были и остаются красивой парой. Но его раздражает, когда люди, глядя на фотографии его матери в молодости, говорят, что она — вылитая Манон. Он и сам это отлично видит. Они становятся все больше похожи друг на друга. Может, поэтому их нередко спрашивают, женаты ли они. Нет, мы брат и сестра, отвечает он шутки ради. Манон это раздражает, а Зефира веселит. Когда он покупает билеты на какую-нибудь выставку, он всегда говорит: два детских. Кассира это, как правило, забавляет. А Манон кажется, что муж ведет себя как ребенок.

Да, вот поэтому я и покупаю детский билет. Один детский и один взрослый, говорит он. И, само собой, дает понять, что взрослый билет для нее. Но она не считает это забавным.

Он на голову выше, и вместе они весят всего сто двадцать пять килограммов. У него, как и у нее, темные глаза. Когда они идут по улице, заметно, что их движения повторяют друг друга. Элегантная пара. У него темные с проседью волосы, средней длины, постриженные, как у дирижера.

Зефир думает, что он и сам в известной степени ребенок, и его вполне устраивает, что у них нет детей — не считая, конечно, Сартра. Насколько он знает, она никогда не проверялась и не требовала, чтобы проверился он. Она вообще об этом не говорила. Была бы жива ее мать, все было бы по-другому. Образцовая жизнь требует по крайней мере одного ребенка.

Его мозг устал. В Токио улицы не имеют названий. Он не знает, почему он вдруг об этом подумал. Ненужные знания из школьных уроков. Уставший мозг может быть нелогичным. Самый большой город в мире действительно не структурирован. Он еще какое-то время пребывает в задумчивости.