В вытянутой руке Квигстад держит ветку большим и указательным пальцами. Ветка, как отвес, строго вертикальна. На заострённый сучок в её нижней части насажена большая мёртвая рыба.
— Видел? Краснопузик!
— Подожди, постой!
Я достаю фотоаппарат и подношу его к глазам.
— Подними его чуть повыше!
В середине кадра, чётко: рыба, ветка и рука, которая держит ветку. Потом — голова Квигстада, она выйдет уже не так резко, но будет вполне узнаваема. Диафрагма откроется широко. На заднем плане будет расплывчато видна гора Вурье и чёрные облака в голубом небе.
— С бородой и в этой шляпе, ты похож на разбойника с большой дороги. В стране, где нет дорог.
Я сжимаю фотоаппарат в руках, как пастор — свой молитвеник, и подхожу к Квигстаду ещё на шаг.
— Это озёрная форель, — объясняет Квигстад, указывая на рыбу. — Краснопузик. Гораздо больше, чем другая, речная форель.
Я тоже хотел бы что-нибудь ему сказать, но мне ничего не приходит в голову. Квигстад из таких людей, у которых хочется спросить: «Что ты, собственно, обо мне думаешь?» (хотя кто же на самом деле задаст такой вопрос?), но тебе кажется, что он на это скажет: «Абсолютно ничего» (хотя кто же на самом деле так ответит?).
Подходит Миккельсен, и мы втроём идём обратно к палаткам. Миккельсен забирает у Квигстада ветку с рыбой и говорит:
— Неудивительно, что основатели великих религий, как правило, были рыбаками.
— А что так, почему? — спрашиваю я, просто любезности ради.
— Изо всего того, что происходит на Земле, жизнь под водой лучше всего скрыта от наших глаз. В подводном мире мы не хозяева. Поэтому подводный мир — это самый яркий символ потустороннего. Небо отражается в воде. Изо всех людей рыбак знаком с миром воды лучше всего. Он вылавливает оттуда неведомых существ, он погружается туда, когда терпит кораблекрушение. Поэтому все великие пророки — рыбаки.
— И пропойцы, — говорит Квигстад. — Когда будешь писать исторический трактат, не забудь об этом упомянуть.
Вернувшись к палаткам, он садится на землю и начинает чистить рыбу огромным ножом, таким же большим, какие носят лопари. Арне сворачивает сеть, Миккельсен варит кашу на примусе, а мне опять нечего делать. Наверное, лучше и вовсе не пытаться им помогать — слишком велик риск оказать в конце концов медвежью услугу. Они уже десятки раз ходили в такие походы и точно знают, как нужно всё делать, в любом случае, знают, как они хотят всё это делать. Если я буду навязываться с помощью, они из вежливости не смогут отказаться, но про себя подумают: «Сколько времени теряешь с ним на всякие объяснения, и всё равно я справился бы гораздо быстрее, потому что он-то в этом деле совсем новичок».
Хорошо ещё, что они ни словом не упоминают о моих вчерашних ножных ваннах. Впрочем, у них нет никакого права жаловаться. Я никого не задержал. Рюкзак я не промочил, а о боли в коленях даже не заикаюсь. Чтобы всё же хоть чем-то заняться, я иду к палатке Арне и достаю из рюкзака блокнот. Я перечитываю свои вчерашние записи, кое-что добавляю. Собственно, никаких наблюдений, из которых могла бы вырасти новая теория, я пока не сделал, и ничего, что могло бы свидетельствовать в пользу смелой гипотезы Сиббеле, тоже не видел. Я чувствую слабость в желудке — это просто от голода?.. От запаха керосина, пригоревшей каши и жареной рыбы?.. Между делом я думаю о том, где, собственно, проходит грань между научной работой и всем остальным. Если ты ищешь нечто, чего ещё никто не обнаружил, но в конце концов и сам ничего не находишь — можно ли назвать это научными занятиями, или это всего лишь невезение? А может быть, отсутствие таланта? Мною снова овладевает зловещий страх: что, если я вернусь домой ни с чем? Всего лишь с парой плёнок красивых фотографий, которые приятно посмотреть в кругу семьи? И без каких-либо результатов? Без того, что могло бы произвести впечатление на Сиббеле или Нуммедала.
— Breakfast ready! — кричит Миккельсен.
Я возвращаюсь к остальным.
Всё отчётливее я понимаю, что Квигстад постоянно подшучивает над Миккельсеном.
Я ни разу ещё не видел, как Миккельсен смеётся, к тому же у него совершенно неподходящее для этого лицо. Его желеобразное тело с трудом удерживается в своей серовато-белой, поросшей жёлтым пушком оболочке. Руки толстые и дряблые, как у арфиста. Удивительно, что он так хорошо со всем справляется; и если бы не его сапоги, не старая шляпа без полей, которую он никогда не снимает, не его грязная клетчатая рубашка, в это было бы вообще невозможно поверить. А он может поднять любую тяжесть, и без труда делает самые опасные прыжки.
На террасе кафе, прилично одетый (голубой пиджак, фланелевые брюки), он выглядел бы в точности как любимый маменькин сынок, сладкоежка, тратящий б'ольшую часть своих карманных денег на цветочки для мамы. Парень, которого уже на третий день службы в армии вся рота называет «Жирный»… пока он, конечно, не изобьёт кого-нибудь до полусмерти. Нет ни малейшего сомнения в том, что он может это сделать тихо и спокойно, так, что ни один мускул не дрогнет на его вялом лице.
Квигстад, разумеется, не говорит ничего такого, что могло бы побудить Миккельсена показать, на что тот способен. Но когда что-нибудь рассказывает Миккельсен (а это бывает очень редко), Квигстад непременно начинает с ним спорить.
— И всё-таки, — говорит сейчас Миккельсен, — никто не сможет опровергнуть существование бога, создавшего мир.
— Количество утверждений, которые никто не может опровергнуть, бесконечно, — констатирует Квигстад. — Как количество способов, которыми нельзя расщепить атом. Это ни о чём не говорит.
Я ем рыбу грязной вилкой с грязной тарелки. Рыба так восхитительно вкусна, что я готов произнести в честь неё целую речь. В первый раз в жизни я понимаю тех философов, что стремятся назад к природе! Я счастлив. Вкус рыбы так благороден, и она такая свежая, какой не раздобыть ни в одном городе мира ни за какие деньги. Кроме сети, в которую она попалась, спичек, которыми разожгли костёр, сковородки и маргарина, эта рыба не имеет ничего общего с цивилизацией. Теперь я понимаю, почему негры и индейцы никогда не ломали голову над тем, как бы изобрести холодильник или миксер, и не могу больше смеяться над кающимися проповедниками, которые считают цивилизацию коллективным безумием. Нет ли поблизости какого-нибудь лопаря? Я с радостью бросился бы ему на шею. Я понял, насколько он богаче нас.
— И всё же, — запинаясь, говорит Миккельсен на ломаном английском, — всё же вселенную, должно быть, создал бог, потому что все народы верили во что-то подобное.
— И что это доказывает?
— Что люди не могут оставить это без объяснения.
— Да ладно тебе. Это доказывает только то, что люди довольствуются такими объяснениями, которые ничего не объясняют.
Арне дёргает меня за рукав и говорит:
— Слушай, слушай. Великий Квигстад оседлал своего любимого конька!
— Смотри, приятель, — продолжает Квигстад. — Вот, например, один важный вопрос, которого для всех этих богов как бы и не существует: это сырьё. Возьми Эдду, или всё, что угодно. Снорре Стурлусон рассказывает, что вначале были созданы Нифльхейм и Муспелхейм. Из чего? В Эдде не написано, и не надейся узнать это у Снорре. Между Нифльхеймом и Муспелхеймом зияла гигантская пропасть Гиннунгагап, где холодные потоки из Нифльхейма обращались в лёд. Из Муспелхейма на лёд сыпались искры, и так, от совокупления огня и льда, произошёл двуполый великан Имир.
Я отлично всё это себе представляю, нет проблем. Но откуда всё это взялось — об этом Эдда умалчивает. Имир заснул и вспотел во сне. Так из его левой подмышки возникли мужчина и женщина.
— Дальше всё понятно, — говорю я. — Как только появляются мужчина и женщина, о дальнейшем развитии событий каждый может догадаться сам.
— Это тебе только так кажется. Одна нога Имира совокупилась с другой, и появился Бор. Бор, ну, знаешь, тот, что зачал с великаншей Бестлой трёх сыновей: Одина, Вили и Ве.
— И всё-таки, — говорит Миккельсен, — все эти абсурдные легенды нисколько не мешают нам предположить, что существует бог, который создал вселенную. Бог — великий математик, так сказал сам Эйнштейн.
— Эйнштейн сказал — математик, а Снорре Стурлусон сказал — потные ноги. Это только показывает, что каждый говорит о том, в чём разбирается сам. А на то, чтобы объяснить происхождение сырья, ещё не отважился даже самый безумный дервиш. Они умеют только рассказывать, что тот или иной бог из этого сырья сделал.
— Иногда эти предания не такие уж и фантастические, — замечает Арне. — Назови Нифльхеймом Скандинавию, восемь тысяч лет назад, а Муспелхеймом — Средиземноморье, с Везувием, с Этной. Может быть, легенды распространялись оттуда на север. С такой точки зрения, мифология не так уж сильно отличается от геологии.
— Слышишь, Миккельсен, важное наблюдение! — говорит Квигстад. — Всем сказкам этих твоих народов можно найти разумное объяснение, если постараться.
— Я же говорю не про семьсот лет назад, когда Снорре Стурлусон всё это записал, и даже не про восемь тысяч лет назад. Я говорю про самое начало. Ничего не мешает мне предположить, что вначале был бог.
— Да зачем тебе бог? Зачем усложнять картину существом, которого никто никогда не видел? «Бог» — это ничего не значащее слово.
— Оно значит: тот, кто всё создал.
— Да брось! Гораздо проще предположить, что всё создал человек, хотя бы потому, что мы точно знаем, что это такое. Конечно, тогда по-прежнему непонятно, кто же создал человека, но какая, в сущности, разница — ведь кто создал бога, не знают даже самые знаменитые теологи. Так что будет проще и честнее вообще не упоминать о боге и считать, что всё сделано людьми. А за доказательствами дело не станет. И даже сейчас уже есть веские подтверждения этой гипотезы. В самом деле: в любой мифологии говорится о начале и о конце. С одной стороны — творение. А с другой — тотальная гибель: Рагнарёк, Сумерки Богов, Апокалипсис. Конец света мы уже вполне способны устроить своими силами. Ну, а почему бы тогда и не творение?
Эйнштейн, с его богом — учителем математики! Ты только представь себе. Бог как всеведущий математик, физик, химик, биолог! Почему-то почти никто не замечает, какие жуткие напрашиваются выводы. Подумай только, чт'о это должен быть за бог.
Смотри: в один прекрасный день он, совсем как школьный учитель, придумал определённое количество довольно трудных задач. Все эти тайны Вселенной. Во Вселенную он поместил существо, называемое человеком, которое абсолютно ничего не знало. Потом бог сел за свой учительский стол и стал наблюдать за тем, что делают ученики.
И что же? Вместо того, чтобы корпеть над домашними заданиями, они спят друг с другом, не зная, что от этого рождаются дети, убивают друг друга, поедают друг друга. Проходят тысячи лет прежде, чем они придумывают язык, потом ещё тысячи лет до того, как появляется письменность. В расстроенных чувствах бог быстренько публикует книгу, состоящую из неправильных решений. Он спокойно наблюдает, как целое поколение в страшных муках умирает от болезней, против которых следующее поколение находит лекарство. Эфир был известен уже лет за триста до того, как кто-то изобрёл наркоз. Бог позабыл открыть это в Библии. А между тем был ещё такой обычай: когда кто-нибудь терял ногу в сражении, оставшийся обрубок крестили в котле с кипящим маслом. Бог безразлично вдыхал ароматы.
Улыбаясь, он позволяет заживо спалить, как ведьм, пару миллионов старушек. Холера, тиф и чума опустошают целые города, пока люди не изобретают микроскоп, позволяющий обнаружить возбудителей этих болезней. В общем, человек — это, как сказал один немец, «der Ewig Betrogene des Universums». Я просто в восторге от этого выражения. Не проходит ни дня, чтобы я о нём не вспомнил.
На выпускных экзаменах в школе творца проваливаются даже самые способные ученики. Бог ставит исключительно единицы. Ну, и что же нам делать с подобным представлением о боге? Разумнее всего сказать, что такой бог нам не нужен. Может быть, для дикарей, считавших, что в мире ничего не меняется, бог что-то и означал. Но мы, постоянно преображающие мир, каждым новым открытием доказываем, что и сами могли бы создать Вселенную. Солнце — это большая термоядерная реакция, а мозг — миниатюрный компьютер. Что из этого рано или поздно последует? Вывод, что это мы создали мир.
— Странно только, что от этих творцов не осталось автобиографий, — говорит Миккельсен.
— Даже если исторически это и не так, всё равно мы когда-нибудь сможем это доказать. Динозавры тоже не писали автобиографий, но затем и нужны геологи, чтобы узнать, как они жили. Очень возможно, что были какие-нибудь древние расы людей, которые зашли по пути технического прогресса гораздо дальше, чем мы, — но наши потомки через пару миллионов лет наверняка их догонят. Подумай только: камни, живые организмы, солнце — всё это сделано людьми, в гигантских лабораториях!
— Ну и откуда же взялись эти лаборатории?
— Я знаю, что всё это непросто доказать; но ещё труднее доказать, что это не так. Смотри сам: времени полно. Я даже не пытаюсь сказать, что это произошло миллиарды лет назад; пусть миллиард в миллиардной степени лет назад! Сколь угодно давно. Невозможно представить себе, чтобы время когда-то началось. Всё, что об этом говорят — ерунда. Если есть бесконечно большие числа, то время тоже должно быть бесконечно. Так что могло случиться всё, что угодно; и когда я говорю «всё, что угодно», я в точности это и подразумеваю! То, что я тебе только что рассказывал — про древних людей, про их лаборатории — это сущие пустяки по сравнению с тем, что ещё могло случиться, и о чём мы пока даже не догадываемся.
Миккельсен говорит:
— Тебя послушать, так на других планетах и даже в других галактиках тоже есть люди.
— А почему бы и нет?
— Если там есть люди, или были люди, то у них, может быть, гораздо более развита космонавтика, чем у нас.
— Ну да, и что?
— Просто странно, что ни в каких геологических отложениях старше третичных никогда не находили никаких следов деятельности человека — ни топоров, ни наконечников от стрел, не говоря уж о ракетных моторах или, скажем, бортовом передатчике с летающей тарелки.
— Ты что же, не слушаешь? Я же тебе объясняю, что всё сделано людьми: радиолярии, брахиоподы, археоптерикс, древовидные папоротники, всё, понимаешь?
— Но они слишком уж похожи на современные живые организмы, про которые мы точно знаем, что мы их не сами сделали.
Квигстад подбирает под себя ноги, вытягивает руки вперёд и встаёт.
— У ребёнка сиамских близнецов, — говорит он, — два пупка. Ты в курсе?
Мы с Арне хохочем. У Миккельсена же такой вид, словно он мысленно заносит это в свой архив вместе со всеми остальными полученными им сегодня ценными сведениями.