— Упражняешься в тройном прыжке?
Как будто пробуждаясь ото сна, я внезапно замечаю стоящих рядом Квигстада и Арне. Арне смеётся.
— Ты о чём это? — спрашиваю я, и со стыдом понимаю, что в моём голосе ясно различима угроза.
— Несмотря ни на что, ты ещё вполне резво бегаешь.
Я умираю от боли. Левую икру сводит судорога, и я с трудом удерживаюсь на ногах. Как будто в костный мозг мне впиваются спицы.
— У него аэрофотоснимки, — говорю я.
— Что, что? Я тебя не расслышал.
— У него мои аэрофотоснимки, — повторяю я, почти так же тихо.
— Твои аэрофотоснимки? Ты о чём?
— Я специально приехал в Осло, — объясняю я, глядя в упор на Квигстада, — чтобы взять у Нуммедала снимки, которые он пообещал мне дать. Но когда я пришёл к Нуммедалу, он сказал, что ничего не знает. Что, если мне нужны снимки, я должен поехать в Тронхейм, к директору Валбиффу. Я поехал в Тронхейм. Но и в Тронхейме тоже ничего не добился, потому что из Тронхейма снимки давно уже отправились к Нуммедалу. Нуммедал просто прикидывался дурачком. Он отлично знал, что снимки у Миккельсена.
В первый раз в жизни Квигстад смотрит на меня с таким интересом. Арне стоит немного позади него.
— Арне, — говорю я, — ты ведь помнишь, чт'о я рассказал тебе, когда ты спросил, есть ли у меня снимки.
— Разве я у тебя об этом спрашивал?
— Да, ты у меня об этом спрашивал. Те снимки, что я нигде не мог найти. Обошёл весь институт в Тронхейме, вместе с директором Офтедалом.
— С Офтедалом? Правда не помню. Ты сказал, директора звали Валбифф? Таких фамилий вообще не бывает. В Норвегии, по крайней мере.
— Да, Валбифф. Но Валбиффа не было на месте.
— Очень жаль, — говорит Квигстад. — А не то можно было бы и подкрепиться.
— Ах, вот как, — говорю я безразлично. — Господин Квигстад — весёлый людоед. Но директора ровно так и звали.
— «Валбифф» значит «китовое мясо», — говорит Арне.
— Вкус примерно как у говядины, но оно гораздо мягче, — просвещает меня Квигстад, — и, знаешь, странно: у такого чудища, как кит — и ни капли жира.
— Валбиффа, или как там это имя правильно произносится, в институте не было, — повторяю я, — меня принял геофизик, Офтедал, хотя он и был тут вовсе ни при чём. Он понял, кого я имею в виду под Валбиффом.
— Как же, как же, — говорит Квигстад, — но давайте лучше присядем.
Его голос звучит озабоченно. Неужели со мной происходит что-нибудь странное? Они смотрят на меня так, как будто я — плачущий ребёнок, но в глазах у меня резь от сухости.
— Да, хорошо, присядем, — говорю я.
Арне садится, я тоже, Квигстад заходит в палатку и возвращается с бутылкой коньяка.
— Ну вот, — продолжаю я, — я только что видел у Миккельсена те самые снимки, за которыми я ездил в Осло. Нуммедал не мог не знать, что они у Миккельсена. Мы запросили их достаточно давно. Нуммедал мог бы ответить, что ничем помочь не может, или же заказать копии. Но ничего подобного он не сделал. Он непонятно зачем вызвал меня в Осло, а потом ещё, как дурачка, послал в Тронхейм.
— Ну ладно, успокойся, — говорит Арне, — мне кажется, ты всё преувеличиваешь. Я теперь припоминаю, что ты мне всё это рассказывал. Но вполне возможно, что Нуммедал решил, что в Тронхейме они и правда найдут выход из положения.
— Конечно, — соглашается Квигстад. — А может быть, вся эта история просто вылетела у Нуммедала из головы. Он старик, он почти ослеп. Да, впрочем, и всегда был немного тронутый. Он по-прежнему держит этого глухонемого вахтёра?
— Глухонемого вахтёра? Ты хочешь сказать, слепого вахтёра?
— Слепой учёный и его слепой вахтёр! Великолепно!
Квигстад кладёт мне руку на плечо и наливает довольно много коньяка в мой пластиковый стаканчик.
Я пью и медленно повторяю:
— Слепой вахтёр.
— Как ты догадался, что он слепой?
— Это был инвалид в тёмных очках.
— Ну да, в вестибюле, в который никогда не проникает солнце!
— А для того, чтобы узнать, сколько времени, он ощупывал стрелки своих часов.
— Часы для слепых, — говорит Арне.
— Часы для слепых, — повторяет Квигстад, — после каждой войны на этом делают кучу денег. Человеческой тупости нет предела. Подумать только. Ослепнуть, и к тому же не знать, сколько времени!
Он встаёт и идёт к Миккельсену, который до сих пор лежит, изучая снимки.
Чуть позже он возвращается вместе с Миккельсеном. Миккельсен несёт в одной руке пачку снимков, а в другой — стереоскоп.
— Of course, you may look at ze pictures if you like. Iet ies my pleasure.
Он кладёт фотографии и стереоскоп рядом со мной и снова уходит.
Я ложусь на живот, точно так же, как минуту назад лежал Миккельсен, беру стереоскоп и снимки. Неужели Миккельсен нарочно сложил их в неправильном порядке? Их же надо смотреть парами. Парные снимки частично перекрываются. Арне помогает мне их разобрать, хотя я и не просил его об этом. Собственно, на самом деле разбирает снимки именно Арне: он знает местность гораздо лучше, чем я, во мгновение ока узнаёт рельеф и немедленно показывает мне, какому участку на карте соответствует тот или иной снимок.
Я смотрю в стереоскоп. Я почти не слушаю Арне. Меня интересуют только впадины. Вижу ли я озерца, похожие на метеоритные кратеры, да или нет? Мои глаза скользят по снимкам, как будто сметая с них пыль кисточкой. И эта кисточка должна наткнуться на круглую впадину, частично окружённую низким валом, совсем как отпечаток конского копыта в песке. Попробуйте сами, киньте мячик или камень в сухой песок. Снаряд проделает в песке ямку, а вытесненный из этой ямки песок образует вокруг неё небольшой вал.
Так падают и крупные метеориты. Они разлетаются на куски, которые часто уходят глубоко в землю, но так бывает далеко не всегда. Иногда эти куски подскакивают вверх и снова падают, но теперь уже примерно с такой же силой, как если бы их кто-то подбросил. Это и есть те метеориты, что находят коллекционеры. А ещё бывает, что метеорит полностью сгорает от тепла, выделившегося при его ударе о землю. И тогда только оставшаяся яма с кольцевым валом свидетельствует о том, что наша планета поглотила часть другой, давно разрушенной планеты.
На снимках всё в десять тысяч раз меньше, чем на местности. В стереоскоп видишь трёхмерную картинку. Горы кажутся даже выше, чем на самом деле, и хорошо видно, где что-нибудь растёт, а где нет. Ручьи, реки и озёра выдают себя чёрным цветом, так что воду узнать легче всего. Все впадины заполнены водой. Я изучаю каждое озерцо, оцениваю площадь, пытаюсь понять, насколько круты берега. Пока я рассматриваю снимки, мне кажется, что я лежу на полу самолёта и смотрю в бинокль на чёрно-серый мир.
Голос Арне произносит названия, на которые я почти не обращаю внимания. Время от времени я поднимаю голову от стереоскопа и пытаюсь изобразить хоть какой-то интерес к тому, что Арне показывает мне на карте.
Когда кто-то пытается мне что-нибудь объяснить, я никогда не могу сосредоточиться. Как будто и сам понимаю всё, что по-настоящему хочу знать. Мне никто не нужен. И помощь Арне тоже не нужна.
Как жаль, как жаль. Он не верит в гипотезу Сиббеле. Он ученик Нуммедала, его это не интересует. Он не сможет помочь мне найти то единственное, что мне действительно нужно: метеоритный кратер.
Я осмотрел все снимки. Впадин полно, но ни одна из этих чёрных клякс ничем не отличается от других. На снимках не видно ничего такого, что могло бы хоть как-то подкрепить мою надежду на поразительное открытие. С таким же успехом я могу сдаться прямо сейчас.
Добродушно и услужливо, Арне всё ещё отслеживает различия между снимками и картой, и тому подобное. Мне приходится сдерживаться изо всех сил, чтобы не закричать: «Брось! Мне уже всё равно! Я уже всё понял! Я не найду здесь ничего такого, чем смог бы гордиться, чем смог бы отплатить за смерть отца! Я уезжаю! Я только зря теряю время! Я не из тех, кто готов выполнять монашескую работу, я не „что-то вроде вольного бухгалтера“, я должен делать открытия, а не регистрировать! Всё, что здесь можно найти, уже давно обнаружили где-нибудь ещё! Я не собираюсь составлять инвентарь, я не архивариус, как девяносто девять учёных из ста! Мне нужна сенсационная находка! Но здесь это невозможно!»
Я не говорю ни слова. Ломаю комедию, веду себя тихо, как школьник, которому пригрозили поркой. А что мне, собственно, ещё делать?
Несмотря на то, что я не нашёл кратеров, я не могу сказать, что не обнаружил вообще ничего; просто то, что я сейчас понял, не имеет никакого отношения ни к геологии, ни к какой-нибудь другой науке о Земле или о космосе. Да и вообще не имеет отношения к науке. Это как раз такой случай, как описывает Виттгенштейн: путь, которым ты пришёл к определённым выводам, исчезает в самих этих выводах. Например, ты можешь сказать: «Я понял это, выпив крепкого кофе». Но кофе не имеет никакого отношения к тому, чт'о ты понял.
А я начинаю понимать, как устроен мир, по крайней мере, мой мир: тот, в котором я должен проделать громадную работу, тот, в котором мне нужно добиться успеха. Я вдруг догадываюсь, — и невероятно глупо, что это происходит только сейчас, — что на самом деле я должен бы был изучить эти снимки задолго до отъезда в Норвегию, ещё в Амстердаме. Я должен был сказать Сиббеле: «Пока я не просмотрю снимков этой местности, строить какие-либо планы бесполезно».
Но главное моё открытие заключается даже не в этом.
Во мне растёт недоверие к Сиббеле. Всё-таки у Сиббеле настолько больше опыта, чем у меня. Я на тридцать лет моложе, наконец, я всего лишь аспирант; и я отправляюсь в экспедицию по совету своего научного руководителя. Это, может быть, и глупо, но простительно. Ведь это именно Сиббеле вынесет мне приговор — талантлив я или нет, сделаю ли я карьеру или же окажусь неудачником. Я не могу спорить с ним без веских на то оснований.
И не то, чтобы непростительно, а, скорее, непонятно то, что Сиббеле отправил меня в Норвегию без снимков. По-хорошему, Сиббеле должен был бы сказать: «Я просил аэрофотоснимки у Нуммедала, но он не хочет посылать их по почте. Так что лучше тебе заняться чем-нибудь другим». Потому что отправляться в тундру наудачу, при том, что есть такой мощный и современный инструмент, как аэрофотосъёмка — это полное безумие. Это так же абсурдно, как выйти в океан без компаса, рации и радаров.
Сиббеле не сумасшедший. Не может быть, чтобы ему ни разу не пришла в голову подобная мысль. И всё-таки Сиббеле ничего мне не сказал. Он позволил мне уехать. Почему?
Почему? С фотографиями и со стереоскопом в руках я ковыляю к Миккельсену, и, подойдя к нему поближе, говорю:
— Большое спасибо за то, что ты дал мне посмотреть эти снимки.
— Already ready? — спрашивает он.
— Yes. Ready.
— Please, put zem before my tent, will you?
Я делаю так, как он попросил — кладу стереоскоп и снимки на кусок полиэтилена перед его палаткой.
Почему же всё-таки Сиббеле позволил мне уехать? Это, конечно, как-то связано с той враждой, которую питает к нему Нуммедал. Чего хочет Сиббеле? Если он вообще чего-нибудь хочет, то только того, чтобы я обнаружил некие доказательства неправоты Нуммедала. Вот ещё одно важное обстоятельство во всей этой истории: только в Осло я узнал, что Нуммедал — вовсе не лучший друг Сиббеле. Раньше я об этом и не подозревал. Из рассказов Сиббеле я никогда не смог бы заключить, что известный на весь мир Нуммедал не очень-то высокого о Сиббеле мнения. Естественно! Не будет же Сиббеле так прямо и признаваться своим ученикам: «Знаменитый Нуммедал обо мне не очень-то высокого мнения».
Погружённый в свои мысли, я бреду вниз, подальше от палаток. Только дойдя до берега, я снова начинаю обращать внимание на окружающий мир. Солнце освободилось от туч, и морщинистая поверхность озера превращается в тонкий слой жидкой красной меди. Больше ничего не видно, ничего не слышно, кроме жужжания комаров вокруг моей головы.
— Это, — торжественно говорю я вслух, — очень важный момент в жизни неопытного юноши.
Всё, что мне остаётся в моём теперешнем положении — это делать то, что в глубине души я считаю неправильным. Как будто я свернул не в ту сторону, но возвращаться в любом случае уже поздно; поставил не на ту лошадь, но скачки уже в самом разгаре. Does Alfred go to the races today? No, he doesn't. Если сделать надлежащие выводы изо всего, что я сейчас узнал и обдумал, то получается, что мне нужно немедленно вернуться в Голландию, явиться к Сиббеле и сказать: «Мне очень жаль, профессор, но эти исследования не принесут нам ожидаемых результатов. До свидания».
А потом? Я знаю, что я обязан совершить что-то значительное, но не знаю, что именно. Как бы мне это выяснить?
Если я вернусь и объявлю, что сдался, так как обнаружил, что занимаюсь ерундой, моя мать не поймёт. Она подумает, что я заболел. Сиббеле меня тоже не поймёт. Никто не поймёт.
Что же мне делать?
Я оглядываюсь по сторонам, вижу плоское озеро, холмы, на которых нет никаких признаков жизни. Здесь почти никогда не бывали люди. Наверное, хоть что-то здесь всё же ещё можно найти. Что-нибудь, чего ещё никто никогда не видел. В мире осталось так мало необитаемых мест.
— Альфред! Where are you?
Это меня зовут есть. Я всё время чувствую себя так, как будто я в гостях. Норвежцы берут на себя все бытовые заботы. И, несомненно, только гостеприимства ради Квигстад попросил Миккельсена показать мне снимки. Пока я приближаюсь к тому месту, где они сидят вокруг примуса, мне приходит в голову, что Арне, наверное, не раз подумал про себя: «Если бы здесь и правда были метеоритные кратеры, то мы давно нашли бы их и сами. Для этого совершенно не нужно выписывать геологов из Голландии».
Даже Арне — а ведь он мой друг, ведь его я знаю гораздо лучше, чем остальных, — даже Арне вполне способен так подумать. Потому что я не верю, что Арне до сих пор не знал, что нужные мне снимки — у Миккельсена.
Угрюмо, даже подозрительно, в страхе, что они высмеивали меня в моё отсутствие, я сажусь. Каша готова. Миккельсен хочет вытащить ложку из кастрюли, делает неловкое движение, кастрюля падает, каша заливает примус, и он гаснет, шипя и дымясь. Мы вскакиваем, ругаемся на разных языках, хохочем.
Арне распределяет остаток каши по трём мискам, а сам выскребает кастрюлю ложкой. Про новую кашу не может быть и речи. Слишком мало осталось бензина.
Мы съедаем ещё по две галеты, одну с сыром, который с каждым днём всё больше плесневеет в своей пропитанной жиром бумажной упаковке, и ещё одну с мёдом из тюбика.
— Может быть, — говорит Квигстад, — уже недалеко то время, когда научатся делать компьютеры умнее человека. Умнее даже самых великих учёных. Этим компьютерам можно будет приказать сделать новые компьютеры, ещё умнее. Как только появится компьютер, способный придумывать такие сложные задачи, что людям они принципиально не могли бы прийти в голову, — и другие компьютеры, способные такие задачи решать, — наука прекратит своё существование. Превратится в спорт. Как стрельба из лука на фольклорном празднике, или гребля, или спортивная ходьба.
— Или шахматы, — добавляет Арне.
— О нет, только не шахматы, потому что непобедимые шахматные компьютеры появятся уже задолго до того. Каждую возможную комбинацию можно будет отыскать в специальной таблице, составленной компьютерами. К тому времени просчитают все варианты. Выиграть в шахматы станет делом памяти. Нет, шахматы отпадают. Интересно, чем вообще люди будут тогда развлекаться.
Арне: — Да тем же, чем и сейчас: будут играть в домино, в футбол, сплетничать, ловить рыбу, каждый день читать одно и то же в газетах и смотреть одно и то же по телевизору.
Квигстад: — Согласен. Ну, а особенные, выдающиеся люди? Столько талантов останется невостребовано. Представляешь — у тебя есть некий талант, но всё, что благодаря ему ты мог бы совершить, уже сделано. Давно сконструирована машина, которая гораздо талантливее тебя.
— Мы очень бедные люди, — говорит Арне. — Наука становится всё анонимнее. Скоро в ней совсем не останется места для славы и почёта. Учёные растворятся в собственных открытиях. Когда-нибудь мы будем знать о мире всё, но люди, добывшие это знание, окажутся забыты.
— Забыты, — говорит Квигстад, — совсем как изобретатели костра, колеса или гироскопа. Впрочем, до тех пор, пока университеты перестанут выдавать профессорские мантии и присваивать учёные степени или почётные звания, пройдёт ещё довольно много времени.
— Но в будущем, — говорит Миккельсен, — это станет делом случая. Даже сейчас кому-то удаётся прославиться без всяких выдающихся свершений. Например: у сотни тысяч никому не известных девушек хорошая фигура, и только одна из них становится Мисс Вселенной и попадает в газеты.
— Роскошные сиськи, — говорит Квигстад, — это всё-таки совсем другое. Множество девушек получает от этого кучу удовольствия. Конечно, не попадая в газеты, а просто в кругу друзей.
— А математический ум или чутьё первопроходца — зачем они нужны в кругу друзей, особенно если у машин всё получается гораздо лучше и все открытия уже сделаны?
— Только сумасшедшему взбредёт в голову сделаться знаменитым учёным, — подытоживает Квигстад.
Ровно так и говорит. Что у него на уме? Может быть, это он так меня утешает?
— Игуанодоны вымерли из-за своих размеров, — утверждает Квигстад, — а человечество погибнет от сознания своей ненужности.