Горничная закрывает за мной дверь, и я начинаю спускаться к изгороди. Щедрая растительность, хорошая погода, повсюду виллы. Вопреки здравому смыслу, я укоряю себя за то, что уехал из Финской Марки. Собственно, я вовсе не желал вернуться в обитаемый мир, в мир, где растут деревья и цветы; собственно, моё место там, где лёд, изобилие низших растений, птицы и рыбы. То, что мне пришлось покинуть пустынные голые горы, я переживаю, как унижение.

Между тем на противоположной стороне дороги я замечаю прибитый гвоздями к дереву указатель:

ТРОЛЛЬХЕУГЕН

Что это за название? Оно мне явно знакомо, и, кажется, не хватает совсем чуть-чуть для того, чтобы я вспомнил, что это такое; как будто мне нужно всего лишь перевернуть ещё одну страницу в книге, в которой о нём всё написано.

На тихой улице появляется большая открытая машина. За рулём сидит женщина с непокрытой головой. Блестящая причёска цвета красного дерева обхватывает её голову, как шапка, и чёлка падает на глаза. Её безукоризненно отделанное лицо похоже на пергаментную копию какого-то из уже виденных мною лиц; но кто же она? Она смотрит на меня и останавливается у изгороди.

— Привет, — говорит она по-американски, — так и думала, что где-нибудь тебя ещё встречу. Как дела?

Это та женщина, которую я видел в Тромсё, при свете полуночного солнца.

— Какие у тебя планы? — спрашивает она. — Я еду в Трольдхёуген. Ну, знаешь, дом великого композитора Грига. Поедем вместе.

Григ!

Хромая, я обхожу вокруг машины и сажусь рядом с ней. На ней платье с глубоким вырезом и жемчужное ожерелье в несколько рядов, плотно прилегающее к шее.

— Куча новостей, с тех пор, как мы в последний раз виделись. Мне сделали подтяжку лица, видишь. На прошлой неделе вышла из клиники. По-моему, неплохо получилось.

Она заводит машину, и мы уезжаем.

— Джек уже три дня под водой, пьян. Я подумала — что зря расстраиваться? Вперёд! Я отлично проведу время, осматривая достопримечательности. А ты где был?

— На крайнем севере.

— А что ты там делал?

— Искал метеориты, но так ни одного и не нашёл.

— Ты поэтому так хромаешь?

— Я упал, повредил колено.

— И эти жуткие резиновые сапоги. Ты похож на сантехника, возвращающегося с работы.

— Я не влезаю в свои обычные ботинки.

— И вообще ты ужасно выглядишь! Почему у тебя всё лицо в болячках?

Своей маленькой рукой она слегка поворачивает зеркало перед лобовым стеклом, чтобы лучше меня рассмотреть.

— На севере много мух и комаров, — отвечаю я.

— О господи, бедный мальчик.

Она останавливается у входа в Трольдхёуген (на табличке он пишется через два «л»). За деревьями я различаю фрагменты белого здания.

— Посиди пока здесь. Тебе лучше не переутомляться. Долго ждать не придётся, я вернусь in no time.

Она поворачивается к заднему сиденью. Может, ей сделали ещё и подтяжку тела? Оно стройное и очень красивое.

— С твоего позволения, я займусь тем, за что американцев вечно высмеивают, — говорит она, — но ведь иначе тебе придётся сидеть в машине, пока я всего не осмотрю.

Она берёт с заднего сиденья видеокамеру, подносит её к глазам и водит аппаратом в разные стороны, как будто скашивает всё вокруг пулемётной очередью.

В самом деле, она возвращается in no time!

— Дом — самый обычный белый особняк, там стоит большой рояль, а на нём — куча фотографий. Невозможно себе представить, чтобы Григ сочинил там хотя бы такт своей музыки. К счастью, подальше в саду, внизу, есть маленький деревянный домик на берегу великолепного озера. В этом домике он и работал. Прокатимся ещё немного?

Мы ездим по окрестностям.

— Григ, — сообщает она, — Григ, должно быть, действительно был великим человеком, потому что он смог написать всю эту музыку, несмотря на то, что, как и все на свете, жил в доме. Наверное, это и есть отличительное свойство великих людей. Те люди, которым когда-то пришло в голову жить иначе, чем другие звери, не представляли себе, за какую безумную авантюру они взялись в своих ужасных домах, и к тому же совершенно зазря. Если бы они этого не сделали, человек остался бы редкостным животным, совсем как окапи или райская птица.

На парковке, перед резким поворотом дороги, она останавливается, чтобы мы могли насладиться видом на фьорд.

— Так странно, — говорит она, — что мы сейчас здесь вместе; просто невероятно. Я часто думаю, что на самом деле разница между явью и сном не слишком велика. Дело только в том, что когда мы не спим, мы слишком предубеждённо смотрим на мир и не можем понять, что жизнь — это тоже сон.

Спокойно откинувшись на спинку кресла, сложив руки на груди, я молчу, ожидая, что ещё она скажет. Она рассказывает, что работает музыкальным критиком, пишет для нескольких крупных еженедельников.

— Провал человеческой культуры — никто не ощущает этого так остро, как американец в Европе. У нас в Америке полно таких пейзажей, как этот, но все они совершенно испорчены. Интересно, от чего это зависит. У нас растут примерно те же самые деревья, из них выпиливают те же самые доски. Но, кажется, мы постоянно ошибаемся в расчётах на какую-нибудь пару дюймов. Ты представить себе не можешь, как меня раздражает то, что Соединённые Штаты самым нелепым образом имитируются во всём мире. Все эти марки сигарет с американскими названиями, в странах, где никто не говорит по-английски. Зачем? South State Cigarettes. Вот я тебя спрашиваю: что это значит? Самое банальное название, какое только можно придумать. Но в Европе люди почему-то считают, что оно сообщает сигаретам особые вкусовые качества. А все эти несчастные мальчики и девочки, которые объединяются в «джаз-бэнды» под самыми безумными американскими названиями и поют американские песенки с абсолютно сумасшедшим акцентом? Hipsters, beatniks, real gone guys. Мне так невыразимо грустно, когда я вижу, что эти дети трудятся до потери сознания только ради того, чтобы что-то имитировать. Их так же жалко, как и какого-нибудь нефтяного миллионера из Техаса, вешающего поддельного Пикассо на стену у себя в гостиной; нет, даже гораздо сильнее, потому что миллионеру-то, на самом деле, так и надо. А эти дети растрачивают свой энтузиазм на своего рода духовное рабство, пытаясь сделаться Майлзами Дэвисами или Джонами Колтрейнами, да ещё и так, как этого уж точно никогда не получится.

Говорят, что появляется всё больше и больше стихов и даже романов на ужасном ломаном английском. Я прекрасно понимаю, что европейцы говорят по-английски с акцентом. Я искренне восхищаюсь теми, кто знает иностранные языки. Но как только они замечают, что я американка, они начинают самым дурацким образом ломать голос; наверное, они считают, что в этом состоит американское произношение. И так во всех европейских странах. Недавно я ужинала в кафе, а за соседним столиком сидели два немца. Я почти не понимаю по-немецки, но даже я поняла, что один из них постоянно вставлял в свою речь слова «So what!». Конечно, он думал, что это особенно шикарно. So what!

В город мы вернулись далеко не кратчайшим путём. Я признался Вильме, что в детстве я сначала хотел стать учёным, как отец, что в шесть лет я уже просил в подарок метеорит. Но что после гибели отца я раздумал становиться учёным и решил сделаться флейтистом. Пока в четырнадцать лет не обнаружил, что выучился играть на неправильной флейте.

Вильма утешает меня. Если только я захочу, я всё ещё могу стать флейтистом, считает она. Называет великих музыкантов, — американцев, о которых я никогда не слышал, — которые лишь в зрелом возрасте смогли полностью посвятить себя музыке.

— Начало не особенно удачное, — замечаю я, — ведь я остался в машине вместо того, чтобы посетить дом Грига.

Но она отвечает, что мы обязательно съездим туда ещё раз, когда у меня заживёт нога.

На что она рассчитывает? Не противоречит ли это её теориям про явь и про сон? Я, по крайней мере, не могу себе представить, чтобы случайная встреча трижды повторилась во сне.

В гостинице у неё прекрасный номер-люкс с широким балконом, на самом верхнем этаже. Входит кельнер, он приносит накрытое салфеткой серебряное блюдо и ведёрко со льдом, из которого торчит горлышко бутылки шампанского.

Мы стоим на балконе и смотрим на город. Здесь, в Бергене, уже действительно вечер. Не слишком тёмный. Синий вечер. Невозможно описать этот цвет: синий, светящийся, как будто люминесцирующий. Ярко освещённая канатная дорога поднимается на чёрную гору.

Внизу, на тротуаре, у входа в гостиницу, расположились три солдата Армии Спасения; один играет на тамбурине, другой на банджо, а третий на гитаре.

— Мне жарко, — говорит Вильма, — подожди минутку.

Она возвращается в комнату. Интересно, откуда здесь взялись эти типы из Армии Спасения. Может быть, они решили, что я собираюсь начать новую жизнь? Может быть, их прислал Нуммедал?

Я захожу в комнату, включаю светильник и ложусь на диван. Шумят машины, поёт Армия Спасения, в ванной льётся вода.

Вильма выходит из ванной. На ней нечто вроде сатиновой пижамы цвета чайной розы. Короткая рубашка и длинные брюки в обтяжку, сидящие низко на бёдрах. Брюки застёгнуты спереди на сильно бросающуюся в глаза «молнию».

Вильма улыбается мне, подходит к двери, поворачивает ключ в замке и направляется к столу. Она откупоривает шампанское и наполняет два стакана. Держа по стакану в каждой руке, она говорит:

— Эти застёжки-молнии — неплохая идея, правда? Большинство мужчин считает их очень «sexy».

Она подаёт мне стакан и спрашивает:

— Знаешь, почему они так считают?

— Потому что это не… — бормочу я.

Она садится на край дивана.

— Skal, — говорит она и пьёт.

Она очень красива — красотой экзотической куклы.

Вильма продолжает:

— Я точно знаю, что ты собирался сказать: потому что молния на женских брюках — это всего лишь бесполезное украшение, потому что она не может быть предназначена для того, зачем её используют мужчины.

Я смеюсь и мысленно констатирую, что она действительно меня развлекает, и, сама того не зная, утешает.

Вильма говорит:

— Но дело совсем в другом. Я абсолютно уверена, что модельер, придумавший такие брюки, консультировался у психоаналитика. И знаешь, почему?

— Я ничего не понимаю в психоанализе.

Мои глаза наслаждаются видом её бёдер, плотно охваченных тканью брюк, сверху гладкой, как кожа, а по бокам, у швов, собирающейся в мелкие, почти невидимые складки. На мой взгляд, эти складки ещё более «sexy», чем её ширинка, но как объяснить это с точки зрения психоанализа? Спрашивать её об этом как-то не хочется.

Вильма говорит:

— Один весьма недалёкий тип как-то сказал мне: это потому, что молния на женских брюках выглядит как изображение того, что под этими брюками скрывается. Грубовато, да? И, конечно, это совсем не психоаналитическое объяснение. Но всё-таки дело именно в этой молнии. Нужно исходить из того, что даже в психике нормального, гетеросексуального мужчины есть гомосексуальная составляющая.

— В самом деле?

— Сейчас всё объясню. Гетеросексуала переполняет панический ужас при одной мысли о том, чтобы расстегнуть ширинку другого мужчины. Поэтому он и гетеросексуал. Именно из-за этого страха. Так что когда он видит такую молнию, у него в подсознании тут же просыпается тревога, но её немедленно успокаивает сознание, поскольку брюки принадлежат всего лишь женщине. То есть: в таких брюках женщина воздействует на психику гетеросексуала сильнее, чем когда она носит юбку, и даже сильнее, чем раздевшись совсем. Потому что атака ведётся не только на гетеро-, но и на скрытую гомосексуальную составляющую его личности. А значит, стимуляция оказывается гораздо полнее.

— Слишком уж сложное получается у тебя объяснение.

— Да нет, ничуть. Что думает нормальный мужчина? Чужая ширинка — табу. Табу существуют для того, чтобы их нарушать. И что же достаётся нарушителю, если брюки носит женщина? Не устрашающий запретный плод, но райские кущи. Очень просто.

Она берёт меня за руку и кончиками пальцев гладит мне запястье. Потом забирается на диван и прислоняется спиной к стене, поджав под себя одну ногу. Вторая нога лежит поперёк дивана, и ступня с накрашенными ногтями слегка свешивается вниз.

— Видишь — то, что на первый взгляд кажется бесполезным украшением, на самом деле выполняет точные и легко объяснимые функции.

Я хочу к ней притронуться, но мои чувства довольно противоречивы. Она прекрасна, как драгоценная мумия.

— Я вдруг вспомнила про Грига, — говорит она, — этого я тебе ещё не рассказывала. Он похоронен у себя в саду. В вертикальной скале, высоко над проходящей вдоль скалы тропой. Замурован под простой плитой, а на плите выбито его имя.

Она вскакивает с дивана, подходит к столу и берёт металлическое блюдо.

— Знаешь, что это такое?

Откидывая салфетку, она протягивает блюдо мне.

— Похоже на копчёную лососину.

— Да, похоже, и всё же это совсем не то. Это гравлакс.

Гравлакс! То самое лакомство, о котором Нуммедал говорил мне в Осло, и которого там было нигде не найти!

— Знаешь, что такое гравлакс? Это совершенно особенный деликатес. Сырая лососина, которую закапывают в землю, а потом выкапывают снова, не знаю, как скоро. У неё очень изысканный вкус. Хочешь попробовать?

Как раз в эту самую секунду раздаётся страшной силы стук в дверь, и хриплый низкий голос требует:

— Wilma! Wilma! Open this door!

Кто-то бьёт по двери кулаками и ногами, потом падает на неё всем телом. Фред Флинтстоун!

Всё и в самом деле происходит как в мультфильме: дверь прогибается посередине, по её краям образуются огромные щели, потом она снова распрямляется и с громким хлопком встаёт на своё место.

— Yes Jack, I am coming!

В её голосе нет ни тени страха, он звучит так, как будто она только что проснулась. Флинтстоун продолжает колотить в дверь.

Поставив блюдо обратно на стол, она берёт салфетку, вытаскивает бутылку из ведёрка, опрокидывает ведёрко на салфетку. Из него высыпается лёд, вода течёт на пол. Унося куски льда в свёрнутой салфетке, она идёт к двери, поворачивает ключ в замке. Я встаю с дивана.

Флинтстоун с оханием вваливается в комнату. Углы его рта отвисли книзу, как будто последние несколько часов он ходил с костью динозавра в зубах. В глазах — беспомощность и злоба одновременно. Он хрипит и брызжет слюной. Его дыхание наполняет комнату газообразным аквавитом.

В мягких резиновых сапогах мне удаётся бесшумно проскользнуть мимо него в открытую дверь. В коридоре я оборачиваюсь. Вот последнее, что я вижу:

Флинтстоун сидит на диване и стонет. Свет из коридора падает на Вильму. Она прижимает салфетку со льдом ко лбу Флинтстоуна, как будто тушит загоревшееся мусорное ведро. Второй рукой она машет мне, виновато посмеивается и кричит:

— Bye! Bye!