Через некоторое время я остановился и плюхнулся на поребрик. Желания идти домой не было абсолютно: не хотелось, чтоб этот день был похож на все остальные. Потому что это был особенный день. Особенно дерьмовый день. Просидел я так, на поребрике, наверно, целую вечность.
Открыв дверь, я сразу понял, что дома никого нет. На столе записка: «Еда в холодильнике». Я вынул вещи из рюкзака, заглянул в табель, поставил диск Бейонсе и забрался под одеяло. Не знаю, становилось мне лучше от этой музыки или, наоборот, еще поганее. Скорее, второе.
Через пару часов я снова пошел к школе, чтоб забрать велосипед. Серьезно, я забыл велик на школьной парковке. Наш дом в двух километрах от школы и иногда, под настроение, я хожу пешком. Но в тот день я приехал на велосипеде. А уходя, был настолько не в себе, что, когда ко мне стал приставать Чик, машинально отстегнул велосипедный замок, пристегнул его обратно и пошел в сторону дома. Вот такой номер я отколол.
В третий раз за день я шел мимо большой кучи песка и детской площадки, за которой начинается пустырь. У площадки я притормозил и залез на индейскую башню. Это здоровая деревянная башня, которую построили вместе с половиной крепости, чтоб малыши, если бы они здесь, конечно, бывали, играли в ковбоев и индейцев. Но я на этой площадке ни разу в жизни не видел ни одного ребенка. Впрочем, подростков и взрослых – тоже. Даже нарики там не ночуют. Только я иногда забираюсь на башню и сижу там, чтоб меня никто не видел, когда мне паршиво. На востоке виднеются многоэтажки Хеллерсдорфа, на севере – кусты на Вайденгассе, а чуть дальше – садовые участки. Вокруг самой площадки вообще ничего нет, только огромный пустырь, который когда-то был отведен под стройку. Здесь должны были строить коттеджный поселок – это еще можно разобрать на большом выцветшем щите, который валяется у дороги. Там нарисованы белые кубики с красными крышами, кружочки-деревца, а рядом надпись: «Здесь будет построено 96 коттеджей». Ниже написано что-то о высокодоходных объектах инфраструктуры, а совсем внизу подпись: «Клингенберг‑недвижимость».
Дело в том, что в один прекрасный день на этой площадке обнаружили трех вымирающих слизняков, лягушку и какой-то редкий вид травы, и с тех пор экологи судятся со строителями, строители – с экологами, а участок пустует. Суды тянутся уже лет десять, и если верить моему отцу, будут идти еще столько же, потому что средства против экофашистов пока не изобретено. Слово «экофашисты» придумал мой отец. Правда, в последнее время он все чаще опускает приставку «эко», потому что из-за всех этих судов мы обанкротились. Штука в том, что четверть этого участка принадлежала моему отцу, и из-за этой земли он просудился в дерьмо. Если бы вы послушали разговоры у нас за обедом, вы бы ни слова не поняли. Отец годами говорит исключительно о «дерьме», «сволочах» и «фашистах». Какой именно ущерб нанесло это дело отцовской фирме и как все это отразится на нас, я долго не понимал. Я всегда думал, что отец отсудит все обратно, да и он сам, наверное, поначалу тоже так думал. А потом устал бороться и продал свою долю. Из-за этого тоже были огромные убытки, но отец решил, что если продолжать судиться, будет еще хуже. Поэтому он продал свой кусок по бросовой цене этим сволочам. Теперь он только так называет своих коллег. Эти сволочи продолжали судиться. Продажа состоялась полтора года назад. А год назад стало ясно: это начало конца. Надеясь справиться с убытками от Вайденгассе, отец стал играть на бирже, и теперь мы абсолютно на мели, о летней поездке и думать нечего, а дом наш, очевидно, уже давно нам не принадлежит – так говорит отец. И все из-за каких-то трех гусениц и вшивой травы…
Единственное, что осталось от всего замысла, эта детская площадка. Ее построили в самом начале, чтобы наглядно показать, как хорош наш район для детей. Но все усилия пошли насмарку.
Окей, надо признаться: я завел разговор об этой площадке совсем по другой причине. Дело в том, что с башни видны две белые многоэтажки. Они торчат за садоводством, за деревьями, и в одной из них живет Татьяна. Я вообще-то точно не знаю, где именно ее квартира, но там есть такое маленькое окошко наверху слева, в котором, когда начинает темнеть, всегда зажигается зеленый огонек, и я почему-то решил, что это и есть комната Татьяны. Поэтому я иногда залезаю на индейскую башню и жду, когда загорится этот зеленый огонек. Ну, когда возвращаюсь с тренировки по футболу или из школы, если у нас уроки до вечера. Тогда я смотрю в щель между досками и выцарапываю ключом от дома разные буквы на дереве, и если этот огонек горит, на душе становится тепло, а если нет – ужасно тоскливо.
Но в тот день было еще слишком рано, чтобы ждать огонек, и я пошел к школе. Мой велосипед одиноко стоял на километровой велопарковке. На флагштоке вяло болтался флаг, и во всей школе не было ни души. Только дворник вдалеке вез два мусорных контейнера со двора на улицу. Мимо проплыл кабриолет, из которого доносился турецкий хип-хоп. Так все это и останется до конца лета. Шесть недель каникул. Шесть недель без Татьяны. Я прям увидел, как мое тело болтается на веревке на индейской башне.
Вернувшись домой, я никак не мог придумать, куда себя деть. Попытался починить фару на велике, которая уже давным-давно не работала, но у меня не было запчастей. Потом врубил Survivor и принялся двигать мебель у себя в комнате. Кровать я поставил поближе к двери, а письменный стол задвинул вглубь комнаты. Потом снова спустился во двор и еще раз попытался собрать фару, но это явно была полная безнадега. Я швырнул инструменты в клумбу, опять поднялся к себе в комнату, бросился на кровать и завопил. Был только первый день каникул, а я уже чуть не с ума сходил. В какой-то момент я достал портрет Бейонсе. Я долго смотрел на него, держа обеими руками перед собой, а потом стал медленно рвать. Когда разрыв дошел до лба Бейонсе, я остановился и разревелся. Что было потом, не знаю. Знаю только, что в какой-то момент меня вынесло из дома. Я в минуту долетел до парка, взобрался на холм и стал бегать трусцой, совсем как те, кто страшно заботится о своем здоровье и наматывает по сотне километров в день. Я, конечно, бегал не так, как они, на мне не было спортивных шмоток, но обгонял я чуть ли не два десятка борцов за здоровый образ жизни в минуту. Я просто носился по парку и орал, а все остальные, кто тоже там бегал, страшно меня раздражали, потому что они меня слышали. А когда мне навстречу попался какой-то тип с лыжными палками в руках, мне действительно показалось, что еще чуть-чуть – и я ему эти палки в зад засуну.
Дома я целую вечность простоял под душем. После этого мне стало немного лучше – как потерпевшему кораблекрушение, который неделями торчит где-то посреди Атлантики, и тут поблизости появляется круизное судно, кто-то с него бросает бедолаге банку «Ред Булла», и корабль проходит мимо – вот так примерно.
Открылась входная дверь.
– Что это там разбросано вокруг дома? – крикнул вместо приветствия отец.
Я постарался не обращать на него внимания, но это было трудно.
– По-твоему, так все и должно валяться?
Это он про инструменты. Я глянул в зеркало, не красные ли у меня глаза, и пошел вниз. Спустившись, у двери я увидел таксиста. Он переминался с ноги на ногу и почесывался.
– Дуй наверх, скажи маме, что такси ждет, – сказал отец. – Ты хоть попрощался с ней? Наверное, даже и не подумал, да? Ну, давай! Бегом марш!
Он подтолкнул меня в сторону лестницы. Не самое приятное обращение, конечно. Но, к сожалению, отец прав. У меня совершенно вылетело из головы, что мама сегодня уезжает. Все последние дни я помнил об этом, а тут от расстройства забыл. Мама снова едет в клинику, на четыре недели.
Она сидела в спальне. Перед зеркалом и в шубе, порядком напившись перед отъездом – в клинике ведь алкоголя не будет. Я помог ей подняться и отнес чемодан вниз. Отец заботливо положил его в багажник такси, и как только машина отъехала, стал названивать маме: можно было подумать, что он ужасно за нее волнуется. Но дело было совсем не в этом, как скоро выяснилось. Получаса не прошло, как мама уехала, и отец поднялся ко мне в комнату. Лицо у него смахивало на морду таксы. Когда у отца такое выражение лица, это означает: «Я твой отец. И у меня к тебе важный разговор, от которого неприятно будет не только тебе, но и мне».
Ровно так он смотрел на меня пару лет назад, когда решил, что нужно поговорить со мной о сексе. Так он смотрел, когда из-за какой-то аллергии на кошачью шерсть он куда-то отдал не только нашу кошку, но и обоих моих кроликов, которые жили в саду, и даже черепаху. Вот и сейчас у него было такое выражение лица.
– Я только что узнал, что мне нужно уехать по работе, на переговоры, – сказал он так, будто его самого это ужасно вышибло из колеи. На лбу глубокие собачьи морщины. Отец немного помялся, но все было яснее ясного. Он просто собирался оставить меня одного на две недели.
Он сделал такое лицо, которое должно было выразить, что мне нужно изо всех сил подумать, смогу ли я вынести это печальное известие. Справлюсь ли я? Целых четырнадцать дней один в этом враждебном мире с бассейном, кондиционером, службой доставки пиццы и видеопроектором? Ну да, – мрачно кивнул я, – попытаюсь, наверно, даже выживу.
Складки на лице отца разгладились только на секунду. Наверно, я слегка переборщил.
– Только без глупостей! Не думай, что раз никого нет, тебе все можно. Я оставляю тебе двести евро, уже положил их внизу в шкатулку. А если что-нибудь случится, сразу же звони мне.
– Прямо на переговоры.
– Да, прямо на переговоры, – он зло посмотрел на меня.
Вечером отец еще несколько раз звонил маме, якобы жутко волнуясь за нее. Во время последнего разговора с мамой за отцом приехала секретарша. Я специально спустился посмотреть, та же у отца секретарша или новая. Секретарша была та же. Она офигительно красивая и всего на пару лет старше меня, ей, наверно, девятнадцать. Смеется она жутко много. Я ее в первый раз увидел года два назад, когда заходил к папе в офис. Тогда она ерошила мне волосы и смеялась, пока я усердно ксерокопировал свои правую и левую половины лица, руки и босые ноги. Жаль, что она больше так не делает – в смысле, не ерошит мне волосы.
Она вышла из машины в шортах и экстремально обтягивающей кофточке. Стало очевидно, о какой командировке идет речь. Кофточка на ней была такая обтягивающая, что прекрасно просматривался весь рельеф, до мельчайших подробностей. Меня не задевало, что отец не особо пытается что-то скрывать и не разыгрывает спектакль со спецэффектами. В принципе это было совершенно не нужно. Мои родители все прекрасно друг про друга знают. Мама знает, что делает отец. Отец знает, чем занята мама. А оставшись наедине, они друг на друга орут.
Но почему они не разведутся, я долго не мог понять. Некоторое время я считал, это что из-за меня. Или из-за денег. Но потом до меня дошло, что им просто нравится кричать друг на друга, нравится быть несчастными. Я об этом читал в каком-то журнале: есть люди, которым нравится, когда им плохо. То есть такие, которым хорошо, только когда им плохо. Правда, надо признаться, я не очень хорошо это понял. Но кое-что мне эта теория прояснила, а кое-что так и осталось непонятным.
В любом случае лучшего объяснения поведению моих родителей у меня пока не было. А я действительно много об этом думал – так много, что даже голова от этих мыслей стала болеть. Это как рассматривать объемные картинки: смотришь на такой узорчик и вдруг видишь что-то прежде невидимое. У других это всегда получается, а у меня почти никогда не выходит. Всегда в тот самый момент, когда мне, наконец, удается увидеть секретную картинку – на ней обычно какой-нибудь цветок или олень или еще что-нибудь в этом духе, – все сразу же исчезает, и у меня начинает болеть голова. Точно так же происходит, когда я думаю о родителях – от этого у меня тоже болит голова. Поэтому я больше на эту тему стараюсь не думать.
Пока папа собирал чемодан, я стоял внизу и беседовал с Моной. Да, ее зовут Моной, папину секретаршу. Она сказала мне, что сегодня ужасно жарко, а в ближайшие дни будет еще жарче – в общем, обычную чушь. Но узнав, что мне придется провести каникулы в одиночестве, она так сочувственно на меня посмотрела, что у меня у самого чуть слезы не потекли при мысли о своей печальной судьбе. Какой я несчастный, покинутый родителями, Богом и всем миром! Я подумал, не попросить ли Мону поворошить мне волосы, как тогда у ксерокса. Но так и не решился. Вместо этого я все время пялился на пейзаж ровно в миллиметре от ее обтянутой кофточкой груди и слушал, как она щебечет о том, какой потрясающе ответственный у меня отец и все такое. Да, в том, что становишься старше, есть свои недостатки.
Я все еще был погружен в созерцание пейзажа, когда в холл спустился отец с чемоданом.
– Только не жалей его особенно! – предупредил папа Мону. Потом он повторил еще раз те же советы, которые только что давал, в третий раз сказал, куда спрятал двести евро, после чего обнял Мону за талию и пошел с ней к машине. А вот этого он мог бы и не делать. Мог бы не обнимать ее за талию, я имею в виду. Это хорошо, что они не особо пытаются запудрить мне мозги. Но пока они еще в нашем саду, отцу не стоило бы класть руку ей на талию. Таково мое мнение. Я захлопнул дверь, закрыл глаза и с минуту стоял не двигаясь. А потом бросился на кафельный пол и разрыдался.
– Мона! – закричал я. У меня встал ком в горле. – Мне нужно кое в чем тебе признаться!
В пустом холле мой голос отдавался пугающим эхом. Мона, которая, казалось, уже подозревала, что мне нужно кое в чем ей признаться, в ужасе закрыла рот руками. Ее грудь в обтягивающей кофточке часто поднималась и опускалась от волнения.
– О Боже! Боже! – закричала она.
– Только пойми меня правильно, – рыдал я, – Добровольно я никогда не стал бы работать на ЦРУ! Но мы у них на крючке, понимаешь?
Мона, конечно, понимала. В слезах она опустилась на пол рядом со мной.
– Что же нам делать? – спросила она в отчаянии.
– Делать нечего! – ответил я. – Остается только играть в их игру. Главное, не выдавать себя. Запомни: я теперь восьмиклассник и выгляжу как восьмиклассник. Надо просто продолжать жить своей обычной жизнью, по крайней мере, еще год или два, делая вид, будто мы вообще не знакомы!
– Боже! – воскликнула Мона и рыдая обхватила мою шею руками. – Как я могла сомневаться в тебе?!
– Боже! – закричал я. Я уперся лбом в холодный кафель, скрючился на полу и прорыдал еще примерно полчаса. Потом мне стало немного лучше.