– Он не понимает. – Отец повернулся к матери и повторил: – Он не понимает, он для этого слишком туп!
Я сидел на стуле. Отец напротив меня, тоже на стуле. Он так сильно наклонился вперед, что его лицо оказалось в паре сантиметров от моего, а колени коснулись моих колен, и при каждом его слове я чувствовал запах папиного лосьона после бритья. «Арамис». Подарок от мамы на стосемидесятый день рождения.
– Ты натворил кучу дерьма, тебе это ясно?
Я молчу. Что тут сказать? Ясно-то мне ясно. Отец говорит мне это сегодня далеко не в первый раз, а примерно в сотый, и что он еще хочет от меня услышать, я не знаю.
Мать подняла на меня глаза и кашлянула.
– Я думаю, это он понимает, – сказала она, помешивая соломинкой свой амаретто.
Отец схватил меня за плечи и начал трясти.
– Ты понимаешь, о чем я говорю? Сделай милость, скажи хоть что-нибудь!
– Что я должен сказать? Я ведь уже сказал: да, мне это абсолютно ясно. Я все понял.
– Ни черта ты не понял! Ни черта тебе не ясно! Он думает, это только слова. Кретин!
– Не надо называть меня кретином только потому, что я в сотый раз…
Хлоп. Он влепил мне пощечину.
– Йозеф, перестань уже. – Мама попыталась встать, но тут же потеряла равновесие и плюхнулась обратно в кресло, рядом с которым стояла бутылка амаретто.
Отец наклонился надо мной совсем близко. Его трясло от напряжения. Затем он скрестил руки на груди, а я попытался изобразить на лице раскаяние, потому что отец, видимо, этого ждал, и еще я знал, что он скрестил руки только для того, чтобы не влепить мне очередную оплеуху. До этого момента я говорил только то, что думал. Не хотел врать. И это фальшивое раскаяние было первой ложью, которую я позволил себе в тот день, чтоб хоть чуть-чуть сократить эту сцену.
– Я знаю, что мы натворили кучу дерьма, и знаю, что…
Отец замахнулся рукой, я втянул голову в плечи. Но на этот раз он не ударил, а только заорал.
– Нет, нет, нет! Вы ничего не творили, кретин! Это все твой русско-азиатский дружок наделал! А ты просто настолько тупой, что позволил втянуть себя в это дело. Ты ведь сам-то не способен даже на то, чтоб зеркало в нашей машине повернуть! – кричал отец, а я сделал усталое лицо, потому что я ему уже десять тысяч раз объяснял, как все было на самом деле, но он не хотел слушать.
– Ты что думаешь, ты один на свете? Думаешь, на нас это не отразится? Как я теперь, по-твоему, буду выглядеть? Как мне продавать дома людям, если мой сын угоняет у них машины?
– Ты же все равно больше дома не продаешь. Твоя фирма ведь…
Хлоп. Я схлопотал еще одну затрещину и рухнул на пол. Офигеть. В школе всегда говорят, что сила ничего не решает. А нет, решает, черт подери! Потому что когда вот так получаешь в рожу, тут же понимаешь, что сила решает многое.
Мама закричала. Я поднялся. Отец взглянул на маму, потом куда-то в пространство и сказал:
– Ясно. Все ясно. Да, в общем, все равно. Садись. Садись, кретин, я сказал. И слушай меня. У тебя хорошие шансы отделаться парой царапин. Это мне Шубак сказал. Если только ты не будешь вести себя как последний идиот и рассказывать судье, как круто ты умеешь заводить машины, замыкая тридцатку на пятидесятку, ля‑ля-тополя. Они там в суде по делам несовершеннолетних любят так делать: прекращают дело против одного, чтобы он дал показания на другого. Разумеется, дело прекратят против тебя, если ты, конечно, не будешь вести себя как дебил. И можешь не сомневаться: твой русский дружок далеко не такой идиот, как ты. Он-то в этом понимает. У него же длинная криминальная карьера за плечами: магазинные кражи с братом на пару, безбилетный проезд, мошенничество и скупка краденого. Да, что ты так смотришь? Все эти приезжие голодранцы такие. Он, конечно, тебе об этом не рассказывал. И в гости к себе, конечно, не приглашал, потому что живет в сарае. В сарае площадью семь квадратных метров. И там ему самое место. Но могут и, наоборот, его отмазать, говорит Шубак. Дружок твой завтра будет пытаться спасти свою шкуру любой ценой – ясно тебе? Он уже дал показания – сваливает всю вину на тебя. Это всегда так, там все время один дебил пытается спихнуть вину на другого.
– И что, я тоже должен так поступить?
– Не должен, а именно так и сделаешь. Потому что тебе они поверят. Понимаешь? Тебе еще повезло, что тип из органов опеки у нас тут разве только не пищал от восторга. Дом ему очень понравился. А уж бассейн как его впечатлил! Он сразу сказал, что обстановка в семье у нас хорошая и вообще все тип-топ. – Отец повернулся к маме, она рассматривала что-то на дне стакана. – Тебя из родительского гнезда насильно вырвал этот русский проходимец. Вот это ты и расскажешь судье, и плевать, что ты там раньше говорил полицейским, понял? Понял?
– Я расскажу судье, как все было на самом деле, – сказал я. – Он же не совсем идиот.
Отец пристально смотрел на меня в течение где-то секунд четырех. Это был конец. Я видел, как в его глазах мелькнула вспышка ярости, а потом некоторое время не видел ничего. На меня посыпался град ударов, я упал на пол и стал кататься, закрыв лицо руками. Я слышал, как закричала мама, как она тоже упала на пол и простонала:
– Йозеф!
В конце концов, я оказался в таком положении, что сквозь щель между рук мог смотреть в окно террасы. Пинки становились все реже. Спина болела. Я смотрел на голубое небо над садом и тяжело дышал. Я смотрел на кренящийся от ветра пляжный зонтик и одинокий шезлонг под ним. Рядом стоял очень смуглый парнишка и сачком выуживал листья из бассейна. Они снова наняли этого индийца.
– О боже, боже, – произнесла мама и закашлялась.
Остаток дня я провел в кровати. Я лежал на боку и теребил рулонную штору, она покачивалась надо мной в лучах вечернего солнца. Штора эта допотопная, она у нас минимум с тех пор, как мне было три года. С того времени мы пять раз переезжали и всегда перевозили ее с собой. Я только тогда осознал это в первый раз – когда лежал на кровати и теребил ее. Из сада доносились голоса родителей. Отчитывали индийца. Наверно, он просмотрел какой-нибудь блеклый лист в бассейне. У отца был день большого ора. Потом я слушал щебет птиц, а потом стало смеркаться и все стихло.
Темнело, а я так и лежал, смотрел на штору и думал, сколько еще все это будет продолжаться. Сколько еще я пролежу так, сколько мы еще проживем в этом доме, сколько еще мои родители будут терпеть друг друга.
Я был рад, что скоро снова увижу Чика. Только это меня тогда и радовало. Мы не виделись с самой аварии на автобане, то есть четыре недели. Я знал, что его отправили в какой-то интернат, в котором никакого общения с внешним миром не допускается, даже письма не разрешают получать.