Князек

Хэррод-Иглз Синтия

Книга третья

Феникс

 

 

Глава 17

«Пеликан» не затонул, хотя те из матросов, кто остался в живых во время шторма, не могли понять, как же корабль уцелел. Как только удалось поставить парус, судно устремилось на север и в конце концов достигло довольно сносного укрытия у берегов скалистых островов, разбросанных тут и там недалеко от Кейп Хорна. Там они бросили якорь и дождались благоприятной погоды, пополняя опустевшие кладовые солониной и рыбой и с безопасного расстояния наблюдая за туземцами, которые, к их изумлению, расхаживали нагишом и босиком в снегопад и при этом прекрасно себя чувствовали.

– Как вы думаете, что произошло с «Елизаветой»? – спросил Артур Джона Дрейка.

– Кто знает? – ответил тот. – Возможно, она затонула – а, может, и спаслась чудом, как и мы... Все в руках Божьих. А если корабль цел – то неизвестно, где он сейчас.

– А вдруг они поплыли к условленному месту? – упрямо гнул свою линию Артур. – Капитан говорит, что намеревается пробыть здесь до весны...

– Если он был в условленном месте и нас там не обнаружил, то наверняка решил, что мы погибли. Мы были от них с наветренной стороны, когда они потеряли нас из виду.

– И что тогда сделал капитан Уинтер?

– Поплыл домой. – Зубы Джона Дрейка обнажились в хищной усмешке. – Везунчик, черт его дери! Но хорошо смеется тот, кто смеется последним. Сокровища испанцев достанутся нам, и не придется ни с кем делиться!

– Он по прибытии в Англию объявит, что наш корабль затонул? – Артур задумался, и голос его неожиданно прозвучал радостно. Его охватило странное чувство – он свободен, он словно парит на крыльях! Ведь если дома будут считать его погибшим... Он мертвец, его не существует – может делать что угодно, отправиться куда угодно, и при этом не думать, будет ли это благом для семьи... Он может больше не оглядываться на отца. Словно тяжкое бремя свалилось с его плеч – он больше не наследник, он никому ничего не должен. Вот если бы еще сменить имя...

– О, да... Хочу посмотреть на их рожи, когда мы вернемся! Корабль с призраками на борту – правда, богатыми призраками... – продолжал тем временем Джон Дрейк. Ох, как Артуру это пришлось не по душе! Возвращаться назад, пусть даже разбогатев – и снова попасть в ярмо, которое почти уже сброшено...

– Но, возможно, нам и не суждено возвратиться... – утешил он себя вслух. Но Джон Дрейк не понял молодого человека и похлопал его по плечу, успокаивая:

– Не переживай, парень, мы вернемся целыми и невредимыми. Капитан – счастливчик: мы уцелели в такой шторм – и теперь нам все нипочем! Добрая половина команды просто молится на него! Бьюсь об заклад – мы вернемся живыми и здоровыми. А когда я ступлю на берег в Плимуте с карманами, полными золотых слитков и жемчуга... – он замолчал, предоставив Артуру с его богатым воображением домысливать остальное.

Фортуна, казалось, благоприятствовала Дрейку. «Пеликан», наконец, дождавшись попутного ветра, поднял парус и поплыл в сторону Вальпараисо. Разумеется, «Елизаветы» к тому времени уже след простыл. Но вместо нее «Пеликан» повстречал солидный испанский галеон, плывущий из Перу с грузом сокровищ на борту. Долгое время будучи на море в полнейшей безопасности, испанцы стали беспечными: увидев на горизонте корабль, они ни секунды не сомневались, что он идет под испанским флагом – и изысканно приветствовали его: развесили повсюду разноцветные флажки и забили в барабаны. Это дало «Пеликану» прекрасную фору: возможность зайти к кораблю с незащищенной стороны и взять судно на абордаж – англичане разоружили ошеломленных испанцев, не пролив при этом ни капли крови. Дрейк терпеть не мог кровопролития и приказал не вершить насилия – испанцам было предоставлено право выпрыгнуть за борт и преспокойно доплыть до берега. Так и началось плаванье «Пеликана» вдоль побережья Америки на север. Каждая остановка в пути прибавляла веса трюмам, наполненным сокровищами – порой достаточно было просто наклониться и поднять их. Ни разу не встретили они сопротивления – стояла дивная погода, да и здоровье экипажа было в полнейшем порядке. В марте 1579 года они достигли побережья Калифорнии – было решено сделать там длительную остановку, отдохнуть и пополнить запасы продовольствия: климат этому весьма благоприятствовал.

На берегу быстро выстроили укрепленный форт, огороженный частоколом, – туда снесли все сокровища, запасы и вообще все, что было на корабле. Затем начали заполнять кладовые фруктами, зерном и свежим мясом – охотились ежедневно – и приготовили бочонки для пресной воды. Корабль, пустой и легкий, словно бумажная лодочка, волоком вытянули на берег и опрокинули на бок, чтобы как следует очистить днище. Это была долгая и кропотливая работа – предстояло хорошенько отскрести все ракушки и грязь, потом законопатить щели и просмолить. Матросы целую неделю готовили паклю и перебирали канаты – предстояло заменить полностью весь такелаж. Дрейк хотел быть абсолютно уверен в своем судне, прежде чем двинуться дальше на север.

Все работали до седьмого пота – капитан чувствовал себя неуютно, видя свое судно, лежащее беспомощно на боку, и хотел все закончить как можно скорее. Но матросы успевали и вкусить наслаждений, не последним из которых была свежая пища – мясо, фрукты и чистая вода прямо из ручья... Туземцев видели лишь изредка – они обитали в горах, поросших лесом, и были осторожны, но вполне дружелюбно настроены. Матросам иногда удавалось даже обменивать кое-что из одежды и яркие бусины на мясо и хлеб. Особенный восторг у туземцев вызывали вырезанные из дерева фигурки – этим забавлялись многие матросы, сидя у костра долгими вечерами.

Вот тут-то Артур стал впервые серьезно подумывать о будущем. Джон Дрейк, похоже, оказался прав... Капитан с успехом довел корабль до Калифорнии, ни одно встречное судно не устояло перед его натиском – и в трюмах было достаточно сокровищ для того, чтобы каждый член команды безбедно дожил до старости. А что дальше? Артур сидел на холме, греясь на солнышке, прислонившись спиной к горячему камню и глядя на сверкающее голубое море, на волнах которого, маленький, словно игрушка, покачивался уже спущенный на воду «Пеликан», окруженный почти невидимыми шлюпками.

В этот день он ушел в горы с вооруженными для охоты матросами – теперь они сидели поодаль, поджаривая на костре крольчатину, которая уже аппетитно пахла. Они сделали привал, чтобы подкрепиться – обед обещал быть великолепным: дичь (Артур с трудом привык к мясу, обугленному снаружи и сыроватому изнутри, но потом распробовал) и отличный мягкий пшеничный хлеб, потом еще какие-то странные круглые корешки, которые туземцы ели, предварительно закопав их в еще горячую золу... Был еще бурдюк вина – его обычно разбавляли водой, чтобы хватило на всех.

Матросы рассуждали о туземцах, которых повстречали нынче поутру, – те настороженно наблюдали за ними с безопасного расстояния, а затем убежали. О будущем не говорили – как Артур уже успел понять, это не в обычаях моряков. Но сам он моряком не был, хотя плавание закалило его и он приобрел все навыки, необходимые для того, чтобы выжить в этих суровых условиях. Он понял вдруг, кто он такой: пленник, сбежавший из тюрьмы. Усадьба Морлэнд была очень далеко, но одна мысль о родном доме сводила его с ума. Он не хотел возвращаться туда. Никогда! И хотя плавание ему понравилось – удивительно, что даже в шторме, когда они едва не погибли, было для него что-то завораживающее – но плыть дальше он не испытывал желания. А впереди был еще долгий путь на север, в неведомых водах, на поиски северо-западного морского пути... Возможно, их ждет гибель – а Артуру погибать вовсе не хотелось. Но даже если они уцелеют, пусть даже не обнаружив пролива, то возвращение в Англию неизбежно. А Артур боялся этого пуще смерти.

Итак, что ждет его? Смерть или снова плен... Но это в том случае, если он поплывет дальше на борту «Пеликана»... Он вытянул ноги и взглянул в чистое голубое небо. Ответ напрашивался сам собой... Здесь чудесный климат, можно добывать пищу без особых трудов – а народ здешний очень простодушен и дружелюбен: они сделают его своим вождем за то лишь, что он многое знает... А женщины – он лишь нынче утром видел одну, прелестную, словно полураспустившийся бутон: она была настолько молода, что даже не скрывала восхищения, глядя широко раскрытыми глазами на его высокую могучую фигуру, на его синие глаза и рыжеватые, выгоревшие на солнце волосы...

Когда обед был съеден, он встал, потянулся и отошел за скалу по малой нужде. Воротившись, он сказал:

– Я заметил что-то подозрительное в кустах – пойду-ка разведаю. Ждите меня здесь, я тотчас вернусь.

Моряки настолько разнежились, что и головы не повернули – лишь кое-кто лениво смотрел, как Артур, вооружившись копьем и ружьем, направился в сторону деревьев. Неудивительно, что сытые моряки задремали – и проснулись, когда солнце скрылось за скалой и в тени стало прохладно. Пробудившись, они с удивлением обнаружили, что их предводитель так и не возвратился. Они немного поискали его, прочесав опушку – но никто не знал, в каком направлении он удалился. Надвигался вечер и становилось все темнее, а капитаном было строго-настрого запрещено оставаться на берегу после наступления темноты. К тому же они снова проголодались. Наскоро посовещавшись, они поспешили к форту, где и объявили с соответствующим ситуации выражением лиц, что мистер Морлэнд покинул их и не возвратился.

Надо отдать должное Дрейку: он сделал все, что было в его силах. Но с ремонтом судна давно покончили, Дрейк всей душой стремился вперед – и вот, шестнадцатого апреля 1579 года, «Пеликан» отплыл на север, а в бортовом журнале против имени Артура Морлэнда появилась пометка: «Пропал без вести в море»…

Пола постиг новый удар: Джон Морлэнд наотрез отказался отослать сына Томаса в отчий дом. Но удар был несколько смягчен неожиданным и радостным известием: в 1580 году Джейн, наконец, зачала – хотя на это уже никто и не надеялся. Перед этим она ходила по святым местам: посетила храм Пресвятой Девы в Вальсингаме, который, несмотря на все препоны, чинимые властями, продолжал процветать – его усиленно посещали бесплодные женщины. Джейн свято верила в то, что Пресвятая Дева снизошла к ее слезным мольбам, и ее даже не расстраивали мрачные рассуждения Зиллы о том, как тяжело женщине рожать впервые в возрасте тридцати двух лет.

Нанетта от этого пришла в ярость, и лишь умоляющий взгляд Джейн остановил ее руку, уже занесенную для того, чтобы отвесить Зилле пощечину.

– Глупости, – заявила Нанетта. – Посмотри на меня, девочка, – я была куда старше, когда родила, и все прошло на удивление легко.

Джейн невольно улыбнулась про себя – хотя до сих пор была бездетна, но знала уже, сколь милостива природа к женщинам: произведя на свет дитя, они легко забывают о перенесенных муках. А Нанетта, безусловно, искренне верила в то, что перенесла роды с легкостью – но были еще живы слуги, которые прекрасно помнили, как все это происходило, и Джейн слышала рассказы о том, при каких обстоятельствах в одночасье поседели волосы Нанетты. Однако Джейн глядела в будущее с обычной своей кротостью.

– На все воля Божия, – говорила она. – И не о чем волноваться. И потом, я сердцем чувствую, что все окончится хорошо. А Иезекия как счастлив!

– И несомненно уже подбирает младенцу имя, – хмыкнула Нанетта. – Это раньше все поголовно давали детям библейские имена, но нынче это очень уж по-протестантски... Почему бы не дать младенцу хорошее английское имя и не назвать его в честь какого-нибудь святого? Все были огорошены, когда Бартоломью назвал своих девочек Фэйт (Вера), Хоуп (Надежда) и Чэрити (Милосердие), но, боюсь, Иезекия его переплюнет – назовет девочку Откровением, а мальчика – Апокалипсисом... Джейн от души хохотала:

– О, тетя Нэн, не преувеличивайте! Скажите, а что говорит отец?

– Ну, дорогая, он счастлив так, что и представить себе нельзя! Но вопрос имени тоже его беспокоит. Он спит и видит, что когда родится этот мальчик – видишь ли, дорогая, родить девочку ты не имеешь права – так вот, этот самый мальчик унаследует все. Он хочет, чтобы ты приехала в усадьбу Морлэнд, провела там всю беременность и родила на той же постели, где сама появилась на свет.

– Нет, этого я сделать не могу, – неожиданно твердо сказала Джейн. Нанетта с трудом подавила огорчение.

– И я об этом говорила ему, дорогая. Кстати, возможно, Джон еще передумает...

Выражение лица Джейн тотчас же смягчилось:

– О, бедный Джон, у меня за него вся душа изболелась, тетя Нэн! Он так любил ее – я могу это себе представить, ведь я сама обожаю Иезекию! Все время думаю, что чувствовала бы я, окажись на его месте – и с ума схожу. Думаю, он никогда не отпустит от себя мальчика – говорят, он копия матери...

– Ты чересчур мягкосердечна, дитя мое, – ты забываешь, что годы, проведенные в том суровом краю, неминуемо должны были его изменить. Он уже не тот Джон, которого ты помнишь, – не тот нежный мальчик, который был твоим верным рабом в детстве. Мы все уже не те, что прежде... – прибавила она, и на лицо ее легла тень всех печалей и утрат, пережитых за эти годы. – Иногда... иногда я думаю, что зажилась на этом свете...

– Ох, не говорите так! – Джейн осенила себя крестом. – Все в Его руках. Жизнь еще наладится – вы же видите, все уже налаживается! Мой малыш – это лишь начало обновления. В доме зазвенят детские голоса, в очагах вновь затеплится огонь...

– И семья Морлэнд восстанет из этого пламени, словно Феникс? Это ты хочешь сказать? – Нанетта устало улыбнулась. – Ну что же, возможно, дорогая моя... В любом случае, твоя беременность несколько разрядила напряженность в отношениях между Полом и Джэном. Всем сердцем молюсь Господу, чтобы он даровал тебе сына – тогда снова настанет мир.

...И действительно родился мальчик – здоровый, крепкий мальчик, – Иезекия назвал его Неемией: Нанетта втихомолку ворчала, что могло быть и хуже, но навряд ли... Пол был счастлив до умопомрачения и устроил по случаю крестин самый пышный праздник чуть ли не за всю историю усадьбы. Даже к Джэну он помягчел, считая, что рождение малыша разрушило все коварные планы Чэпемов. Он разомлел настолько, что дал согласие на помолвку между Селией Баттс и Николасом Чэпемом. Мудрая Нанетта удержалась от комментариев и всеми силами унимала раздраженную Маргарет. Ведь если та вновь не выйдет замуж, то вся половина наследства, принадлежащая ей, отойдет к будущим детям Селии – что, разумеется, удручало старшую сестру. А сообщение о том, что корабль Дрейка вовсе не затонул, а преспокойно себе пиратствует, грабя испанские галеоны, и вовсе ее опечалило: ведь это значило, что она, возможно, вовсе и не вдова. Но когда поздней осенью 1580 года в Йоркшир пришло известие об исчезновении Артура Морлэнда, Маргарет вторично надела траур. Когда же она прослышала, что его никто не видел мертвым и никто не хоронил его тела, то в душу ее закралось подозрение, что муж вовсе не погиб... Но она молчала, оставив свои соображения при себе. Маргарет хотела вновь выйти замуж – а если какое-то время спустя Артур соизволит возвратиться и обнаружит ее замужем за другим... Что ж, вот тогда она об этом и задумается. Она вовсе не собирается провести свои цветущие годы, храня верность супругу, которому вовсе нет до нее дела.

Одно лишь слегка ее утешило – в усадьбу прислали долю богатства, принадлежащую Артуру, и даже после того как отец получил значительную часть, оставшегося вполне хватило, чтобы Маргарет стала весьма состоятельной, а оттого еще более привлекательной вдовушкой. А при помощи Мэри Сеймур, с которой Маргарет весьма близко сошлась, она соорудила себе ультрамодный и весьма дорогой наряд на Рождество – свадебное платье Селии померкло рядом с ним. Селия и Николас поселились в усадьбе Морлэнд – Уотермилл-Хаус был чересчур мал для молодой четы, и если не считать стычек Селии с сестрой, в которых новобрачная козыряла перед Маргарет своим статусом замужней дамы, то можно было считать, что это было счастливое Рождество.

Когда Марджери, вторая супруга Вильяма, умерла, произведя на свет мертвое дитя, на муже это никак не отразилось. Его тесть, Джон Грин, скончался за несколько месяцев до того, и Вильям вовсе перестал заниматься делами, проводя почти все время в своей мансарде. Себ, новый владелец таверны и постоялого двора, от всего сердца старался обустроить мужа покойной сестры, в первую очередь заботясь о сиротах, – но когда миновал период траура, а Вильям не вернулся к своим обязанностям, Себ счел необходимым потревожить, наконец, вдовца в его «студии».

И вот, погожим мартовским днем, он поднялся по ступенькам, слегка отдуваясь – очень уж был он дороден: худой хозяин – плохая реклама для таверны... Прежде чем войти, он деликатно постучался – Вильям поднял глаза от бумаг и слабо улыбнулся.

– Ах, это ты, Себ... – протянул он и вновь вперил глаза в свою писанину. – Проблема в том, что никак не могу понять, какой инструмент тут должен звучать, а как без этого достичь полифонии, ума не приложу... Но все же...

– Вилл, – твердо прервал его Себ, для которого это все было сущей тарабарщиной. – Нам надо поговорить. Клянусь, я был терпелив – я вообще отличаюсь терпением, ты сам знаешь…

– Это сущая правда, Себ, – и я всегда был благодарен тебе, – сказал Вильям.

– Да неужто? А я-то думал, что ты ничего вокруг себя не видишь. Да заметил ли ты, что умерла твоя жена? По-моему, тебя это даже не удивило – впрочем, как и всех прочих в доме. Знаешь, отчего она померла, Вилл?

– Думаю, на то была воля Господня, – ответил Вильям, несколько удивленный неожиданным поворотом дела. Себ отрицательно помотал огромной головой.

– Она умерла оттого, что во чреве ее был мертвый ребенок – ведь все эти месяцы она делала твою работу за тебя, чтобы лишний раз тебя не побеспокоить. Негоже беременной носить вверх-вниз по лестнице тяжелые бадьи с водой и уголь для очага. Но ты не марал рук – и ей приходилось одной этим заниматься. А твои несчастные дети?

– Мои дети? А что случилось? Они захворали? – Детей Вильям любил: Амброза, Сюзан, Мэри и сына Марджери Вилла. Ему нравилось, как они щебечут, играя – а порой малышки танцевали, чтобы угодить отцу.

– Нет, слава Господу, они здоровы – хотя если бы и захворали, ты вряд ли обратил бы внимание. Но они растут как сорная трава, без любви, внимания, ласки... Амброз позорит всех нас, бегая по улицам босиком!

– Я думал, он ходит в школу... – сказал Вильям. – А почему? У него что – ботинок нет?

– Он прогуливает! А башмаки продал одному мальцу, чтобы купить силки для ловли кроликов.

Вильям оставался невозмутим:

– Что ж, это торговая сделка. Вероятно, силки ему нужнее...

И тут Себ потерял терпение. Его огромная рука сжалась в кулак:

– А теперь слушай меня внимательно, Вилл Шоу! Я довольно валандался с тобой после смерти отца – но теперь хватит! У меня дома достаточно ртов, да еще незамужние сестры – мне есть о ком побеспокоиться, кроме тебя и твоего отродья! Либо ты впрягаешься в лямку наравне со мной, либо иди на все четыре стороны вместе с ребятишками! Что ты за человек, в самом деле – почему спокойно смотришь, как другой кормит твоих детей? Сидишь здесь, корябая бумагу, пишешь всякую чепуху – да, я знаю, отец был высокого мнения о твоих песенках. Но красивые слова на хлеб не намажешь! Итак, либо отрывай задницу от стула и работай как все – либо я умываю руки! Вот и весь сказ.

В последних словах Себа Вильям расслышал нечто, доступное лишь ему одному – и перекрестился. Увидев это, Себ поморщился.

– И вот еще что. Не желаю больше терпеть папистов в своем доме! Я давненько за тобой наблюдаю – нет, ты не добропорядочный христианин, как все мы тут. Вот-вот в парламенте подпишут новый акт, и со всеми католиками разом будет покончено – а раз ты один из них, то скатертью дорожка! Ты понял?

Вильям, озадаченный и задумчивый, глядел на него.

– О да, Себ, я все понимаю. Ты выразился предельно ясно.

– Вот и ладно. – Себ был ошеломлен: отсутствие сопротивления со стороны Вильяма сбило его с толку. Он не привык, чтобы люди так легко позволяли ему на себя орать. – Вот и ладно, – повторил он, переступая с ноги на ногу. – Пожалуй, спущусь-ка я вниз. – Он помешкал, и Вильям вежливо улыбнулся ему. – Скоро ужин поспеет, – уже своим обычным голосом проговорил Себ. – Как раз когда детишки из школы вернутся.

– Я спущусь и помогу тебе. – Вильям отложил свои бумаги в сторонку. Себ выглядел озадаченным как никогда.

– Хорошо, – ответил он. – Спасибо, Вилл.

И он стал спускаться по ступенькам, осторожно ступая. Вильям шел за ним со странной улыбкой на губах, которая исчезла, как только они вошли в таверну.

Через две недели он подошел к Себу – тот как раз вгонял затычки в бочонки с вином – и сказал:

– Я много думал над нашим разговором, Себ, – и принял решение.

Себ выпрямился и рукавом стер пот со лба:

– Какое, Вилл? – с неловкостью в голосе спросил он.

– Верно, тебе нужно содержать семью – и я не вижу причин, по которым ты обязан содержать еще и меня с детьми. Я ухожу – и забираю с собой детей.

– Э-э-э, погоди-ка, погоди-ка, Вилл! Не пори горячку! – запротестовал Себ. – Я вовсе не собирался выгонять тебя – я хотел лишь, чтобы ты начал, наконец, помогать мне в таверне! Ну, оно конечно, я понимаю – песенки тебе писать надо, хоть ты расшибись – но... – Добряк уже горько сожалел о том, что тогда так взорвался.

– Нет, ты тогда был прав, – стоял на своем Вильям. – Я решил вернуться на прежнюю стезю – снова буду актером. Моей труппе необходим сейчас опытный человек, и я с радостью присоединюсь к ним.

– А с детьми-то как? – Себ был сбит с толку. – Погоди, парень, не можешь ведь ты таскать их с собой по дорогам, словно цыганят – а маленькому Виллу и трех-то не стукнуло!

– С ними все будет хорошо. Как ты говорил, Амброз от рук отбился. Вот я и пригляжу за ним.

– А девочки, девочки-то что? А в школу?.. – теперь Себ опечалился уже всерьез. – Послушай, Вилл, прости, ежели я что не так сказал тогда... Но я же зла на тебя не держу – ты ведь меня знаешь! Давай-ка все забудем – а кто старое помянет, тому и глаз вон, а?

Вильям нежно улыбнулся и от всего сердца пожал мозолистую грубую ладонь Себа.

– Дорогой мой Себ. Я ухожу вовсе не потому, что зол на тебя – поверь, дело не в этом. Просто меня снова тянет в дорогу. Что-то гонит меня прочь отсюда – а что, я и сам до конца не могу понять... – Опечаленный и ничего не понимающий Себ молча уставился на него.

– Ну, по крайней мере, детей-то хоть оставь! – заговорил он, сообразив, что Вильям во что бы то ни стало решил уходить. – Мы позаботимся о них, поставим на ноги...

Вильям рассмеялся в ответ:

– Амброз в жизни не простит меня, если я его оставлю. Ну-ну, старина, приободрись – с ними все будет просто замечательно.

Уговоры Себа действовали на Вильяма, как припарки на мертвеца – а когда о предстоящем отъезде объявили детишкам, то они пришли в такой неописуемый восторг, что все пути назад были напрочь отрезаны. И через пару дней Вильям с детьми отправились вдогонку старой труппе – Себ и его родня молча глядели им вслед. Все их пожитки погрузили на большого белого мула – туда же поместили и обеих девочек, Сюзан и Мэри – они сидели прямо на тюках. Вильям нес за спиной малютку Вилла, завернутого в одеяльце, и вел за руку старшего сына – Амброз от волнения совершенно онемел. Дойдя до угла, Вильям обернулся, махнул рукой на прощание – и маленькая процессия направилась в сторону Лондона навстречу новой жизни, а, может, и на свидание с прежней...

...В труппе к тому времени произошли ощутимые перемены – умер Остен Хоби, Джек Фэллоу превратился в добропорядочного хозяина трактира, а Дик Джонсон перешел в другую труппу. Но старина Кит Малкастер по-прежнему был на месте – и принял Вильяма с распростертыми объятиями.

– Ах, как хорошо, что у меня снова есть умный собеседник! А твоя игра и особенно пение поможет всем нам. Ведь сегодня между труппами бешеная конкуренция – и чтобы преуспеть, необходимо выделиться. А уж с тобой-то... Но твои бедняжки... А паренек умеет петь? Он весьма хорошенький и сможет вскоре играть женские роли – если, конечно, сумеет выучить текст.

Вильям улыбнулся: – Амброз – находка для нас. А что до девчонок – они пока малы, но шить уже умеют, и от них будет польза.

Кит пожал плечами:

– Хорошо-то хорошо, но, думаю, все-таки нужна женщина, чтобы приглядывать за малышом.

– Женщины всегда найдутся, их всюду хоть пруд пруди, – беспечно ответил Вильям. – Но никак в толк не возьму, почему я сам не гожусь в воспитатели. Подумаешь, тайна за семью печатями! Их нужно кормить, когда они голодны, и следить, чтобы они хоть время от времени мылись. Они ведь словно зверюшки – сами дадут понять, чего им надо. Заплачут, когда проголодаются, а если захотят спать – просто лягут и уснут.

Кит от души рассмеялся:

– Совершенно новая концепция воспитания! Поручусь, что эти дети будут куда счастливее всех прочих!

– Ну, а теперь, давай-ка потолкуем о важном – какие пьесы мы будем ставить? И уж коли мы заговорили об Амброзе, то у меня есть новая песенка...

Так началась новая и удивительная жизнь для детей – переезды с места на место, из таверны в таверну, на спине белого мула или же в тряской повозке среди груды костюмов, ночи в дешевых гостиницах или крошечных мансардах – а иногда просто в стогу сена... А порой они засыпали прямо там, где сидели – на скамейке, на полу... Они научились выпрашивать еду и знали, как растрогать какую-нибудь сентиментальную вдовушку или же сердобольную хозяйку таверны. Зачастую их брала на время под крылышко одна из множества добросердечных бездетных шлюх – когда папа был чересчур занят...

Они смотрели все пьесы подряд – и вовсю помогали: передвигали мебель, устанавливали декорации, шили костюмы, переписывали роли... Амброз, счастливый и гордый до глубины души, уже играл небольшие роли и пел песни, а Сюзан с Мэри за сценой изображали гром и звуки битвы при помощи барабанов и свистулек. Много странного и непонятного довелось им увидеть – порой они удирали от сборщиков налогов, сидели в бесконечных тавернах, где пьяные мужики тянули нараспев непристойные песенки, а проститутки наперебой предлагали себя клиентам... Покуда папа и дядя Кит обсуждали пьесы и музыку, дети засыпали прямо на соломе – или же их втихомолку укладывала в постель жена хозяина гостиницы. Словом, дивная была жизнь – и никто из них не променял бы ее ни на какие сокровища!

Осенью 1581 года Селия родила близнецов – девочку и мальчика, которых назвали Алетея и Амори. Джэн и Мэри были в восторге от имен – а Нанетта поворчала, но вынуждена была признать, что это прелестнейшие малютки, каких ей когда-либо приходилось видеть.

– Ну разумеется, – поддразнивал ее Джэн. – Они ведь твои правнуки. И наверняка будут не только самыми красивыми, но и самыми умными, и самыми...

Габриэль, склонившись над колыбелькой, озадаченно рассматривал младенцев:

– По-моему, они просто маленькие уродцы – все красные и сморщенные. И с чего вы решили, что они будут умненькие – они ведь не могут говорить, и вообще ничего не умеют!

– Не волнуйся, это уже сейчас ясно видно, – ответила Нанетта. – И пододвинь-ка колыбельку поближе, дитя мое, – и подыми кружево, чтобы я могла посмотреть. – Габриэль послушно исполнил просьбу: он боялся острого язычка бабушки. Нанетта глядела на младенцев с затаенной нежностью. Она уже не могла взять их на руки – ведь в последнее время руки ее сильно отекали, немели и болели: она и ложку-то поднимала с трудом, и даже порой, когда боль становилась невыносимой, уединялась в своей комнате, и там Одри кормила госпожу с ложечки, словно ребенка. Страдания ее усугублялись еще и тем, что она всегда втайне гордилась красотой и белизной своих рук. Она знала, что все в мире тленно – и все же как хотелось ей прижать младенцев к груди!

– Хорошо все-таки, что в доме появились дети! – сказала она. – Дом, в котором нет детей – мертвый дом. Хотела бы я, чтобы Джейн прислала Неемию сюда – это так бы обрадовало Пола, а он в последнее время сильно приуныл...

– Ты думаешь, он болен? – спросил Джэн.

– Не знаю. Может быть. Он все меньше ест и с каждым днем худеет. И потом... – она осеклась и ни слова больше не произнесла, чуть было не выложив то, что рассказывала ей Одри: она слыхала от Клемента, что Полу часто плохо после еды – он страдает от невыносимых болей в желудке, а потом начинается рвота... Прислуга поговаривает об отравлении – но слугам свойственно сплетничать на подобные темы, особенно в случае внезапной болезни или смерти хозяев. Но кто был заинтересован в смерти бедного Пола? Кроме разве что... Но на эту тему Нанетта строго-настрого приказала себе не думать. Николас, Селия и дети прочно обосновались в усадьбе Морлэнд, а Джейн воспитывала Неемию дома, в Шоузе. Если Пол умрет сейчас, когда Неемия еще так мал – о, чудовищная мысль... Нет, решиться на такое мог лишь человек алчный и бесчестный – в наличии этих качеств у Мэри Сеймур Нанетта не сомневалась, но этого недостаточно. Надо потерять всякий стыд, утратить человеческое достоинство – нет, в это Нанетта отказывалась верить... Все-таки Мэри была хорошо воспитана, и Нанетта полагала, что она не решится на подобное злодейство – пусть даже она предала веру отцов, обратившись к протестантизму.

Но тем не менее Пол, слегший в постель, стремительно угасал – он таял буквально на глазах. Управлять делами он был уже не в состоянии, и Нанетта взяла это на себя. К тому же она тщательно следила за тем, как готовится пища, чтобы прямо из кухни она попадала непосредственно на стол Пола. Она заставляла кухарку отведать каждого блюда, прежде чем предложить его хозяину – видимо, Нанетта старалась убедить самое себя в необоснованности слухов. Ее предосторожности еще более убедили слуг в том, что слухи об отравлении – не пустая врака. Они всполошились настолько, что Нанетте пришлось собрать всю челядь в большом зале и отчитать как следует, чтобы попридержали языки. Но несмотря на все предосторожности Полу становилось все хуже. Желудок его не принимал ничего, кроме жидкой овсянки и бульона, но вскоре он не мог проглотить и этого, лишь время от времени делал глоток вина, чтобы поддержать силы. Всем было ясно, что он умирает, и Симон сказал потихоньку Нанетте, что настало время последнего причастия, Нанетта и Симон вошли в комнату Пола – в его огромную спальню, где он лежал, весь обложенный подушками, на кровати Баттсов. Нанетта сразу же поняла, что напрасно они откладывали так долго... Тело Пола настолько истаяло, что под стеганым теплым одеялом едва обрисовывался контур человеческой фигуры, а лицо его больше всего напоминало череп, обтянутый кожей – губы словно прилипли к зубам. Жизнь, казалось, уже покинула эту плоть – и лишь глаза горели угрюмым и злобным пламенем, словно давая понять, как тяжко измученной душе в гробнице гибнущей плоти. Он не желал умирать. Клемент стоял подле кровати и всхлипывал, стараясь подавить рыдания. Он провел рядом с Полом всю жизнь. Симон подошел к постели, взял безжизненную руку и заговорил – зазвучала знакомая, успокаивающая душу латынь. Нанетта преклонила колени и, преодолевая боль, сложила скрюченные руки. В комнату вошли домочадцы – Селия и Николас, Джейн и Иезекия – и Нанетту обожгла мысль, что с Полом в его смертный час будет лишь единственное его дитя... Но усилием воли она сосредоточилась на молитве.

Симон пытался добиться от Пола знака, что тот готов к покаянию – но Пол не мог ни слова вымолвить, ни даже шевельнуться, и лишь мрачные глаза его останавливались то на одном лице, то на другом... Наконец, взгляд его остановился на Симоне, и тот счел это условным сигналом. Он совершил помазание, перекрестил умирающего и помог Нанетте подняться, чтобы она смогла приблизиться к ложу. Джейн взяла Нанетту за локоть и пропустила ее вперед, тем самым признавая за ней право первой проститься с Полом.

– Пол... – Нанетта опустилась на колени у самого изголовья так, что их лица оказались почти вровень. – Я знаю, что ты умираешь как истинный христианин. И я прослежу, чтобы в усадьбе Морлэнд заупокойные мессы по тебе служили до тех пор, пока стоит часовня... И погребальная церемония пройдет как должно... – Глаза умирающего жгли ее, словно раскаленные уголья. – Ты хочешь что-то сказать? Что? Хочешь, чтобы я позвала Джейн? – Пол не сводил взгляда с лица Нанетты. – Или ты беспокоишься о завещании? Ты ведь оставляешь все детям Джейн, не так ли? – Но умирающий не отвечал – слышно было лишь хриплое дыхание, и мрачным огнем горели глаза...

Один за другим к постели подходили проститься домочадцы, слуги – кто-то рыдал, а кто-то молча склонялся перед господином, другие благодарили его за доброе и ласковое обращение с ними... Но нельзя было с уверенностью сказать, что Пол что-то осознавал – весь день пролежал он, недвижимый, с изможденным лицом, на котором жили одни горящие глаза: он из последних сил боролся со смертью. И лишь в девять вечера, во время второй смены свечей, Пол Морлэнд, хозяин усадьбы Морлэнд, испустил последний вздох – и дочь его Джейн закрыла ему глаза.

 

Глава 18

Леттис незаметно вступила в пору женской зрелости. В 1585 году ей исполнилось тридцать восемь лет – она была красивой и величавой женщиной, тревоги мятежной юности остались позади, и она, казалось, уже свыклась со своим образом жизни. Теперь она прочно обосновалась в Бирни-Касл и чувствовала себя здесь как дома, ведя хозяйство по собственному усмотрению, а в Аберледи даже не наезжала. Когда умирали старые слуги, новых выбирала она сама, и атмосфера в доме мало-помалу стала более непринужденной, так что отпала необходимость в былой скрытности и настороженности. Леттис, как и прежде, посещала протестантские богослужения для отвода глаз – но у себя в спальне они вместе с Кэт и Дуглас читали католические молитвы, и, хотя никто из челяди не говорил об этом, всем это было известно. В доме жили практически одни женщины. Джин, падчерице Леттис, минуло тридцать один – она по-прежнему была незамужней, ведь Роб не обеспокоил себя поисками подходящей партии для старшей дочери. И Джин была не только компаньонкой Леттис, но еще и домоправительницей, прекрасно управлявшей делами хозяйства. Она обладала практическим умом и прекрасной памятью на мелочи. Леттис часто искренне сожалела, что высокое происхождение не позволяет Джин стать женой человека более низкого звания – о, какой прекрасной женой она могла бы стать! А так ей приходилось вечно составлять списки продуктов, хранящихся в кладовых, делать описи белья, лежащего в многочисленных шкафах... Она сновала по дому – от подвалов до чердака – всегда с огромной и тяжелой связкой ключей в руках. А вечерами портила глаза, штопая белье при свечах…

Двадцатичетырехлетняя Лесли, более спокойная и покорная, казалась вечно полусонной. У нее было две страсти – музыка и еда. Пухленькая в юности, она, войдя в женский возраст, просто растолстела, утешаясь в своем затянувшемся девичестве бесконечными леденцами и цукатами – и мечтами о том, как однажды к замку подъедет прекрасный рыцарь верхом на белом коне и вызволит ее... Роб, наведываясь к семье, подсмеивался над ней – называл ее пасхальной курочкой и шутливо грозил зарезать ее и поджарить на обед. Но Лесли ничуть не обижалась – напротив, это забавляло ее: ведь она обожала отца и представить себе не могла, что он не отвечает ей тем же. Она никогда не позволяла Джин обвинять его в том, что они остались незамужними, вечно находя ему оправдания.

– Он выдал бы нас замуж, если бы только мог, – говорила она, хрустя леденцом. – Но ведь так трудно найти подходящих женихов нашего круга. Он, должно быть, и сам расстроен...

А Джин непокорно встряхивала головой:

– Ах, какая же ты все-таки дурочка! Мы с тобой засиделись в девушках лишь потому, что ему нет до нас ровным счетом никакого дела – а ты, глупая, этого не видишь!

Джин тоже любила отца и с трепетом ожидала его приезда, ее завораживал его сардонический юмор – но девушка была достаточно смышлена, чтобы воображать, будто отец ее любит – он всю жизнь ее и в грош не ставил. И лишь теперь, когда было уже слишком поздно, он начинал испытывать к старшей дочери какое-то подобие отцовских чувств, и даже порой ласково заговаривал с ней. Когда это происходило, она вопреки велению сердца отвечала холодно или резко – и выходила из комнаты. Доброту его Джин было тяжелее снести, нежели его жестокость: она была слишком горда, чтобы позволить ему себя жалеть. Лесли он привозил подарки – коробки леденцов или банты для лютни, частенько просил ее спеть и сыграть: девушка, будучи полностью во власти своих фантазий, относилась к этому без иронии. А Джин это было не дано – и она страдала, одновременно презирая сестру и мучительно завидуя ей.

Леттис все это подмечала – заметила она также нечто странное и удивительное: обе ее падчерицы искренне любили Дуглас, и в этой любви не было ни тени ревности, хотя младшенькая и была отцовской любимицей. А Дуглас в свои семнадцать блистала во всех отношениях – природа наделила ее всеми мыслимыми достоинствами. Она была удивительно красива, вся лучилась весельем, была очаровательна, грациозна, умна и воспитана. Она обладала прекрасным голосом, умела играть на трех музыкальных инструментах, скакала верхом не хуже любого мужчины и целыми днями носилась по парку галопом верхом на своей гнедой кобыле – подарке отца. Она врывалась в дом вся раскрасневшаяся и растрепанная, с глазами, сияющими как звезды – она смеялась, счастливая лишь оттого, что живет на свете. Лесли вскрикивала: «Ах ты, моя красавица!» – обнимала ее и предлагала лучшую конфету, а Джин мрачновато говорила: «О, дитя, в каком беспорядке твои волосы – дай-ка я их заколю». Каждая из сестер выражала свою любовь по-своему, а Дуглас принимала эту любовь с обычным своим милым кокетством. И не будь она от природы наделена любящим сердцем и добрым нравом, то стала бы невероятно избалованной. Но в ее сердечке хватало любви для всех и вся, вплоть до последней бродячей псины – и сердца людей раскрывались ей навстречу.

Леттис несколько опасалась, как бы Роб не оставил Дуглас незамужницей, подобно сестрам – хотя очевидно было, что он любит ее куда сильнее. Он наслаждался ее обществом, привозил ей подарки, а частенько они ездили на верховые прогулки вдвоем, даже без слуг – но ни разу он и словом не обмолвился о матримониальных планах в отношении Дуглас, ни разу не привез в Бирни возможного жениха... С тех пор, как Дуглас вошла в возраст, Леттис всякий раз, когда вот-вот должен был появиться Роб, давала себе слово заговорить с ним на эту тему, но вот как-то все не удавалось... Она бывала с ним наедине так редко и столь дорожила этими мгновениями счастья, что забывала обо всем, кроме того, что любимый ее наконец-то с ней.

Обычно тихий дом всякий раз гудел, словно потревоженный улей, когда приезжал хозяин. Он всегда за день до приезда предупреждал домочадцев через нарочного – и поднимался дым коромыслом: слуги драили полы, выбивали подушки и перины, стирали белье, расстилали свежие скатерти... Потом все мылись, надевали лучшие одежды – а в кухне тем временем творилось такое, что можно было подумать, будто сам король должен пожаловать к обеду. А затем, обычно за час или два до того времени, когда его ждали, Роб въезжал во двор, спешивался и входил в дом, принося с собой запахи дорожной пыли и ветра – и словно молния озаряла все. С ним врывались с оглушительным лаем собаки, женщины спешно сбегали по лестнице, чтобы приветствовать его, а Роб резко отдавал распоряжения, что заставляло слуг смущенно и восхищенно ухмыляться.

– Ну-ка, где мои кумушки? Отстань, Бран, лежать, Финч, – Фергюс, убери-ка собак! Ах, вот вы где – Дуглас, моя ласточка, – вот тебе гостинец: поскорее открой коробку и скажи, понравилось? Лесли, ты специально откармливала себя к моему приезду? Ах, я, блудный отец, – да, Джин, слово самое подходящее. Прикажи подать мне вина, дочка. О, леди Гамильтон, а как ваше здоровье? Каково вам в этом дамском мирке, насквозь пропахшем духами? Подойдите, сударыня – и дайте мне полюбоваться на вас.

Леттис трепетала от его прикосновений, подходила и подставляла щеку для ритуального лобзания, смотрела в глаза мужа – и терялась... Взаимная их страсть не угасала, хотя теперь, когда Леттис стала старше, Роб чуть медлил, прежде чем удалить слуг и отвести ее в спальню. А порой он привозил с собой друзей – и тогда они лишены были возможности даже прикоснуться друг к другу до самой ночи. Но одно оставалось неизменным: тяга их тел друг к другу, сладостное слияние, а потом, когда оба в полнейшем изнеможении покоились в объятиях друг друга – бесконечные беседы. Порой, томясь в одиночестве по нескольку месяцев, Леттис воскрешала в памяти их свидания – и ей начинало казаться, что этих-то бесед ей более всего и не хватает. Иногда ей с трудом удавалось представить его лицо во всех подробностях – но она вспоминала, как в темноте он обнимал ее, устав от ласк, а она, прижимаясь щекой к его мускулистому мощному плечу и чувствуя каждую клеточку своего утомленного от любовных утех тела, слушала его голос... Он говорил не умолкая, рассказывая ей обо всем, что произошло в его жизни со дня их последней встречи, посвящая ее в свои планы и тайные мысли, зная, что ее интересует все, что с ним связано, – до малейших, казалось бы, незначащих подробностей... Он советовался с ней как с мужчиной, как с другом – нет, как с самим собой: ведь в темноте они были единым существом...

И Леттис жадно ловила звуки его голоса, каждое его слово. Она любила его голос – этот глубокий, богатый тембр, его звучную красоту: для нее он был сродни неведомому музыкальному инструменту. Она любила, когда он говорил ровно и нежно, когда задыхался от страсти, когда смеялся, когда слова слетали с уст резко и отрывисто – она словно кожей чувствовала этот голос. А, оставшись одна, вспоминала его – и волосы шевелились у нее на голове и сладко ныло в груди... Леттис знала, что негоже католичке любить смертного столь сильно, что такая любовь возможна лишь к Богу – но когда она молилась, то не просила у Господа за это прощения – словно, прощенная, она не имела бы уже права так страстно любить. «Что ж, я за все это заплачу там, – думала она, поднимаясь с колен, – ведь в этом вся моя жизнь...»

...Когда он вновь приехал, летом 1585 года, Леттис сразу почувствовала, что его что-то тяготит, и он это от нее скрывает. Он казался спокойнее, и хотя при посторонних он вел себя как обычно, но время от времени уносился мыслями куда-то далеко... Это было на него непохоже. Он проводил больше времени с дочерьми, и Леттис отметила, что он необычно нежен с ними. В его шутках с Лесли ясно угадывалась ласка, с Джин он говорил необыкновенно уважительно, а Дуглас он посадил к себе на колени, как в детстве, и с восторгом любовался ей.

Леттис глядела на него и не могла наглядеться: он становился старше, черты его лица сделались резче, в волосах и бороде блестела седина, а во взгляде кроме привычной насмешливости появилось еще что-то – что? Грусть? Или просто усталость? Она пристально изучала его, с изумлением замечая глубокие морщинки у глаз и то, как опускаются уголки губ, когда он умолкает, и то, как слегка сутулятся его плечи... Она вдруг ясно осознала, чем станет ее жизнь, если он вдруг умрет – она содрогнулась и отогнала прочь ужасающую мысль. Так зимой захлопывают ставни и подвигаются ближе к огню... Роб заметил ее движение – и на губах появилась обычная его сардоническая ухмылка.

– Что с вами, леди? Или вы замерзли, мадам? Ах, так вы не вполне еще изжили английскую изнеженность? Или вы получили свыше какой-то тайный знак? Так знайте – Господь посылает вам его, чтобы напомнить: нежные создания особенно смертны. В этом неухоженном саду процветают лишь старые, безобразные и сучковатые деревья... – Он вдруг резко встряхнул сидящую у него на коленях Дуглас – девушка онемела от изумления. – Так берегись, мой зяблик, – и прекрати носиться верхом на своей кобылке по колючему терновнику! Да знаете ли вы, мадам, – сурово обратился он к Леттис, – как отважно эта малышка прыгает на лошади через толстенные поваленные деревья, а вокруг топорщатся жуткие колючки... Какому риску подвергает она свое нежное тельце и прекрасное личико! Стыдись, Дуглас, – хороша же ты будешь с исцарапанным лицом! Все поклонники отвернутся от тебя. – Роб смачно поцеловал дочь в розовую щечку и, поставив на ноги, шлепнул по попке. – А теперь довольно – подите все прочь! Я желаю переговорить с леди Гамильтон с глазу на глаз. Идите спать! Спокойной ночи, детки. Да благословит вас Бог.

Леттис смотрела, как девушки медленно выходят, приседая в реверансе на прощание и унося с собой привезенные подарки – и у нее вдруг защемило сердце. Когда они с Робом остались наедине, он встал, потянулся и, встретив обеспокоенный взгляд жены, сардонически вскинул бровь:

– Ну, что?

– Господи, в каком ты нынче странном настроении! – немного нервно произнесла Леттис. Он улыбнулся и принялся расхаживать по комнате.

– Люблю быть непредсказуемым, неожиданным... Только так и можно выжить. А именно об этом я нынче и думаю...

– Роб, да уж не болен ли ты? – взволнованно спросила Леттис.

– Нет, детка, – рассеянно отвечал он. Еще немного походил, заложив руки за спину, и, наконец, заговорил: – Ты ведь знала, не так ли, что я некоторое время прилагал усилия к тому, чтобы помочь королеве Марии завладеть английским престолом?

Напрямую об этом он ей никогда не говорил, но она кропотливо собирала воедино бросаемые им намеки, соотнося это с вестями, время от времени достигавшими ее ушей.

– Я догадывалась.

На мрачном лице Роба мелькнула усмешка:

– Да, малышка, так я и ожидал. Умная женщина – опасный товарищ. Ну, ладно, ты знаешь, чем занимался я все эти годы – и знаешь, почему. Но дела шли неважно. Люди давали обещания – и не сдерживали их. Теперь же англичане издали указ, что в случае, если их государыня будет убита, то Марии трона не видать как своих ушей... Нет-нет! – быстро добавил он, увидев, как ошеломлена Леттис. – Я не замышлял этого убийства – хотя другие... Но теперь птичка в клетке – Мария совершенно беспомощна. Сэр Амиас Полет – знаешь его?

– Да, он дальний родственник моего отца. – Роб кивнул.

– Так вот именно его заботам поручили королеву – он кажется неподкупным, хотя в это трудно поверить. Так вот, дитя мое, я здесь потому, что мне стало кое-что известно. Оказывается, наш обожаемый король Джеймс состоит в тайных сношениях с королевой Елизаветой.

Леттис ахнула. Роб без труда понял ее.

– Подозреваю, дело в деньгах. Он многое отдаст за право иметь кошелек, в который не станут совать носы придворные советники. Теперь понимаешь, что настали тяжелые времена, и надо действовать – действовать решительно.

– Но, Роб, почему ты мне все это говоришь? Роб покачал одобрительно головой:

– О, эта умница! Она сразу берет быка за рога. Боже, Боже, если бы ты родилась мужчиной – каким прекрасным товарищем ты стала бы мне! Я объездил бы весь свет, всего добился бы рядом с таким другом, как ты! Но все сложилось иначе... – он отшатнулся от нее, словно изумился самому себе. Леттис в ужасе заломила руки:

– Роб, о чем ты? Что ты хочешь со мной сделать! Он стоял спиною к ней, закрыв лицо руками, и сдавленным голосом произнес:

– Хочу причинить тебе боль. Убить тебя.

Леттис оцепенела. Какое-то время спустя он обернулся и вопросительно посмотрел на нее. Она взглянула ему в глаза, пытаясь одними глазами сказать то, чего не в силах была высказать словами: как она любит его, как верит ему, и что полностью покорна его воле... Он криво улыбнулся:

– Ну? Отчего же ты не кричишь? Не зовешь на помощь? Тебе что – чужд нормальный человеческий страх? А что, если... – он приблизился, протянул руки и сомкнул пальцы на ее горле поверх твердого воротничка. – Что, если я сейчас задушу тебя вот этими руками? Или... На поясе мой верный кинжал. Ты так легка и хрупка – я могу одной рукой схватить тебя, а другой вонзить его тебе в сердце...

Теперь руки его блуждали по ее телу.

– Ну, теперь-то вы закричите, миледи? – прошептал он, глядя ей прямо в глаза. У нее подкашивались ноги от желания, она задрожала – или это дрожали его руки? Он ухмыльнулся шире: – Ах ты, потаскуха, бесстыдница! – пробормотал он. – Ты трепещешь вовсе не от страха... Правда ведь, леди Гамильтон, причина совсем в другом? Я могу убить тебя – если только сперва испугаю...

Он стремительно склонил голову и поцеловал ее – губы Леттис раскрылись навстречу его губам, словно спелый плод. Она чувствовала, что он уже другой, что он хочет ее – он подхватил ее на руки, отнес на постель и уложил. А она не спускала с него глаз, зачарованная и оцепеневшая, полная желания – словно медоносная пчела, возвращающаяся в улей с полей... Но он не лег с ней, не овладел ее телом. Он просто присел на краешек кровати, взял ее руки, глядя на нее с такой щемящей жалостью, что Леттис вдруг поняла: это правда, он заставит ее страдать, убьет ее...

– Дитя... – заговорил он. – Я в опасности – и мне необходим сын. Я должен получить сына прежде, чем умру – поэтому мне нужна новая жена. Я развожусь с тобой.

Леттис рывком привстала, но он удержал ее за плечи. Она пристально вглядывалась в его лицо – и не видела ничего, кроме той же щемящей жалости...

– Нет, ты не можешь... – выговорила она наконец. Он мрачно улыбнулся.

– Могу, могу, моя маленькая паписточка! Помни, я протестант – и высокопоставленный член придворного совета. Я могу развестись с тобой – и сделаю это.

– Но... но... Роб... – До Леттис страшная правда все еще не доходила. Она ожидала всего – боли, смерти, но это было чересчур. Он грустно гладил ее по волосам.

– Я буду тосковать по тебе, странное ты создание... Я и не предполагал тогда, когда смял тебя, словно полевой цветок, что ты пристанешь ко мне как репей, завладеешь моими мыслями... Ты раздражаешь меня – но и этого мне будет недоставать, клянусь небом! Мне горько, что я делаю тебе больно, детка, – но так должно быть.

– Но что будет со мной? – стуча зубами, выговорила она.

– У меня в Англии есть поместье, в Кендале – я отошлю тебя туда. Можешь взять с собой детей, если захочешь – и слуг, разумеется. Я буду посылать тебе деньги – но Бирни и Аберледи необходимы мне для новой жены.

– А ты... ты уже выбрал?.. Он улыбнулся:

– Тебя это не должно интересовать, – произнес он ласково. Помолчал, ожидая дальнейших расспросов.

– Когда? – спросила она наконец.

– Скоро. Ты должна уехать в Кендал еще до Рождества.

– А ты? Мы будем видеться? – Задать этот вопрос ей было всего труднее – ведь она уже знала ответ...

– Нет, – так же нежно ответил он. – Очень долгое время. А, может, и никогда...

– О, Господи! – Леттис разрыдалась. Роб молча прижимал ее к себе, плачущую неудержимо – она сотрясалась всем телом, и казалось, жизнь покидает это тело. Он не делал попыток успокоить ее, утешить – лишь молча прижимал ее к себе, словно раненного на поле брани товарища. Но вот буря постепенно утихла – и он уложил ее, совершенно измученную, на подушки. Потом нежно вытер ее лицо платком – она перехватила его руку и поднесла к губам – ее опухшие, полные слез глаза с мольбой устремились на мужа.

– Пожалуйста... – Он понял, о чем она просит, – и иронично улыбнулся.

– А почему бы и нет? Это никому не навредит. ...Роб раздел ее, потом снял с себя одежду и жадно прильнул к ней всем телом – они любили друг друга нежно и неторопливо, и как непохоже это было на их обычное бешеное удовлетворение страсти... Сегодня в их любви было куда больше души и сердца, нежели тела. Наконец, они достигли вершины – но и тут остались почти недвижимы. Она мгновенно уснула, словно утомленное дитя – а он накрыл одеялами ее и себя и лежал без сна, сжимая ее в объятиях. Свечи замигали и потухли – сквозь незадернутый полог постели пробивался лишь отсвет от огня в камине. Леттис проснулась и вновь жадно потянулась к нему – и они снова слились. Много раз этой ночью тела их соприкасались и сплетались – до самого рассвета страсть бросала их в объятия друг друга, и голод лишь возрастал по мере утоления...

В шесть утра он в последний раз оторвался от нее и принялся одеваться. Леттис следила за ним, не поднимаясь с подушек – она была настолько утомлена, что не чувствовала собственного тела. Одевшись, Роб оглянулся на нее – и словно вся скорбь мира обрушилась на обоих, навеки разъединив их... Она знала, что он уезжает, вот в эту минуту – и что никогда больше не вернется к ней, и что ей никогда не удастся смириться с этой потерей, и даже вполне осознать ее... Ни слова не говоря, он повернулся и вышел. Было это первого сентября.

К Рождеству семья обосновалась в Кендале. И тут Леттис обнаружила, что Роб успел основательно ко всему подготовиться задолго до того, как сообщил ей о своем решении. Развод был оформлен в октябре, Леттис была официально изгнана из Шотландии как папистка – и в тот самый день, когда состоялся развод, Роб вступил в брак с новой избранницей, совсем юной девушкой, дочерью одного из богачей. Невеста была уже на шестом месяце беременности. Леттис все поняла и одобрила то, что Роб, прежде чем заключить брак, удостоверился в способности будущей жены к зачатию. Это, скорее всего, был испытанный трюк, при помощи которого он завладел в свое время Леттис, и кто знает – возможно, и двумя предыдущими женами...

Она все еще не свыклась с переменой в жизни, к тому же ей сильно нездоровилось – она быстро уставала, была очень подавлена, ее часто рвало, и еще беспокоили странные боли в боках и спине... Она порой думала, что ее отравляют потихоньку – и удивлялась, насколько же ей это безразлично... В январе новая жена Роба произвела на свет мальчика – слух достиг ушей Леттис, просочившись в дом через слуг, которые непостижимым образом сообщаются между собой, живя даже в разных концах страны. Услышав об этом, она не дрогнула – хотя была рада за Роба, и надеялась, что жизнь больше его не разочарует.

В феврале Джин, которую все сильнее беспокоило здоровье Леттис, явилась к ней с твердым намерением поговорить с приемной матерью с глазу на глаз. Когда они остались одни, Джин заговорила:

– Простите меня, мадам, но я буду говорить с вами откровенно. Вы последнее время чувствуете недомогание?

– Да... – равнодушно ответила Леттис.

– И в прошлом месяце у вас не было регулярного истечения?

– Нет... но...

– А не приходило ли вам в голову, мадам, что вы, возможно, беременны?

Глаза Леттис широко раскрылись.

– Потрудитесь подсчитать, – настаивала Джин. – К тому же я заметила, что хоть вы и мало едите, но талия ваша округляется. Наверняка...

– Но женские дела у меня последнее время бывают нерегулярно... и уже давно... И я не... ну, я имею в виду... – она вспыхнула. – Это было в августе... нет, в сентябре – когда мы с твоим отцом в последний раз...

– А с той поры бывали у вас женские дела?

– В полной мере, пожалуй, нет – время от времени я замечала чуть-чуть крови, но...

Женщины уставились друг на друга. И чем больше Леттис думала об этом, тем правдивее казались ей предположения Джин. Эта их прощальная ночь с Робом... она ожидала истечения крови недели через две, но горе настолько сломило ее, что она напрочь позабыла, было что-то или нет... В ноябре на ее белье появилось пятнышко или два крови... а в декабре... но она еле ноги таскала, то и дело клевала носом – и снова не заметила...

Вдруг она прижала ладони к лицу и принялась истерически смеяться. Джин подошла ближе и обняла приемную мать – тут смех сменился горючими слезами. Джин ласково прижимала ее к себе, шепча слова утешения, пока Леттис не успокоилась. А позже, когда та уже приводила в порядок заплаканное лицо, Джин задала прямой вопрос:

– Что вы будете делать?

Глаза их встретились – и сказали все красноречивее всяких слов.

– А что я могу сделать? – произнесла, наконец, Леттис. Она заметалась по комнате, словно раненый зверь – казалось, эти стены душили ее... За окнами свистел февральский ветер, блуждая в Кендальских горах.

– Все здесь ненавижу! – горячо вырвалось у Леттис. Слишком здесь все напоминало ей о происшедшем. И вдруг она подумала об усадьбе Морлэнд с ее чистыми и просторными покоями, всегда свежевымытыми сияющими окнами, с жаркими каминами... Как тепло и уютно было ей там в детстве! Перед глазами Леттис пронеслись картины далекого уже прошлого – мать, расчесывающая волосы перед серебряным зеркалом, отец, читающий предобеденную молитву за столом, запах свежеиспеченных пирожков с миндалем и изюмом, аромат вина, приправленного специями – запахи Рождества... Джон, помогающий ей натянуть тугой лук... Запах ее собственной разгоряченной кожи, когда она сидела на траве в итальянском садике жарким летним днем...

Джин, пристально наблюдавшая за ней, заметила, как просветлело ее лицо, и обеспокоенно спросила:

– Что? О чем вы задумались?

Леттис уставилась на Джин, изумленная до глубины души. Да как ей это до сих пор в голову не пришло? Ее охватило страстное, непреодолимое желание: домой! Скорее домой!

– А почему нет?! – воскликнула она, раскрывая Джин объятия и радостно смеясь. – Какая же я была дура! Мы уедем домой, в усадьбу Морлэнд, – все мы, все вместе. Вот только распогодится... И мне снова станет хорошо, и все будет прекрасно!

Внезапная радость Леттис была столь заразительна, что Джин, сама не понимая отчего, тоже начала смеяться. Леттис схватила ее за руки – и вот уже эти две зрелые женщины кружатся по комнате в бешеном танце, как девчонки на зеленом лугу…

Но усадьба Морлэнд, куда возвратилась Леттис, была уже совсем другой, ничуть не похожей на тот дом, откуда юной девушкой она уехала ко двору. Отец ее умер, братья и сестры все разлетелись по свету – кроме Джейн... Дом казался опустевшим и заброшенным. Конечно, дом не был пуст, но частенько возникала необъяснимая напряженность между членами семьи, и Леттис, ставшая за эти годы весьма чувствительной к недомолвкам, вскоре вполне уяснила себе ситуацию.

Нанетта все еще жила в усадьбе – это поразило Леттис: ведь она была уже глубокая старуха, почти под восемьдесят, сморщенная и согнутая. Суставы ее совсем скрючило, и передвигаться, да и одеваться самостоятельно она не могла, но воля ее оставалась по-прежнему железной, и голос ее оставался прежним, и на язык Нанетта все еще была остра... Она продолжала заправлять всем хозяйством, не утратив ясности мысли. Ее переносили с места на место в носилках на длинных палках двое слуг – она наотрез отказывалась слечь в постель, отдавая себе отчет в том, что тогда придется выпустить из рук бразды правления. Леттис прекрасно понимала ее, побывав хозяйкой поместья – а Нанетта в свою очередь душевно отнеслась к Леттис, почувствовав понимание и одобрение. Нанетта вставала очень рано, чтобы две служанки успели умыть ее и одеть, а потом ее сносили вниз и она направлялась в часовню к заутрене. А после мессы ее присутствие ощущалось в любом уголке дома – ее сопровождали две молодые служанки и два сильных лакея (Одри и Мэтью к этому времени уже умерли). Передвижение ее по дому было обставлено с превеликой торжественностью.

Количество домочадцев, которыми заправляла Нанетта, сильно сократилось. Николас и Селия Чэпемы трепетали перед Нанеттой и по возможности избегали ее, живя какой-то мышиной жизнью, прячась и таясь... А Габриэль Чэпем – высокий восемнадцатилетний красавец и неисправимый ленивец – предпочитал пореже попадаться на глаза родителям и был достаточно смел и смышлен, чтобы очаровать Нанетту и заставить ее закрывать глаза на его недостатки. А в детской, под неусыпным надзором Симона Лебела копошились близнецы, Алетея и Амори – им было уже по пять, и шестилетний Неемия. Вот и все.

Маргарет Баттс вышла, наконец, замуж – за почтенного, в возрасте, купца и переселилась в его большой дом в Йорке, на улице Фоссгейт. Джейн и Иезекия жили у себя в Шоузе и наезжали в усадьбу лишь раз в неделю, в воскресный день – посещали мессу и проводили целый день с сыном. Леттис удивило, что они так редко бывают в усадьбе Морлэнд – но она вскоре заметила, как часто приезжают из Уотермилл-Хауса Чэпемы, Джэн и Мэри. Конечно, у них была масса поводов – небольшой Уотермилл-Хаус вовсе не требовал особых забот, а их мать и дети были тут, в усадьбе Морлэнд, не говоря уже о внуках... Но Леттис заметила, сколь натянуты отношения между ними и Нанеттой, и поняла, почему старуха столь упорно цепляется за жизнь, от которой уже безумно устала...

У них редко доходило до открытого противостояния – но там, где дело касалось вопросов религии, начинались споры и ссоры. Как только умер Пол, Нанетта решительно изгнала из дома все предметы, противные духу католицизма, и мессу стали служить, как в старые добрые времена – трижды в день: для всех домашних и слуг-католиков и окрестных крестьян, держащихся старой веры. А таких в округе было много – они отваживались посещать мессу, воодушевляемые отвагой Нанетты. Разумеется, это было под запретом, это было опасно – и неизбежно должно было в конце концов привлечь внимание ответственных чинов. И когда мировой судья собственной персоной явился к Нанетте с суровым предупреждением, она бесстрашно предстала перед ним, спокойно выслушала и заговорила ему зубы так, что ни он, ни кто другой более не смел и слова сказать против семейства Морлэнд. Разумеется, со смертью Нанетты все переменится, но пока она жива, сила ее духа отгоняет все напасти от дома Морлэндов.

Для Леттис была огромным облегчением вновь обретенная возможность открыто исповедовать свою веру, посещать храм, где служит священник... Когда же обнаружилось, что Лесли и Джин – обе протестантки, Чэпемы попытались заручиться их поддержкой в своей битве против Нанетты. Но Джин твердо и решительно отказала им и употребила все силы, чтобы простушка Лесли, которую ничего не стоило уговорить, также не вмешивалась в дела семьи. Они твердо держались Леттис. Им обеим было очень хорошо в усадьбе Морлэнд. Джин здесь занялась привычными своими обязанностями экономки – Нанетта дала ей возможность употребить все свои таланты и вручила ей права, какими Джин прежде никогда не пользовалась. А Лесли была вполне счастлива тем, что ей тепло и мягко спать, а есть можно вкусно и до отвала. К тому же в доме были прекрасные клавикорды – Лесли вволю музицировала, и даже заслужила одобрение Нанетты.

К услугам же Дуглас были прекрасные лошади, охотничьи псы и соколы, и такая свобода, какая ей прежде только снилась. Она вволю могла скакать по просторам, сопровождаемая слугами, охотиться – и при этом не бояться, что соседи, если вдруг она пересечет случайно границу их владений, нападут и убьют ее. Также вокруг было много молодых людей – что было для девушки и приятно, и в новинку. Габриэль внимательно отнесся к юной красавице, заигрывал и танцевал с ней, сопровождал ее на охоту, был чуть ли у нее не на посылках – и частенько приглашал на верховую прогулку в Уотермилл, к родителям. Очевидно было, что те весьма благосклонно относятся к увлечению сына – наивная Дуглас считала их радушие лишь обычной вежливостью. Она искренне полагала, что Чэпемы радуются оттого, что с тех пор, как появилась она, Габриэль чаще их навещает...

Леттис пристально наблюдала за дочерью, убедившись вскоре, что той не грозит опасность – даже от такого смазливого и очаровательного негодяя, как Габриэль. Он не тронул сердца девушки – и хотя ей явно было приятно его общество, ухаживание и знаки внимания, и даже его лесть (что, впрочем, было вполне естественно), Дуглас была слишком хорошо воспитана, чтобы от всего этого растаять...

Итак, к концу апреля Леттис с дочерьми и слугами уже прочно обосновалась в усадьбе Морлэнд – и могла теперь всецело отдаться ожиданию ребенка. Она сильно отяжелела – а май выдался жаркий, и Леттис была счастлива, что ей не нужно много двигаться. Она проводила целые дни, сидя в тенистом садике и болтая с Нанеттой, или в кресле у распахнутого окна... Леттис обычно прихватывала с собой рукоделие, а Нанетта, лишенная возможности занять свои больные руки, говорила без умолку или же читала вслух. Нанетта и была первой, кому Леттис поведала печальную историю своих отношений с Робом Гамильтоном – а та в свою очередь рассказала ей обо всем, что происходило в семье с тех пор, как Леттис оставила дом.

– Я страшусь наступления зимы, – однажды откровенно сказала Нанетта. – В холода у меня так болят суставы... Летом я иногда почти не ощущаю боли – а зимой я страдаю невыносимо... Старикам всегда худо в морозы. Боюсь, что зимы мне не пережить... – Нанетта с сожалением взглянула на свои скрюченные пальцы, сейчас похожие на клешни. – Я вновь отписала твоему брату Джону. Мне как-никак семьдесят восемь, еще год я могу не протянуть. Он должен прислать сюда Томаса – если не приедет собственной персоной. А я надеюсь, что он приедет. Я написала, что ты теперь здесь, и молю Бога, чтобы желание повидаться с тобой заставило его сдвинуться с места. Но как бы то ни было, а Томаса прислать он обязан. Мальчику в июле уже восемнадцать – самый подходящий возраст, чтобы начать присматриваться к делам...

– Ну, а если он не захочет становиться наследником? – возразила Леттис.

– Ну, если он увидит, как чужая загребущая лапа тянется к тому, что принадлежит ему по праву, в нем пробудится здоровый инстинкт! – отрезала Нанетта. – Это сможет его удержать, поверь мне.

Роды Леттис начались ровно через девять месяцев после их последней ночи с Робом, и к полудню первого июня у нее родился огромный и с виду весьма здоровый мальчик, причем с густейшей копной черных волос. Он не был ни красным, ни сморщенным, и совершенно не походил на обычных новорожденных. Даже Габриэль отметил:

– Он весь такой гладкий и золотистый, словно спелый плод. Прелестный мальчуган, бабушка, – куда красивее близнецов.

Дитя появилось на свет на постели Элеаноры, которую Нанетта освободила специально для этого случая – и теперь Леттис, отдыхая после перенесенных страданий, лежала на ней, полусонно глядя на входящих и восхищающихся младенцем домочадцев. Она чувствовала себя измученной – и физически, и душевно, и была преисполнена сердечной благодарности ко всем, кто с такой любовью склонялся над ней, спрашивая о самочувствии. Ее милая Джин ни на секунду не покинула ее во время родов, и очень помогла Леттис, хотя сама и не испытала ни разу ничего подобного. Она без единого слова понимала, что нужно приемной матери – и проделывала все спокойно и без излишней суеты.

Лесли тоже была теперь ее утешением – она с радостью часами просиживала у постели Леттис, бездельничая и ничего не говоря. Девушка не скучала, не томилась – и при этом искренне восхищалась малышом, обещая быть самой заботливой сестрою на свете. Дуглас частенько заходила, принося матери цветы и последние новости. Ребенка она, похоже, стеснялась – но была удивительно хороша в своем смущении... Да и Нанетта была чудесной сиделкой: она в нужный момент удаляла из комнаты всех, за исключением Джин, чтобы Леттис могла спокойно уснуть.

Малыш, лежащий в объятиях Леттис, казался ей совершенно чужим – но его красота и беспомощность глубоко трогали ее сердце, впрочем, как и безусловная двойственность его положения в этом мире.

– Понимаю, как тебе тяжело, – говорила Нанетта. – В глазах церкви ты по-прежнему замужняя женщина – но что тогда с ребенком той, другой женщины? Я была свидетельницей подобного, дорогая моя, много раз – и при короле Генрихе, и при Марии, и при Елизавете... Развод – это ужасно, ужасно, от этого никогда не бывает ничего доброго... Это игра, в которой нет победителя – одни лишь проигравшие.

Но Леттис открыла свое сердце одной лишь Джин. Та пришла, чтобы умыть Леттис, – и обнаружила приемную мать всю в слезах. Леттис покачивала на руках младенца и рыдала безутешно – горячие слезы капали на белоснежные пеленки, оставляя серые отметины. Джин взяла у Леттис брата и уложила в колыбельку, потом подсела к матери и нежно обняла ее, баюкая, как ребенка.

– О, Джин... мой маленький бедный сыночек... а Роб... и все, все напрасно! – слышалось сквозь рыдания.

– Знаю, я все знаю... – Джин сама с трудом сдерживалась, чтобы не расплакаться. Боже, сколько горя – и ради чего?

Леттис подняла лицо, опухшее от слез, и произнесла:

– Это словно чья-то насмешка... Эта наша последняя ночь... Гримаса судьбы... Ведь если бы он втихомолку не начал дело о нашем разводе, ничего бы не произошло... Я все время думаю... что если...

– Не стоит. – Джин ласково откинула волосы со лба своей приемной матери. – Никто не знает, что могло бы быть, если бы... Важно лишь то, что свершилось. Ну-ну, перестань плакать – ты совсем расхвораешься. Какая ты горячая! Лоб так и пылает – вот видишь, ты своими слезами уже довела себя до горячки! Успокойся, отдохни – дай-ка я умою тебя холодной водичкой...

Леттис откинулась на подушки, и судороги постепенно утихли – она чувствовала себя неимоверно уставшей.

– Что станется с ним? – прошептала она. Джин не ответила: она не поняла даже, кого имеет в виду Леттис – малыша или же его отца. А Леттис все шептала сухими губами: – Надо ведь сообщить ему, правда, Джин? Я напишу ему, и он все, все узнает! Но не будет ли это слишком жестоко? Да ведь он же отец – возможно, большей жестокостью было бы скрыть...

– Тут я не могу ничего посоветовать, – ответила Джин, – но, по-моему, это ни к чему не приведет. – Она принялась тканью, смоченной в холодной воде, обтирать лоб и щеки Леттис. Та глубоко вздохнула.

– Как приятно... Думаю, я все же напишу ему, Джин, – ведь что бы там ни было, а я все же ему жена... И он любит меня – он так хотел сына. Я напишу. Напишу завтра...

Но назавтра она ничего так и не написала. Она горела и тряслась в лихорадке. Приступы проходили и начинались вновь – и с каждым разом она все более слабела. Она и в бреду говорила лишь о письме, но, будучи в сознании, была слишком слаба, чтобы даже сесть в постели. К концу недели она почти все время была в беспамятстве – когда она ненадолго пришла в себя, то увидела Симона Небела, склонившегося над ней. Священник взял ее за руку. Мгновение она ничего не понимала, но потом беззвучно шепнула:

– Симон... Я умираю?

Кивнув, священник сжал ее руку, не в силах вымолвить ни слова. Она перевела взгляд на Джин, стоящую у Симона за спиной, – по лицу ее струились слезы, и Леттис поняла все.

– Дитя мое, ты должна разумом отрешиться от всего земного и думать лишь о спасении своей души, – ласково произнес Симон. Слезы уже застилали глаза Леттис – но у нее не хватило сил даже на то, чтобы расплакаться: слезинки тяжело скатывались по щекам, словно капли горячей крови. «...Я не хочу умирать, – думала она, – покуда Роб жив... Но как же я устала... А мой малыш – кто возьмет на себя заботу о нем?»

– Джин... – Как тяжело, оказывается, говорить... И как вдруг стало темно! Почему не зажгут свечи? – Который час?

– Десять утра, – ответила Джин, поглядела на Симона, и тот приблизился к постели. Леттис вздохнула. Страха не было – одна лишь безмерная усталость, и еще грусть...

– Джин, воспитай малыша вместо меня... И пообещай...

Джин склонилась, чтобы расслышать каждое слово угасающей женщины – та шевелила губами почти беззвучно.

– Что?

– Пообещай, что сама напишешь Робу и расскажешь ему... обо всем.

– Обещаю.

Симон тронул ее за плечо, и она крепче сжала руку Леттис.

– Привести Лесли и Дуглас?

Но Леттис могла лишь слегка кивнуть... Она изнемогала. Джин пропустила к изголовью Симона, который соборовал умирающую. А чуть спустя она будто уснула – и перестала дышать.

Джин сдержала свое обещание и написала Робу, поведав ему о рождении сына и смерти супруги. Но она так и не узнала, получил ли отец это письмо, – в июле раскрыли очередной заговор, в центре которого была королева Шотландии. Позднее он стал известен как «заговор Бабингтона» – Энтони Бабингтон, бывший паж из королевской свиты, тайно передавал корреспонденцию опальной владычице. Письма он прятал в бочонки с пивом – так он и передал ей план, состоявший в том, чтобы коварно умертвить королеву Елизавету и короновать Марию. А вскоре выяснилось, что все дело состряпано Вальсингамом, агентом королевы Елизаветы – он собственноручно писал первые письма, и попадали они в руки королеве Шотландии с его ведома и благословения. Целью его было скомпрометировать Марию – и затея вполне удалась. Королева попалась на удочку. Оказались замешаны в этом деле и ее многочисленные царедворцы. В августе Вальсингам начал повальные аресты, а в сентябре четырнадцать заговорщиков были схвачены, препровождены в темницу, а затем казнены. Одним из них был Роберт Гамильтон. Трое его дочерей горько оплакивали отца...

– Он ни за что бы не пошел на убийство королевы Елизаветы, – говорила Дуглас. – Он вообще никого бы не смог убить...

– Надеюсь, они казнят эту ведьму Марию! – кричала Лесли. – Это все она виновата!

– Да, они так и поступят, – ответила Джин. – Ради чего же весь этот сыр-бор? А наш отец – лишь жертва обстоятельств.

А про себя она добавляла: «Благодарение Богу, что Леттис не дожила до этого кошмара!» Ведь отчаяние – это смертный грех, а мир без Роба стал бы для Леттис пучиной отчаяния…

 

Глава 19

Года неудержимо влекли Джона вперед и вперед – он словно бы уносился галопом от своей Мэри Перси: оглядываясь, он видел, как ее фигурка стремительно уменьшается, и вот уже она едва различима вдалеке... Летели годы, зима сменяла лето, жатва – сев, вслед дождям прилетали метели, а за зимними холодами снова наступали теплые дни весны... Земля потемнела на ее могиле, Хаулет давно уже был мертв, а Кай сильно поседела – Джона сопровождала на охоте Ки, одна из ее дочерей. Мэри теперь была непостижимо далека – словно луч солнца для слепца... В тот самый день солнце навек угасло для Джона – все эти годы прожил он, блуждая во тьме, машинально исполняя свои привычные обязанности... Он всюду искал ее – и не находил: как верный пес, отказывающийся верить в смерть господина и все возвращающийся на его могилу...

И удивительно ли, что он наотрез отказывался расстаться с единственным сокровищем, которое она оставила ему? Когда отец написал ему, умоляя отпустить Томаса в усадьбу Морлэнд, он даже не мог об этом подумать серьезно. Он не мог жить без Томаса – хотя в этом мальчике, по мере того, как он взрослел и мужал, вновь умерла мать... Может быть, именно оттого он в конце концов согласился, когда получил от тети Нэн грустное и отчаянное письмо, взять Томаса с собой в гости к родне – в тайной надежде, что мальчик переменится. Он, не переставая, думал об этом письме, когда они ехали на юг по старой римской дороге в сторону Корбриджа. Это было длинное и подробное послание, и говорилось в нем о том, о чем его отец из гордости умалчивал…

Тетя Нэн тоже была горда, но это была совсем другая гордость – смиряющаяся перед суровой необходимостью. Джон с болью читал строки, где она весьма критично отзывалась о Джэне – ведь он знал, как всегда любила она сына... Джон помнил Джэна наиболее отчетливо из всего того, что было связано с усадьбой Морлэнд. Он всегда обожал его, восхищался им – и чутье подсказывало ему, что дело весьма серьезно, раз уж тетя Нэн намекает, что между ними далеко не все благополучно... Может быть, это и побудило Джона откликнуться на ее настойчивые просьбы.

...Вокруг них бушевали ослепительные краски осени, сияющей всеми возможными оттенками золота – воздух был напоен неуловимым ароматом увядания, смешанным с дымком... Конь его, Кестрел, уже начал отращивать густой зимний мех. Как раз в это время Джон много лет тому назад прибыл сюда, чтобы искать руки гордячки Мэри... Он искоса глянул на Томаса, гарцующего на Соколе, – и сердце его сжалось одновременно от радости и печали, которая ничуть не ослабела: в свои восемнадцать Томас был копией своей юной матери в тот далекий день... Молодой князь с чеканным профилем, твердым подбородком и высокими скулами – он дочиста брился, как и его отец в юности, и кожа его была того самого нежно-золотистого оттенка, что и у Мэри – и глаза те же самые: широко расставленные, раскосые, чистые и серые, опушенные густыми и длинными ресницами... На нем были высокие кожаные сапоги, кожаная куртка, надетая специально для путешествия, а из-под бархатной шапочки выбивались светлые, мягкие волосы – ее волосы...

Томас был прекрасным наездником – и немудрено, ведь он научился сидеть в седле куда раньше, чем ходить, и вся его стройная, сильная фигура и крепкие руки были точь-в-точь, как у матери. Джону стоило повернуть голову, и он ясно видел призрак: живую Мэри, едущую бок о бок с ним... И все же это была не Мэри: Томас не был «князьком» – ну разве что внешне... В юноше чувствовалась какая-то легкость, поверхностность... Он был несколько ленив – обожал комфорт, праздность – и всеми силами избегал борьбы, усилий, стараний. Он согласился бы с чем угодно, лишь бы его не потревожили, принял бы как должное любое требование, лишь бы не пошевелить мозгами самостоятельно, смирился бы с чем угодно – только бы не бороться... Страстность, гордость и сила его матери умерли вместе с ней – и не возродятся уже никогда. Времена меняются, и здесь – последний оплот старого мира. Повсюду люди уже совсем не те, что прежде. Твердыня Перси, наконец, пала – в дикий и суровый край пришел новый порядок, насаждаемый королевской властью...

В юности Джона ходила поговорка, что на севере нет короля, кроме Перси. Теперь же поговаривали, что битва велась не столько за старую веру, сколько за прежние отношения между рабом и господином, за преданность лендлорду – и что битва проиграна, потому что старые времена ушли навсегда... Джон на всю жизнь запомнил слова, сказанные его названым отцом, когда тот уезжал, чтобы достойно встретить смерть. Теперь усадьба у Лисьего Холма стала последним оплотом старого мира – и Джон будет биться до последнего вздоха: теперь он, подобно Черному Виллу, видел крушение своего мира, а как жить по-новому, он просто не знал. Но Томас не станет королем после его смерти в этом маленьком королевстве: Томас – плоть от плоти нового мира...

Баллада, сложенная местным менестрелем на смерть Мэри, была, в сущности, плачем не только по ней, безвременно ушедшей, – но и по уходящим временам, и напоминала скорее плач по воину, павшему в бою:

О, Мэри Перси, дева красоты!

Окончен бренной жизни краткий срок:

В земле холодной опочила ты,

С мечом в руках и верным псом у ног…

Так пел бард. И мелодия зазвучала в ушах Джона под мерный стук подков – на мгновение Мэри казалась удивительно близкой, будто растворенная в этом текучем золоте, сиянии ярких гроздьев рябины, запахе дыма – и воплощенная в этом прекрасном юноше, гарцующем на белом коне... Но тут Томас, словно прочитав мысли отца, стал беспечно напевать себе под нос – и она снова растаяла, словно дымка, унеся с собой радость жизни...

Когда они уже приближались к цели своего путешествия, один из слуг подъехал к Джону и обеспокоенно прошептал:

– Там верховой, хозяин. Поглядите туда!

Сразу же насторожившись и напрягшись, напрочь позабыв, что он находится в цивилизованном мире, Джон положил руку на рукоять боевого меча. Но потом расхохотался и успокоился.

– Все в порядке, Джед, – там только один человек. И к тому же – это ведь Йоркшир, а не Ридсдейл. На нас никто не собирается нападать.

– Похоже, он поджидает нас, отец, – сказал Томас. – Может быть, его послали нам навстречу.

Они подъехали ближе. Человек сидел верхом на гнедом жеребце недалеко от маленькой рощицы, которая почему-то показалась Джону до боли знакомой, но почему – он так и не смог вспомнить. Конь был знатный, а сбруя богатая, да и по платью человек вовсе не походил на слугу. Это был мужчина средних лет, статный и, пожалуй, начинающий полнеть, в расшитом золотом кафтане и плотно облегающих бриджах. В его бороде уже кое-где блестела седина... Когда они подъехали ближе, человек произнес, указывая на рощицу:

– Это Харвуд. Тут мы и поймали лисенка. Я думал, что встреча здесь будет символичной.

Джон вонзил шпоры в бока Кестрела, смеясь тому, что не сразу узнал этого человека с бородой, напоминающей по цвету барсучий мех. Гнедой конь отпрянул, когда приблизился Кестрел, – и животные некоторое время гарцевали по опушке, прежде чем всадникам удалось, наконец, заключить друг друга в объятия.

– Джэн! Медвежонок! А я тебя не узнал!

– Большой Джон Морлэнд, добро пожаловать домой, наконец-то! Богом клянусь, до смерти рад тебя видеть! Я тут повсюду посты расставил, чтобы мне вовремя сообщили о твоем приближении. И вот ты появляешься чуть ли не с целой армией, словно какой-нибудь чужеземный король-завоеватель. А может, тебя короновали в Шотландии и поэтому ты едешь в сопровождении вооруженных воинов?

Джон хохотал, но в глазах его блестели слезы.

– Джэн, Джанни, я счастлив, что вновь вижу тебя! Странно, но когда я думал о тебе, то всегда представлял тебя таким, каким ты был тогда... Я напрочь позабыл, что люди меняются, что они стареют...

Джэн протянул руку и взъерошил светлую бороду Джона:

– Ты, наверное, хочешь, чтобы и у тебя появились благородные седины – так ты станешь еще солиднее. Но и без того перемен довольно, – добавил он с грустью, но тут же воодушевился: – Хотя достаточно и перемен к лучшему: вот, например, этот юный греческий бог рядом с тобой, должно быть, и есть твой сын Томас. Рад видеть тебя, мальчик, – твою руку!

Томас подъехал, улыбаясь, и склонился, пожимая руку Джэна – а тот придирчиво осмотрел юношу, словно пытаясь понять, каков он по характеру – затем дружески хлопнул его по плечу и вновь обратился к Джону:

– Ну-ка, братец, поехали – если хочешь, поезжай чуть впереди: мне надо кое о чем с тобой перемолвиться, пока мы не приехали домой.

Джон вопросительно взглянул на Джэна:

– Я подозревал, что неспроста ты встречаешь меня тут, один...

Джэн улыбнулся своей прежней хитрой улыбкой, обнажившей острые белые зубы:

– Я просто спал и видел, что ты едешь – дождаться не мог! И все дела!

Джон дал знак своим людям и Томасу поотстать от них немного, и после нескольких взбрыкиваний, сопровождаемых недовольным храпом, Кестрел соизволил, наконец, пойти бок о бок с гнедым жеребцом Джэна. Первым заговорил Джон:

– Полагаю, хочешь разъяснить мне положение дел в усадьбе Морлэнд.

Джэн кивнул:

– Последнее время нам всем непросто. У нас много серьезных перемен – в основном, печальных. Смерть твоего отца…

– Упокой Господь его душу, – отозвался Джон, осенив себя крестным знамением. Губы Джэна скривились в иронической ухмылке.

– Да, вот и еще перемена... Послушай, Джон, я знаю, что моя мать писала тебе – и теперь хочу рассказать тебе все сам. Кажется, все ополчились против меня и моей бедняжки Мэри. Одна из причин – то, что я изменил вере отцов. Но новая религия мне вполне по душе, и кажется мне истинной. Знаю, многих протестантов обвиняют в агрессивности, в том, что они всячески пытаются подмять католиков... Но я не таков, поверь, – и вовсе не собираюсь тебя переделывать или запрещать тебе верить в то, что кажется тебе истиной – но того же хочу и от тебя.

Джону стало неловко.

– Это не зависит от меня, Джэн. Я лишь следую учения Святой Матери Церкви и исполняю то, что велит священник...

– Вот в этом-то для меня и состоит главная трудность: я люблю думать самостоятельно. Но я хотел поговорить с тобой о другом – о наследстве Морлэндов.

– Да, конечно...

– Не знаю уж, что тебе там понаписала мать...

– Лишь то, что ты вознамерился отобрать усадьбу Морлэнд у законного наследника, – сухо ответил Джон.

– А это кто такой, интересно знать? – Джэн развернул коня и встал лицом к лицу с Джоном, глядя тому прямо в глаза: – Я не ночной тать, Джон! Тут царил хаос, дети один за другим покидали усадьбу. Ровным счетом некому было наследовать твоему отцу, кроме каких-то чужаков – вот мне и подумалось, что куда справедливее будет, если усадьба перейдет к моим детям, а не к какому-нибудь неженке-южанину, которому на все наплевать.

– А как же сын Джейн – Неемия, или как там его?

– Джейн и Иезекия не хотят, чтобы он становился наследником. Они хотят, чтобы он владел Шоузом – точно так же, как ты от всего сердца желаешь, чтобы усадьба у Лисьего Холма перешла к Томасу. Так кто же остается? Мой Николас – хороший мальчик, женат на Селии Баттс, и у них уже есть сын и наследник. Где же тут преступление?

Джон вопросительно глядел на Джэна:

– Но вот чего я совершенно не пойму – с какой стати тебе на ум взбрело, будто твой сын имеет право на наследство? Я знаю, что тетя Нэн в девичестве Морлэнд, но тебя усыновил Джеймс Чэпем, а вовсе не она...

Глаза Джэна беспокойно забегали, но он овладел собой:

– Когда в детстве я звал тебя братом, это были не пустые слова... Джон, я твой брат – твой старший брат. Я старший сын твоей матери.

Наступила тишина, нарушаемая лишь похрапыванием лошадей, щиплющих пожухлую траву, да звоном удил. Кестрел, вознамерившись дотянуться до какой-то особенно аппетитной на вид былинки, дернул головой – Джон автоматически натянул поводья, но тут же, вздохнув, спешился.

– Лучше тебе рассказать мне все начистоту, – сказал он. – Присядем-ка и потолкуем.

Он знаком велел одному из своих людей приглядеть за лошадьми. Потом они с Джэном сели на пригорке – и Джэн выложил Джону всю правду. Джон молча выслушал Джэна, ни на секунду не сводя странных своих глаз с его лица – а Томас, не слезая с седла и лишь вынув из стремян ноги, разминал затекшие мускулы и терялся в догадках: что могло в одночасье так опечалить этих двух взрослых? Старшие, как он уже успел понять, любят пользоваться некими странными категориями, например, честь, долг, добродетель, нравственность... Мир же Томаса был куда проще: в нем существовало деление лишь на «Приятное Для Томаса» – и, соответственно, «Неприятное Для Томаса».

Наконец, Джон со вздохом произнес:

– Я понял, что своего рода оправдание у тебя все-таки есть – хотя оно довольно странное и двусмысленное... И если бы впрямь никого не осталось – тогда твои дети вправе были бы унаследовать имущество Морлэндов. Но прямые наследники все же есть – если не Неемия, то дети Мэри. И есть еще Томас...

– Да... – Джэн задумался. – Есть еще Томас. А как ты мыслишь себе его будущее?

– Хочу, чтобы он возвратился со мной домой, к Лисьему Холму, и стал там хозяином, когда меня не станет. Но когда я умру, кто знает, что взбредет ему на ум? Знаешь, хватит разглагольствовать – поехали! В конце концов, я зверски проголодался.

Он встал и щелкнул пальцами, подзывая лошадь. Но Джэн перехватил его локоть и рывком развернул Джона лицом к себе.

– Что ты будешь делать? – спросил он тихо, но страстно. Джон с грустью посмотрел на него – и вновь с болью в сердце ощутил, что старый мир мертв, а те, кто населял его, ушли безвозвратно... Перед ним стоял совсем не тот Джэн, с которым он вместе вырос.

– В этом, как и во всем, я постараюсь поступить по справедливости. Большего я тебе обещать не могу.

Они вскочили в седла и поскакали вперед.

Все выглядело в точности как прежде – дом, меблировка, сады и парки, но совершившиеся перемены от этого воспринимались еще болезненнее. А вид тети Нэн, всегда такой красивой и элегантной, энергичной и властной хозяйки дома – а теперь морщинистой и скрюченной, прикованной к креслу, с лицом, носящим на себе отпечаток физических страданий, и к тому же старой, невероятно дряхлой, было снести всего труднее... Отец Джона лежал в могиле, сестра его Леттис тоже, домом заправляла чужестранка, Джин Гамильтон, а делами поместий ведал Джэн Чэпем под неусыпным взором его матери – ведь единственным наследником был шестилетний ребенок. Джон был горько опечален, расстроен – и к тому же чувствовал себя ограбленным. Усадьба Морлэнд – дом его детства, и связанные с ним ощущения смысла жизни, единства и неделимости семьи, канули в Лету... Ведь это был дом его горячо любимой матери – и вот, она снова умерла для него... Как отчаянно жалел Джон, что согласился приехать! И понимал, как прав был все эти годы, отказываясь навестить родню…

Томас же был в полнейшем восторге, и не понимал, отчего это отец не привозил его сюда прежде. Просторный дом, шикарная обстановка, изысканные яства, красивые, элегантные, благовоспитанные и благоухающие духами люди – все это так непохоже на темные, нечистые, с низкими потолками покои его родного дома, населенные смуглыми, частенько немытыми и грубыми людьми... А здесь слуг пруд пруди, и все они были отлично вышколены, стол великолепно сервирован, а смена блюд обставлялась с церемониальной торжественностью... Постель была мягка как пух, и в любой момент можно потребовать горячей ванны. Словом, он тотчас же понял, что попал в такое место, где куда больше «Приятного Для Томаса», нежели «Неприятного Для Томаса»...

Он приходил в восторг от всего. Скрюченная старуха, которую переносили с места на место в кресле, вовсе не испугала его: внутреннее чутье, унаследованное им от отца, сразу же подсказало ему, что она приветствует его пребывание здесь, втайне уважает его и хочет доставить ему максимум удовольствий. Сердце высокой и хмурой госпожи Гамильтон Томас вскоре совершенно завоевал, восхищаясь ее неукротимой энергией – а в пухленькой младшей госпоже Гамильтон он сразу же почуял родственную душу. Николас и Селия чересчур заняты были друг другом и детишками, живя в крошечном замкнутом мирке и с опаской поглядывая оттуда на обитателей большого мира. Был еще и Габриэль Чэпем, забавный и приятный на взгляд – Томас снискал его благосклонность, лишь похвалив фасон его шляпы. Джейн и Иезекия Морлэнды были чуть мрачноватыми, но добрыми людьми – ключом к их сердцам оказалась вежливая и спокойная беседа, а также изысканные манеры.

Были еще и некие озадачивающие Томаса «подводные течения» – но он не понимал, что происходит, и посему не позволял себе расстраиваться по этому поводу. К примеру, явно налицо был конфликт между старой леди и Джэном, который вроде был ей сыном... Оставаясь наедине, они цапались, словно кошки – но стоило Джэну поворотиться к ней спиной, глаза старой женщины устремлялись на него, полные грустной и нежной любви. Так, наверное, девушка смотрела бы на парня, с которым ей не судьба была обвенчаться...

Несколько странно вел себя Габриэль, окружавший всей мыслимой и немыслимой заботой юную Дуглас Гамильтон – но Томас вскоре обнаружил, что в сердце парня угнездилась нежная и глубокая привязанность к ее старшей сестрице Лесли. Это было странно для Томаса по крайней мере по двум причинам: во-первых, почему Габриэль не женится на своей избраннице, коль она незамужняя, и во-вторых, он просто представить себе не мог, как можно кого-то предпочесть Дуглас.

...Дуглас казалась юноше самым прелестным существом, которое когда-либо создал Господь со дня сотворения мира. Девушка поразила его с самого первого взгляда. Она была словно небожительница – до краев полная кипучей жизнью, вся словно натянутая струна арфы, звенящая от малейшего касания... Целыми днями в доме звенел ее счастливый голосок – казалось, она наслаждалась всем, что ее окружало – смеялась, болтала, пела... Она редко стояла на одном месте – если Дуглас не каталась верхом и не гуляла в парке, то она стремительно носилась по всем комнатам, играла или танцевала. Ее крошечные ножки будто и не касались грешной земли... Голосок ее был нежный и музыкальный – в нем всегда звенели искорки смеха. Фигурка ее, настолько грациозная, что любое движение девушки казалось танцевальным па, а личико было так поразительно красиво, что Томасу хотелось склониться перед ней и восхищаться – так, как отец его преклонял колени перед Пресвятой Девой в часовне...

Она, совершенно несомненно, была из разряда явлений «Приятных Для Томаса», и он изобретал всяческие способы, чтобы быть с ней или хотя бы поблизости от своей богини большую часть дня. И даже в часовне, когда глазки ее были устремлены на алтарь или же скромно потуплены, он не мог отвести от нее восхищенного взгляда. А найти повод быть с ней оказалось на удивление просто. Она обожала верховые прогулки – он был прекрасным наездником и предложил свои услуги девушке в качестве верного стремянного. Когда же она гуляла в саду, то он носил за ней ее корзинку или книжку – а она вверяла себя его неусыпным заботам, краснея от удовольствия. В доме, если девушка затевала какую-нибудь игру, он тотчас же вызывался составить ей компанию. Когда же она музицировала или пела, он мог лишь благоговейно внимать, что доставляло ей удовольствие. А когда начинались танцы, то она сама выбирала его в качестве партнера – ведь танцевал он лучше всех.

Габриэль, правда, оспаривал право на ее внимание у Томаса – но старая леди и старшая госпожа Гамильтон по каким-то непостижимым причинам были на стороне гостя. Они изыскивали повод всячески отвлечь Габриэля от Дуглас – и Томас заметил, что тот без видимого сопротивления отступил: ведь на самом деле сердце его было отдано другой... Томас не ломал голову, отчего с такой легкостью достиг цели. Он жил по крайне простым законам – а житейские сложности его просто-напросто не волновали. Того, что Нанетта и Джин явно желали помочь ему, а Дуглас наслаждалась его обществом, было для молодого человека вполне достаточно. И вот, когда погода начала портиться и отец спросил Томаса, готов ли тот ехать в обратный путь, юноша ответил:

– Я бы охотно остался здесь, отец... если ты не против.

Томас не думал, что отец этого захочет, и был приятно удивлен, когда Джон сказал:

– Я не могу оставаться здесь долее, я должен вернуться. Но если хочешь, можешь остаться тут на зиму – а весной я приеду за тобой. Если мы не отправимся тотчас же домой, то погода настолько испортится, что путешествие потеряет смысл.

– Тогда я остаюсь и – благодарю тебя, – ответил отцу Томас. До весны еще месяцы и месяцы. Вот когда она настанет – тогда он и задумается о дальнейшем.

– Он хочет остаться, – доложил Джон тете Нэн. Она улыбнулась с облегчением.

– Я знала, что так будет, – и все равно я рада. И пусть он остается не из честолюбия, а по совершенно другой причине... Остальное со временем придет.

– Я тебя предупреждал, – кисло заметил Джон. – Ведь говорил же я, что у парня ни на грош честолюбия... Его ничего не интересует, кроме удовольствий.

Нанетта протянула было скрюченную кисть, но отдернула руку, так и не коснувшись Джона. Она видеть не могла своих рук, изуродованных болезнью, узловатых, словно древесные корни. Джон сделал вид, что ничего не заметил.

– Ну-ну, Джон. Не грусти. Ничего плохого нет в том, что он остается – а толк выйти может... Его очевидно тянет к Дуглас: это доказывает, что он разбирается в том, что хорошо, а что плохо.

– Я не пойму, что она-то в нем находит!

– Он красивый парень, и всячески ее ублажает.

– Как и Габриэль, – уточнил Джон. Но Нанетта отрицательно покачала головой.

– Габриэль на самом деле втайне хочет, чтобы им восхищались. Он желает, чтобы Дуглас обмирала при виде его – а на ее долю остается лишь отраженный свет... К тому же Дуглас – умная девочка, а Габриэль – повеса. Нет, она не полюбит такого.

– Не полюбит? Ты намекаешь на то, что она может полюбить моего Томаса?

– Ты удивлен? Ну, а почему бы и нет – это будет решением всех проблем. Ну, Джон, что ты на это скажешь? Разве ты не хочешь, чтобы твой мальчик обвенчался с девочкой Леттис и обосновался тут? Ведь это его родной дом...

– Не знаю... – вздохнул Джон. – Я хотел, чтобы он унаследовал усадьбу у Лисьего Холма. Но он все-таки не ее сын...

– Наследник приехал в усадьбу Морлэнд, – ласково произнесла Нанетта, словно обращаясь не к Джону, а говоря сама с собой. – Человек предполагает, а Бог располагает... Дуглас волевая и сильная – ее честолюбия с лихвой хватит на обоих. Если они поженятся, Томас будет в надежных руках – а со временем и сам многое от нее переймет. Милость Господня неистощима – и порой он творит ее так, что нам, смертным, невдомек... Он рассеивает нас, словно семена – и собирает жатву. Во всем Его воля...

Джон устремил взор в окно, на небо, серое, как глаза ушедшей Мэри:

– А что будет со мной? Это так больно... Некому будет пролить бальзам на мои раны, успокоить мою душу... Мне слишком горько. Боюсь, если я утрачу Томаса, то во мне умрет все человеческое...

Нанетта изнывала от желания нежно обнять его, но усилием воли сдержала порыв своих изуродованных рук. Вместо этого она заговорила так ласково, как только могла:

– Все имеет смысл. Место Томаса здесь, а если твое место вдали отсюда, милость Господня найдет тебя и там. Молись, Джон. Ведь для того и дарована нам молитва Господня. Молись – и Господь не оставит тебя.

С тяжелым вздохом Джон опустился на колени перед старой женщиной, словно он так устал, что ноги отказывались повиноваться, обвил ее руками и положил голову ей на плечо. Какое-то время он безмолвствовал, затем поднял голову и улыбнулся.

– Ты столько для меня сделала... Мне так нужна твоя любовь.

Нанетта улыбнулась – и дряхлое лицо озарилось вдруг на мгновение светом былой красоты.

– Я очень стара. Единственное, что я могу еще – так это любить... Благослови тебя Господь, Джон. Возвращайся по весне, чтобы благословить сына на брак с Дуглас.

– Если я и приеду, то только чтобы повидать тебя.

– Но если меня здесь уже не будет – все равно приезжай.

Джон согласно кивнул – и она удовлетворенно улыбнулась.

На Рождество Томас и Дуглас обручились – и состоялись двухнедельные торжества по этому случаю, самые пышные за многие годы. Слуги с радостью суетились – ведь событие это обещало рассеять тучи, удручавшие прислугу не меньше, чем членов семьи... Они скребли, мыли, пекли и жарили с редким воодушевлением. Зал был украшен пучками остролиста, а над входом и окнами развесили ветви омелы, чтобы отогнать силы зла. Камины так жарко пылали, что даже собаки убрались подальше от огня. Воздух в доме был напоен ароматами жареного мяса и пирожков с пряностями – дети носились по всему дому, возбужденные праздничной атмосферой. Они объелись каштанами и яблоками так, что когда пришло время разучивать песни и примерять маски для карнавала, никто не был в силах ни шевельнуться, ни слова вымолвить...

Все были счастливы. Джейн и Иезекия, уверенные в том, что их обожаемый сын возвратится домой, перестали страшиться того, что мальчик воспитывается в усадьбе Морлэнд. С плеч Николаса и Селии также свалилось тяжкое бремя – наконец-то они смогут открыто наслаждаться жизнью и обществом друг друга, и им больше не будет казаться, что за их спиной шепчутся, осуждая за то, что они наложили лапу на чужое добро... Даже Джэн был доволен, что все так складывается – тем более что последнее время он чувствовал, будто его толкают на дурную дорожку, идти по которой сам он не имел желания... Но чего он больше всего хотел – так это примирения с матерью, которую любил и уважал. На Рождество, когда он явился к ней с подарком, он опустился перед ней на колени, обнял ее и сказал:

– Теперь все, что разделяло нас, исчезло. Мама... Скажи, что ты прощаешь меня – и дай мне свое благословение.

– Нет, это еще не все, сын мой. Остается еще вопрос веры...

Синие глаза Джэна устремились на мать – и она в который раз увидела, что он истинный Морлэнд по крови. Он заговорил:

– Здесь я не могу уступить тебе, мама. Но у тебя щедрое и доброе сердце. Ты не станешь осуждать меня за то, что я поступаю по совести – как, впрочем, и ты сама... Я верю в то, что для меня есть истина, – и ты тоже. Так ты благословишь меня?

Лицо Нанетты смягчилось.

– Знаешь, медвежонок, а вдруг разница между этими истинами не так уж и велика?.. И когда мы умрем, и сердца наши станут мудрее, не окажется ли, что мы просто называли одно и то же по-разному? Конечно же, я всем сердцем прощаю тебя – и да будет с тобой милость Господня и мое материнское благословение... – она поцеловала его в лоб. – Один Бог знает, как тосковала я по своему сыну с тех самых пор, как началась эта распря – а ведь ты мой сын, мой дорогой мальчик, которого я очень люблю. Джэн рассмеялся от счастья:

– Ах, какие же мы, смертные, глупцы! Как мы позволяем таким мелочам встать между нами? А теперь, мама, у нас будет самое счастливое Рождество – не считая того, самого первого в мире...

Так оно и было. И ничто не омрачало безмятежного счастья – Нанетта наслаждалась праздником как никогда в своей жизни: теперь исчез мучительный страх, что она умрет, так и не примирившись с сыном. А Джэн был совершенно прежний – его не видели таким уже многие, многие годы – он смеялся, шутил и забавлялся, как дитя... Он надел забавную маску, в которой, оправдывая свое прозвище, изображал медведя, преследуемого сворой псов Морлэндов – их изображали Дуглас, Томас, Неемия и близняшки. В конце концов, он оделил всех сладкими осенними яблоками—и они отстали от него, занявшись угощением. Нанетта смеялась вместе со всеми, то и дело крестясь украдкой, созерцая это безобразие и богохульство, но втайне старая женщина была уверена: за то, что делается любя, Бог не накажет...

Был и другой повод порадоваться. Нанетта немного беспокоилась – как отреагирует Габриэль на удачу соперника. И когда Джэн, танцуя, оказался неподалеку от нее, Нанетта шепнула, что счастлива видеть Габриэля, танцующего с Лесли и оказывающего девушке всяческие знаки внимания.

– Ну да, – отвечал Джэн. – А как изменилась девушка с тех пор, как приехала сюда! По-моему, забота о маленьком братце благотворно на нее подействовала. Да она стала просто хорошенькой!

– Она меньше ест и больше заботится о своей наружности, – добавила Нанетта с легкой ноткой удивления в голосе. – А вдруг Габриэль и вправду полюбит ее – в этом нет ничего невозможного…

В этот момент Томас, подошедший посмотреть, не пора ли вновь наполнить кубок Нанетты, услышав ее последние слова, расхохотался:

– Да он давным-давно влюблен! Он увивался вокруг Дуглас, лишь удрученный тем, что Лесли он совсем неинтересен... А теперь поглядите, поглядите-ка на этих голубков – чем не чета?

Джэн уставился на Томаса и рассмеялся:

– Так ты все заметил, хитрец? Ну и как ты думаешь, они поженятся?

– А что может этому помешать? – Томас был искренне удивлен: подобный исход для него представлялся несомненным.

– Она немного старше его, – размышляла вслух Нанетта, – но, пожалуй, это даже к лучшему. Ему отнюдь не повредит ее влияние. Удивительно лишь, как это он влюбился в нее...

– А может, пухленькие женщины в его вкусе, – безразлично обронил Томас и вернулся к гостям, оставив Нанетту и Джэна, которые от хохота держались за бока. Какая радость, думала Нанетта, вот так беспечно и радостно смеяться рядом с сыном, и без страха, уверенно смотреть в будущее – и знать, что она, наконец, может переложить на плечи молодых тяжкую ношу, которую несла все эти годы...

Ладони Джэна лежали на ее плечах, он склонился и на мгновение прижался щекой к ее щеке:

– Ты счастлива, мама? Что я еще могу для тебя сделать?

– Ничего, медвежонок. У меня есть все, чего только можно пожелать.

Февраль, месяц ее рождения, выдался морозным и сырым – самая неблагоприятная погода для стариков. Нанетта невыносимо страдала от болей в распухших суставах, и, что хуже, начала задыхаться – на следующий день после того, как ей исполнилось семьдесят девять лет, она не встала с кровати, лежала среди подушек и с трудом дышала. Казалось, в груди ее клокочет какая-то вязкая жижа. Джин безотлучно находилась при ней, делая все возможное – но чем она могла помочь? Разве что с жалостью глядеть, как борется эта мужественная женщина за каждый вздох…

На другой день Нанетте стало полегче, но когда Джин радостно завела речь о скором выздоровлении, старая леди покачала головой и с трудом произнесла: – Детка, мы обе все понимаем. Я хочу видеть Симона.

Умереть так и теперь было не так уж и плохо, размышляла Нанетта, ожидая капеллана и борясь с болью, но в полнейшем сознании. Она знала, что пора приготовиться... Свадьба детей планировалась не ранее апреля – и она знала, что не доживет... Но неожиданно она обнаружила, что это ее вовсе не печалит. Любопытство умерло раньше всех прочих чувств. Бремя снято с ее плеч – и Господь призывает ее к себе...

Настало время сказать все, что она хотела, – хотя говорить было трудно. Пришел час вручить бразды правления Джин, поговорить с Дуглас о долге и о той роли, что ей отвела судьба, о влиянии, которое она должна оказать на супруга... Настало время сказать последнее «прости» всем и каждому, вплоть до последнего слуги – и непременно заручиться прощением... И пора со всей печалью и любовью сказать «прощай» Джэну, который шутил сквозь слезы, душившие его, – губы его, прильнувшие к ее щеке, были мокры и солоны... Ее сын, ее сын во всем!

А когда все удалились, настало время помолиться вместе с Симоном – покаяться, распахнуть настежь сердце и получить прощение всех грехов перед дальней дорогой к Предвечному Отцу, подле которого обретет она покой. Мир снизошел на нее, словно на все ее раны пролился целебный бальзам – и вот уже боль отступила, и она смогла погрузиться в воспоминания и порадоваться напоследок. Перед глазами Нанетты проплывала вся ее бесконечно долгая жизнь, вся, до мельчайших подробностей, словно озаренная нездешним светом...

И она словно вплывала из темноты в этот сияющий небесный свет, все дальше на восток – а низко над горизонтом уже сияли первые звезды, неестественно-яркие. ...И он был уже здесь, тот единственный, к кому она стремилась всю свою долгую жизнь – его сильные руки протянуты к ней, его сердце до краев полно любовью... Да, это лицо Пола, и это его темные глаза – но руки, обнимающие ее и любовь, согревшая ее душу, не принадлежат смертному. Потому что в самом конце пути вся земная любовь сливается в одну, могучую и горячую – и вот душа ее уже в его объятиях: он любит ее и давно ждал…

 

Глава 20

Невзирая на всеобщую глубокую печаль по поводу кончины Нанетты и гибели Иезекии в море в марте того же года, венчание состоялось, как и было запланировано, в апреле. И это был двойной праздник – ведь обвенчались еще Габриэль и Лесли. Мэри была не слишком удовлетворена выбором Габриэля – ведь из-за повторного брака лорда Гамильтона Лесли оказалась бесприданницей, за исключением разве что скромного наследства, оставленного ей матерью. Нет, Мэри решительно не понимала причуды своего красавца-сына! Поначалу она пыталась переубедить его – а когда он с улыбкой выслушал ее горячую проповедь и оставил ее без внимания, Мэри приложила все усилия, чтобы уговорить Джэна запретить сыну этот брак – а в крайнем случае, пригрозить ему лишением наследства. Но с тех пор, как в усадьбе появился Томас и Джэн помирился с матерью, прежние горячие амбиции уступили место в его сердце безмятежному спокойствию – к тому же его куда больше интересовал Николас... Джэн твердо заявил Мэри, что не намерен ничего воспрещать Габриэлю – пусть женится на ком хочет.

– Лесли поможет ему остепениться, – прибавил он. – Я только рад, что он попал в хорошие руки. Повеса-сын всегда так дорого стоит...

У них с Мэри происходили бурные стычки, но Джэн непоколебимо стоял на своем – и Мэри ничего не оставалось, кроме как демонстративно отказаться танцевать на свадьбе... Потом она расхворалась и долгое время хандрила, принимая в огромных количествах какие-то пилюли и снадобья – но они не помогали, а лишь сделали ее раздражительной до невозможности. Через какое-то время после венчания молодых Мэри отчего-то стало очень трудно мочиться, она хирела на глазах – и уже в конце апреля ее не стало. Джэн был глубоко потрясен ее смертью – несмотря на то, что в последнее время они частенько ссорились, но он знал ее с детства, они вместе выросли, и Мэри была единственной женщиной, которую он любил и желал. Не согласись она когда-то пойти за него – возможно, он остался бы одиноким на всю жизнь...

Он потерянно бродил по дому, всюду ища ее, вслушиваясь в тишину и не улавливая звуков знакомого голоса... То и дело он ловил себя на абсурдной мысли: «Я должен сказать Мэри то-то и то-то...» или «Это развеселит Мэри...» Большая часть его существа умерла вместе с ней. Ее портрет в покоях Уотермилл-Хауса был украшен лавром и черными лентами – всякий раз, взглядывая на это властное, свежее и молодое лицо, Джэн чувствован укол совести и душевную боль: как мог он перечить ей, ссориться... Он страдал оттого, что теперь не мог ничем порадовать ее...

Уотермилл Хаус теперь был населен призраками, да и чересчур велик для него одного – и то, что он переехал в усадьбу Морлэнд, оставив Уотермилл Габриэлю и Лесли, устроило всех. Молодым нужно было собственное гнездышко, да к тому же Томас и Дуглас были рады, что с приездом Джэна есть кому наставить их на путь истинный в управлении поместьем. Да и Джэн мог теперь каждый день видеться с внуками. Позднее до него дошла горькая ирония судьбы – в конце концов он, его старший сын и его внуки поселились-таки в усадьбе Морлэнд. Мысль о том, что Пол смотрит на это с небес с укоризной, а Мэри с удовлетворением, заставила его криво усмехнуться…

Девятнадцатого ноября 1588 года королева распорядилась о торжественном благодарственном молебне по всей стране по случаю разгрома испанской армады. В усадьбе Морлэнд день этот отмечался с особой помпой – ведь именно тогда Дуглас объявила, что зачала. Она особенно радовалась еще и потому, что завидовала Селии, которая вновь была в положении – Дуглас уже начинала волноваться: как-никак она замужем с самого апреля! А на Рождество Лесли, запинаясь и мучительно краснея, сказала, что тоже беременна... Дети должны были появиться на свет в апреле, мае и июне 1589 года.

– Вот скоро и будет у нас полный дом ребятишек, да еще и малыш Роб, – говорил довольный Томас. – Я с радостью напишу обо всем отцу. Он обрадуется тому, что дом снова оживает...

Джин бросила на него странный взгляд: она прикусила язык, удержавшись от замечания, что после того, как Джейн увезла Неемию домой, в Шоуз, в детской огромной усадьбы будет лишь единственное дитя, носящее имя Морлэнд... Томас отписал Джону, приглашая его посетить усадьбу Морлэнд – Джон ответил ему, сообщив, что непременно прибудет, если позволят дела, как раз на крещение младенца, если, разумеется, оно совершено будет в лучших традициях католичества. Томас, верный себе, ни словом не обмолвился об этом Дуглас – к чему раньше времени тревожить ее? Вот когда ребенок родится, тогда и настанет время думать о крещении...

Тем временем в несвойственном ему приступе хозяйственной энергии, вызванном, скорее всего, предстоящим отцовством, Томас огородил участок земли недалеко от вересковых болот и объявил всем, что намеревается заняться разведением племенных лошадей. В этом сказалось его происхождение по материнской линии – в крови у северян было выращивание крупного скота, а овец они даже не воспринимали всерьез.

Дуглас, безмятежно счастливая от сознания своего положения, одобрительно улыбнулась, когда Томас изложил ей свой план. Она, как и он, выросла в краю, где занимались в основном лошадьми. Овец она тоже не жаловала.

– Ну, надеюсь, ты на этом сможешь заработать, мой дорогой скотовод, – ведь наш денежный ящик почти опустел...

Томас протянул руку и коснулся ее пальцев. Он вообще не мог пройти мимо Дуглас, не дотронувшись до нее или хотя бы не взглянув в ее прелестное лицо:

– У тебя будет золото, моя принцесса, – и драгоценности, и все самое лучшее, даже если мне для этого придется заняться алхимией!

Краем глаза Джэн заметил движение руки Джин – он решил, что она собирается осенить себя крестом, как всегда делала его мать при упоминании о магии. Но она всего лишь поправила выбившуюся из-под льняного чепца прядь... Джэн улыбнулся, укоряя себя. Те дни давно минули – дни, когда над людьми довлели предрассудки и суеверия. Но Джэн все же привык к истово верующим женщинам... К тому же его волновало то, что часовня заброшена, комната священника пустует, а Томас и Дуглас, похоже, и пальцем не шевельнут, чтобы найти нового капеллана... Он отметил про себя, что необходимо поговорить с ними об этом – в более подходящее время.

Пришла весна, и зеленые побеги, показавшись из-под земли, потянулись к солнцу, воздух звенел птичьими голосами и тут и там слышалось блеяние ягнят. А Томас, объезжая пастбища, подстрелил семейство лис и отвез шкурки меховщику в Стоунгейт, чтобы тот выделал их – он хотел, чтобы ко дню рождения младенца Дуглас получила в дар новую шубу... Три беременных женщины делались все тяжелее и неповоротливее – особенно отличилась малютка Селия: она была просто необъятна и еле передвигалась, а живот выпирал даже под широким бесформенным платьем. Да никакая другая одежда на нее уже не налезала...

Окончился долгий Великий пост, миновала Страстная неделя и настала Пасха – а уже в понедельник Селия почувствовала первые схватки и удалилась в верхние покои под присмотром опытных женщин: там все уже было готово к родам. А они были долгими и трудными – никто не мог остаться равнодушным к стонам и крикам боли, доносившимся сверху. Всегда спокойный и замкнутый Николас, казалось, еще глубже ушел в себя – он ходил по дому, словно загнанный зверь, всякий раз содрогаясь, когда слышался очередной вопль. Наконец, раздалось слабое мяуканье младенца – Николас подошел к лестнице, готовый подняться по первому же знаку, устремив глаза на закрытую дверь – точь-в-точь голодная собака у дверей кухни.

Но никто не звал его, а некоторое время спустя вновь замяукал ребенок – и вот ему уже вторит другой голосок... Близнецы? Сердце его радостно забилось, хотя он и страдал вместе с Селией – казалось, его терзала та же боль... Голосишки у детей были громкими – видимо, младенчики появились на свет крепкими и здоровыми. Он ждал, прижимая руки к колотящемуся сердцу...

А тем временем в верхних покоях повитуха пеленала второго ребенка, довольная настолько, будто сама только что родила:

– Ах, как славно, госпожа, – маленькая девочка, как раз под пару мальчику! Всегда хорошо, когда первым рождается мальчик – обычно они слабее девочек... Не сомневаюсь, что оба дитятка выживут, хвала Господу! Но вы, госпожа, были просто огромны, когда их носили! Ни еловом не солгу, никогда прежде не видела такого громадного живота – а ведь я стольких детишек приняла... Ну-ну, детка, не кричите. Ведь все уже позади...

– О, как мне больно! – Селия рыдала и металась на подушках. Вдруг она пронзительно вскрикнула, подтянув к животу колени и стараясь повернуться на бок. Джин обеспокоенно взглянула на повитуху и протянула руку, чтобы погладить Селию по волосам. Повитуха решительно уложила Селию как надобно.

– А ну-ка, цыпленочек, лягте как следует – это просто отходит послед. Сейчас вы от него освободитесь – и все будет хорошо, боль тотчас пройдет. Есть от чего шум поднимать – подумаешь, чуть-чуть больно!

– Нет-нет, вовсе не чуть-чуть! – выкрикнула в отчаянье Селия. Тело ее сводила судорога, она вся выгибалась... Потом застонала: – Мне больно, мне больно!

Повитуха нахмурилась, и, отведя руки Селии, принялась ощупывать ее живот. Джейн в волнении наблюдала за ней.

– Ну, что? – шепотом спросила она.

– Боже мой... госпожа... ума не приложу... Ничего похожего никогда прежде не видывала... По размеру живота можно подумать, что она должна еще родить... Ну-ну, дитя, ну-ну... – Но Селия снова отчаянно закричала. Она согнула в коленях ноги, упершись пятками в кровать, и снова вся выгнулась. Повивальная бабка оторопела: – Разрази меня гром, госпожа, если в животе нет еще одного малютки! Да за всю жизнь я не видела эдакого! Что? Но, хозяин, вам сюда никак нельзя! Сию же минуту вон отсюда! – Это Николас, потерявший, наконец, всякое терпение и взволнованный необъяснимыми криками боли, доносившимися сверху, ворвался в спальню. Но повитуха внушительным своим телом заслонила постель, на которой корчилась Селия, и Николас воззвал:

– Селия! Что случилось? Что с тобой?

Но Селию захлестнула волна такой боли, что она не отдавала себе отчета в происходящем. Она крикнула ему, рыдая:

– Это суд вершится надо мной – за то, что я предала веру отцов моих! Молись, Николас, молись за меня – Пресвятой Деве, Святой Анне и Святой Селии... А Пресвятой Деве пообещай, что я тотчас же приду в часовню и принесу богатые дары, если все обойдется! О-о-о-х! – Она содрогнулась от нового приступа острой боли, и повитуха вытолкала Николаса за дверь.

– Вы должны выйти, – твердо распорядилась она. – Здесь еще предстоит много поработать.

Ее настойчивость возымела действие.

– Я буду молиться, – в смятении проговорил он. – Сестра, не дайте ничему дурному случиться с ней! Ведь все будет хорошо, правда?

Но повитухе было уже не до него. Она взглядом приказала ему убираться.

– Да, Господи! Идите и молитесь, сэр, что угодно делайте – только выметайтесь!

Николас отправился прямиком в часовню. Он никогда не молился сразу нескольким святым, но с взволнованным сердцем и пересохшим ртом он преклонил колени перед алтарем и сложил молитвенно руки. Статуи святых были убраны – но алтарь был все еще покрыт чудесным покровом, вышитым руками давно умерших женщин семейства Морлэнд. Горела лампада. Николас попробовал молиться так, как об этом просила Селия, – но нужных слов не находил, и стал просто повторять:

– Господи... Умоляю тебя...

Третий младенец располагался неправильно, и Селия тщетно промучилась еще немало часов, а повитуха вся вспотела и раскраснелась, пытаясь извлечь тельце. Наконец, это удалось. Дитя родилось бездыханным, задушенное пуповиной – а измученная Селия истекала кровью, но была жива... Поскольку в поместье не было капеллана и некому было окрестить близнецов, через два дня их отвезли в ближайшую деревню, в храм Святого Стефана. Селию отнесли туда же на крытых носилках, чтобы мать присутствовала на церемонии крещения. Мнения по поводу целесообразности ее присутствия в храме разделились. Джин бешено сопротивлялась этому, по ее мнению, акту мракобесия. А на следующий день у Селии начался сильный жар, и через сутки ее не стало...

Дуглас и Лесли, обе ожидающие рождения первенцев, рыдая, прижались друг к другу.

– О, мне вполне хватит одного ребеночка – я хочу, чтобы были живы оба, и он, и я... – говорила Лесли. – О, Боже, как мне страшно!

– Мне тоже, – прошептала Дуглас, еще крепче прижимаясь к сестре. Но внутри у нее все похолодело. Она мучительно думала: если это и впрямь кара Господня, то не падет ли она и на ее голову?

На Пасху труппа лорда Говендена играла «Мавра и Пусуллу» в театрике «Солнце», что располагался подле одноименной таверны. Этот театр был выстроен совсем недавно на южном берегу как раз напротив Блэк-фрайарза, около лодочной переправы – искателям удовольствий из пуританского Лондона легче легкого было добраться сюда. Пьеса привлекала зрителей, и актеры довольно потирали руки – наконец-то их тощие кошельки наполнятся звонкой монетой! Прошлый сезон оказался на редкость неудачен: труппа вложила всю наличность в строительство театра, нажив лишь неприятности – придворный церемониймейстер возмутился, театр закрыли на полтора месяца, а труппу жестоко оштрафовали. Актеры считали, что им крупно повезло: их могли бы засадить и в темницу... Теперь же все нанятые исполнители и ученики свистели в кулак, да и владельцы труппы подтянули пояса потуже...

Но «Мавр» должен был поправить дело, а причин успеха было сразу несколько: во-первых, сцена гибели Пусуллы – ее не просто обезглавливают, а еще и выносят на подносе отсеченную голову... А потом и самого Мавра зверски убивают отец и брат погибшей – а он, обороняясь, наносит им тяжкие раны. В общем, для этой сцены ежедневно труппе требовалось два ведра овечьей крови, доставляемой с ближайшей фермы.

Другой причиной успеха был исполнитель главной женской роли. Второй сын Вильяма, Вилл-младший, в двенадцать лет затмил своего старшего брата Амброза. Играя Пусуллу, в сцене казни он издавал такой пронзительный вопль, что поговаривали, будто леди на галерке, заслышав его, тотчас же падают без чувств. Пятнадцатилетний Амброз исполнял роль брата героини. У него сломался голос, и женщин играть он больше не мог – и тем не менее у него был прекрасный тенор, что снискало ему успех у слабого пола... В общем, Амброз вполне утешился, уступив брату женские роли.

Помимо Амброза и Вилла, в семье теперь был еще один сын, Роуланд – ребенок третьей жены Вильяма, Джилл Хупер, – Вильям подобрал ее в таверне несколько лет назад и женился на ней для того, чтобы было кому присмотреть за ребятишками. Роуланду минуло только шесть лет – но он уже играл роль младшей сестрицы Пусуллы, а в других сценах появлялся на подмостках в облике пажа.

Даже дочерей Вильям приспособил к делу. Разумеется, на сцене появляться они не могли – но участвовали в представлении, играя на гобое, лире и барабанах за сценой. Сюзан уже исполнилось четырнадцать – она стала необыкновенно хорошенькой, и более заботливому отцу доставляла бы немало хлопот... Тринадцатилетняя Мэри обладала на удивление сильным характером – даже Джилл спрашивала у нее совета прежде, чем что-либо предпринять, и всегда считалась с мнением девочки. Джилл была добросердечной, нежной и беспомощной женщиной – на самом деле не кто иной, как Мэри была хозяйкой и руководительницей в семье. Она следила, чтобы все были вовремя накормлены, стирала и штопала одежду, и чтобы малыш Роуланд вовремя ложился в кровать вместо того, чтобы сидеть под столом в пивной, потягивать эль, словно взрослый, и даже курить табак – ребенка потом сильно тошнило...

Но несмотря ни на что семья была очень сплоченной и все любили друг друга. Амброз был верным оруженосцем Мэри – они сообща наставляли на путь истинный Джилл, защищали Сюзан, подбадривали Вилла, пытались воспитывать Роуланда, и при этом обожали отца, гладя на него как на бога... Вильям же, будучи созданием из совершенно другого мира, любил всех одинаково, снисходя к ним из эмпирей духа... Не он, а Амброз разгонял молодых людей, увивавшихся, словно весенние псы, вокруг разрумянившейся Сюзан... Именно Амброз следил, чтобы костюм отца был в порядке перед выходом на сцену – а Мэри тем временем вовремя напоминала Джилл, что пора бы убраться в комнатах, которые они занимали в гостинице, и сходить на базар за куском баранины на ужин отцу и мальчикам...

В Светлое Воскресенье спектакля не было. Мэри, выйдя из дальней комнаты, где спала вместе с Сюзан и Роуландом, увидела, что отец сидит за столиком у окна и пишет. Увидев его впалые побледневшие щеки, покрытые щетиной, и круги под глазами, она поняла, что он так и не ложился...

– Ох, отец, – она подошла к нему, наступая на обрывки бумаги, разбросанные по полу. – Поглядите-ка на себя! На что вы годны, после того как просидели ночь напролет над этой чепухой!

Вильям повернулся, будто очнувшись от звука ее голоса, и на губах его появилась слабая улыбка:

– Ах, это ты, дитя? Как, уже утро? Знаешь, я даже не помню, спал я и видел сон или же просидел всю ночь с пером в руках: у меня в ушах звучала дивная гармония…

– Ах, папа, снова музыка! – воскликнула Мэри. – Что проку нам от твоей музыки? Тебе ведь не платят ни гроша сверх обычной платы за песни, что звучат в спектаклях – а продавать их ты оказываешься наотрез... Роуланду позарез нужны новые чулки – мы с Джилл только и делаем, что штопаем их, на них уже живого места нет! К тому же мальчик ужасно быстро растет – я вечером снимаю с него чулки и боюсь, что утром он в них уже не влезет! А в Кэмбервелле завтра ярмарка – ты ведь обещал, что мы все вместе туда поедем! Надо ведь что-то купить, а то какая же это ярмарка... К тому же, пешком туда далековато – нужно нанять повозку, и много чего еще надо... Я не говорю уже о том, что нужно умудриться заплатить за жилье – а цены на говядину, от них с ума сойти можно! У нас на столе и баранина-то не каждый день... А ты тут рассуждаешь о гармонии!

Глаза Вильяма с нежностью и гордостью устремились на смелую девочку: она чистенькая и свежая, словно весенний первоцвет... Белье и воротнички у нее всегда белоснежные и наглаженные, и казались совсем новыми, красное шерстяное платьице и черный корсаж опрятны и скромны – но было заметно, что девочке не чуждо кокетство: она приколола на грудь белую розочку, сорванную с куста на задворках таверны...

У Вильяма защемило сердце – он вдруг вспомнил свою мать, разодетую в шелка и бархат, с ниткой бесценного черного жемчуга на шее... Тельце его дочери никогда не знало ласки нежного шелка – но сейчас она бесстрашно нападала на него, прося вовсе не нарядов и безделушек, а новых чулок для Роуланда...

– Ах, Мэри, птичка моя, будь ты мальчиком – какие прекрасные роли ты могла бы играть! – сказал он. Мэри взглянула на отца с раздражением. Когда он становился сентиментален и употреблял нежные словечки времен своей юности, Мэри знала по опыту, что это значит: отец переставал слушать.

– Нынче Светлое Христово Воскресенье, отец, – и мы всей семьей идем в церковь. Извольте умыться и побриться, наденьте свои новые бриджи. А теперь идите, растолкайте-ка Джилл и велите ей развести огонь – а я тем временем подниму Роуланда и одену его. Вы опять вчера вечером не углядели за ним, он насосался пива – сами знаете, после такого он утром ничего не соображает... – заметила девочка с укоризной. За пологом кровати завозился Амброз, и показалась его взлохмаченная голова: – «Время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей...» Христос Воскресе, сестрица!

Мэри, не удостоив брата ответом и бросив на отца еще один укоризненный взгляд, удалилась в дальнюю комнату, чтобы разбудить малолетнего пропойцу-братца. Через час все собрались внизу, одетые в самое лучшее и готовые идти в церковь через мост – все, за исключением Вильяма. Когда зазвонили к заутрене, а он так и не спустился, Амброз пошел искать его – и вернулся с известием, что кто-то из слуг видел, как полчаса назад он удалялся в направлении, противоположном храму...

– Он был без шляпы и шел, размахивая руками... – добавил Амброз. – А вы знаете, что это означает.

Да, это всем было известно.

– Мне бы следовало это предвидеть, когда я утром увидела, что он провел бессонную ночь, – с досадой сказала Мэри. – Что же, ждать его нет никакого смысла – когда его посещает Муза, он может пробродить так день напролет... Ах, почему ты не следишь за ним, Джилл? Ведь он как-никак твой муж!

Джилл сделала отчаянный жест – она не имела на Вильяма ровным счетом никакого влияния...

– Давайте тронемся в путь! – нетерпеливо сказал Вилл. – Не хотим же мы, в самом деле, снова опоздать!

– Да, пойдемте, – спохватилась Мэри. – Как это все-таки дурно с его стороны! Будто он не знает, что за непосещение службы его могут оштрафовать!

– Может быть, никто ничего не заметит, – равнодушно отозвалась Сюзан. Но Мэри покачала головой.

– Отец – слишком заметная фигура. Все обратят внимание на то, что его нет...

...Вильям шел по густой траве вдоль берега – его чулки и туфли насквозь промокли от росы. Он машинально отмечал прелесть первых ирисов и златоцветника, расцветших словно в честь праздника, и стыдливые изысканные примулы в обрамлении плотных зеленых листьев, и россыпи мать-и-мачехи, и первые нежные листочки на старых каштанах, и снующих взад-вперед весенних пташек, собирающих мох и веточки для гнезд... Река уже вскрылась, и в волнах мелькали уносимые течением ветки и пучки темных водорослей... Два лебедя настороженно наблюдали за человеком с безопасного расстояния, борясь с течением сильными ударами черных лапок...

Но мысли его заняты были иным. В ушах у него звучала музыка – та же музыка, что и ночью: именно она и гнала его прочь от дома, ведь усидеть на месте в лихорадке творчества было не в его силах... Вильям пересек Лондонский мост – и даже не заметил этого, и углубился в дебри узких и запутанных улочек. Под ногами хрустели капустные листья и хлюпала навозная жижа, но и этого он не замечал... Люди вокруг двигались почему-то в том же направлении, и он предоставил толпе нести себя – ведь это не требовало усилий...

Он поднялся по высоким ступеням – и оказался в каком-то помещении. Понял он это, лишь когда солнце перестало светить ему в глаза. Он присел на скамью, потому что подвернулось местечко, впервые, будто очнувшись, огляделся – и обнаружил, что оказался в церкви. В следующее мгновение он понял, что это за храм – это был Собор Святого Павла. Вильям перестал хмуриться, и лицо его озарила улыбка. В конце концов, он добрался-таки до церкви – малышка Мэри будет довольна!

Храм был крестообразной формы, а в темных углах его будто бы мелькали тени всех тех, кто молился здесь когда-то – тысяч и тысяч усопших... Вильям поднял голову вверх, втягивая ноздрями знакомый с детства запах... Это успокоило его. Зазвучал хор – это был прекрасный и торжественный псалом. Вильям оцепенел – внутри него словно открылся колодец тишины: звенящее многоголосье певчих мало-помалу заполняло эту пустоту. Звуки лились расплавленным серебром, и вот уже он переполнен ими до краев, и не может вместить больше... Он судорожно прижал к груди руки: ему казалось, что он умирает – столь странным и прекрасным было охватившее его чувство...

Это была Истина, это был Свет, это было Озарение! Вильям был в таком благоговейном восторге, что совершенно не замечал, что творится вокруг – для него существовала лишь эта сладкая боль, словно душа стала слишком велика для бренной плоти и стремилась вырваться наружу из темницы, вознестись к свету—и той всеобъемлющей Тишине, что и была сердцем Музыки... Как странно, как противоестественно—в сердце Музыки – Тишина... А в сердце Тишины – Музыка?! Да, это именно то, чего искал он все эти годы – и вот Оно!

...Литания, да конечно же, Литания! Так вот отчего все те песни и баллады, которые он до сих пор сочинял, вызывали у него досаду! Вот отчего его подташнивало, словно он объелся бараньего жира! Литания – вот единственная Истина, единственная настоящая музыка! И вот для чего создан он, Вильям Морлэнд, актер Вилл Шоу – чтобы донести до людей свет Славы Божьей! Так вот для чего дарован ему Господом его талант! Сейчас это казалось Вильяму настолько очевидным – смешно, как это он раньше ничего не понимал, блуждая во тьме...

Когда служба закончилась и толпа вновь вынесла его на свет, он без сил опустился прямо на ступеньки, поднял глаза к небу, улыбаясь полубезумной, лунатической улыбкой – он не хотел никуда идти отсюда, не хотел возвращаться к привычной суете...

Вильям не впервые внезапно покидал дом – но никогда прежде он не отсутствовал так долго. Когда же он не воротился в воскресенье вечером, Джилл вполне уверилась, что его нет в живых, а Мэри считала, что его схватила стража и он в тюрьме... Полдюжины людей с фонарями проискали его весь вечер, но далеко уходить от гостиницы они не отваживались, а уж о том, чтобы пересечь реку ночью, и не помышляли. Утром поиски решили было возобновить, но Мэри заявила твердо:

– Мы едем на ярмарку. Мы так давно собирались.

– И оставим бедного папу? – спросила Сюзан. – Он мертв – я знаю, он мертв! – ревела Сюзан. Но Мэри оставалась непоколебимой.

– Либо он вернется сам, либо мы что-то о нем узнаем. Не вижу смысла сидеть здесь.

– Какая же ты бессердечная, жестокая девочка! – воскликнула, всплеснув руками, Сюзан. – Тебе нет до бедного отца ровным счетом никакого дела!

Но Амброз, сочувственно взирающий на сестру, понимал все. Она была взволнована не меньше всех прочих – а, пожалуй, и более, нежели Джилл или Сюзан: ведь она была куда умнее. Он положил руку на ее плечо жестом защитника.

– Оставь, Джилл. Она совершенно права. Отец вернется, когда сочтет нужным, – а я тоже не имею желания проворонить ярмарку. Я слыхал, там будут циркачи – говорят, потрясающие гимнасты, и еще факир, глотающий огонь... и человек с тремя ногами...

– Я хочу на ярмарку! – взвизгнул Роуланд.

– И я, и я! – подхватил Вилл.

– Вот и славно, – быстро сказал Амброз. – Давайте-ка собираться. Как следует умойтесь, получше оденьтесь – не забудьте новые чулки... И быстренько! А ты, Джилл, помоги-ка Мэри приготовить еду в дорогу – хлеба и холодного мяса будет вполне довольно.

Так Амброз с помощью Мэри подгонял домашних, и к семи часам они уже сидели в повозке вместе с еще одним семейством, направляясь в Кэмбервелл.

...А беглец Вильям, хранимый небом, как все те, кто свою жизнь ни в грош не ставят, не был ни убит, ни схвачен стражей... Он сладко проспал ночь во дворе у храма, а когда явилась ночная стража с фонарями на длинных шестах, он просто прикрыл лицо рукавом – и стражники прошли мимо, не заметив его. С первым лучом солнца он поднялся и вошел в храм, где начиналась утренняя служба. Он оставался там весь день, прослушал все дневные службы – а к шести часам вдруг с удивлением осознал, что голоден и очень соскучился по семье. Ему захотелось вернуться в гостиницу «Солнце», досыта наесться и рассказать домашним о чуде, которое с ним произошло, – а потом добраться до своего столика у окна, и писать, писать, писать... Он ощущал небывалый прилив энергии и счастья – это было так непохоже на его обычную полудрему. Он жадно вдохнул прохладный вечерний воздух и направился домой.

...Семья его тем временем ехала домой с ярмарки. Повозку сильно встряхивало на ухабах, и приходилось хвататься друг за дружку и за борта, чтобы не вывалиться – но это никого не печалило. Счастливые, перемазанные, сытые и уставшие, они не чаяли добраться домой и упасть в постель после этого бесконечного дня, полного удовольствий... Перед их глазами проплывали картины этого чудесного дня. Они глазели на цирковых уродцев, любовались гимнастами, с восхищением наблюдали, как факир глотает огонь, а акробат шагает по проволоке, аплодировали музыкантам, плясали до упаду, лакомились горячими пончиками, которые поджаривали тут же у них на глазах на жаровне – у них ныли ноги, бока покалывало от смеха, а головы сладко кружились...

Повозка медленно двигалась, полусонная кобыла еле передвигала ноги, а возница время от времени подхлестывал ее вожжами, но больше по привычке – он и не ожидал, что это возымеет действие... Люди сидели, привалившись друг к дружке или к бортам повозки, со слипающимися глазами. Темнело – они уехали с ярмарки куда позже, чем намеревались – и делалось свежо, а кобыла двигалась с каждым шагом все медленнее... Но путешественников это нимало не волновало – как, впрочем, и то, что кусты на обочинах так темны и густы...

Все произошло молниеносно. Из кустов стремительно выскочил человек и остановился прямо перед мордой полусонной клячи – она даже всхрапнула, и тут же раздалось жалобное ржание: разбойник перерезал ей горло огромным кинжалом, жутко блеснувшим в полутьме. Лошадь осела на землю, а повозка опрокинулась – люди посыпались наземь. Тем временем из темноты появились еще двое устрашающего вида людей – они были худые и заросшие, и явно голодные.

– А ну-ка, добрые люди, выворачивайте кошельки! Быстрее, быстрее! И сережки, госпожа, и вообще все, что есть у вас ценного! Быстро отдавайте все – а не то мы возьмем сами!

Ошеломленные и перепуганные, они переглядывались, от ужаса не в силах пошевелиться и выполнить просимое. Разбойник продолжал понукать их, уже раздраженно – а из кустов показалось еще несколько теней...

– Вы что – заснули там, что ли? Видно, придется вам пособить. А ну-ка, все сюда, сейчас же – посмотрим, что там у вас есть. Подходите – Богом клянусь, если мы сами подойдем, будет куда хуже!

Путешественники пугливо сползли с поверженной повозки и боязливо приблизились к разбойникам – все, кроме возницы: он сидел в дорожной пыли возле упавшей лошади и, всхлипывая, поглаживал ее седую голову. Разбойники грубо схватили людей и принялись обыскивать, отбирая кошельки и мало-мальски ценные пожитки. Кто-то робко попытался воспротивиться, но кинжал, приставленный к горлу, оказался очень мощным аргументом.

– Клянусь Богом, мы нарвались на бедняков, Мак, – правда, правда! Тем быстрее мы с этим покончим. Срезай кошель, Билл, – не жди, пока малый его отвяжет! Погодите-ка, а это что за штучка?

Сюзан спрыгнула с повозки, и чуть было не упала, споткнувшись – атаман грубо подхватил ее и рывком поставил на ноги. Щеки девушки были розовыми, волосы чуть растрепались, а в кудряшках запутались цветочки – подарок молодого человека, с которым она плясала на ярмарке. Она в ужасе глядела на разбойника, не в силах отвести взгляд. Он гадко ухмыльнулся:

– Богом клянусь, чудо что за милашка! – Он засопел. Амброз рванулся на помощь, но двое других воров скрутили ему руки. – Спокойно, парнишка, а не то отрежу тебе нос! Джед, ты закончил? Тогда убираемся. Спасибо, люди добрые, за вашу щедрость. Будем поминать вас в молитвах... Убирайтесь! Нет, девочка моя, к тебе это не относится, – грубо дернул он Сюзан за рукав. – Ты мне очень уж приглянулась. Мы забираем тебя с собой.

При этих словах вперед рванулись уже и Амброз, и Вилл – но тщетно. Последовала короткая борьба – и Джилл взвизгнула, увидев, что Вилл падает – один из разбойников шарахнул его камнем по голове. Мэри кинулась бежать, но ее рывком швырнули на землю, а Амброз со сдавленным криком упал на колени, схватившись за грудь, куда угодил кинжал. Больше никто не двигался – и разбойники исчезли в кустах, уводя с собой Сюзан – вернее, унося ее, потерявшую сознание, перекинутую через плечо главаря... Все было кончено. Мэри подползла к Амброзу и отняла его руку от раны:

– Крови как из резаного поросенка... Тебя сильно задели?

– Больно, – прохрипел он. – Но, думаю, рана неглубока. Быстрее, за ними! Отдал бы все на свете за фонарь! Лошадь мертва?

– Погоди, я гляну, что там с Биллом. – Мэри поднялась на ноги. Он уже начал приходить в себя. Со стоном присел и пробормотал:

– Моя голова... Что случилось?

Мэри повернула его голову – на лбу зияла глубокая рана, которая очень сильно кровоточила, и лицо превратилось в ужасную кровавую маску.

– Они ударили тебя камнем. И взяли Сюзан, – объяснила Мэри. Вилл попытался было подняться, но со стоном осел на землю.

– Голова кружится... – пробормотал он.

– Амброз, не ходи один – они тебя убьют! – вскрикнула Мэри, увидав, что брат решительно направился к кустам. Она с презрением глядела на остальных мужчин, застывших в оцепенении: – Да помогите же ему, вы!

Возница вдруг выступил вперед, лицо его было залито слезами и сведено судорогой злобы:

– Они убили мою старушку Мэйфлауэр. Я иду с тобой, парень.

– Тогда скорее, во имя Господа! – отчаянно крикнул Амброз, и они углубились в кустарник – за ними, чуть поколебавшись, последовали еще двое мужчин. Вилл снова попробовал встать – но его вырвало. Джилл, будто очнувшись, схватила Роуланда, попытавшегося последовать за ушедшими.

– Иди, Мэри, – сказала Джилл. – Я останусь и присмотрю за этими... Иди же!

Разбойники наверняка не успели уйти далеко – но темнота уже скрыла их. Миновав кусты, преследователи вступили на топкую, болотистую луговину, ведущую к реке, берега которой заросли ивняком и осокой. На такой земле не оставалось следов, и непонятно было, в каком направлении скрылись разбойники. Но вблизи виднелся лесок – там, скорее всего, и скрылись злодеи. Преследователи копошились в сгущающейся темноте, время от времени окликая друг дружку и зовя Сюзан – на случай, если она еще недалеко. Продираясь через прибрежные заросли, они обнаружили место, где трава была смята, а сучья переломаны – видимо, это были следы борьбы. Здесь, в зарослях папоротника, они и нашли ее – девушка лежала у самой воды, закинув одну руку за голову... Ее голые обнаженные ноги матово светились в темноте, а голова была странно повернута набок. Между приоткрытыми губами виднелись жемчужно-белые зубки... Со стороны казалось, будто вокруг шейки Сюзан обмотан темный шарф, и когда Амброз, задыхаясь от волнения, опустился на колени и попытался повернуть ее лицом к себе, голова чуть было не осталась у него в руках – горло Сюзан было перерезано от уха до уха…

Недалеко от дома им повстречалась группа людей с фонарями, предводительствуемых Вильямом – вернувшись домой к ночи и обнаружив, что его семья неизвестно где, он чуть было с ума не сошел. Все знали, что они уехали на ярмарку, и в конце концов ему удалось собрать дюжину мужчин, которые согласились пройти хотя бы полпути до проезжей дороги – отойдя всего на милю, они нашли пропавших. Это было душераздирающее зрелище – кучка измученных, грязных, заплаканных и перепачканных кровью людей, волочивших на себе повозку, на которой лежал завернутый в плащ труп Сюзан. Вилл, которому волей-неволей пришлось ехать – идти он просто не мог, – все время пытался отвести взгляд от этого страшного груза...

Они настолько измучились, что даже не могли говорить – из них приходилось вытягивать слово за словом чуть ли не клещами, и, когда они дотащились до таверны, их все еще продолжали расспрашивать. А тем временем женщины перевязывали раны Амброза и Вилла и бережно укладывали на постель тело Сюзан. До Вильяма весь ужас случившегося дошел позднее, когда дом уже угомонился – все спали мертвецким сном после пережитого... Он же не мог спать – лишь молча сидел над телом дочери, обуреваемый таким горем, что даже плакать не мог...

...Да, он восхищался Мэри – но Сюзан любил по-особому, так, как мужчина обычно любит свое первое дитя: нежно и горячо. Она всегда была покорна, добра и работяща – а в последнее время стала еще и настоящей красавицей. Он ожидал, что вскоре какой-нибудь дюжий малый, смущаясь и краснея, попросит у него ее руки – и был внутренне готов отдать свою девочку: он грустил бы, осознавая при этом неизбежность случившегося... Умри она от оспы или лихорадки, он оплакивал бы ее – но это была такая страшная смерть, что слезы просто не приходили... Он словно видел собственными глазами ее последние мгновения – как она боролась, но была побеждена, а потом над ней грязно надругались и умертвили... И хоть она уже была мертва, казалось, что ужас, который она испытала, витает в воздухе.

И он виноват в этом. Он должен был быть там, с ней, защитить ее – вместо того, чтобы шляться в Лондон в поисках удовольствий для себя самого... Он сам должен был отвезти семью на ярмарку, он сам должен был проследить, чтобы они засветло добрались до дому – он должен был быть там, там – вооруженный мечом, как глава семьи, и уберечь их! Он пренебрег своим долгом – и Сюзан, милая и нежная девочка, его Сюзан – заплатила за это сполна... Он закрыл лицо руками. Он не ел уже двое суток, был измучен и хотя не мог спать, но, видимо, все же задремал на какое-то краткое мгновение – потому что услышал голос:

– Отец... – По спине Вильяма побежали мурашки. Это голос Сюзан. Она вернулась, чтобы проститься! Все суеверия его предков, столь тщательно скрываемые под маской образованного и современного человека, всколыхнулись в его душе. Медленно отнял он руки от лица и поднял голову.

У самой двери, озаренная неверным светом мерцающей свечи, стояла женская фигура в белом. Вильям почувствовал, как волосы зашевелились у него на голове. Огонек свечи мигнул от сквозняка, и голос Мэри произнес:

– Отец!

Вильям перевел дух. Мертвая лежала спокойно – а голоса у Мэри и Сюзан всегда были похожи...

– Я пришла, чтобы побыть с тобой – и с ней. Ты устал? У тебя такой вид, точно ты не спал неделю. Ты так и не сказал нам, где пропадал... Дай-ка я поправлю свечные фитили – о, одна уже почти догорела... Наверное, дует из окна.

С этими словами она ходила взад-вперед по комнате, делая невеликие, но важные дела – Вильям понимал, что девочка старается всеми силами его успокоить, и с нежностью смотрел на дочь. Какое спокойное чувство уверенности исходит от нее! Потом она подошла, остановилась перед ним, чуть склонив набок головку и нежно глядя на отца – он знал, что этому ребенку всего тринадцать, и не верил в это...

– Пришла пожурить меня, детка? – выговорил он наконец. Она отвела со лба непокорную прядь.

– Нет, отец. Просто хочу побыть с тобой. Вильям содрогнулся:

– Мэри, любимая моя девочка, казни меня, проклинай, говори самые ужасные слова, какие знаешь, – я все это заслужил. Но не будь со мной так добра! У меня разрывается сердце!

Она присела рядом с ним и устремила долгий взгляд на тело сестры, обернутое в белый саван. Руки мертвой были сложены на груди и перевязаны тесемочкой, чтобы они не меняли положения по мере окоченения – а вокруг шеи обмотано белое полотенце, чтобы удержать голову на месте. Мэри глядела именно на это полотенце – и еще на тесемочку: это помогало не думать о самой Сюзан. Ведь это тело – вовсе не Сюзан: она теперь там, где ее душа, словно белый голубь, несется к престолу Всевышнего... Но если не считать тесемки и полотенца, то она совсем как живая – кажется, вот-вот встанет и подойдет к ним.

– Я не могу проклинать тебя, – сказала она наконец. – Ты не виновен ни в чем. Она ушла к Господу нашему, отец, – и мы не должны звать ее назад, как бы нам этого ни хотелось. Я боюсь только...

– Чего, детка?

– Что она станет являться нам, – прошептала Мэри боязливо. Вильям непроизвольно перекрестился, сам не понимая, что делает... – Говорят, – продолжала Мэри, – что души женщин, умерших так, не могут обрести покоя, пока не покарают их убийцу. А мы не знаем даже, кто он...

Вильям ничего не отвечал. Он не мог успокоить Мэри – потому, что думал о том же. Он попытался подумать о другом – но ничего не шло на ум, кроме того, что он пережил тогда, в воскресенье, в храме – об этом он и рассказал ей. Она выслушала его с таким вниманием, что он поразился.

– Ты ведь всегда считала, что моя музыка – не самое важное в жизни, правда? – спросил он.

– Да, – просто ответила она.

– Но ведь наша жизнь – это не только вот эта плоть. – Он ущипнул себя за руку и кивком указал на тело Сюзан. – Это нечто гораздо большее. Мы боремся, страдаем, трудимся, добываем свой хлеб, рожаем детей, видим, как они умирают, сами испускаем дух – но жизнь ведь не только в этом...

Мэри была озадачена:

– Но нам с детства внушали...

– Да, внушали – но это ровным счетом ничего не значит. Мэри, для меня это было пустым звуком, хотя меня с детства воспитывали в традициях старой веры, водили в храм... Это было для меня пустыми словами – до вчерашнего дня... до воскресенья – пока я не почувствовал этого сам. Я ощутил это, мой цыпленочек, каждой клеточкой тела и всей душой – и теперь я это знаю.

– Я вижу, – ответила Мэри. – Я не понимаю тебя, но я вижу. И что ты собираешься предпринять?

Он перевел дух и содрогнулся всем телом: он почувствовал, что напряг каждый мускул, пытаясь физическим усилием заставить ее понять...

– У меня не было времени как следует подумать. Я должен сочинять – и нужно, чтобы у меня было для этого время. Я не могу больше путешествовать с труппой – это съедает слишком много времени и сил...

– А на что мы все будем жить? – спросила она по-детски наивно, принимая как должное все, что сказал отец. Вильям посмотрел на девочку с любовью. Взрослый спорил бы...

– Такая жизнь не годится для вас, – решительно заявил он. – Я не допущу, чтобы... – и тут его словно громом поразило. Он застыл с полуоткрытым ртом.

– Что? Что, папа?

– Я все понял. Мы поедем домой, Мэри, дитя мое. Ума не приложу, как это я раньше об этом не подумал. Я должен буду на коленях вымаливать прощение после стольких лет... Но они наверняка...

– Домой?

– В усадьбу Морлэнд, – прошептал он. – Туда, где я родился. И часовня – это так вдохновит меня! Тебе очень понравится там, моя милая, я обещаю.

Он вспоминал дом из красного кирпича, высокие каминные трубы, прохладные сады, свежий ветер с гор, луч солнца, пробивающийся сквозь цветные стекла витража, возвышенную красоту часовни... Он посмотрел на Сюзан – для нее слишком поздно...

– Как бы я хотел, чтобы и она увидела все это! Но за истину приходится платить. Дорого платить! Она купила эту истину для меня ценой собственной крови…

В ушах у него уже звучали начальные ноты литании. Мэри глядела на него с любовью, смешанной с раздражением – ах, он опять унесся куда-то далеко... А она уже думала о подготовке к предстоящему отъезду, и о том, как получше упаковать их скромные пожитки. Об усадьбе Морлэнд она не думала вовсе. Просто смирилась с неизбежностью…

 

Глава 21

Дуглас приходила в ужас от одной мысли, что ей придется родить в той комнате, где умерла Селия, и, хотя помещение более всего подходило для этих целей, Томас суровым взглядом заставил Джин умолкнуть и приказал подготовить спальню.

– Так будет гораздо лучше, – сказал он, – к тому же наши с ней родители появились на свет именно в этой спальне, и именно на фамильной постели Баттсов. Для наследника Морлэндов лучшего места и не сыскать. – Так женская нервическая причуда Дуглас получила весьма достойное обоснование, и она с благодарностью взглянула на мужа. Стоило ей ослабеть, как он тотчас же стал решительным и властным. Полы в спальне были дочиста вымыты, все постели, кроме одной, перенесли в другие покои, на пол постелили новые циновки, а в комоде у изножья лежало наготове чистое белье и пеленки. Были заранее заготовлены свечи, а Томас благовременно заказал у серебряных дел мастера кувшин и таз – их установили в углу на треножнике. Наконец, он приказал повесить в спальне фамильный гобелен с единорогом и отдал распоряжение, чтобы в комнату каждое утро приносили свежие цветы. Все эти мелочи глубоко растрогали Дуглас.

На следующий день после майского праздника дитя шевельнулось в ее чреве, и Дуглас удалилась со служанками в спальню. Джейн прибыла из Шоуза специально для того, чтобы присутствовать при родах, а Джин всегда была во всеоружии. Лесли заранее удалили в противоположное крыло дома, чтобы она ничего не слышала и не видела. Для нее это было бы совершенно лишним. Она проводила дни напролет, забавляясь с маленьким братцем Робом, которого обожала, и любуясь малышами Селии, Хилари и Сабиной. Их препоручили заботам кормилицы, совсем еще молодой девушки по имени Мэг – ее почтительно именовали «мамой», как того требовали приличия, но в сочетании с ее юным возрастом титул этот звучал несколько странно...

Роды начались поздно вечером пятого мая, а около полудня на следующий день Джин спустилась по лестнице в большой зал, неся на подушечке новорожденное дитя.

– Сын! – торжественно объявила она собравшимся домочадцам и прислуге. Все радостно зашумели, а Томас выступил вперед и с величайшей осторожностью взял ребенка на руки. Он взглянул на крошечный сверток, на сморщенное красное личико крепко спящего младенца – и онемел на мгновение: такая волна нежности и счастья захлестнула его. Среди всеобщего шумного ликования один голос звучал чуть громче:

– Как вы назовете его, хозяин?

Томас поднял глаза и встретился взглядом с Джейн.

– Эдуардом, – сказал он, чем вызвал новую вспышку радости. – А теперь я должен подняться наверх и повидать миледи.

– Да благословит ее Господь!

– Передайте ей наши сердечные поздравления, хозяин!

– Ох, какой славный мальчуган!

– Ах ты, маленькая звездочка!

И сквозь шумную радостную толпу Томас торжественно проследовал с сыном на руках, поднялся по ступенькам, а Джейн шла сзади, оберегая дитя. Дуглас уже умыли и переодели, и в спальне все было прибрано, но в комнате все еще чувствовался запах крови. Дуглас лежала на высоко взбитых подушках и выглядела уставшей, но на щечках ее алел румянец, а на губах сияла улыбка торжества. Черные локоны разметались по подушке, а синие глаза сияли, как звезды. Они с Томасом обменялись долгим взглядом, полным любви – он склонился, поцеловал жену и положил младенца ей на грудь.

– Думаю, мы назовем его Эдуардом, – сказал Томас, глядя на личико мирно спящего ребенка. Дуглас улыбнулась.

– Прекрасное имя. А девизом его будет «Феникс». – Она подняла на мужа встревоженные глаза. – Томас, супруг мой, во время родов я молилась о благополучном разрешении от бремени...

Он крепко сжал ее руку, внутренне содрогнувшись:

– Хвала Господу, с тобой все в порядке!

– Я молилась, – продолжала она, – не только Господу нашему, но и Пресвятой Деве, и всем Святым. Мне это казалось... чем-то очень естественным. – Она глядела виноватыми глазами, но за спиной Томаса Джейн слегка кивнула, словно соглашаясь, что именно это и следовало делать. – И знаешь, Томас, я пообещала Владычице, что если все обойдется, мы восстановим ее часовню.

Она взглядом молила Томаса. Он склонился и нежно поцеловал жену в лоб.

– Все, что ты пообещала, будет исполнено, – ласково ответил он. И Дуглас сразу же вздохнула с облегчением.

– Муж мой, я уже давно подумывала, что в доме необходим капеллан. Детям, когда они подрастут, понадобится наставник – а мне невыносимо тяжело видеть, что часовня в запустении...

– Разумеется, ты права, – успокоил он. – Мы тотчас же займемся поисками – наверняка в окрестностях найдется человек, который удовлетворял бы и требованиям нашей совести, и требованиям закона. Ведь не хотим же мы подвергаться опасности!

– Кстати, о часовне Пресвятой Девы, – Дуглас понизила голос. – Я пообещала ей еще, что ее статуя снова будет установлена в храме.

Томас улыбнулся:

– Никто же не казнит нас, в самом деле, за одну маленькую статую!

– Я посулила ей новую корону... – теперь Дуглас говорила уже еле слышно.

– Будет и корона – из золота, с отборным жемчугом.

Младенец заплакал, и Джейн взяла его из рук Дуглас, чтобы отнести кормилице. Наклонившись за новорожденным, она одарила Дуглас лучезарной улыбкой и нежно поцеловала ее:

– Да благословит тебя Господь, – нежно проговорила она. – Он – воистину Феникс!

Капеллан-наставник был найден к концу месяца – это был молодой школяр по имени Эшкрофт, родом из местечка Эксхэм, что неподалеку. Он получил хорошее образование, изучая теологию в Кембридже. Эшкрофт был образован и добр, к тому же передовых взглядов – он тотчас же согласился с Томасом, что нет нужды бросать вызов закону и можно с успехом продолжать отправление официальных церковных обрядов, не идя при этом против совести. Он со снисходительным любопытством осмотрел древнюю деревянную статую Пресвятой Девы – в голубом шелковом одеянии, перехваченном золотым шнуром, в новом золотом венце, изукрашенном речным жемчугом, и тотчас же предложил соорудить потайную нишу в стене, чтобы в случае необходимости можно было быстро спрятать реликвию.

Когда из Нортумберленда приехал Джон, чтобы повидать своего первого внука, он застал часовню уже действующей, однако не смог удержаться от замечания, что компромиссы до добра не доведут. Но рад был, что снова вернулся, что полной грудью вдыхает ветер, напоенный ароматом вереска... Томас с гордостью показывал отцу своих коней, а Джэн пригласил его осмотреть школу и больницу, где также многое изменилось к лучшему. Ну, а потом в честь гостя были организованы охота и празднество.

Когда они с Джэном возвращались верхом из Шоуза, сопровождаемые юным Неемией, они вдруг заметили впереди странную процессию, явно направляющуюся к усадьбе Морлэнд.

На двуколке, запряженной белым мулом, сидели женщина, юная девушка и мальчик лет шести. За повозкой трусил серый ослик, навьюченный тюками, а рядом с ним шел парнишка лет десяти или около того. Мула вели двое мужчин, одетые очень просто, все в черном и с траурными лентами на рукавах – если бы не эти ленты, их с успехом можно было бы принять за пуритан. У младшего с берета свешивалось кокетливое алое перо, старший шел с непокрытой головой – волосы его были светлыми, какого-то сказочного лунного оттенка... Сердце Джона болезненно сжалось – но этот лунный блеск напомнил ему лишь о том, как давно он предал Мэри земле... Его собака Ки, бегущая сейчас рядом, уже матерая и начинает седеть, собаки Мэри, по имени Кай, давно нет в живых, а у сына Мэри теперь уже есть сын... Джон был приятно удивлен перемене, произошедшей в Томасе, и благодарен за это дочери Леттис. Вероятно, с возрастом Джон стал мягче и сентиментальнее – теперь он уже рад был тому, что Томас остался в усадьбе Морлэнд...

Ки вырвалась вперед с грозным предупреждающим лаем, светловолосый человек обернулся и остановил мула, чтобы дождаться всадников, – это был почтительный жест.

– Как думаешь, кто бы это мог быть? – пробормотал Джэн, почесывая свою начинающую сидеть бороду. – На цыган они не похожи – хотя, сдается мне, что все свое добро они везут с собой...

– Ума не приложу, медвежонок, – отвечал Джон. – Но они поджидают нас – давай-ка подъедем и разберемся. Быть может, они просто заплутали...

– По крайней мере, на вид они не опасны, – сказал Джэн. – Отгони собаку.

Джон пришпорил Кестрела и поскакал по направлению к повозке. Светловолосый мужчина передал поводья мула младшему, выступил на середину дороги и вытянул руки вперед ладонями вверх – жестом, означающим, что у него нет дурных намерений. Джон машинально отметил, что мужчина еще и чисто выбрит, как и его молодой спутник. Ну, с молодым-то понятно, но для мужчины в летах это по меньшей мере странно... Ведь даже Томас, женившись, отрастил бородку.

Сияющие белокурые волосы и гладкое лицо делали мужчину моложе, но когда Джон приблизился, то заметил на лице незнакомца морщины и следы недавней глубокой печали. Это странное лицо, пожилое и молодое одновременно, отчего-то показалось Джону знакомым. Нет, с Мэри явно никакого сходства…

– Доброго дня вам обоим, – поздоровался человек, а затем, вглядевшись, воскликнул: – Богом клянусь, это Джон и Джэн Чэпем!

Джон и Джэн недоуменно переглянулись, а светловолосый, заметив их изумление, произнес:

– Как, вы не узнаете меня? Джон, брат мой, да это же я, Вильям, – твой брат Вильям! Ты меня не помнишь?

Джон спокойно ответил:

– Мой брат Вильям давно мертв. – Светловолосый расхохотался и хлопнул себя по лбу.

– Совсем позабыл! Да, так и было условлено – тетя Нэн обещала молчать! Отец считал, что я погиб. Тетя Нэн все тебе объяснит – она все, все расскажет...

– Тетя Нэн? – подозрительно переспросил Джэн. Вильям улыбнулся ему, щурясь на яркое солнце.

– Твоя мать, Джэн. Поедем к ней!

– Моя мать умерла. – На лице светловолосого отразились печаль и недоумение, но он усилием воли сдержал себя.

– Тогда... Мэтью, ее слуга... он все объяснит. Именно он нашел меня, когда я сбежал...

– Мэтью тоже нет в живых, – сказал Джэн. Человек закрыл лицо бледной рукой.

– Да... да... прошло так много лет... Этого надо было ожидать. А я вот... не подумал... – он вдруг отнял руку от лица. – А мой отец... он... тоже умер?

И это убедило Джона – именно то, как человек выговорил эти слова: «мой отец».

– Да. И Леттис, и Артур, и Иезекия. Я слишком многих потерял, чтобы отречься от тебя, брат. Вильям, дай мне обнять тебя!

Он соскочил с коня, подошел – и братья крепко обнялись. Джэн, склонившись, поймал поводья Кестрела, и бесстрастно наблюдал за происходящим. Вильям был глубоко опечален.

– Леттис... Артур... Иезекия... и отец... Я совсем забыл, сколько лет прошло. Джон, скажи... и Джейн?..

– С Джейн все хорошо. Вот ее сын. А дочка Леттис и мой сын поженились, им теперь и принадлежит усадьба. Ты увидишь там много перемен... Но где ты был все эти годы? Почему ни разу не приехал?

– Это долгая история. Рассказов хватит на долгие, долгие месяцы... Но не лучше ли сначала добраться домой?

– Домой... – задумчиво повторил Джэн. Джон и Вильям взглянули на него.

– Кто твои спутники? – сурово спросил Джэн. Вильям расхохотался:

– О Господи, да конечно же, я позабыл представить вас друг другу! Моя жена и дети...

– Ах, вот как... – протянул Джэн. – Да с добром ли ты приехал домой?

– Возвращение блудного сына... – улыбнулся Вильям, снова обнимая Джона. – Господи, да как же я рад тебя видеть!

Джон заметил тревогу в глазах Джэна:

– Что с тобой, медвежонок? Что беспокоит тебя?

– Я лишь подумал, почему он приезжает сейчас, через столько лет... – медленно выговорил Джэн. Джон нахмурился, а Вильям, переводя взгляд с одного на другого, казалось, даже воодушевился.

– Ах, так ты думаешь, что я приехал как завоеватель, как претендент на трон? Стыдись, Джэн Чэпем, стыдись! Негоже тебе так дурно думать о кузене! Я не собираюсь ничего менять, тем паче что-то требовать! Я просто вернулся домой. Ну, а если сыну Джона присутствие мое покажется излишним – что ж, я тотчас же уеду. Что же до того, почему я решил возвратиться – это тоже долгая история, которую лучше всего рассказывать, сидя в тепле за столом. Ведь не откажете же вы усталым путникам в еде и крове? Отец мой никогда не оставлял голодных без подаяния...

Джон укоризненно глянул на Джэна и сказал:

– Ну, конечно. Мы тотчас же едем домой, а там вдоволь и еды, и питья. Ну, поехали.

И процессия снова тронулась в путь. Спутники Вильяма наблюдали молча и даже с опаской за ходом переговоров, а теперь покорно последовали за Джэном и Джоном. Все здесь пугало их – и тяжелые ворота, через которые они въехали во двор... Роуланд с завистью глядел на лошадь Неемии – и хотя взгляд этот был не слишком дружелюбен, сердце Неемии преисполнилось гордости. Мэри тяжело вздыхала всякий раз, когда двуколку подбрасывало на ухабах – тело ее так болело, что, казалось, она вся в синяках... А Джилл, увидав разодетых в пух и прах незнакомцев, принялась разглядывать свои руки с чернотой под ногтями и уже прикидывала, кто на новом месте будет ругать и поносить ее...

Да, о многом нужно было рассказать... И не только Вильяму – он ведь ничего еще не знал о том, что произошло за годы его скитаний в усадьбе Морлэнд, в Уотермилле, в Шоузе. Также ничего не знал он о жизни Джона и Леттис... В усадьбе было много новых людей, и в общении с ними сразу же возникли проблемы. Джилл, к примеру, куда больше походила на служанку – и при этом была женой Вильяма, хотя никто из деликатности не спросил, каким браком они сочетались... Роуланд был весьма развязен и порядком испорчен – просто не верилось, что это сын Вильяма. Вскоре он бурно повздорил с Неемией, который осуждал его и напрямик сказал ему об этом. Потом у него начались неприятности с Николасом – Амори принялся копировать грубую речь Роуланда и его подзаборные замашки. Вилл тотчас же принял сторону младшего брата и очень страдал оттого, что они пришлись не ко двору – ему очень нравилось в усадьбе Морлэнд и не хотелось уезжать, но он понимал, что это неизбежно, если Роуланд не возьмется за ум...

Другим пришлось немного полегче. Мэри, хоть поначалу и нервничала, и оттого была порой резковата, вскоре снискала расположение Джин – та восхищалась титаническими усилиями девочки сплотить семью и горько сожалела о тех тяготах, что пришлось пережить малышке. А Амброз так много общался с джентльменами и столько сыграл благородных людей, что усвоил приличные манеры и легко нашел общий язык с Николасом и Габриэлем – они искали его общества, в частности, для того, чтобы послушать байки, которые явно были не для женских ушей...

И вдруг Роуланд неожиданно подхватил оспу – это совпало с начавшимися родами у Лесли. В доме царил хаос, свечи горели ночи напролет, люди метались по дому с кувшинами воды и чашками с лекарством – никого не было в нужный момент на месте, ничего нельзя было найти... Джин приходилось безотлучно находиться при Лесли – та начинала биться в истерике при малейшей попытке сестры ее оставить. Таким образом, все заботы о больном легли на хрупкие плечики Мэри, и вскоре уже никого не удивляло, что эта тринадцатилетняя девочка заправляет всем в доме и толково отвечает на любой вопрос по хозяйству. Хозяйкой дома, разумеется, была Дуглас, но она принимала лишь ответственные решения, а хозяйственной рутиной управлялась Джин – поэтому Дуглас лишь радовалась неожиданной помощи девочки-подростка.

Тем временем слег и Томас – хоть он болел довольно легко, но все же слег впервые, и Дуглас была настолько взволнована, что ночи напролет просиживала у его постели. А вдруг он умрет? – думала она, покрываясь холодным потом и сжимая его руку так, словно его у нее отнимали...

Лесли разрешилась к полуночи – родился мальчик. Габриэль был в восторге и предложил назвать ребенка в честь ее отца. Она улыбнулась, но ничего не ответила – ее слегка трясло в лихорадке, а щеки неестественно разрумянились. К утру на коже молодой женщины проступили пятна, и стало ясно, что она тоже подхватила заразу. Ребенка тут же удалили в детскую, под крылышко мамы Мэг и второй кормилицы, нанятой для Эдуарда, – вдвоем женщины выкармливали сразу четырех младенцев. Уже потом, задним умом, Джин поняла, какой ошибкой это было – в запарке никому и в голову не пришло, что ребенок Лесли успел заразиться от матери... Вскоре слегли все малыши в доме. Это была не черная оспа, а всего лишь одна из легких форм болезни – и крепкие дети перенесли ее без труда. Алетея и Амори переболели и вовсе легко, Робу и Роуланду пришлось много хуже, но и они через неделю начали поправляться. А вот с младенцами дело обстояло куда серьезнее... Малыш Лесли прожил всего один день, через двое суток умерли Эдуард и Хилари – а к концу недели, когда появилась надежда, что Сабина выживет, скончалась Лесли... Джин говорила потом, что ее убила вовсе не оспа, а родильная горячка.

Томас поправился – лишь на лбу у него осталось несколько оспинок. Но другие, невидимые шрамы, были много страшнее... Он был опечален смертью сына куда сильнее, чем Дуглас, и казнил себя за то, что случилось. Он любил Дуглас и готов был сделать для нее все – а что он теперь мог сделать? Уже встав с постели, он замкнулся и захандрил, да так, что отцу пришлось как следует встряхнуть сына – он отвел его в сторонку и говорил с ним очень твердо. Он убеждал Томаса, что тому следует взять себя в руки и подарить Дуглас еще одного ребенка.

– Я надеялся, что к тому времени, как я уеду, невестка будет снова беременна, но долее задерживаться я не могу. И все же я жду от тебя письма – ты должен как можно скорее сообщить мне, что вы ждете наследника.

– Отец, ну почему ты должен ехать? – вознегодовал Томас. – Почему ты не можешь жить здесь, с нами? Ты ведь знаешь, Джэн хочет этого, а тебе наверняка приятно быть рядом с братом после стольких лет...

– Но кто-то должен управлять усадьбой у Лисьего Холма.

– Так пусть этим займутся слуги... нет, лучше сдай-ка земли в аренду!

Джон улыбнулся:

– Ты сам знаешь, что это не такие места... Хорошо, хорошо, – может быть, когда-нибудь, когда я стану слишком стар, чтобы справляться с делами... может быть, тогда я осяду здесь. Но я не могу оставить твою мать.

– О-о-о... – Томас отвернулся. Джон тронул сына за плечо.

– Ты должен родить много-много сыновей, чтобы один из них наследовал Лисий Холм и принял из моих рук бразды правления усадьбой и землями, когда я состарюсь. Это лучшее, что ты можешь сделать для меня.

– Но ты будешь приезжать?

– Конечно. Это вовсе не так уж далеко, да и на дорогах последнее время куда спокойнее... Всякий раз, когда надо будет окрестить твоего сына, я буду приезжать.

Томас улыбнулся:

– Тогда надеюсь видеть тебя каждый год. Джон пробыл в усадьбе Морлэнд до осени, чтобы подольше побыть с Вильямом. Он нашел брата странным, но общались они весьма легко – ведь оба искали одного и того же, называя это разными именами... Поселившись в усадьбе, Вильям проводил большую часть времени в часовне, а если не был там, то бродил по вересковым пустошам, или посещал близлежащие храмы, или просто сидел в уголке и писал. Порой он наигрывал на клавикордах или лютне небольшие пассажи, иногда звал Роуланда, Вилла или Неемию, прося пропеть несколько фраз – но в остальном никого не посвящал в свое творчество. Мэри воспринимала это философски, как и все остальное, а всем объясняла, что с отцом вечно вот так... И лишь Джону Вильям открыл свой замысел.

– Это будет мой шедевр. Дело моей жизни. Когда я закончу, то оправдаюсь перед Богом и буду знать, что он простил меня...

– Я завидую тебе, – отвечал ему Джон.

Краски осени лишь кое-где тронули зеленую листву, когда Джон и его маленькая свита возвратились домой. Слуги хорошо справлялись с делами в его отсутствие, но оставалось много мелочей, где необходимо его решение – поэтому лишь на третий день по прибытии смог Джон предпринять прогулку в горы и посетить свое любимое место. Он сел под рябиной – там, где когда-то похоронил Китру. Ки прижалась к его ногам, а он задумчиво почесывал у нее между ушами и оглядывал свое королевство.

Стремительно темнело – собирался дождь, по небу бежали темные и рваные тучи, а в ушах у него свистел свежий ветер, дующий с гор. На севере, ближе к границам Шотландии, в тучах образовалась брешь, невидимая для глаз и обозначенная лишь расходящимися в стороны яркими лучами – острыми и сияющими, словно лезвия боевых мечей. Свет озарял круглые голые вершины и густые лиственные рощи, все еще по-летнему зеленые. Ки засопела, устраиваясь поудобнее у ног хозяина – рука Джона замерла на собачьей голове.

Он дома. Это стало ясно ему сейчас – после того, как он побывал в доме своего детства. Но именно здесь, в Ридсдейле, где прожил он более чем полжизни, где женился и зачал сына, где схоронил любимую жену – здесь и только здесь он дома. И пусть первую в жизни собаку подарил ему Джэн, и пусть первый его конь родом из усадьбы Морлэнд – но конь, что ходит под ним теперь, здешних кровей, а та самая собака лежит здесь, под рябиной...

Он все еще не понимал главного, дорога его была темна – немногое прояснилось с того дня, когда он хоронил Китру, и будущее представало перед его внутренним взором чередою однообразных дней, без смысла, без радости... В каком направлении двигаться? Но если и может быть найдена где-то благодать Божия – так это здесь. Он, подобно Вильяму, искал именно благодати – всю жизнь, везде и повсюду, и особенно входя в крошечную часовню под земляной крышей, темную внутри и наполненную статуями святых, картинами и реликвиями, озаренную лишь мерцающим светом крошечных свечей, подобных звездам в кромешной безлунной ночи... Там на него снисходил покой. Теперь он больше не знал, как идти вперед – он мог только замедлить шаги и разобраться, где же он свернул с пути, как заблудился...

К Рождеству Дуглас вновь зачала, но в начале лета 1590 года у нее случился выкидыш. Томас боролся со своим горем, с необыкновенной энергией занявшись делами земледелия, жадно глотая все книги, которые только мог отыскать, посвященные сельскому хозяйству – он бессознательно копировал покойного Пола, отдавая все силы и энергию совершенствованию фермерского хозяйства. Лошадям на долгую зиму не всегда хватало заготовленного сена, и проблема сохранения поголовья за зиму встала очень остро. Овцы зимою пробавлялись тем, что удавалось им выкопать из-под снега на зимних пастбищах, но и их поголовье к весне заметно сокращалось, крупный скот питался сеном, а когда оно кончалось, глодал кору, жевал мох и лишайники, и даже обгрызал ветки.

Книги Фицгерберта «Земледелие» и Тассера «Пятьсот советов земледельцу» не слишком-то помогли, но обнаружилась вдруг книга датчанина Херезбаха, переведенная на английский неким Барнэби Гуджем, – оттуда-то и почерпнул Томас интересную информацию, при помощи которой можно было постараться решить насущную проблему. Херезбах писал, что лошади и крупный рогатый скот могут зимою выжить и не слишком потерять в весе, питаясь турнепсом, который при надлежащем хранении не портится всю зиму. Это была воистину революционная идея – фермеры выращивали турнепс, употребляя его в пищу сами, но никому прежде не пришло в голову кормить им скот. Но Херезбах утверждал, что турнепс не только позволяет выжить скоту, но и обогащает почву – зерновые растут куда лучше, если их чередовать с турнепсом.

Томас был преисполнен решимости воспользоваться советами датчанина и принялся жадно читать всю книгу, не пропуская ни страницы. Другим преимуществом зимнего содержания скота было, согласно Херезбаху, обилие в хлевах естественного удобрения – навоза, также весьма полезного для земли. Томас с усердием принялся за дело. Овцеводство его так и не заинтересовало, но, к счастью, Джэн взял на себя эту сторону хозяйства. Лошади и коровы – вот в этом Томас знал толк и продолжал пополнять свои знания. Первый урожай турнепса полностью себя оправдал, и вскоре Томас настоял на том, чтобы видоизменить чередование посадок на пахотных землях: взамен трехгодичного цикла «рожь или пшеница, турнепс, ячмень» он предложил четырехгодичный – «рожь или пшеница, турнепс, ячмень, чистый пар». Все соседи решили, что господин Морлэнд спятил – ведь от веку повелось чередовать лишь три культуры, но когда они увидели его жирный скот на бойне в Шроувтайде, они начали чесать затылки…

Весной 1591 года у Дуглас случился очередной выкидыш, а в феврале 1592 года она родила сына, который прожил всего три дня. Весной того же года Томас ревностно занялся перестройкой дома. По современным стандартам главным недостатком постройки были узкие винтовые лестницы, ведущие в верхние покои, – они были настолько узки, что поднять по ним что-то тяжелое требовало нечеловеческих усилий. У Томаса возникла навязчивая идея выстроить широкий, в современном стиле, лестничный марш, ведущий наверх из северной части большого зала.

– Если мы переоборудуем галерею для музыкантов, то работы будет не так уж много, – жизнерадостно делился он своей затеей с Дуглас. – Местный плотник со всем прекрасно справится, а в Йорке можно найти искусного и недорогого резчика – не помнишь, как его зовут? Ну, того, который отделывал королевскую резиденцию!

Чтобы доставить мужу удовольствие, Дуглас делала вид, что тоже увлечена его затеей – но по мере того как разворачивались работы, она увлеклась делом всерьез. Суета помогла и ей отвлечься от грустных мыслей... Осенью девяносто второго года она вновь забеременела, но в марте девяносто третьего выкинула плод, а еще через год родила мертвого сына. В 1594 году Томас перестроил основную трубу усадьбы и расширил камин. В девяносто пятом Дуглас не забеременела, а в сентябре девяносто шестого вновь зачала, но потеряла ребенка уже в конце января. А Томас в отместку судьбе засадил молодыми деревцами главную аллею усадьбы и пригласил художника-миниатюриста, чтобы тот написал портреты всех членов семьи. В июле 1597 года, когда Дуглас исполнилось тридцать лет, она забеременела в седьмой раз – а Вильям приступил к написанию последней части своего великого творения – полифонической Великой Мессы.

 

Глава 22

1597 год опять выдался неурожайный. Бедняки голодали – в том, что зимой от голода умирали старые и больные, не было ничего из ряда вон выходящего, но той зимой на улицах Йорка замерзли, обессилев от недоедания, уже четверо молодых мужчин. Больница при усадьбе Морлэнд была полна, а господа, подобно всем богачам в округе, устраивали ежедневную бесплатную раздачу хлеба неимущим. Но и в усадьбе не было той зимой разносолов – когда собрали урожай кормового турнепса, на долю бедной скотины осталась лишь ботва: остальное пошло на стол людям.

Но несмотря на холод и вечно полупустые желудки, обитатели дома были веселы и жизнерадостны. Дуглас счастливо миновала пятый, самый опасный месяц беременности, и хотя под кожей у нее кое-где выступали уже кости, молодая женщина казалась вполне здоровой и крепкой. Томас же реагировал на голод и лишения весьма своеобразно – он то и дело приказывал организовывать празднества, маскарады, различные игры... Поскольку в доме теперь достаточно было людей, от желающих позабавиться не было отбоя. Томас всегда советовался с Амброзом, обсуждая детали, – и тот ни разу его не подвел. Вилл и Габриэль были его верными оруженосцами, а нежные и проворные пальчики Мэри без устали шили костюмы. Девушка еще и умудрялась готовить вкусные и ароматные кушанья из самых неожиданных продуктов, когда кладовые пустели. Глядя на все это, Джэн поражался, насколько сдружились эти две семьи, и думал, что Пол изумился бы несказанно, увидев такие отношения между наследниками и их возможными соперниками.

На Святки все трудились не покладая рук – ведь вот-вот начнется по-настоящму голодное время: проводы зимы, а потом долгий и изнурительный Великий пост. Мэри и Джин разбирали съестные припасы, прикидывая, что можно подать к праздничному столу. Зерно всех сортов было почти на исходе, но от собственного урожая оставались сушеные фиги, смородина и абрикосы, а в погребах лежали еще груши и яблоки. Джэн и Амори обихаживали ульи, с их помощью надеясь восполнить недостаток сахара. А в своем загоне жил королевской жизнью ничего не подозревающий рождественский гусь, отъедаясь к празднику... Кое-что, конечно, можно будет купить – апельсины, например, и специи, а вот с вином и элем будет куда сложнее... Но в канун Рождества мужчины воротились с охоты, добыв довольно упитанного оленя, а недавно родившегося теленка можно будет забить и приготовить пироги и жаркое, да и нежные потроха пойдут в дело... Ведь в этом году явно никто не откажется от рождественского угощения!

На Новый год все обменялись подарками, а Томас своим даром любимой жене Дуглас восхитил всю семью. Это был новый гобелен для ее спальни, вытканный специально для молодой хозяйки. Томас кое-что продал из серебра, чтобы расплатиться с ткачами – над гобеленом трудилась та же семья из Йорка, которая в свое время выткала знаменитого Единорога: они по праву считались лучшими господинами в стране. Это было длинное и узкое полотнище, которое прекрасно смотрелось на стене спальни – на нем искусно изображены были времена года, а из левого нижнего угла через все полотно двигалась процессия охотников с соколами, как бы собирая композицию воедино. А в центре, как раз в том месте, где лето сменяло весну, на изящном белоснежном коне с золотой уздой гарцевала красавица в синем платье с черными кудрями, струящимися по спине до самого седла.

– Это ты, – объяснил Томас восхищенной Дуглас. – Приглядись-ка внимательнее.

Дуглас подошла поближе – и вдруг вскрикнула от изумления и восторга. Творение рук искусного ткача таило загадку: белый конь изображен был на фоне дерева, и то, что издали казалось просто веточкой, на деле оказалось тонким золотым рогом, растущим прямо из лба животного. Дева ехала на Единороге...

Семья веселилась двенадцать дней. А потом наступило Богоявление, за ним праздник начала пахоты – и вот уже острый предвесенний холод сковал землю, и все подтянули потуже пояса на своих уже порядком похудевших талиях. Было все труднее находить дрова для каминов, к тому же начались снегопады – и вскоре в доме оставалась лишь одна протопленная комната. Там и сидела Дуглас почти все время – вышивая, читая, играя на клавикордах или лютне, болтая и смеясь в обществе родных и близких. Томас не мог допустить, чтобы ей было холодно – вот вся семья и собиралась в ее покоях: словом, это была веселая, хоть и голодная зима. Несмотря на утверждения Вильяма, что он не может работать в обществе домашних, он целые дни просиживал в покоях Дуглас, примостившись у окошка и обернув ноги теплым одеялом, – и писал... Он не двигался с места, когда домашние расходились по спальням – а утром, когда семья вновь собиралась в тепле, сидел на своем обычном месте, небритый и измученный...

Пришло время отела – и вот, впервые за долгие годы, в горах появились волки, и как только темнело, от их голодного и тоскливого воя по спинам людей бежали мурашки. Все мужчины по очереди охраняли стада – ведь новорожденные ягнята могли стать легкой добычей любого хищника: и волка, и лисицы, и ворона, и орла, и пустельги... Даже горностаи и совы были опасны для малышей, особенно если у тех погибли матери ... Дуглас ожидала ребенка в марте – и у Томаса сердце разрывалось, когда приходилось покидать жену. Все твердили ему, что он вовсе не обязан сторожить стада, но он видел, как измучены люди, и к тому же ощущал себя виновным, потому что никогда не занимался овцами... Единственным мужчиной, которого оставили в покое, был Вильям – почему-то никому даже в голову не пришло его обеспокоить. Его вообще никто не трогал – и лишь Мэри следила, чтобы он хоть время от времени ел…

Оттепель началась внезапно, когда матки еще телились – и в один день опрятное белое покрывало земли превратилось в хлюпающий океан грязи. Дуглас, желая воспользоваться первыми лучами теплого весеннего солнца, впервые за много месяцев вышла в парк прогуляться и подышать. Возвратившись в дом и проходя через большой зал, она споткнулась о кость, брошенную на полу каким-то псом – и тяжело упала. Мальчик-слуга, следовавший за ней, поспешил ей на помощь – и побледнел, услышав ее сдавленный крик. Она была очень тяжела, поэтому мальчишка в панике кинулся к Вильяму.

– Ох, сэр, скорее! Хозяйка упала – и, по-моему, началось!

Вильям послушно встал, хотя еще не вполне понял смысл сказанного – но когда он увидел Дуглас, стоящую на коленях и обхватившую руками живот, с лицом, по которому катились крупные капли пота, он тотчас же очнулся и кинулся на помощь. Вдвоем со слугой они подняли ее и осторожно повели в спальню. Впервые Вильям осознал преимущество широкого лестничного марша, сменившего старые винтовые лестницы, – по ним бедной женщине пришлось бы подниматься самой, а теперь мужчины могли заботливо поддерживать ее с двух сторон...

Помогая ей улечься на постель, Вильям приказал слуге:

– Беги и позови мисс Мэри и госпожу Гамильтон! И быстро!

– А мисс Мэри нету дома, сэр. Она ушла с утра в город на рынок...

– Ушла? Одна? – Вильям был поражен.

– Да некому больше было, господин, – все заняты на отеле...

– Тогда быстренько кликни госпожу Гамильтон – и пусть кто-нибудь пошлет за повитухой. Да, и прикажи, чтобы принесли белье и воду. Бегом!

Парнишка выбежал, а Вильям захлопотал вокруг Дуглас, устраивая ее поудобнее и время от времени давая ей напиться из кувшина.

– Хорошо бы вина, – сказал он, – оно придало бы тебе силы, но ничего. Может, оно и к лучшему – вино на голодный желудок могло бы повредить…

Дуглас вдруг заметалась на подушке и прерывисто проговорила:

– О, дитя просится на свет... Пресвятая Дева, Матерь Господа нашего, неужели снова слезы и горе?..

– Тс-с-с! Не говори так! Дитя скоро родится. Может быть, оттого ты и упала. Все будет хорошо, детка. Положись на Господа...

Но она вскрикнула и крепко сжала его руку, глаза ее расширились:

– Сейчас!.. – и он вдруг понял, что «сейчас» – значит «сию минуту»... Где же Джин? Куда запропастились все женщины в доме? Он попытался высвободить руку, но Дуглас вцепилась в него, словно клещами.

– Нет! Не оставляйте меня! – кричала она.

– Но мне нельзя быть здесь... Я не должен видеть...

– Помогите мне! – крикнула Дуглас, все тело ее напряглось и мучительно выгнулось, а рука старалась приподнять тяжелые юбки... Вильям уставился на нее, беспомощный, объятый ужасом.

– Что мне делать? – одними губами прошептал он.

– Держите мои ноги! И крепче! – сильнейшие схватки уничтожили в ней всякий стыд, который она неминуемо должна была бы испытывать. Отвернувшись, Вильям положил руки на ее согнутые в коленях ноги, сопротивляясь ее встречному усилию. Сила женщины поразила его. Она застонала – нет, это не был стон боли, скорее это напоминало долгий и тяжкий стон человека, старающегося совладать с непосильным грузом. Затем она коротко вскрикнула – и беспомощно распростерлась на ложе. Вильям помимо воли взглянул – и со смешанным чувством ужаса, отвращения и стыда увидел, как между ее ног, обтянутых шерстяными чулками, появилась окровавленная черноволосая головка...

– О, Боже милосердный... – пробормотал он. – Матерь Пресвятая Богородица, спаси нас и помилуй...

Дуглас хрипло дышала, закрыв глаза, но через секунду глаза открылись, она издала предупреждающий крик – и он вновь надавил... На этот раз он не от водил глаз – стыд и брезгливость уступили место совершенно иным чувствам. В благоговейном изумлении глядел он, как на свет Божий вверх личиком появляется маленькое, но совершенно сложенное человеческое существо с прикрепленной к животику толстой пуповиной, похожей более всего на стебель цветка... Когда нежная кожица младенца соприкоснулась с грубой тканью материнских юбок, он широко раскрыл крошечный рот и закричал так громко, что Вильяму в этом крике послышалась злость: дитя уже печалилось, что появилось на этот свет, будто зная о всех его несовершенствах, и противилось этому – ведь теперь душа его, заключенная в темницу плоти, будет страдать вкупе со своей оболочкой от болезней, лишений и страданий до самого смертного часа... В этом вопле слышался страстный протест – но в следующую секунду крик превратился в обычное младенческое попискивание...

– Кто? – хрипло спросила Дуглас.

– Сын. – Глаза Вильяма неотрывно глядели на крошечное, чудесное тельце, на нежные перламутровые пальчики, на гладкую кожицу. – О, Дева Мария, – мальчик, у тебя чудный маленький мальчик!

И в этот самый момент в спальню ворвались Джин и две пожилых служанки – они вскрикнули от ужаса, увидав Вильяма, и, квохча, словно наседки, в чей курятник забралась лиса, тотчас же выставили его вон и так захлопнули за ним дверь, словно он попытался бы вновь ворваться... Ошеломленный и счастливый, Вильям смог сделать всего пару шагов и опустился прямо на верхнюю ступеньку лестницы. Он уперся локтями в колени, опустил голову, и сидел, бессмысленно улыбаясь...

Он все еще сидел там, когда на пороге спальни появилась Джин и крикнула, чтобы принесли вина. Она странным взглядом посмотрела на мужчину.

– Боже милосердный, – проговорила она, – о столь стремительных родах я никогда в жизни не слышала.

– С ними все будет в порядке? – взволнованно спросил Вильям. – Парнишка выглядел таким молодцом – а моя племянница? Как она?

– Оба свежи, словно майские розы, – отвечала Джин. – Просто цветут! И для матери, и для ребенка такие роды всегда наиболее благоприятны... Вам не следовало быть там. И не следовало видеть того, что вы видели. Что подумают люди? Бедняжка Дуглас умрет от стыда от одной мысли...

Вильям улыбнулся той самой улыбкой, которая в детстве стяжала ему прозвище «ангел»:

– Ничего прекраснее я не видел в жизни...

– И тем не менее вы не должны были этого видеть!

– Господь располагает, Джин. Так было предначертано, иначе этого бы не случилось. – Он поднялся на ноги, а Джин как завороженная глядела на него, зачарованная этой дивной улыбкой. – Смертные не в состоянии постичь Страстей Господних и Его гибели на кресте – но подумай сама, мы можем узреть славу Его рождения! Я никогда прежде не знал этого – не видел, мог лишь воображать... Теперь я знаю! И вам, женщинам, не следует изгонять нас, вы не имеете права запрещать нам это видеть! Ведь так был рожден и Он – разве ты не понимаешь?

– Да, – головка Джин склонилась чуть набок. – Никогда не встречала человека, подобного вам, – чуть погодя прибавила она. – Конечно же, это никуда не годится – но я рада, что так случилось, особенно если это так много значит для вас... Но умоляю: пожалейте Дуглас, никому не рассказывайте об этом. И Боже вас упаси ей об этом напомнить!

– Не стану, – ответил он. Они продолжали неотрывно глядеть друг на друга, и на губах Джин тоже появилась робкая улыбка. Вильям, обуреваемый радостью, взял ее за руки, притянул к себе и поцеловал в губы – а потом, не переставая улыбаться, выпустил ее из объятий и стал спускаться по лестнице. Джин глядела ему вслед, в недоумении трогая пальцами губы. Они были ровесниками с Вильямом, он был хорош собой, и ее никто так не целовал прежде – в губы... И лишь когда он уже исчезал из виду, она преодолела оцепенение и позвала его.

– Не найдете ли вы кого-нибудь из слуг, чтобы принесли вина для Дуглас?

Он обернулся, и Джин почувствовала, что мучительно краснеет. Но он сказал лишь:

– И для вас тоже. Вы заслужили это. ...Почему она никогда прежде не замечала, какой красивый голос у этого человека?

Весенняя распутица сделала дороги непроезжими, и ни повитуха, ни кормилица не смогли добраться до усадьбы Морлэнд раньше, чем через неделю. Мужчины, возвратившиеся вечером с полей и уставшие донельзя, были поражены, обнаружив в доме новорожденного малютку, Джин и Вильяма, буквально светящихся от счастья, и Дуглас, уже сидящую на постели, разрумянившуюся, как бутон розы, с сыном на руках. Сердце Томаса так преисполнилось счастьем, что он разрыдался – но тут же взял себя в руки и стал шутить, что, мол, у малыша «соленое крещение». Дом буквально ходуном ходил от радости и веселья до поздней ночи – и лишь одно омрачало праздник: Мэри из-за распутицы застряла в городе и не могла разделить всеобщую радость...

Мальчик был просто великолепен: маленький, но здоровенький и прелестный. Поскольку ничего другого не оставалось, Дуглас принялась кормить его грудью сама, и от этого привязалась к малышу еще сильнее. Когда же к концу недели состояние дорог улучшилось, вернулась Мэри и прибыла кормилица, Дуглас наотрез отказалась уступить кормилице право на то, что составляло для нее истинное наслаждение. Джин была шокирована и сурово выговорила сестре: негоже, мол, леди самой кормить грудью. Дуглас же отвечала, что рождение этого ребенка чудесно во всех отношениях, и наверняка он станет великим человеком. Томас хотел назвать малыша Эдуардом, но Дуглас вся сжалась: ведь ее первый ребенок по имени Эдуард умер когда-то... Но родители пришли к разумному компромиссу и окрестили сына Эдмундом. Мэри была в бурном восторге от сына, и горько сожалела, что ее не было в доме в счастливый час его появления на свет.

– Не грусти, кузиночка! – Томас обнял ее за плечи. – Мы отслужим благодарственную мессу, а когда кончится пост и настанут погожие деньки, мы закатим такой праздник! Я хочу, чтобы непременно приехал отец – поэтому придется немного подождать. Но тем лучше: у нас будет достаточно времени, чтобы хорошенько подготовиться.

Существовала и еще одна причина, о которой не говорили вслух, – надо было окончательно убедиться, что дитя выживет, но это ни у кого уже не вызывало сомнений, настолько крепким был малыш.

– О, Томас, как хорошо ты это придумал! – воскликнула Мэри. – Мы должны устроить что-то особенное, необычное, совершенно потрясающее! Ведь это такой праздник!

Томас улыбнулся:

– Присутствие моей маленькой звездочки украсит любой праздник! Но все же нужно еще что-то из ряда вон выходящее!

А на следующий день все устроилось само собой. Томас, Мэри, Амброз и Габриэль гуляли в парке, обсуждая, каким быть празднеству, из дома выскочил Вилл и бросился к ним:

– Мэри... Броз... быстрее, мне кажется, отец сошел с ума. Бегите скорее!

– Что, что случилось? – Мэри кинулась вслед за ним. Остальные побежали следом.

– Я вошел в покои, где он обычно сидит, – а он пробежал мимо меня – бегом, представляете? Ведь вы же знаете, что он всегда ползает как сонная муха... Я бросился за ним... И сейчас он сидит в часовне прямо на ступенях алтаря – и рыдает...

– О, Господи, что случилось? – спросил встревоженный Амброз. – У него плохие новости? Не приходило ли письма? А может быть, посыльный...

– Нет, я никого не видел, – отвечал Вилл. Он взглянул на Томаса. – И в доме все вроде в порядке, – добавил он специально, чтобы его успокоить. Они вошли в большой зал, миновали лестничный марш – и тут в противоположных дверях появился Вильям. Он стоял спокойно, уронив руки, чуть ссутулясь, словно неимоверно устал – но Мэри, подбежав к отцу, увидела, что на его лице лежит печать покоя и тихого счастья... И девушка сразу поняла, что случилось.

– О, отец! – вскрикнула она. Он раскрыл ей объятия, и она прильнула к его груди. – О, отец, ты закончил!

– Да, благодарение Господу. – Вильям прижался щекой к волосам дочери.

– Я так счастлива! – Эти слова расслышал только он – голос Мэри прозвучал у самого его сердца. Потом она высвободилась из его объятий и повернулась к остальным, смеясь от радости. – Все хорошо. Это добрая весть. Отец, наконец, закончил свою Великую Мессу.

Мгновение все молчали, а потом Амброз и Вилл, взглянув друг на друга, издали одновременно ликующий крик, схватились за руки – и закружились в бешеном, фантастическом танце, сшибая все на своем пути... Томас, для которого эта новость значила куда меньше, чем для остальных, тоже улыбнулся:

– Это твой великий труд, дядя? Я так рад. И хорошо вышло? Ты удовлетворен?

Вильям с довольной улыбкой глядел на уморительные прыжки сыновей. Потом приобнял Мэри за талию и произнес дрожащим от волнения голосом:

– Да, я удовлетворен... Но это слово не годится, нет... Я думаю, Месса хороша – нет, более чем хороша. Господь водил моей рукой – Он вдохновлял меня, и я лишь благодарен Богу за то, что Он избрал меня своим инструментом... А я... я удовлетворен. Это... это то, что я хотел написать.

Мэри подняла на отца глаза, сердцем поняв значение этих слов, – а потом обратила сияющий взгляд на Томаса и Габриэля.

– Томас! Вот оно! То самое, потрясающее, чего ты хотел! Ты понимаешь? Так было предначертано.

– Да, конечно, – первое исполнение, по случаю всеобщего семейного ликования... – сказал Томас. Вильям вопросительно поглядел на него, и Томас пояснил:

– Мы обсуждали детали празднества в честь рождения Эдмунда.

– Это самый подходящий случай для первого исполнения Мессы, папа, – закончила его мысль Мэри. Вильям устало улыбнулся.

– Ты сам не понимаешь, насколько это правильно. Ведь именно рождение твоего сына и вдохновило меня настолько, что я смог завершить свой труд.

Амброз и Вилл, задохнувшись, приостановили свои бешеные скачки. Амброз обнял Томаса за плечи и сказал:

– Это самый лучший праздник на свете! Пойдем, посмотрим на труд отца, поговорим... – Он сгреб в охапку отца и Вилла, и они вместе направились в его покои.

Габриэль приотстал, и, когда Мэри оглянулась, удивленная его непонятной задержкой, выражение его лица заставило ее остановиться. Она обвила ручкой его талию и спросила:

– Что с тобой, кузен? Ты хочешь со мной поговорить?

– Да... я хочу... Мэри, я... – и тут храбрец и сердцеед Габриэль, тридцатилетний цветущий мужчина, который лишь нынче утром выдернул из бороды несколько первых седых волосков, совершенно растерялся, глядя в лицо этой маленькой изящной женщины, чистое и нежное, с глазами небесной голубизны. Он вдруг почувствовал, что жесткий воротник душит его, и он нервно откашлялся: – Мэри, я... – попробовал он начать снова – но тут мимо прошли две служанки, направляясь с кувшинами воды в спальню... Нет, здесь решительно невозможно разговаривать! Он жестом приговоренного решительно протянул ей руку: – Пожалуйста, пойдем со мной в парк!

Долгое время она смотрела на него с совершенно детским выражением – одновременно и грустным, и веселым, а потом доверчиво вложила свою ручку в его горячую ладонь. Сердце Габриэля чуть было не выпрыгнуло из груди – он понял, что не заслуживает такого щедрого дара: ведь девушка уже ответила на его безмолвный вопрос…

Сразу же после майского праздника была отслужена Месса, о которой все говорили без умолку. Службой руководил отец Эшкрофт, присутствовали также окрестные священники – из любопытства: ведь с тех пор как Вильям начал репетиции, ни о чем другом в округе просто не говорили. Он нанял лучших музыкантов и певцов, достойных, по его мнению, исполнять это произведение – и для этого ему пришлось немало поездить. Местом исполнения он был изначально удовлетворен – часовня усадьбы Морлэнд казалась ему самой красивой из всех, виденных им когда-либо, и, хотя была невелика, более всего подходила для этой цели.

...Эдмунду исполнилось уже два месяца, и более здорового мальчугана было не сыскать. Дуглас вполне оправилась и светилась от счастья необыкновенной красой. Мэри также выглядела на редкость хорошенькой – ведь они с Габриэлем обручились и уже в июне должны были обвенчаться, одновременно с официальным обручением Неемии и Алетеи. Погода стояла чудесная, и пшеница уже заколосилась – в этом году, наконец, ожидался щедрый урожай, и все были совершенно счастливы.

А на следующий день все молодые отправились на охоту, а Джэн и Джон, будучи оба в преклонных летах, предпочли отправиться к Джейн в Шоуз, дабы обсудить, где поселятся молодые Алетея и Неемия. На обратном пути они, не сговариваясь, поехали не домой, а в ту, памятную с детства, рощу. Там они знаком удалили спутников и долго бок о бок молча сидели на своих конях, оглядывая земли Морлэндов.

– Бог с ней, с этой охотой... – беспечно сказал Джэн. – По-моему, славная помолвка. Они будут счастливы вместе.

– Но Джейн в этом не уверена, – отозвался Джон. – Хотя я не разделяю ее мнения. Старушка Джейн так старомодна... Время меняет всех нас.

– К тому же это хорошо для моих детей, – продолжал Джэн, почесывая бороду. – Ведь теперь Амори унаследует Уотермилл-Хаус, когда женится.

– А как Габриэль и Мэри? – изумленно спросил Джон. – Я думал, ты предназначил Уотермилл для них...

Джэн ухмыльнулся:

– Ах, так ты еще не слыхал? Ну, об их последней задумке? Это все затея Амброза. Они вместе с Габриэлем решили купить таверну. Они уже присмотрели одну, на южной дороге, неподалеку от больницы – ну, ты ее знаешь... «У Зеленого Человека»?

– Я всякий раз проезжаю ее по дороге в Морлэнд. По-моему, местечко не слишком бойкое – ведь тем, кто возвращается с ярмарки, проще доехать до дому, чем заночевать там...

– Им обоим надо чем-то заняться, – продолжал Джэн, – а к тавернам оба привычны, вот им и пришла в голову эта идея. Амброз будет всем заправлять, а Габриэль вложит деньги.

– А деньги-то откуда он возьмет? – поинтересовался Джон.

– Николас дарит ему на свадьбу один из домов Баттсов – он продаст его и купит таверну. Вильяму, конечно, нечего вложить вдело... Он переживает, что дочь его бесприданница, но Габриэль говорит, что девушка сама по себе настоящее сокровище, а Николас счастлив, что его брат наконец-то устроен... Интересно будет поглядеть, как у них все получится...

– Однако энергии этим молодчикам не занимать, – заметил Джон.

– Ты прав. У них наверняка все получится. А таверну они собираются переименовать – она будет называться «Заяц и Вереск». – Он рассмеялся, улыбнулся, и Джон, повторяя про себя это символичное имя...

– Хорошее название. Так скоро у нас будет второе крещение?

Они помолчали, припоминая вчерашнюю церемонию. Потом Джэн сказал тихо:

– Это было великолепно, правда? Знаешь, мы обязательно должны представить рукопись Архиепископу. Месса должна звучать в Аббатстве – ни больше, ни меньше.

Джон кивнул:

– Кто бы мог подумать, что наш брат... но ведь он всегда пел как ангел.

Джэн улыбнулся, оценив это «наш».

– Он уже начал новый труд, – сообщил он. – Я счастлив за него. Тяжело было бы, сочинив такое, остаться не у дел. Томас говорит, что присутствие в доме такого человека для него – огромная честь. Он собирается оплатить обучение Роуланда в Антверпенском университете – на юридическом факультете.

– Это замечательно, – задумчиво проговорил Джон.

– Лучше не бывает. Юношу необходимо чем-то занять. У него энергии пруд пруди, а заняться по-настоящему нечем. В отличие от нас, стариков... У меня не хватает ни времени, ни сил, чтобы переделать все, что задумано. Мы с Томасом сообща занимаемся разведением племенных жеребцов в Уотермилле. И, похоже, нет никакого смысла в разделении наших имений. Погляди – отсюда, с холма, все как на ладони...

Они смотрели, прищурившись – а мысли их блуждали далеко в прошлом. Они вместе выросли, детство их прошло в постоянных визитах друг к другу в гости – то в усадьбе Морлэнд, то в Уотермилл-Хаусе... А сколько раз они вместе объезжали жеребцов? Джон взглянул на седобородого своего спутника – и в груди его шевельнулась такая любовь и нежность, что у него горло перехватило...

Джэн сказал необычно мягким голосом:

– Мать привезла меня сюда ребенком – мне было лет шесть, а может, семь... Не помню. Она показала мне Уотермилл и сказала, что имение по праву должно было принадлежать ей. Это должна была быть доля наследства, завещанная ей твоим прадедом. Я так ясно помню ее в тот день... А Дуглас временами настолько на нее похожа...

Они снова замолчали. На этот раз Джэн взглянул на Джона и увидел на его лице следы неумолимого времени и глубокой печали – и каким-то внутренним озарением постиг тщету человеческой жизни.

– Ты не останешься здесь – теперь, когда появился наследник? Как было бы хорошо – я скучаю по тебе... А ты бы мог радоваться, видя, как подрастает твой внук. Неужели тебе милее в твоем изгнании?

Губы Джона тронула усмешка:

– Так вот как ты это воспринимаешь? Да, возможно, это и изгнание – но я сам выбрал себе судьбу, когда остался там против воли отца. А теперь этот край зовет меня, когда я вдали, – я сердцем слышу этот зов, как овца чует блеяние своего ягненка на огромном расстоянии... Здесь я не смог бы спать спокойно.

– У меня сердце разрывается, лишь подумаю, что ты там, один... Но теперь вижу, что это твой выбор. И понимаю: счастье одного человека – это страдание для другого.

Джэн неотрывно глядел на сверкающую на солнце кровлю Уотермилл-Хауса и на обширные земли Морлэндов.

– Человек строит планы, – проговорил он тихо, – а Господь творит Свою волю... Хоть ты и далеко, но здесь твои сын и внук – а мой внук вступит во владенье Уотермиллом: это все, что ему по праву принадлежит. Понимаешь теперь, что ссоры и страдания твоего отца и моей матери были, в сущности, бессмысленны? Колесо Фортуны совершило полный оборот – мы вернулись туда же, откуда начали свой путь...

Усталое лицо Джона просияло светлой улыбкой, он сжал руку Джэна:

– Не совсем так, брат, не совсем... Мы познали Милость Божию.

С улыбкой Джэн ответил на рукопожатие, и они одновременно пришпорили коней. Ки вскочила с травы, на которой нежилась, и понеслась вперед с громким лаем, а братья, дав знак слугам следовать за ними, поворотили коней к дому...