Вахтангов

Херсонский Хрисанф Николаевич

ВОРОТА В ГОРЫ

 

 

Отец и сын

— Так продолжаться не может!.. Имей в виду, твое полное невнимание к моему делу повлечет за собой крупные неприятности.

Голос отца сух и резок.

Бьются в окно ветви старого каштана. Ползут по стеклу холодные слезы дождя. Бездомный ветер, прихрамывая, носится по двору и скулит…

Подумать только, какую острую тоску может нагнать на человека осень, если безвольно поддаться ей!

Евгений отвернулся. Он рассеянно смотрит на пустынный двор, на унылые стены табачной фабрики с грязными глазницами…

Ветер бьет лапами по крыше, всовывает оскаленную пасть в печные трубы и подвывает. В его вое жалоба на одиночество и злоба.

Богратион Сергеевич пытается удержать сына при себе.

— Одумайся. Обсуди. Взвесь все…

Он жестко отделяет слова паузами. Воздвигает из слов железную решетку, тюрьму из правил, как надо жить.

Евгений молчит.

Слезы на стекле стекаются в горестные ручейки. Устало качаются за окном деревья. Пятипалые пожухлые кисти рук каштана, покрытые старческими ржавыми пятнами, елозят по стеклу, бессильно ласкают его, и умоляют, и горько сетуют на что-то… На что? Не на то ли, что необратимо ушла жизнь?.. И с отчаянием вдруг бросаются плашмя на оконную раму.

Богратиона Сергеевича раздражает неподвижная спина Евгения, злят его узкие приподнятые плечи.

— Ты слушаешь меня?

— Я слышу, — отвечает сын, не оборачиваясь и не повышая голоса.

Ничто сказанное отцом не проходит мимо Евгения, но прислушивается он сердцем не к словам — они не больше, чем скорлупа, — а к тому, что прячется за ними. Почему отец так глубоко несчастен? Почему он непоправимо несчастен, хотя добился всего, чего хотел?

Бывший худородный приказчик купца Василия Лебедева, Баграт Вахтангов после смерти хозяина женился на его дочери Ольге и сам стал хозяином — вместе с послушной, тихой женой приобрел и этот дом и фабрику. Нынче он богат. Энергичный, властный, умный, вышел «в первые люди» города. Он влиятелен и как будто независим. Дома, в семье, и на фабрике все движется неотвратимо, как часы, по раз навсегда установленному хозяином порядку. Здесь его воля — закон. Его уважают и боятся. Меньше уважают, больше боятся. Если все это было его целью, то чего ему теперь не хватает?

Почему он угрюм, раздражителен, вечно угнетен собственным существованием?

Просыпается отец раньше всех, на рассвете. Но, еще не подняв век, должно быть, заводит в самом себе постоянно одну и ту же пружину. А затем, подталкиваемый ею, выходит к людям и принимается подкручивать, подвинчивать, подгонять все, что попадается на его пути. Как будто люди — это только части подвластной ему машины, делающей деньги. Как будто решительно все — жена, дочки, подросший сын, рабочие на фабрике — это только колесики, зубчатые колесики. Цепляясь одно за другое и подталкивая друг друга, они должны беспрерывно крутиться, подчиняясь тупому вынужденному движению… Куда? Зачем?

Какой бес неумолимо подгоняет людей в этом печальном мирке, созданном энергией отца? Что связывает их здесь? Боязнь перед нищетой?

И почему сам отец, хотя все больше у него денег и он надежно застрахован от голода, все больше попадает в беду?.. Его жизнь все беднее радостями… Беднее любовью… Беднее надеждами на счастье… Нищий, разорившийся человек. Полководец, одержавший победу, которая всем в тягость… Его дом богат только горем и тоской.

Евгений ни разу не видел отца по-молодому веселым. Вот и сейчас даже в тембре отцовского голоса слышится глубокое несчастье человека, что-то непоправимо потерявшего, слышится горе одиночества, смертельный ужас перед жизнью. Голос отца леденит душу, несмотря на старания Богратиона Сергеевича вызвать сочувствие у сына.

Всего нелепее, что он говорит так, будто принес себя в жертву Ольге Васильевне, дочерям и ему, Евгению. Но Евгений спрашивает себя: почему же тогда все они, в свою очередь, ежечасно чувствуют себя его несчастными жертвами? Стоило ли отцу ради этого жертвовать собой?

И у Евгения неожиданно мелькает мысль: а может быть, и в самом деле отец однажды пожертвовал чем-то самым дорогим для себя?

Быть может, он начал с того, что совершил насилие над самим собой?..

Отвернулся еще в юности от какой-то своей любимой, счастливой песни, упрямо упрятанной в подполье души, в ее темные, тайные закоулки? Отступился от надежды, теперь уже никому не известной?..

Отрекся от солнца над головой, от дыхания горных ветров родного Кавказа, от радости жить, иметь друзей?

Освободил себя на всю жизнь от любви? Об этом страшно подумать.

Стремления отца для Евгения загадка. Армянин по крови, тифлисский грузин по воспитанию, сменивший свое имя Баграт на «княжеское», в русском начертании — Богратион, отпустивший ассирийскую бороду, удачливый владикавказский коммерсант и фабрикант, он гордо называет созданный им давящий мир «мое дело» и вот теперь требует, чтобы сын впрягся в ту же телегу.

Холодный ветер мечется, ковыляет, стонет на фабричном дворе, поднимает с земли опавшие листья и заставляет их носиться в однообразном кружении. Низко навалились на город и мечутся в беспорядочном беге кудлатые серые облака. Неуютно нынче осенью во Владикавказе. Когда-то этот город был сторожевым осетинским аулом у входа из степных равнин в грозные ущелья. Величественные горы теперь кажутся почти прирученными. Они дряхлеют. Но ветры дуют с прежней, а может быть, и с новой силой.

И протянутые руки старого, порыжевшего каштана все бьются и бьются в стекло…

Евгений вспоминает горячие споры в тайном гимназическом кружке «Арзамас», запрещенные брошюры, долетавшие до гимназистов известия о новых революционных веяниях, о законах политической экономии и о пробуждающемся движении в среде интеллигенции и в рядах рабочих… Да, пожалуй, его спор с отцом не содержит ничего оригинального. По существу, этот спор убийственно однообразен для современных поколений, когда «дети» не хотят подчиняться установленной «отцами» злой власти денежного мешка и начинают задумываться о выборе для себя иного пути в жизнь…

Богратион Сергеевич для убедительности откладывал каждую мысль на счетах. Поглаживая шелковистую бороду, он продолжал терзать сына тупой пилой заученных слов:

— Сам ты ничего не можешь сделать для рабочих, а кричишь: «Восьмичасовый труд! Больницы! Школы!»

Он старательно нащупывает больные места в душе сына.

— Знаем мы ваши словечки, знаем, что за спиной папаши умеете вы кричать… Эксплуатация! Помилуйте!.. Да ты, ты на что живешь, на какие деньги?.. А?.. Чьим трудом? Что же ты не бросишь все?.. А?.. В гимназии учишься, деньги платишь, на отцовской шее сидишь… Ведь рабочий труд проживаешь, ведь сам у того же рабочего все берешь… — И он заканчивает с торжеством: — Нет, батенька, меня красными словечками не проведешь. Нельзя же так, господа, помилуйте! Молокососы, не знаете жизни, ничего не делали, не работали — и, извольте ли видеть, эксплуатация…

Сын молча теребит блестящие пуговицы гимназической тужурки и терпеливо ждет, когда, наконец, надоест отцу читать нравоучения.

Внезапно облака над городом поднялись и стали расползаться. На фабричный двор и на крыши строений пролились лучи солнца. Дальше — больше. Как будто кто-то разорвал грязное ватное одеяло, и за мутно-сизыми клочьями открылось яркое осеннее небо. Солнце затопило город. И каждый кусочек земли во дворе, обрадованный, засверкал, заискрился. Во Владикавказе в двух шагах от горных ущелий, на постоянном сквозняке, такие крутые перемены не редкость.

Женя сдвигает брови и уныло смотрит на отца. Тот спокойно закуривает папиросу и собирается продолжать. Нет, этого нельзя выдержать! Есть ли что-нибудь более бессмысленное и безнадежное?

— Папа, мы не сойдемся. — Нелегкие слова. Женя старается произносить их как можно мягче. — Не будем говорить. Это расстраивает и вас и меня. Против убеждений я не пойду. И ваши доказательства не сломят меня. Вы стоите на своей точке зрения, я понимаю ее, но не могу стать рядом с вами…

Богратион Сергеевич оскорбленно поджал сухие губы. А Женя уже мысленно произносит фразу, которую сейчас услышит… Как много бы он отдал, чтобы случилось что-нибудь другое, непредвиденное! Пусть лучше отец хоть раз в жизни нечаянно выйдет из себя. Или весело рассмеется. Пусть только сломается проклятая пружинка в механизме. Пусть хоть раз наговорит что-нибудь несуразное, без логики, лишенное умерщвляющей расчетливости. Только бы не услышать эти слова!..

Но нет, неизменен Богратион Сергеевич. И вот они обрушиваются с тупым однообразием, привычные слова:

— Как вам будет угодно, милостивый государь, можете идти.

Евгений выходит из кабинета.

Он идет на улицу.

Привычная тоска приводит его на аллеи городского парка. Шуршат под ногами опавшие листья. Осенний воздух прозрачен и терпок. От земли поднимается пряный привкус гниения и сырости. В парке пустынно, холодно, неприютно. Пестрый дятел с красным огоньком на груди один, нарушая тишину, ретиво долбит кору белой акации. «Тук-тук… Тут-тук…» Как не заболит у него голова?..

Отец хочет приобрести в своем наследнике если не ярого промышленника и коммерсанта, то хотя бы преуспевающего буржуа с образованием адвоката или инженера, умеющего расчетливо извлекать доходы из «дела». А сыну до отвращения претит и то и другое. Почему? Да прежде всего потому, что у всех людей, привязанных к этому «делу», он видит только безрадостную, обкраденную жизнь — только несчастье.

«Да, так продолжаться не может! — повторяет Евгений самому себе. — Но где выход?»

За городом поднимается зеленое полукружие предгорий, а еще дальше и выше в вековом покое дремлет корона Кавказского хребта с ледяными шатрами вершин. Оттуда, должно быть, хорошо видно на все четыре стороны света. Там рождаются ветры, легенды и герои.

Ветер до конца развеял в небе клочья облаков; беспорядочно обгоняя друг друга, они несутся на юг…

Ветер, ветер носится над Россией. Ветер отчаяния и беды, ветер протеста и гнева и больших, но еще смутных надежд. Ветер тысяча девятьсот второго года…

Вечереет. Надо шагать домой. «Домой?» — с горькой иронией спрашивает Евгений себя. А больше идти некуда.

 

Пепел остывшего очага

С чего это началось?

Как образовалась пропасть между отцом и сыном? И почему она с каждым годом углублялась?

Клубок сложных отношений между Евгением Вахтанговым и его отцом таил в себе не одну человеческую трагедию…

Чтобы найти верное освещение семейной истории, оставившей глубокий след в душе Евгения, нужно вернуться назад — заглянуть в годы его раннего детства.

И, пожалуй, еще дальше, в былое.

Семидесятые годы прошлого века.

По Военно-Грузинской дороге из Тифлиса к Владикавказу тащится фургон. Покачивается на выбоинах. Скрипят высокие деревянные колеса, обитые изношенной железной полоской. Среди домашней поклажи в глубине фургона торчит связка обернутых тряпкой малярных кистей, а внизу, между колесами, болтаются ведра с краской. Из безжизненно опущенных, больших, со вздувшимися венами рук Саркиса Абрамовича Вахтангова свисают вожжи. Саркис погружен в тоскливые раздумья. По временам из его груди вырывается вздох, и, очнувшись, Саркис подгоняет идущую шагом усталую лошадь. Ее копыта уныло отсчитывают по хрустящей щебенке мгновенья, часы, дни… Молчат в фургоне дети Саркиса: старший Баграт, Катаринэ и Домна.

Они оглушены обрушившимся на них горем.

Дорога в безвестное будущее извивается змеей, стиснутая голыми скалами и безднами. Всюду подкарауливают нависшие гранитные глыбы, они грозят новыми несчастиями, человека всюду поджидает неотвратимая беда.

И кажется, что вокруг плетущегося фургона сами недра земли, корчась в муках, вздыбились, вывернув наружу суставы, кости, колени, внезапно задохнулись от боли и, онемев, взывают к небу.

Но там, в далекой вышине над головами, голубые клинья неба, разорванного криво-накосо острыми утесами, тоже не приносят успокоения.

Как вечный символ этих мест, висит над дорогой знаменитая скала «Пронеси, господи!».

Страшен Кавказ для путников, подавленных невосполнимой утратой, для тех, кто потерял всякую надежду.

Отчаяние Саркиса пугает детей и усиливает их собственную боль, тревогу и уныние. Они чувствуют — горе неумолимо гонит их навстречу новым бедам…

Завтрашний день так же мрачен, как и то, что произошло вчера.

Но надо жить. Надо как-то бороться, чтобы остаться в живых.

Бегство Саркиса из Тифлиса его друзьям и соседям казалось безрассудным. Ну что ж, что умерла жена? С каждым может случиться. Но он не мог иначе. Его сердце разрывалось. С той минуты, как не стало горячо любимой подруги, его обычное существование не только потеряло весь смысл, оно сделалось для Саркиса непереносимым.

Маляр-подрядчик, он был в веселой столице Грузии достаточно обеспечен всем. Но бросил работу, запил горькую, наконец, роздал и продал все, что можно было раздать и продать, распрощался с друзьями и с остывшим гнездом. Кинулся прочь из обжитых стен. Прощайте, шумные улицы! Навсегда прощай, Грузия!

…И вот перед ними чужой, полурусский Владикавказ.

Недавно еще тихий захолустный городок отстраивается, расширяется на глазах, быстро меняет свое лицо. Саркис снова принимается за малярные подряды.

Баграт помогает отцу, а по вечерам сгибается над книгами, которые ему от случая к случаю удается доставать. Экономя спички, учится расщеплять их в длину надвое. Экономя керосин, засиживается при мерцающем огоньке светильника. Книги подтверждают то, чему изо дня в день обучала его жизнь: власть над враждебной судьбой дают только деньги; ничто не бывает устойчивым, если нет богатства; без денег не может быть независимости и нет к человеку уважения.

Отец подозрительно относится к увлечению сына книгами. Но что может старик противопоставить враждебному миру?.. С мужской нежностью Саркис старается охранить детей от новых, разрушающих влияний. Он свято оберегает в семье неписаные обычаи патриархальной старины и национальную обособленность. Неизменно носит высокую рыжую баранью шапку и армянское «каба» — нечто вроде кафтана. Неторопливо шагая по улице, маляр гордо смотрит поверх голов встречных русских и никому не. уступает дорогу, будь то хоть чиновник с царской кокардой на фуражке, русский поп или провинциальная франтиха.

Саркис наивно полагает, что эта вызывающая национальная «холодная война» надежно ограждает его личную независимость.

А жизнь, конечно, смеялась над ним. Ничто не могло повернуть назад ход событий. Мало-помалу биография его семьи неотвратимо становилась частицей биографии города, переживавшего пору лихорадочного буржуазного развития.

Началось с того, что Баграт поступил рассыльным к владельцу табачной фабрики и магазина, богатому купцу Василию Лебедеву.

Смышленый красивый юноша пришелся хозяину по душе и вскоре сумел вызвать у него особые надежды.

Была у Лебедева единственная дочь Ольга. Незадолго до смерти, тяжело заболев, он сказал Баграту, что хочет видеть его зятем и наследником. Так Баграт женился на Ольге Васильевне и стал владельцем всего предприятия.

Он преуспел в то время, когда не только Северный Кавказ, но и вся Россия была захвачена быстрым развитием капитализма. Промышленные преобразования с каждым днем меняли лицо страны. И Баграт был одним из тех, кто не хотел, опустив вожжи, плестись в хвосте событий и вяло подчиняться чьей-то воле, будь она «божественной» или вполне земной… Все, что он наблюдал вокруг, происходило отнюдь не по заветам покорности судьбе и не по заповедям доброты и любви к ближнему. У городских воротил действовали совсем иные страсти. И Баграт, когда наступил, наконец, его час, стал платить своему времени той же монетой. Мало того, он, по законам конкуренции, стремился где умом, где обманом и хитростью, но постоянно быть на переднем крае, всегда и во всем подчинять себе людей и даже вкладывает во все дела предприимчивость новатора.

Сын упрямого Саркиса, с годами ставший Богратионом Сергеевичем, день ото дня увеличивает число рабочих на фабрике, ставит новое оборудование, заменяет мужской труд дешевым женским, и, кажется, ему первому приходит в голову уже совсем по дешевке воспользоваться горем и нищетой слепых. Он посадил их к конвейеру. Слепые схватывали одним ловким движением чутких пальцев ровно двадцать пять папирос — ни на одну больше, ни на одну меньше — и опускали их в коробку.

Рабочий день длился не менее двенадцати часов и доходил до четырнадцати-пятнадцати. Другие фабриканты использовали детский труд, но Баграт обогнал конкурентов. Он рассчитал верно. Боявшиеся потерять жалкий кусок хлеба, незрячие рабы работали несравненно аккуратнее, чем непоседливые дети. Бесконечно черный трудовой день слепцов стоил Баграту совсем дешево и был производительней.

«Баграт — большой человек, деловой человек», — говорили про него. Властного, деспотичного фабриканта побаивались и уважали даже самые видные в городе денежные тузы. Это тешило тщеславие Ольги Васильевны: ее отец не ошибся в выборе! И ее женским призванием стала благоговейная покорность. Ее вполне удовлетворяла судьба — судьба придаточной части предприятия, которое муж энергично вел в гору. Никаких иных запросов у нее не было. Она старалась во всем угодить мужу, и ничто другое, происходившее на свете, не было в состоянии смутить души этой маленькой кругленькой женщины.

Все, что происходило в доме, глубоко оскорбляло чувства Саркиса. Он умел быть любимым и умел горячо любить, этот гордый, дряхлеющий филин, заточенный в домашнюю клетку. А тут ни о какой любви не было и речи. И Ольга — существо бескрылое и безликое — не вызывала у Саркиса ничего, кроме брезгливого безразличия. К тому же она была русской. Женившись на ней, сын изменил дедовским заветам. Да и вообще засилье русского духа в доме стало во всем брать верх: и в пересудах о конкурентах, и в самом языке, и в одежде, и в приготовлении кушаний… Впрочем, демонстративное обрусение не помешало Богратиону Сергеевичу стать ктитором (церковным старостой) местной армяно-григорианской церкви. Зачем? Нет, религиозным он не был. Но церковная община нужна коммерческому человеку для деловых связей.

Саркис жил прошлым. Ломка патриархальных обычаев, вторгаясь в его неподвижный мир, наносила ему незаживающие раны.

С сыном Саркис был на ножах. И одиночество, от которого он бежал из Тифлиса, настигло его теперь еще злее.

Баграт стал повторять родным и чужим, что его отец неотесанный, выживший из ума «крро» — дикарь, мужлан, что он позорит семью.

Жизнь старика становилась все горше. Наконец его перестали пускать к общему столу. Еду подавали отдельно в его камору. «Как собаке», — решил Саркис. Это было последним ударом.

И вот однажды старик, ничего не объясняя, простился с давно уже вышедшими замуж Катаринэ и Домной. Можно было подумать, что он собирается в дальнюю дорогу. Так оно и было… На другой день Саркис заперся в своей комнатке и больше оттуда не вышел. Когда взломали дверь, его нашли в луже крови. Он зарезался перочинным ножом. Рана была нанесена в живот ниже ребер, и смерть наступала медленно и мучительно.

Единственной радостью в последние годы жизни Саркиса Абрамовича был внук, родившийся 1 февраля 1883 года.

В большущих карманах у сурового, седого «папи» (дедушки) всегда были припасены для внука сласти. Угрюмые затравленные глаза по-стариковски теплели, когда он присматривался к ребенку.

И тот с любопытством тянулся к старику. Но растущей привязанности малыша и деда не было дано развиться…

Жизнь в доме после трагического ухода Саркиса не стала веселей. А маленького Женю вскоре отослали в Тифлис к бедным родственникам. По его годам пора было оставить занятия с домашней учительницей, пора садиться за школьную парту.

Дом опустел. Гнетущая тишина нависла во всех его углах. Младшим сестрам Евгения строго-настрого было запрещено беспокоить отца, отвлекать его от священнодействия, когда он в полутемном кабинете прикидывает на счетах растущие колонки рублей и копеек, множащихся от его операций. По распоряжению Богратиона Сергеевича несмелый смех и плач девочек еще с колыбели подавлялся древним способом: надежной соской с настоем мака.

Одна из сестер Евгения Вахтангова на склоне лет жила у него в Москве. Сознание этой женщины навсегда было окутано темной пеленой. Она сохранила инфантильность души, выбитой на всю жизнь из реальной действительности. В ее детстве бабки говорили: этого не должно быть, если мак дают младенцам «в меру», но меру определяли по-своему…

Прошло два года. За это время Женя в Тифлисе был принят в гимназию. Но житье-бытье мальчика у бедных родственников превратилось в безрадостную и бессмысленную службу. Его загрузили грязной работой по дому. Ни от кого он не видел ласки, ни в ком не встречал участия. Не прижился он и в холодных, казенных стенах гимназии. Среди одноклассников оставался чужаком. Внутренняя сосредоточенность мальчика понемногу переходила в замкнутость. Чувствительность — в отчуждение. Впечатлительность — в страдание. Он прослыл угрюмым маленьким нелюдимом, и от этого еще больше хмурился и еще острее его мучило одиночество. Наконец он так настойчиво запросился домой, что его вернули во Владикавказ…

При возвращении в родительский дом всегда волнуют знакомые голоса дорогих воспоминаний и то, о чем мечталось, принимается, хотя бы отчасти, за сущее.

Женя не был шумным подростком, он инстинктивно не любил громких излияний, улавливая в них нотку позы — она ему претила. Но в душе, как и каждый подросток, он с затаенной надеждой ждал человеческого согревающего общения.

Тем более жестоким стало разочарование. Оно не охладило скрытого пыла его сердца. Но после первых радостных минут возвращения домой сознание необратимых потерь становилось с каждым годом все более беспощадным.

Жизнь в семье превращалась в пытку страхом…

Вот ждут к обеду отца. Можно привыкнуть к чему угодно, даже к ежедневному испугу, как привыкают обедать в один и тот же час. Но само внушение трепета не становится от этого менее тягостным.

Уйти, избежать назначенной в этот час тихой казни нельзя. Обед — это обязательный для всех домочадцев обряд, когда семья встречается с Богратионом Сергеевичем, и все должны быть налицо.

Домочадцы то и дело поглядывают на циферблат. Проходят два томительных часа. Богратиона Сергеевича задержали неотложные заботы на фабрике.

Наконец с улицы врывается в кухню фабричная девушка. Запыхавшись, предупреждает, как с нею условлено:

— Хозяин идет!

Кухарка, утомленная долгим ожиданием у плиты, зло кричит горничной:

— Идет!

Горничная, поправив наколку в волосах, бежит к Ольге Васильевне.

— Барин идет!

Ольга Васильевна произносит негромко — так говорят о привычном, неизбежном несчастье:

— Отец идет.

И машинально одергивает на дочери платьице, смотрится в зеркало, поправляет прическу.

Вся семья выходит навстречу в столовую.

Богратион никогда не изменяет своим обычаям. За столом он молчит, и все должны молчать. Он не делает замечаний, не упрекает, но все чувствуют себя подавленными, как будто они непростительно виноваты в чем-то перед главой семьи, и этой их вины нельзя забыть, и ничего нельзя исправить.

Пройдет много лет. Жизнь обернется катастрофой для всех устоев, которые Богратион Сергеевич считает незыблемыми, она перевернет до основания все в стране, в городе, в семье Вахтанговых… А сын его Евгений всегда будет с гневом, с презрением и тоской вспоминать, как нерушим был проклятый распорядок в этом доме. Здесь даже вещи имели свое постоянное и навсегда отведенное им место, и если бы хоть раз в детстве Женя увидел, что за столом что-нибудь изменилось — ну, хотя бы кувшин внезапно оказался не там, где обычно, или нарезанный хлеб был положен в хлебнице как-нибудь по-другому, — это значило бы, что в доме и в мире случилось что-то невероятное.

Но весь ужас заключался в том, что ничто не менялось в этом доме. Ничто из заведенного раз навсегда отцом.

К пытке страхом прибавлялась пытка неподвижностью, пытка неестественностью, пытка тюрьмой.

Некоторую перемену в доме Вахтанговых внесло появление сына Домны — сестры Богратиона Сергеевича — Ивана Калатозова. Лишившись отца, он должен был позаботиться о многочисленной семье, бросил реальное училище и поступил на службу к дяде. Богратион Сергеевич рассчитывал извлечь из этого двойную пользу. Бедный родственник, в полной от него зависимости, — самый надежный человек на фабрике и верный соглядатай в интимной жизни сына…

Поселенный с Женей в одной комнате, Иван Гаврилович Калатозов становится свидетелем его невеселых настроений. И вопреки планам отца Женя приобретает тайного союзника и товарища в своих отроческих и юношеских увлечениях. Ивана и Женю сближают юношеские размышления о жизни, чтение романов и произведений философов и зародившаяся любовь к театру. Во всем этом сказывается настойчивое стремление определить свой идеал жизни.

В 1902 году Евгений пишет рассказ «Человек».

Прозябал на свете самый обыкновенный человек. Ничего не видел он светлого, хорошего в жизни. И невзлюбил жизнь. Проклял ее, возненавидел беспомощность людей и ушел в мир мечты. Его новая, изолированная «жизнь была живая, веселая, мощная, бодрая, полная любви, полная правды». И душа его «очистилась, очистился и ум, мысли стали здоровыми, быстрыми, свежими». Он снова вернулся к людям, но, «слепой, он не замечал ни грязи, ни пошлости». «Он был счастлив, он любил жизнь, забыв весь ужас ее». Такова завязка рассказа «Человек». Чем же кончается иллюзорное счастье героя?

Приходит однажды к этому человеку другой и говорит: «Нужно смотреть на жизнь не глазами слепца, не нужно видеть светлое там, где все пошло, не нужно обманывать себя. Надо видеть жизнь такою, какова есть она». «Вот злоба, вот ложь, вот насилие, рабство, цепи, голод, грязь, вот притеснение, вот неуважение человека к человеку. Вот свобода в оковах, братство в кабаке и равенство в могиле».

И… «снова увидел человек то, что видел раньше, снова открылись глаза его, и горько, горько стало ему. Грустно, молча смотрел он на все, что увидел, и горячая слеза скатилась на больную, уставшую грудь. Тяжело стало ему, и, зарыдав, спросил он провожатого:

— Ну как же тогда жить? Для чего жить тогда?

Провожатого уже не было».

«Нас возвышающий обман» не освобождает от уродства окружающей жизни. «Но как же тогда жить? Для чего жить тогда?» Пытаясь найти опору для выхода из мучающих его противоречий, Евгений сформулировал свои очень неопределенные, целиком идеалистические идеи в наивной «философской» сказке «Идеал и предвидение». В конце концов он возлагает свои надежды единственно на «цивилизацию». Она одна, по его мнению, движет развитием общества. Герой этой сказки дожидается, когда «ум его обогатится совершеннейшим из орудий — знанием», и тогда он в один чудесный момент «насадит равенство и свободу»…

Откуда же эти мысли?

И откуда неуемное стремление у Евгения проникнуть в духовную жизнь людей?.. И все подчинившее себе желание сделать людей счастливыми? И в том найти свое счастье?

Откуда крепнущая у Евгения, говоря его словами из той же сказки, «горячая вера в мощь и силу человеческой мысли»? И что заставило его написать: «Человек вставал перед ним грозным титаном, повелителем, творцом всего, чего хотел… Он сам строит свое будущее благоденствие»?..

 

На пороге

— Вот, господа, я старик, мне с лишком шестьдесят, а я, как видите, бодр и здоров. Вы думаете, у меня мало дела? А доклады, а бумаги, а распоряжения — кто это делает? Вы думаете, я покончил со своим образованием?.. Нет, я и теперь учусь. Вот попадется мне название какого-нибудь города — я сейчас к карте. А по математике, физике… Я, правда, теорию забыл, но что касается текущих вопросов, то я всегда иду наравне с прогрессом…

Впрочем, пора приступать к уроку, и, оборвав свою речь где-то на полумысли, Иван Ильич подходит к карте. Напяливает пенсне и, смотря поверх стекол, поднимает руку. Глаза его бегают. Он ищет место, которое сейчас надо указать…

— Греция, господа, разделяется так…

Указательный палец Барина (таково было прозвище директора гимназии — он же преподаватель истории — Ивана Ильича Виноградова) обводит контур Италии…

Никто не испытывал угрызений совести и не боялся Ивана Ильича, когда он по какому-нибудь поводу хотел нагнать страха, кричал на ученика, обещал з двадцать четыре часа сослать его в Сибирь и при этом грозно таращил глаза и даже щелкал зубами…

Все эта напускное, все заранее заучено перед зеркалом, — понимал Женя и с беспощадной ясностью представлял себе, как в директорском кабинете наедине с самим собой любуется Иван Ильич собственной наружностью, приглаживает каждый волосок и принимает различные позы, чтобы покрасоваться потом перед учениками, произвести впечатление.

Жизненная позиция Ивана Ильича элементарна, более сложные чувства выбывал у гимназистов преподаватель греческого языка Александр Иванович Дементьев. С болью и гневом Вахтангов заносит в свои домашние тетради живую зарисовку происходящего повседневно на уроках Дементьева.

Гимназисты беззастенчиво издеваются над ним, шумят, сознательно перевирают греческие слова…

— Что ж, не хотите… не нада… не нада… заниматься… Будем сидеть… Что ж… — говорит Александр Иванович, закрывает книгу, идет к столику. Сделав запись в журнале, незадачливый учитель закрывает его и, подперев рукой свою маленькую голову, задумчиво и неопределенно смотрит в пространство.

Что у него на душе? Что переживает этот человечек? О чем он думает, нервно теребя цепочку?..

Как мало гимназисты уважают в нем его человеческое достоинство именно потому, что он так нетребователен, так снисходителен, с горечью отмечает Женя. А может быть, все дело в том, что Дементьев беззащитен? Поэтому на него все нападают?

Но психологическая атака класса через голову покорного Дементьева адресовалась всей гимназии. И не только ей. Порой корни этой озорной атаки лежали глубже и шире — в стихийном протесте вообще против мертвящей казенной муштры, против сложившихся в городе нравов.

Разве можно быть безропотно покорным, разве можно оставаться безвольным хлюпиком, постоянно сталкиваясь лицом к лицу с унижением? Как страус под крыло, засовывать голову в мертвые склонения?

В последних классах гимназии Евгений много читает, посещает кружки, пишет стихи, рассказы, очерки. Он впервые переживает радость от счастливого испытания своих сил. Особенно воодушевляющую, когда его предельно искреннее самовыявление оказывается интересным для товарищей. Часть написанного им появляется в гимназических журналах.

Пишет поэму «Ирод» (хотя стихи ему удаются менее всего), обнародованную в журнале гимназисток «Светлячок».

У себя в классе он и публицист, и прозаик, и поэт, и организатор журнала, носящего древнегреческое название «Эос» («Утренняя заря»).

Первый номер «Эоса» открывается написанной Вахтанговым передовой. Автор призывает «взяться за дело посерьезнее, смотреть на него с более разумной точки зрения и не считать за забаву от безделья».

Этот призыв не случаен…

Проблемы, волновавшие русскую интеллигенцию, не миновали и провинциального Владикавказа. Брожение доходило до гимназистов через литературу, театр, кружки самообразования, где велись страстные споры о смысле жизни. В этих спорах иногда принимали участие и взрослые — местные врачи, адвокаты, инженеры. Тут можно было встретить и приезжавших на каникулы домой студентов. Шли споры о служении народу, о Льве Толстом, о борьбе марксистов с народниками… В этих горячих и путаных дебатах было много наивного и незрелого, много юношеского, мнимо значительного. Но все же они вводили молодого Вахтангова в круг умственных интересов передовой интеллигенции.

Это были годы общественного подъема, годы кануна революции.

Евгений вместе со многими молодыми людьми захвачен веяниями общественного обновления. Он сам организует маленький конспиративный «кружок свободомыслящих». Но идеи его смутны и метафизичны, они далеки от революционного марксизма. Он с одинаковым увлечением читает и Шопенгауэра, и Ницше, и Ренана, и Смайльса, и Талмуд. После чтения на собраниях гимназисты часто спорят о боге. Властителем дум Евгения начинает все больше становиться Лев Толстой.

Великий испытатель человеческих душ как нельзя лучше выразил душевное смятение Евгения, страстные поиски идеалов добра, протест и ненависть ко всему существующему, наболевшему.

 

Любите ли вы театр!

И есть еще средство борьбы со скукой, с иссушающей ум и сердце одурью холодного семейного очага, с гимназической казенщиной…

Раз в году, в январе, коридоры и актовый зал гимназии наполняются предвесенним гулом и ожиданиями. Хозяйкой входит юность. Легкий стук быстрых каблучков, шелест платьев и наивная белизна воротничков приглашенных гимназисток. Журчанье взволнованной речи. Всплески смеха. Музыка. Песни, исполненные перед гостями хором юношей. Декламация. Одноактные комедии и водевили… Это традиционные концерты старших классов. Гимназисты отводят душу.

Классные наставники и директор делают вид, что в эти часы молодежи предоставлена полная свобода. А приглашенные папы и мамы с ревнивой надеждой любуются наследниками и невестами.

Вот концертная программа окончена. Лишние стулья из зала уносятся, оставшиеся отодвигают к стенкам. Грянул военный духовой оркестр. Начинаются танцы. Молодость с упоением кружится в вальсе и лихо отплясывает мазурку. Сияют глаза, переполненные предчувствиями. Девушки в тревоге. Разноцветные снежинки конфетти осыпают косы. Стремительно раскручиваются над головами ленты серпантина. Словно узы влюбленности, внезапно настигающей и, как и они, еще непрочной, розовые, голубые, желтые бумажные молнии обвивают пары, зардевшиеся от легкого опьянения танцем.

Женя на таких вечерах вездесущ.

Концерт открывает помпезный марш Мейербера в исполнении струнного оркестра. Женя для начала нещадно пилит вторую скрипку. Затем выходит перед публикой и, собрав на себе любопытствующие, оценивающие взгляды мамаш и дочек — курчавый сын разбогатевшего фабриканта, — напряженный, как струна, темпераментно читает стихи «Гладиатор» Чюминой. При словах «Да будет проклят!» торжественно воздевает руку.

Взрыв аплодисментов. И волны жаркой радости, поднимающиеся от внимания зрительного зала, укрепляют у юноши желание сделать все, чем он может быть полезен, как это было и в дни подготовки концерта.

Гример и организатор, певец и музыкант, солист-декламатор и исполнитель мужских и женских ролей в школьных спектаклях, он же с успехом распространял накануне билеты.

А сегодня после его «Гладиатора» хор гимназистов поет «Гулялы» Меньковского. У юношей не хватает басов. Они звучат жидковато. И Женя помогает товарищам, силясь пониже осадить ломающийся голос. (На другом концерте он поет в хоре тенором.)

Через минуту он уже играет в квартете мандолин и гитар. Это еще хоть сколько-нибудь напоминает музыку.

Антракт. Самоотверженными стараниями гимназисты разогрели гостей. Довольные, улыбаются папы и мамы — самые невзыскательные судьи на свете. Богратиона Сергеевича среди них нет. Он не поощряет увлечения сына — какой прок от всего этого шутовства? По молодости сын не знает, куда девать свою энергию… Перебесится, когда-нибудь возьмется за ум.

Звонок извещает об окончании антракта. Во втором отделении Женя играет уже на балалайке, а затем снова берется за скрипку (марш из «Кармен»). Водит смычком, по собственному признанию, как попало, даже не слушает того, что, собственно, он играет, — «нахальничает со смычком».

После концерта он с удовольствием танцует. Умеет танцевать изящно. Отлично чувствует пластическую и ритмическую стихию танца.

Гости расходятся.

Заключительный волнующий ночной аккорд из вальсов, мазурки и падеспани принес девушкам и юношам удовлетворение и блаженную усталость. А у Евгения он еще сильнее разбудил неясные поднимающиеся желания, неутоленную жажду деятельности, даже тоску. Потребность в самовыявлении и муки душевного роста жгут сильнее преходящих радостей успеха. Подобные концерты ему, как голодному, подачка, дразнящая воображение…

Конфетти и серпантин на полу в опустевших залах вызывают не сожаление о том, что шумный вечер так скоро кончился, а смутные надежды, обращенные к чему-то другому. К чему? Этого он не знает.

Что на этих концертах ему ближе?

Может быть, музыка?

У него хороший музыкальный слух. Почти самоучкой он играет на рояле, на мандолине, на балалайке и на скрипке. Для того чтобы почувствовать свою музыкальную одаренность и чтобы в нее поверили другие, этого уже достаточно. Разве он от природы не богат звуками, как и многим другим? Но этого очень мало для серьезного самоутверждения, потребность в котором повелительно управляет юношей в семнадцать-восемнадцать лет. Чтобы овладеть музыкой, а не она безотчетно владела тобой, нужно упорно учиться. Это не пугает Евгения, и он выбирает самое трудное — скрипку. В итоге долгих уговоров скрипка, наконец, куплена, но отец раскошелился только на самую скверную, дешевенькую. Евгений мучает ее, мучается сам, мучает домашних, извлекая из струн визгливые стенания и стоны. С музыкой они не имеют ничего общего.

Может быть, предпочесть заманчивую перспективу актера-любителя?

В январе 1900 года, еще за три весны до окончания гимназии, он с успехом выступает в домашнем спектакле в кругу одноклассников в роли Агафьи Тихоновны в «Женитьбе» Гоголя, а позже — в спектакле «Убийство в доме № 37» играет Штафиркину и в пьесе А. Островского «Бедность не порок» Пелагею Егоровну. Что привлекает его к женским ролям? Курьезные внешние метаморфозы? Маленькие путешествия в чужую жизнь? Возможность уйти как можно дальше от самого себя? Или тщеславное удовлетворение тем, что за ним признаются способности занятного лицедея? Все имеет значение… Но серьезные раздумья о своем профессиональном призвании его еще не посещают. Тяга к театру никогда не покидает его, но театральный мир — это только игра, отвлечение «для души», а реальная жизнь — совсем другое дело, и собственные пути в ней ему не ясны.

Наступает 1901/02 учебный год — седьмой и предпоследний в гимназии.

В одно из воскресений в октябре Евгений Вахтангов спешит в гимназию на собрание драматического кружка.

В классе уже собрались товарищи, оживленные, празднично подтянутые. Ждут драматическую артистку Д.М. Ремизову. Она согласилась режиссировать. Наконец, когда все в сборе, классный наставник вводит улыбающуюся женщину и представляет ей вставших гимназистов. Ремизова, с книжкой в руках, начинает беседу о пьесе «Пробел в жизни» Печорина-Цандера. Объяснения артистки не сложны: они касаются главным образом внешне характерных черт героев пьесы. Гимназисты слушают не очень внимательно, с любопытством поглядывая на трех девушек: Ремизова привела их с собой для исполнения женских ролей. Женя сидит за партой в стороне. Его внимание привлекает Надя Байцурова. Он видит ее впервые и настроен скептически. Должно быть, кисейная барышня.

Спектакль «Пробел в жизни» состоялся в январе 1902 года. Встречи на репетициях, беседы, наконец успех у зрителей сблизили юношей и девушек. Им захотелось продолжения. Организовать его взялся Вахтангов. В августе он уже сам поставил с теми же участниками чеховские водевили «Медведь» и «Предложение». И в том же учебном году тем же составом молодых любителей был сыгран в гимназии благотворительный спектакль «На хлебах из милости» — комедия В. Крылова.

Любительские спектакли стали одной из открытых форм живого общения молодых людей. Но не только это подтолкнуло Евгения к режиссуре.

Праздником, обогащающим душу, оставляющим глубокий след, становится для Евгения посещение драматического театра. Владикавказ часто навещали артисты-гастролеры, кочевавшие по России — «из Вологды в Керчь» и обратно. Среди них особенно популярными у гимназистов были частые во Владикавказе гости братья Роберт и Рафаил Адельгейм. По воскресеньям они ставили утренники для учащейся молодежи. Шли «Разбойники» Шиллера, «Гамлет» Шекспира, «Уриэль Акоста» Гуцкова, «Кин, или Гений и беспутство» А. Дюма-отца, «Трильби» Ге и другие пьесы, в которых актеры-скитальцы волновали сердца зрителей романтической приподнятостью чувств, всегда немного торжественным и патетическим стилем.

Глядя на вольнолюбивого Карла и коварного Франца, на пламенного Акосту, задумчивого Гамлета, на гениального актера Кина, Женя переносится в иной мир. Этот мир захватывает и обжигает огнем героических переживаний, бурных страстей, смелых мыслей, он пленяет борьбой и неповторимым в обыденной жизни чувством свободы, красоты и благородства. Братья Адельгейм мало заботились об ансамбле: их обычно сопровождали очень слабые актеры; о внешнем оформлении спектаклей также думали мало. Картинный Карл Моор, полный какого-то особого, праздничного самочувствия, расхаживал, не смущаясь, среди убого намалеванных, раскачивающихся от его шагов стен замка или дубов. То же повторялось в точности и с Гамлетом. Но лишь только Гамлет или Карл начинают говорить, все остальное исчезает. Горячая, наполненная чувством и мыслью речь, темпераментная и отточенная, сверкающая патетическими и задушевными интонациями, речь, в которой тесно словам и просторно мыслям, приковывает к себе все внимание.

Искусство братьев Адельгейм питала их неиссякавшая влюбленность в трагические образы и страстная преданность театру.

Они избрали романтический пафос чувств, облагораживающих человека и хотя бы иллюзорно освобождающих его от повседневности и рутины.

Евгений тоже воспринимал жизнь как всемирную человеческую трагедию, как постоянную вынужденную борьбу, как непрерывный бой духа свободолюбия с силами угнетения, уродующими отношения между людьми и лишающими человека счастья…

Драматические настроения Евгения приобретали на сцене разнообразные реальные очертания. Когда Гамлет обращался к своей совести, к своему разуму и воле с вопросом «Быть или не быть?.. Сносить ли удары стрел враждующей фортуны, или восстать противу моря бедствий?..», гимназист Вахтангов видел в этом себя и свои беды…

Когда Кручинина, героиня «Без вины виноватых», боролась за свои права артистки, то есть прежде всего за свои человеческие права, юный Вахтангов снова видел в этом себя.

Когда Чацкий с гневом спрашивал: «А судьи кто?.. За древностию лет к свободной жизни их вражда непримирима…» — молодой Вахтангов повторял эти слова как свои и готов был сказать вслед за Чацким: «Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок! — Карету мне! Карету!»

В каждой пьесе он искал и находил что-нибудь близкое, волнующее, переносил себя в возвышенный мир художественных образов. В этом великая, притягивающая сила театра.

И другая его волшебная сила открылась Вахтангову еще в юности: театр стал для него своеобразным изучением действительности, наглядным раскрытием ее подспудных, тайных течений и конфликтов, открытой ареной борьбы различных человеческих характеров и мировоззрений.

И, наконец, что оказалось едва ли не самым важным для Евгения, что больше всего притягивало его к театру, это сила непосредственного, самого живого воздействия на множество присутствующих. Театр с открытой душой обращался одновременно к массе людей, он всегда рвался через рампу к зрителям, объединял их и зажигал своим огнем, заражал возвышенными страстями, увлекал раздумьями, будоражил, будил, звал, поднимал зрителей на борьбу за человеческое достоинство…

И Евгений очень скоро начинает включать свои любительские театральные опыты в круг юношеских сражений, которые он затевал по разным поводам.

Отец хотел видеть в своем наследнике будущего руководителя фабрики, извлекающего из нее золото. Сын однажды ответил: в таком случае я превращу фабрику в театр. Его манило совсем иное «золото», совсем иное богатство. И он хотел быть щедрым. Баграт Вахтангов не в состоянии был понять, как много серьезных раздумий и надежд вложил Евгений в это дерзкое, «сумасшедшее» заявление. Раздумий над ненавистной ему уродливой судьбой и страшной ролью отца, изуродовавшего жизнь себе и всем, кто от него зависит. Надежд на то, что незаурядные силы, которые Евгений почувствовал в себе, он сумеет (не плохо бы померяться с отцом) отдать горячей борьбе за иное, человеческое существование.

А пока сын упрямо преподносил отцу сюрпризы. По инициативе Евгения для рабочих фабрики был устроен спектакль. Сам он был не только режиссером, но и гримером и костюмером. Помогали ему товарищи по гимназии. Спектакль был дан без разрешения гимназического начальства. Женю привлекли к ответственности. Вызвали отца. Женя был наказан шестичасовым сидением в карцере.

В другой раз Женя попросил у отца денег и, не получив их, достал взаймы двадцать пять рублей у Калатозова. Оказалось, что деньги нужны для устройства спектакля «Дети Ванюшина» Найденова. Спектакль состоялся в цирке напротив фабрики. Сто двадцать билетов были розданы бесплатно по цехам. Рабочие смотрели драму о расколе в купеческой семье между отцом и его детьми, молодыми интеллигентами.

Так замыкается первый, юношеский круг пережитого, увлечений и ученичества в жизни девятнадцатилетнего Вахтангова — формально окончанием весной 1903 года Владикавказской гимназии.

Но он еще не выбрал, к чему приложить свои силы. Окружающий мир стоит перед Евгением полный неразрешимых загадок, зовет к действию, манит и тревожит неизвестностью. Где найти в нем точку опоры?