Дело Арбогаста

Хетхе Томас

На обочине дороги находят труп молодой женщины. Убийца сам является в полицию — и тем не менее получает по приговору суда присяжных пожизненное заключение. Но убийца ли он? Задушил ли он двадцатипятилетнюю попутчицу умышленно, или по неосторожности, или она сама задохнулась в его объятиях?

Четырнадцать лет проводит за решеткой Ганс Арбогаст, а когда выходит на свободу, дело становится еще запутанней.

Социально-детективный роман немецкого прозаика Томаса Хетхе (р. 1964 г.) стал международным бестселлером.

 

1

Она рассмеялась, словно бы радостно изумившись неожиданному открытию, и обернулась к нему. Он устремился на этот призывно звучащий смех, медленно и осторожно управляясь открытыми ладонями с дверью-вертушкой. Дверь у него за спиной бесшумно замерла, он вышел в вечернюю тьму навстречу ее смеху. Позже он будет не раз возвращаться к этому мгновению тишины, к ощущению прохлады и гладкости полированной двери под руками, которая словно бы сама вытолкнула его наружу. В это мгновение все и началось. И, припоминая впоследствии ее озаренное смехом лицо, он и сам не мог понять, что же в ней показалось ему таким притягательным.

— “Когда святые маршируют…” — Она не допела куплета до конца, но, когда он подошел к ней, положила ему правую руку на плечо и легонько толкнула, чтобы он еще раз обернулся. — Погляди-ка!

От этого прикосновения сразу же спало напряжение, в котором он пребывал, спало столь стремительно, что это чуть было не обернулось болью. Он оценил ее каламбурный намек, ведь кафе, из которого он вышел, называлось “У ангела”, но, с готовностью повернувшись в сторону желтой неоновой вывески, в ту же секунду понял, что с этой женщиной переспит. Весь день он чувствовал себя крайне неуверенно и теперь принялся перекатывать внезапно возникшую уверенность, как камешек во рту, воровато выплюнул ее себе в кулак и запрятал в брючный карман. В те времена неоновые вывески были еще в новинку, особенно в провинции, и загорались они, не дожидаясь того часа, когда закончится летний день. По дороге, на обочине которой находилось кафе, не было движения и тишину нарушало только тихое гудение трубок. Какое-то время они простояли в неоновом свету, ее рука по-прежнему лежала у него на плече, затем он осторожно стряхнул ее, обнял женщину за талию и ощутил шероховатую материю ее перлонового платья. Она стремительно скользнула ему в объятия, как под плащ, отбросив чопорность, владевшую ею весь этот день, внезапно ей стало зябко и согреть ее теперь могли бы только чьи-нибудь руки.

— “Когда святые маршируют, смеются сами небеса”, — выдохнул он ей прямо в ухо.

Они отправились к его машине не сговариваясь, как двое, знающие друг дружку давным-давно. Он заметил, что она, весь вечер проболтавшая и рассказавшая ему немало историй, теперь внезапно стала молчалива и не заговорила даже, когда он открыл пассажирскую дверцу, учтиво усадил ее и вновь закрыл. На мгновение он замешкался и посмотрел в ту сторону, где несколько часов назад притормозил у путепровода и спросил, не подвезти ли ее. “Конечно”, — воскликнула она и только потом спросила, в какую сторону он едет. Строго говоря, это была деловая поездка, и надо ему было во Фрайбург, однако же, он ответил, что совершает увеселительную прогулку. А она ведь не здешняя? Нет, она из Берлина. Ах вот как, беженка. Значит, она живет в Рингсгейме, в лагере для перемещенных лиц. Она кивнула, а он смерил ее испытующим взглядом.

Должно быть, ей чуть за двадцать, но со столь хрупкими женщинами (он знал это по собственному опыту) легко промахнуться при определении возраста. Росту от силы метр шестьдесят, мелко завитые рыжие волосы. Глаза вечно самую малость прищурены — то ли от солнца, то ли по причине близорукости, о которой ему, впрочем, не было известно, и смотрят не без вызова; точно такой же вызов слышится в ее типично берлинском выговоре. Ни пальто, ни куртки. Платье с круглым вырезом на груди и спине, с короткими кисейными рукавчиками, стального цвета с узором из зеленых листьев. Белые туфельки. А ей уже доводилось бывать в Шварцвальде? Она покачала головой. И вот они поехали, и день обернулся чудесным приключением. И дело не только в погоде, подумал он тогда, и вспомнил позднее, что именно в этот миг произвел мысленную датировку происходящего. Первое сентября 1953 года. И только после этого обошел машину, открыл дверцу и сел с водительской стороны. Она промолчала и сейчас, ну да это уже без разницы.

Он не схватил ее за коленку, сочтя это чересчур недвусмысленным жестом, но, переключившись на третью скорость, легонько опустил руку ей на бедро — как бы по забывчивости, как бы случайно, как если бы он просто привык держать свободную руку на пассажирском сиденье. Она не отодвинулась, но и не отреагировала в поощрительном смысле, так они и ехали в сторону Грангата, пока окончательно и бесповоротно не наступила ночь. И тут он почувствовал ее руку у себя на затылке, она запустила пальцы ему за шиворот и добралась ими до левого бицепса, ощупала его и осторожно двинулась в обратный путь, царапаясь ногтями и «зализывая» эти царапины подушечками пальцев, она провела пальцами по сонной артерии, по его левому уху и наконец, словно внезапно обессилев, уперлась в ворот сорочки.

— Еще далеко?

— Примерно час езды.

— А не устроить ли нам где-нибудь привал?

— Ты этого хочешь?

— Да.

Ее голос звучал настолько рядом, что он чувствовал на коже ее влажное дыхание.

И когда он притормозил у маленького моста между Гутахом и Хаусахом, когда, решив переключить скорость, убрал руку у нее с бедра, она подалась к нему, обняла и поцеловала. Чуть не доезжая моста, прямо во тьму уходил проселок. Без колебаний он свернул туда и поехал чуть под уклон. Справа показался ручей с перекинутым через него мостиком. Слева, между шоссе и проселком, шли кусты, а перед ними — лужок. Он выключил и мотор, и фары.

Мария достала из белой лакированной сумочки сигареты и попросила у него прикурить. Это были сигареты “Курмарк”, совершенно не подходящая ей марка. «Нужной мешки, ароматизированные и тем не менее легкие», — машинально вспомнил он рекламу, подавая ей зажигалку левой рукой и придерживая пламя от ветра правой. Она поблагодарила его легким кивком. Нет, она далеко не такая молоденькая, как показалось ему поначалу. Морщинки в углах рта, они-то и придают ее смеху дрожащую ноту, так понравившуюся ему, пока она рассказывала ему свои истории. О военных годах в Берлине, о двух детях, которых она оставила там, у бабки, о дощатом бараке в лагере для перемещенных лиц, в котором живет сейчас. О муже она практически не упоминала. И, как показалось ему, почти ничего не приукрашивала. Кисти рук у нее далеко не девические. Ни косметики, ни украшений, и, как он к собственному изумлению обнаружил только сейчас, на ногах нет чулок.

Он выдвинул пепельницу, в руке у него все еще оставалась горящая зажигалка. Она затянулась, выпустила дым и при этом опять кивнула. Он взял у нее пачку, достал сигарету и для себя, прикурил, убрал зажигалку. Пачку он положил ей на колени, и она, словно расценив это как вызов, убрала с коленей сумочку и поставила ее на пол. При этом ей пришлось нагнуться, и он поцеловал ее в затылок. Когда она распрямилась и откинулась на сиденье, он потянулся к ней, переложил сигарету в левую руку и обнял ее правой; тонкий жар двух сигарет плыл в воздухе между белой, хрупкой на вид, баранкой “Изабеллы” и столь же ослепительно-белым донцем выдвижной пепельницы. Туда-то он и уронил, даже не взглянув, свою сигарету. Мария со всей силы вжалась головой в спинку сиденья — и, соответственно, в его руку. И все же он, преодолевая некоторое сопротивление, притянул ее к себе, лизнул губы, раздвинул их, провел языком по стиснутым зубам.

Ее нижняя губа дрогнула, но его это не удивило — он ведь и сам чувствовал, как по всему телу, начиная со рта, разливается дрожь. И как раз, когда он отметил это, она прервала и поцелуй, и объятье, и на мгновенье ему подумалось, что все происходящее может обернуться недоразумением, вылиться в наглые безответные приставания с его стороны. Но тут она торопливо раздавила сигарету в пепельнице и уже сама нежно притиснула его к мягкой спинке сиденья и надвинулась на него вплотную. Пока она осыпала его поцелуями и вновь шарила обеими руками у него под сорочкой, он обвил ее одной рукою за талию, нащупал кнопки на платье, расстегнул их и его пальцы заскользили по податливо мягкой нижней юбке и по голой коже.

— Мне раздеться?

Он кивнул и руками задрал ей подол, помогая снять платье через голову. На мгновение ярко сверкнула белая нижняя юбка, потому что проехала, зыркнув фарами, и исчезла в лесу какая-то машина. В этом коротком свету он увидел, что она как бы просительно смотрит на него.

— Не выйти ли нам на травку? Там так тепло.

Он кивнул, и она принялась расстегивать ему рубашку, пока он сам расстегивал брюки и расшнуровывал башмаки.

— Давай же, — шепнула она.

И вот она предстала перед ним в этой чуть ли не фосфоресцирующей нижней юбке на кромешно-черном ночном лугу возле проселка. Туфли она оставила в машине. Повернулась и сделала несколько шагов во тьму. Кожа у нее была очень белой, как это обычно и бывает у рыжих. Во всяком случае, он что-то такое читал. Опустив голову, медленным шагом шла она по все еще высокой, но уже сухой траве. Остановилась наконец и, стоя спиной к дороге, сняла нижнюю юбку, бюстгальтер и трусики.

Когда он подошел к ней, схватил ее за плечо, прижался к ней сзади всем телом и втиснул член ей в промежность, то обнаружил, что она вся мокрая. Он шепнул ей на ухо, как сильно он ее хочет, и в ответ она вновь рассмеялась. Но не тем звонким и радостным смехом, который ему уже доводилось слышать, а почти беззвучным, переливающимся в такт движению ее бедер, втирающихся в него, кругами.

Когда она полуобернулась для поцелуя, он увидел ее улыбку, увидел зажмуренные глаза, — и вот они уже не упали разом, но, поддерживая друг друга, опустились в траву, по которой было раскидано их исподнее.

Она выскользнула у него из рук и перевернулась на живот. В ожидании уперлась ладонями в землю и не оглянулась на него, пока он любовался ее попкой, поглаживая ее в проеме, а затем схватил ее за бедра и нежно перевернул на спину. Развел ей ноги, вошел в нее. На какой-то миг ему почудилось, будто он наткнулся на сопротивление, но тут она, раскрыв глаза, посмотрела на него, приникла к нему вплотную и принялась вторить его толчкам. Он не целовал ее, только глядел на нее и вонзался в нее, вонзался, пока не кончил. И тут же с радостью отметил, что она ему и теперь не разонравилась. Полежал немного рядом с ней в траве, затем встал на колени меж ее раскинутых ног и в лунном свете, к которому его глаза уже приноровились, начал ее разглядывать. Впервые заметил, какая она тощая, какие у нее костлявые плечи и бедра, какой легкий пушок в паху. Грудь маленькая, но торчливая. На пальцах ног — педикюр. Глубокие тени под глазами — как он ухитрился их не заметить за целый день? В сущности, подумал он, я ее совсем не знаю. Ладонью он провел ей по животу. Тишину нарушал только не слишком приятный шорох сухой травы. Строго говоря, было уже ощутимо холодно. Осень, подумал он не без некоторого испуга.

— Давай пойдем покурим, — сказала она и села в траве.

Он встал, подал ей руку. Поднимаясь с его помощью, она свободной рукой взяла с земли белье. Рука об руку прошествовали они к машине и сели в салон. Дверцы оставили открытыми в обе стороны — выглядело это как распахнутые крылья. Он заметил, что она приспособила трусики как тампон, чтобы не натекло на сиденье из кожзаменителя. Накинула на плечи нижнюю юбку; он дал ей прикурить, — и вновь они сидели с сигаретами молча, разве что она — словно желая удостовериться в том, что он по-прежнему рядом, поглаживала его левой рукой по внутренней стороне бедер. Потом поцеловала в шею, в грудь, вышвырнула сигарету в пассажирскую дверцу. Принялась целовать его как сумасшедшая, целовать как в последний раз, присосалась к его соску, пока он, почувствовав боль, не выскользнул. Но стоило ей улыбнуться, как он вновь с готовностью подставился, теперь она укусила его в шею, одновременно продолжая поглаживать его бедра тем же странно целомудренным способом, чего, правда, вполне хватило бы, чтобы вновь завести его, даже не сопровождая поцелуи покусыванием.

— Мне хочется еще, — шепнула она где-то возле его горла.

— Мне тоже.

Он скинул у нее с плеч нижнюю юбку и укусил ее в правый сосок, она дернулась при этом, словно ее ударило током, и едва не слетела с сиденья. Вскинула вверх ноги и еще жестче, чем прежде, впилась зубами ему в шею, словно приняв игру «кто кому сделает больнее». Их заклинило, как пару плотницких инструментов, он никогда еще не трогал никого таким образом, но остановиться не мог, оторваться от нее не мог, из последних сил удерживаясь от того, чтобы изувечить ее по-настоящему. И лишь почувствовав все-таки вкус крови во рту, испуганно отпрянул, и в тот же миг разомкнулись и ее зубы, и новый удар током — уже последний — заставил ее практически вывалиться из машины.

— Пошли!

Когда он выскочил из автомобиля и обогнул его, она уже лежала раскинувшись в траве на берегу ручья. Отсюда было отчетливо слышно, как вода обтекает устои моста, да и холодней здесь было, чем на лугу у проселка. Как только он к ней приблизился, она перевернулась и приняла уже знакомую ему позу на локтях и коленях. Никогда не забыть ему жара, которым обдало его, когда он опустился позади нее на колени и ладонью погладил ее внутри. Затем обхватил ее обеими руками, ворвался в нее, и сразу же напряжение, сковывавшее ее, исчезло, позвоночник прогнулся и ответными толчками по животу она загнала его в себя полностью. И принялась раскачиваться как колыбель.

— Сильнее!

— Еще сильнее?

— Еще! Еще!

Он закрыл глаза.

— Тогда держись!

Но она обернулась к нему и снова расхохоталась. Он открыл глаза, потянулся к ее лицу, вцепился ей в волосы, но она куснула его за два пальца так сильно, что он едва не потерял сознание. В конце концов он схватил ее за горло, на мгновенье ей удалось вырваться, но вот ее шея вновь удобно улеглась в его крупную руку. Одновременно она стиснула его член тугим кольцом, не выпуская из себя и лишая возможности разрядиться; ему казалось, что этот акт будет продолжаться вечно, что он никогда не кончит и что эта женщина, с которой он познакомился всего несколько часов назад, понимает его тело лучше, чем дано его понять ему самому.

— Посмотри на меня!

Позже он будет часто размышлять над тем, сколько времени могло пройти, прежде чем он начал одолевать ее этой безответной просьбой.

— Посмотри же на меня наконец!

Никакой реакции. И только поняв это, он обнаружил и другое: уже довольно давно она перестала подмахивать. Он замер, он прислушался, но стояла все та же абсолютная тишина, если не считать шороха сухой травы. Кольцо в глубине ее лона разомкнулось. Все еще стоя на четвереньках, она как-то вся опала, а когда он вышел из нее, просто-напросто опустилась наземь. И вот она, с которой он только что был так страстно связан, лежала не шевелясь. И внезапно он ощутил (и часто вспоминал об этом позже) какую-то особую, тяжкую усталость не изведанной прежде природы. Усталость, настолько кромешно-черную, что он, человек неробкого десятка, внезапно испугался, как ребенок. Как будто паника, абстрактная паника, пролетая мимо, сразила его, как шальная пуля. Но нет, она и впрямь пролетела мимо.

Он робко склонился над ней и еще раз, уже в последний, попросил:

— Посмотри на меня!

А затем перевернул ее на спину.

 

2

Кладбищенский садовник был в вылинявших синих “техасах”, в синей куртке-ветровке и в черных резиновых сапогах. По возрасту ему давно было пора на пенсию и, судя по походке, его одолевала подагра. Препровождая полицейского врача Даллмера в мертвецкую, притулившуюся здесь же, на кладбище, по ту сторону железной дороги и практически рядом с Монастырем Пресвятой Девы, он не произнес ни слова. Доктора Даллмера сопровождал доктор Берлах, ассистент кафедры патологоанатомии Фрайбургского университета; он должен был помогать при вскрытии. Было уже сильно за полдень, потому что ту же самую мертвецкую использовали и как ритуальное здание для последних церемоний, и доступ к трупу, доставленному полицией прошлой ночью, оказался возможен только сейчас. Церемониальный зал неоготического строения был залит сине-зеленым светом, пробивающимся снаружи сквозь окованные железом цветные витражи. Пахло здесь ладаном и в особенности — несвежей водой из больших цветочных ваз; последний запах только усилился, когда садовник отпер дверцу в сторонке от алтаря. Ибо маленькая кладовка, как с изумлением обнаружил Берлах, оказалась сплошь заставлена цинковыми ведрами с бесчисленными венками, в которых преобладали лилии и гладиолусы, — этой вот смесью на них и пахнуло.

Доктор Даллмер, пожилой, практически лысый и, пожалуй, уже расплывшийся мужчина с большими седыми усами и в очках в золотой оправе, судя по всему, не был здесь новичком. Он сразу же открыл узкое оконце и в комнатку хлынули свежий воздух, а также потоки дневного света, вследствие чего белые цветы прямо-таки засияли. Берлах, не веря собственным глазам, огляделся по сторонам. Даже в раковине умывальника плавали цветы, стояли они и на маленьком письменном столе, и на большом каменном. А за каменным столом стоял на козлах новый сосновый гроб с откинутой крышкой. Врачи молча заняли положенное им место. Доктор Даллмер, протерев поверхность стола, извлек из чехла портативную пишущую машинку “Гермес-бэби”, на которой ему предстояло напечатать протокол. Берлах, которому, собственно, и надлежало произвести вскрытие, накинул поверх тонкого летнего костюма белый халат, разложил инструменты на узкой доске возле рукомойника, включил тусклый верхний свет и основательно поработал над тем, чтобы очистить каменный секционный стол от лепестков и комочков почвы. Он был еще очень молод, ему не исполнилось и тридцати, высок ростом и узколиц. После того как с помощью садовника врачи извлекли обнаженный женский труп из гроба и переложили на стол, они кивком отпустили старика.

Оба врача избегали смотреть на мертвую без крайней необходимости. Поначалу они отметили лишь, какой худенькой кажется она на секционном столе, — лежащая с закрытыми глазами и целомудренно прикрывая пах ладонями. Полицейский врач вставил в пишмашинку формуляр, а патологоанатом зарядил «лейку», прикрепил ее к штативу и сделал первые снимки. Какое-то мгновение мужчины помедлили, затем молодой патологоанатом склонился над трупом и начал диктовать.

— “Протокол вскрытия: наружный осмотр тела. Речь идет о теле сравнительно молодой женщины. Примерно двадцати с небольшим. Тело холодное. Трупная окоченелость в больших и малых суставах имеет место”.

Берлах, сделав паузу, посмотрел на полицейского врача, печатающего на машинке с удивительной скоростью и сноровкой. Доктор Даллмер кивнул ему, и патологоанатом продолжил.

— Трупные пятна и отеки на левом боку, они идут наискосок. Волосы на голове крашенные в рыжий цвет, довольно короткие. Судя по корням волос, это натуральная блондинка. Глаза закрыты».

Доктор Берлах, как бы успокаивая, провел рукой по лицу покойницы, достал из нагрудного кармана халата маленький фонарик к посветил, затем достал, не глядя, из того же кармана пинцет и осторожно извлек что-то из глаза у трупа.

— «В прорези левого века находятся мушиные личинки. Верхнее левое веко синевато-красное. Левая щека, пожалуй, несколько отечна. Довольно много синяков размером с крупную монету. Мелкие кровоизлияния также на лбу, под правым глазом и на крыле носа справа. Уши проколоты, в обоих ушах серебряные сережки.

— Серебряные? — переспросил полицейский врач.

— Именно.

Кивнув, доктор Берлах медленным движением открыл рот покойнице.

— Во рту ничего нет. Зубы повреждены, отсутствует второй резец в нижнем ряду справа.

Прежде чем продолжить, он сфотографировал голову мертвой.

— Слева на шее, прямо под скулой, Y-образный, вилкой кверху, восьмисантиметровый след от удушения. Еще один след от удушений, не столь отчетливый, под подбородком, сверху вниз и вправо, пяти сантиметров в длину.

— Вы хотите сказать, что ее задушили? — Полицейский врач, вскочив с места, осмотрел шею покойницы. — След не такой однозначный.

— Да, вы правы. Твердо установить это пока невозможно. Помогите мне, пожалуйста, перевернуть ее.

Общими усилиями врачи перекатили труп на живот, причем доктор Берлах осторожно придерживал покойнице подбородок. Наконец Даллмер вернулся за письменный стол к машинке.

— И сзади, — продолжил диктовку патологоанатом, — на шее и на обеих лопатках наблюдаются поверхностные царапины разной длины. Сравнительно длинная, десятисантиметровая кровавая царапина на правой лопатке, горизонтально, еще целый ряд горизонтальных царапин и синяков вплоть до семисантиметровой на талии и внешней стороне левой ягодицы. Анальное отверстие значительно расширено, во входе в прямую кишку — несвернувшаяся кровь. Видны разрывы на переходе из внешнего кольца во внутреннее.

— Анальный секс? Берлах кивнул.

— Похоже, на то. Не поможете ли вы мне еще разок?

Полицейский врач помог ему вернуть тело в прежнее положение — на спину. Теперь патологоанатом сосредоточился на туловище покойницы.

— Под правой грудью и на уровне подмышки, — продиктовал он, — видны синяки размером сантиметр с четвертью каждый. Отпечатки пальцев с ногтями — указательного, среднего, безымянного и мизинца на правой груди — соответственно, сбоку и в верхней части, причем указательный палец — с криво обкушенным ногтем. Вокруг левого соска следы трех независимых укусов, об отсутствии зубов как в верхней, так и в нижней челюсти ничто не свидетельствует. Еще один след от укуса на животе слева, на уровне пупка, однократный укус нижней челюстью и как минимум двукратный — верхней, прямо под ребрами.

— О господи, да он ее всю искусал!

— Похоже на то.

Кивнув, доктор Берлах подошел к письменному столу, за которым сидел полицейский врач.

— Извращенец!

Поначалу показалось было, будто патологоанатому хочется возразить, но он лишь посмотрел через плечо на полицейского врача и продолжал диктовку.

— Волосяной покров под мышками и в паху выраженного женского типа. Руки ухоженные, ногти длинные. Под ногтями нет следов оказанного сопротивления.

Он сделал паузу.

— С этим пока все.

Он окинул взглядом покойницу. И столь же спонтанно, как его профессиональное любопытство только что превратило ее тело в перечень улик, он словно бы впервые увидел сейчас эту молодую женщину посреди цветов, белизна которых соперничала с ее отливающей воском кожей. Руки ее уже не скрывали паха, но лежали на каменном столе вдоль бедер, голова склонилась чуть на бок, как во сне, губы все еще были слегка приоткрыты. Она казалась пропащей и безумно молоденькой. Патологоанатом заметил, что доктор Даллмер со своего места посматривает на него.

— Интересно, как ее звали? Берлах пожал плечами.

— Нам надо поторапливаться, — сказал он. — Пока светло.

— Понятно.

Не произнеся больше ни слова, патологоанатом подошел к раковине и взял с полотенца, на котором он ранее разложил инструменты, скальпель.

— Внутренний осмотр тела, — продиктовал он.

И, словно начиная шахматную партию отлично изученным заранее ходом, молодой врач без колебаний сделал большой разрез, с которого начинается любое вскрытие, — снизу вверх и потом налево и направо. — После проведения надреза выявлена подкожная ткань на груди и животе толщиной от одного до двух сантиметров. Раскрывая мускулатуру грудной клетки на высоте легких, обнаруживаем мелкие поверхностные кровоизлияния; то же самое в области шейных мускулов и затылка. Усиленное кровоизлияние в мускулатуре шеи в соответствии со следами удушения. В брюшной полости находится некоторое количество желтоватой жидкости, кольца толстой кишки раздуты, они наполнены газом. Грудобрюшная преграда по обе стороны на уровне пятого ребра. Печень ушла под ребра. Селезенка не просматривается.

Доктор Берлах осторожно ввел скальпель в одну из почек, отер кровь с рук и достал из чемоданчика хирургические ножницы. В молчании он удалил грудину и ребра.

— После удаления грудины оба легкие опали вовнутрь. Сердце размером примерно с кулак покойной. Некоторое количество желтоватой жидкости в околосердечной сумке. Мускулатура желудочка сердца достаточно развита. Венцевидные сердечные артерии не повреждены. В бронхах густая желтая слизь, в легочных артериях — жидкая кровь. В нижних долях легких существенное сгущение ткани. Никаких образований на сердце.

Патологоанатом выложил сердце и легкие в два стальных контейнера и приступил к осмотру головы трупа.

— Язык нормальный. Слизистая поверхность пищевода не повреждена. В задней стенке горла отсутствуют кровоизлияния. Существенное кровоизлияние на правой вилке подъязычной кости. В дыхательном горле красноватая жидкая слизь. По соседству с дыхательным горлом серьезные кровоизлияния отсутствуют.

— Означает ли это, что ее задушили?

— Вполне может быть. Но, возможно, и нет, — пробормотал Берлах, переходя к осмотру живота.

— На слизистой поверхности желудка повреждений не обнаружено. В желудке значительное количество частично переваренной пищи, включая кусочки мяса, ломтики картофеля и сильно измельченных светлого цвета овощей.

— Праздничная трапеза, — прокомментировал полицейский врач.

— Вот именно. Селезенка представляет собой гладкую капсулу, при надрезе ткань окрашивается в синевато-красный цвет.

Селезенку, как и прочие внутренние органы, патологоанатом осторожно извлек обеими руками из вскрытого тела и переложил в стальной контейнер, после чего продолжил диктовку.

— Обе почки стандартного размера, дефектов при надрезе не выявляется. Печень тоже стандартного размера. Капсула совершенно гладкая. В желчном пузыре — небольшое количество зеленоватой нитевидной желчи. Слизистая оболочка не нарушена. Жировая оболочка левой почки не нарушена, волокнистая оболочка легко снимается, внутренняя ткань хорошо отделяется от внешней, с правой почкой картина аналогичная. Мочевой пузырь пуст. Прямая кишка существенно расширена, в нижних участках окровавлена, в верхних — наполнена кашеобразными зеленоватыми фекалиями.

По помещению тут же распространился соответствующий запах, легко перешибив сладковатый цветочный аромат, но патологоанатома это не остановило. Он переставил контейнеры на полку, на которой здесь хранили садовый инструмент, и продолжил вскрытие.

— Во влагалище желтоватая слизь. Половые губы раскрыты. Обе фаллопиевы трубы мягкие и нежные. Матка размером с детский кулачок и в размягченном состоянии. Во внутренней стенке матки воронка и детское место величиной примерно с монету в пять марок.

— О господи! Она что, была беременна?

Доктор Даллмер, прекратив печатать, бросился к секционному столу.

— Уже нет, — ответил патологоанатом. — Поглядите сами: эмбрион отсутствует.

— Значит, аборт?

Доктор Берлах поднял голову, кивнул. Повел плечами и руками, сбрасывая напряжение, вновь вымыл руки, в слабом послеполуденном свете сделал снимки внутренних органов, предварительно разложив их на подоконнике. Затем попросил доктора Даллмера проассистировать ему при вскрытии черепа.

— После удаления кожного покрова, — продолжил он диктовку некоторое время спустя, когда полицейский врач уже вернулся за письменный стол, — выявлены кровоизлияния различного рода. После снятия крышки черепа твердая мозговая оболочка резко выдается. Прилив крови в мозг нормальный, оба средние уха сухие. Мозг нормальной формы и величины. Белое и серое вещество четко отделены друг от друга. Болезненных изменений не фиксируют ни поверхностный осмотр, ни вскрытие.

Патологоанатом намеренно выронил очередной скальпель.

— Ну вот и все!

— А вывод?

— Не заставит себя ждать! Только сначала давайте приберемся. Взяв с внутренних органов пробы для последующего лабораторного анализа, доктор Берлах вернул их в живот, опустил мозг в чашу черепа и тщательно зашил покойную. Только после этого начал он диктовать вывод, одновременно протирая инструмент спиртом.

— Предварительный вывод. Покойная была беременна, срок один месяц; максимум полтора. Раскрытая матка и отсутствие эмбриона свидетельствует о попытке аборта. Кроме того, на теле имеются многочисленные следы насилия, причиненного в состоянии сильнейшего сексуального возбуждения, возможно в ходе извращенного полового акта. В пользу такого предположения свидетельствует и раскрытый анус со свежими повреждениями слизистой оболочки. Можно сделать вывод об анальном акте. Смерть наступила в результате остановки сердца, обусловленной совершенным над жертвой насилием, равно как и общим истощением организма после не доведенного до конца аборта. Окончательные выводы будут сделаны после лабораторного анализа тонких тканей.

Когда они вышли на свежий воздух, садовник, возившийся все это время у какой-то старой могилы, отвлекся от этого занятия, чтобы запереть за ними покойницкую. В сгущающихся сумерках Даллмер и Берлах прошли вдвоем через все кладбище к парковке у монастыря. Запах бесчисленных лилий остался позади далеко не сразу. Как это обычно и бывает после вскрытия, мужчины шли молча и избегали глядеть друг другу в глаза. Наконец они распрощались, обменявшись рукопожатием, — распрощались на том же месте, где встретились. Каждое мертвое тело — это зашифрованная записка, какими перебрасываются узники, сидящие в разных камерах. Контрабандой переправленное через границу между жизнью и смертью, мертвое тело рассказывает историю человека, который еще совсем недавно находился среди живых.

 

3

Ганс Арбогаст вышел на свежий утренний воздух. Этим холодным утром в январе 1955 года к семи часам еще не рассвело, и тюремный двор со стоящим в нем автобусом освещали только прожектора. Накануне суд над Арбогастом был завершен и теперь ему предстоял этап из следственного изолятора Грангат в каторжную тюрьму в Брухзале. Начинался вторник, именно по вторникам заключенных из следственных изоляторов, исправительных заведений и тюрем перевозили по этапу из конца в конец федеральной земли. Арбогаст, со своими метром восьмьюдесятью, потерявший за полтора года в предварительном заключении несколько килограмм, выглядел в пальто с зимним шарфом еще более костистым, чем раньше. Сейчас ему было тридцать четыре года. Он посмотрел в еще ночное небо, понаблюдал за облачком пара из собственного рта. Наручники на него надели, а вот арестантскую одежду пока не выдали. Но ждать этого оставалось уже недолго. Ему было страшно покидать Грангат. Пожизненно, твердил он себе вновь и вновь, не осознавая подлинное значение этого слова. С тех пор, как его схватили, время неслось с такой скоростью, словно стремилось от него ускользнуть. Он поднялся в автобус и подсел на дощатую скамью к двум другим узникам. Уставился в окно, хотя там все еще стояла непроглядная темень. Когда автобус выехал на шоссе, Арбогаст закрыл глаза.

Вновь открыть их его заставил шелест газетных страниц. Газету разворачивал надзиратель, усевшийся на скамью напротив. Арбогаст жадно всмотрелся в титульную страницу. Фотография с новогоднего приема трех комиссаров союзнических войск бундес-президентом. Под ней другая — Аденауэр, снятый по случаю собственного восьмидесятилетия. Набранный крупными литерами заголовок на последней странице гласил “Дело Шеппарда”. Под рекламным снимком автомобиля стояла подпись: “Ллойд-55 в цельнометаллическом корпусе”. Пока надзиратель листал газету, Арбогаст успел прочитать на второй странице, что рак, эта “чума XX века”, возникает, на взгляд немецкого лауреата Нобелевской премии Отто Варбурга, «вследствие хронического нарушения клеточного дыхания». И вновь надзиратель перевернул страницу, он поднес ее близко к глазам. Фотография женщины в вечернем платье. Арбогасту удалось прочесть подпись под снимком. “Глория Вандербильд, тридцати лет, уже десять лет состоявшая во втором браке с дирижером симфонического оркестра Леопольдом Стоковски семидесяти двух лет, для которого этот брак является третьим, разведясь с ним, посетила в тот же вечер премьеру бродвейского мюзикла в более чем рискованном наряде”. За окнами автобуса стало светло. Арбогаст понял, что больше не испытывает страха. И читать ему расхотелось. В полдесятого автобус прибыл в тюрьму Брухзал.

В начале одиннадцатого двое вахмистров доставили арестанта, все еще в наручниках, в расположенную в подвальном помещении душевую. В предбаннике ему вручили брикет скверно пахнущего мыла и полотенце. Велели раздеться. Один из вахмистров стоял прямо у двери, другой — в проходе. Когда Арбогаст очутился в одной из душевых кабинок в гигантском помещении, разделенном на открытые боксы, вахмистр пустил воду. А чуть погодя — отключил.

— Намылиться! — И волосы тоже, — добавил он.

Арбогаст, преодолевая отвращение, намылил скверно пахнущим мылом голову.

— Смыть!

Когда Арбогаст вымылся и вытерся, ему вернули одежду, а затем препроводили в камеру. Личные вещи, доставленные в картонной коробке из изолятора предварительного заключения, были здесь переданы гауптвахмистру, усевшемуся прямо в подвале за большим письменным столом, возле которого на металлическом стеллаже были разложены одежда и вещи заключенных. Помощники надзирателя из числа самих заключенных забрали у Арбогаста одежду и уложили ее вместе с его личными вещами из коробки в бумажный мешок. Гауптвахмистр продиктовал список изъятого, повторил его вслух еще раз и велел Арбогасту расписаться.

— К стене, — бесцеремонно потребовал он затем.

Арбогаст отступил на пару шагов.

Гауптвахмистр вышел из-за стола и принялся внимательно осматривать Арбогаста, приказывая ему при этом то поднять руки, то опустить голову и толкуя о насекомых, главным образом — о вшах; в конце концов он велел Арбогасту повернуться спиной и нагнуться, а когда тот замешкался, голос надзирателя зазвучал громче и тверже, он говорил об арестантах-хитрованах, пытающихся пронести в тюрьму невесть что и невесть в каком месте, подчеркивая, что знает все эти уловки. Затем Арбогасту велели вновь повернуться лицом и обработали его из пульверизатора инсектицидом — под мышками, на груди и в паху. В конце концов ему выдали три пары серых хлопчатобумажных кальсон, три пары шерстяных носков, три сорочки и пару башмаков. Затем — три синих арестантских комбинезона и два полотенца. Каждому заключенному полагалось иметь на белье личную метку. С нашивкой меток быстро управился один из помощников надзирателя, пока Арбогаст стоял голый у письменного стола на специальном месте, обведенном по каменному полу мелом.

После всего этого двое вахмистров препроводили его в камеру во втором корпусе. Хотя никто не обращался к нему ни с чем, кроме подлежащих исполнению приказов, Арбогаст чувствовал на себе испытующие взгляды. И надзиратели, и заключенные — все они глазели на него. Как всегда, он старался сохранять хладнокровие и ничем не выдавать собственных чувств, хотя сильнее всего ему сейчас хотелось с криком броситься прочь, только бы увернуться от настойчивых и бесцеремонных взглядов. В следственном изоляторе, когда он утверждал, что ни в чем не повинен, от него отводили глаза, но уже в ходе судебного процесса взгляды, обращенные на него, становились все бесстыднее, ему приходилось стряхивать их с себя, как голодных мух. От здешнего нижнего белья сразу же начала чесаться кожа. Что ж, и к этому тебе придется привыкнуть, подумал он.

Как раз в эти самые минуты прокурор грангатского суда проводил новую пресс-конференцию, потому что вынесенный накануне приговор вызвал кривотолки, и — в особенности в федеральных газетах — глухо намекалось на возможность судебной ошибки. Тощий Фердинанд Эстерле, всего три года назад прибывший из Карлсруэ, назначенный здешним прокурором, призвал к спокойствию, И этим утром, как всегда, он был в черном костюме, поверх которого на судебные заседания надевал мантию.

Для начала Эстерле с негодованием отмел все сомнения в состоятельности доказательной части по делу Арбогаста. Судебная медицина и естественные науки превратились в настоящее время в одно из самых эффективных средств борьбы с преступностью. В деле Арбогаста современные достижения науки способствовали безусловному изобличению преступника, подчеркнул он. В особенности медицинское заключение профессора Маула, заведующего отделением судебной медицины Мюнстерского университета, представляющее собой безупречную реконструкцию преступления. А не заинтересовали ли прокурора выводы предварительной экспертизы, которая не исключила возможность естественной смерти жертвы от острой сердечной недостаточности, любопытствовал один из журналистов. Ну, разумеется, ответил Эстерле, однако сам этот вывод был сделан в предположительной форме, почему, собственно, и понадобилось привлечь к делу профессора Маула как доку в таких вопросах. Однако выводы профессора Маула выглядят, по меньшей мере, неожиданными, не так ли? Нет, в них нет ничего неожиданного, тем более — парадоксального. Профессор Маул однозначно установил, что в протоколе предварительного осмотра содержатся указания на насильственную смерть от удушения, причем содержатся в таком количестве, что это устраняет малейшие сомнения. Однако каким образом удалось разрешить эти сомнения по такому важному вопросу, как способ удушения? Ведь поначалу эксперты не могли сказать, удушили ли жертву голыми руками или с помощью какого-то предмета. Для разрешения сомнений оказалось достаточно снимков жертвы. Профессор Маул однозначно установил, что госпожа Гурт была задушена кожаным ремешком или чем-то в этом роде.

— Но где этот пресловутый ремешок? Его никто в глаза не видел!

Винфрид Майер, адвокат Арбогаста, выкликнул этот вопрос во весь голос. Он сидел в одиночестве на галерке, и журналистам пришлось глядеть на него из партера снизу вверх. Эстерле, на протяжении всей пресс-конференции расхаживавший по подиуму, ответил без промедления.

— Тот факт, что орудие преступления так и не было найдено, ровным счетом ничего не меняет, дорогой коллега, не меняет буквально ничего в безукоризненных выводах профессора Маула. И, кроме того, вам прекрасно известно, что в нашей округе убийцы расправились уже с четырьмя беженками. Эти женщины и впрямь являются беззащитными жертвами!

Как и в ходе процесса, стоило Эстерле повысить голос, как речь его становилась несколько невнятной. Зная об этом недостатке, он старался держать себя в руках — и все же последнюю фразу выкрикнул во всю мочь. Две жертвы из вышеупомянутых четырех ему довелось повидать воочию. И ни по одному из дел не удалось выявить конкретного подозреваемого. Иногда Фердинанду Эстерле снился сон: убийца с улыбочкой на губах подкрадывается к нему, шутливо похлопывает прокурора по спине и шепчет ему на ухо свое имя, разобрать которое Эстерле однако же не удается, потому что в последний момент он отшатывается, испуганный невыносимым смрадом изо рта убийцы.

— Эти женщины и впрямь являются беззащитными жертвами, — повторил он, на этот раз — несколько спокойней.

Адвокат Майер не нашел достойного ответа. С тех пор, как процесс в ходе выступления обвинителя пришлось прервать из-за того, что защитнику стало дурно (в результате, как он полагал, недолеченного гриппа), его самочувствие не улучшилось. Приступы слабости накатывали на него не часто, но позитивной динамики в течении его болезни не было. Тридцатилетний адвокат — по здешним, грангатским, меркам, звезда — смотрел с галерки на журналистов, которым он своим недавним выкриком дал тему для новых вопросов и торопливых карандашных записей. Армия журналистов была экипирована зонтами, портфелями-“дипломатами” в шашечку и портативными пишущими машинками. Уже около часу дня всем им предстояло отправиться скорым поездом в Карлсруэ.

— Естественно, — ответил Эстерле на само собой разумеющийся вопрос, — Ганс Арбогаст вполне может оказаться и убийцей Крюгер. В конце концов, тела Крюгер и Марии Гурт нашли практически на одном и том же месте. Так или иначе, прокуратура планирует дальнейшие следственные мероприятия и по этому делу с тем, чтобы при необходимости выдвинуть новое обвинение. Возможно, именно Арбогаст и является тем самым серийным “убийцей с шоссе”, который наводит страх на всех, кто ездит по дорогам этой федеральной земли.

Поначалу казалось, будто дело закончится вынесением сравнительно мягкого приговора. Еще на прошлой неделе, давая интервью молодому Паулю Мору из “Бадишер Цайтунг”, прокурор согласился с журналистом в том, что речь в худшем случае может идти о нанесении тяжких телесных повреждений со смертельным исходом. Именно это преступление он и вменил обвиняемому в вину в ходе своей речи, хотя к тому времени обстоятельства уже изменились, причем самым радикальным образом. И началось это, возможно, с буквально из пальца высосанного подозрения, которое Эстерле огласил в суде и повторил сейчас на пресс-конференции, — с подозрения в том, что Арбогаст, не исключено, является тем самым серийным убийцей, который вот уже три года выискивает жертвы на практически безлюдных шоссе. Никаких доказательств не было — и все же настроение публики в зале суда внезапно переменилось. Мать обвиняемого, давшая ранее свои показания в спокойном тоне, а затем безучастно сидевшая в зале на протяжении всего процесса, внезапно разрыдалась, и дочери пришлось вывести ее в коридор. В зале заерзали, принялись перешептываться, и, стоя спиной к Арбогасту, прокурор понял, что тот засуетился, чтобы не сказать заметался.

Однако воистину решающий и совершенно неожиданный перелом наступил после оглашения выводов экспертизы профессора Маула. Уже начало смеркаться, однако света еще не включали, — и Майеру показалось, что и профессор Маул уловил перемену в настроении публики. Адвокат посмотрел в зал на стоящую чуть в сторонке скамью, на которой расположился эксперт со своими вспомогательными и наглядными материалами и таблицами. Произнося речь, он шевелил белыми пухлыми пальцами над фотографиями покойной, и пальцы эти походили на усики хищного насекомого. Поначалу Майер держался рассеянно, даже несколько небрежно, однако письменные выводы экспертизы, с которыми адвоката ознакомили заранее, не имели ничего общего с тем, что произнес профессор Маул в зале суда. Майеру почудилось, будто шевелящимися пальцами эксперт втягивает сгустившуюся меж тем атмосферу, будто он улавливает не что-нибудь малозначащее, но сам дух времени. И если в первые минуты кое-кто посматривал на профессора с насмешливым недоверием, в конце концов ему, затаив дыхание, внимали все. Подзащитный Майера, почувствовав это, заметно занервничал; пару раз он осмелился даже перебить эксперта, получив за это выговор от судьи и никоим образом не улучшив собственного положения.

Майер обхватил лицо руками. Вновь и вновь спрашивал он себя, не слишком ли разволновался он сам из-за широкого интереса, проявленного к процессу публикой, из-за тесноты в зале и шумной общенациональной огласки; не эта ли суета, не присутствие ли федеральной прессы спровоцировали его на ошибку, а именно на то, что он не настоял на приглашении другого эксперта, который мог бы прооппонировать первому? Мыслями он вновь и вновь возвращался к этой решающей минуте и без устали корил себя за то, что не сделал соответствующего запроса с надлежащей настойчивостью и обоснованностью. Ошибка, думал он, пряча лицо в ладонях, какая ужасная ошибка, и не замечал при этом, что вовсе не все журналисты ловят каждое слово из уст прокурора. Пауль Мор посмотрел на адвоката и поневоле удивился его безвольному поведению и позе. А Эстерле продолжал свои пояснения:

— Арбогаст одержим жаждой убийства. Арбогаст самый настоящий садист. А по сути дела, изверг. Хищный зверь, заглатывающий добычу, едва той вздумается оказать сопротивление.

Повторив эти слова, которые он уже произнес в прошлую пятницу, начав ими обвинительную речь, Фердинанд Эстерле сделал сейчас паузу. Казалось, он сам оглушен тяжестью собственных обвинений; даже адвокат смотрит на него, не отрывая глаз. Фотографий жертвы Майер сейчас припомнить не может, и на мгновение он готов согласиться со всем, что говорит прокурор. Когда Катрин Арбогаст обратилась к нему с просьбой взять на себя защиту ее мужа, он согласился прежде всего потому, что некогда учился у ее отца, преподавателя математики в грангатской гимназии. С насильственными преступлениями он до той поры практически не сталкивался и никогда не видел снимков с места преступления. Первой его мыслью было: это маньяк, это извращенец. Самой Катрин он фотографий так и не показал, да и никому другому тоже. Семье Арбогастов и так пришлось не легко.

— Все говорит за то, что Арбогаст умертвил Марию Гурт медленно, умертвил, истязая и мучая, умертвил, разжигая собственную похоть ее страданиями. Подобное поведение вполне соответствует его натуре, ибо Арбогаст по природе своей человек грубый и жестокий, с выраженными садистскими наклонностями.

Винфрид Майер, собравшись с силами, поднялся с места у себя на галерке. Эстерле посмотрел в его сторону. Впервые осознал сейчас прокурор, что процесс уже позади, и его охватило спокойствие, граничащее с отупением.

Стараясь держаться как можно тише, Майер спустился по лестнице на первый этаж и вышел на улицу к своей машине. Ему надо было поторапливаться, потому что он пообещал Гансу Арбогасту сегодня же отправиться в Брухзал с тем, чтобы на месте посмотреть и обсудить, что еще можно предпринять. При мысли об этом его охватила тоска, и вновь он почувствовал приступ все той же слабости; как бы последним усилием он зашвырнул портфель на заднее сиденье, снял пальто и отъехал. Грангат, старый имперский город, насчитывал после войны максимум 20 тысяч жителей, и если проехать по новому мосту через Мург в сторону Страсбурга, самую малость спустя окажешься за городской чертой. Несколько минут понадобились адвокату, чтобы пересечь пологий склон к Рейну, и вот он уже мчался по шоссе № 5, вьющемуся между виноградниками и плодовыми садами предгорий Шварцвальда на север, по направлению к Карлсруэ и дальше — к Брухзалу. И вот уже в зеркале заднего вида потерялась Собачья Голова, заснеженная вершина которой нависает над Грангатом.

В эти ранние послеполуденные часы адвокат проехал примерно сто километров всего за какие-то девяносто минут, хотя сугробы по обе стороны дороги бесстыдно теснили проезжую часть, да и сама дорога представляла собой лишь кое-как протоптанную редким транспортом двухполосную колею в снегу. Навстречу ему попались несколько тяжелых грузовиков и один “мерседес”, а сам он обогнал парочку “жуков” и один “опель” довоенного образца, так что в брухзалскую тюрьму ему удалось прибыть практически без опоздания. Комплекс тюремных зданий вырос перед ним внезапно, и вид он имел самый удручающий; правда, перед этим адвокату пришлось проехать насквозь весь город и покинуть его через барочные Дамиановы ворота. Поскольку до сих пор Майер занимался исключительно гражданскими делами, тюрьма, обнесенная по периметру высокой известняковой стеной со сторожевыми вышками, связанными между собой крытыми переходами, предстала перед ним впервые. Он остановился у одного из домиков для обслуживающего персонала, которые служили здесь своего рода контрольно-пропускными пунктами, стоя по обе стороны от покрытой булыжником подъездной дорожки.

Когда Винфрид Майер выкликнул свое имя в переговорное устройство возле покрашенных в серый цвет металлических ворот, единственным ответом стало тихое жужжание впускного механизма. Он вошел в помещение с высоким арочным сводом, и пневматическая дверь тут же закрылась за ним. Справа и слева от него находились лестницы, ведущие на сторожевые вышки, за зарешеченными окнами которых можно было разглядеть охранников. Адвоката подозвали, велели ему показать удостоверение личности, раскрыть портфель, подвергли и личному досмотру. Затем один из тюремных чиновников указал ему на деревянную дверь строго напротив металлической. Туда следовало постучаться, чтобы его препроводили в комнату для свиданий. В деревянной двери тут же открылся “глазок”, и адвоката смерила пара любопытных глаз. Затем послышался лязг ключа в замке и дверь отперли. Впустив адвоката, охранник в униформе тут же запер за ним дверь ключом с двумя бородками из большой связки, молча приложил два пальца к козырьку фуражки и провел Майера по короткому коридору, в который с обеих сторон выходили массивные деревянные двери, и заканчивался же коридор метров через тридцать, упершись в еще одни зарешеченные ворота.

— Что это такое? — поинтересовался адвокат.

— Тюрьма, — пробормотал пожилой сутулый чиновник, но, сразу же заметив некоторую некорректность собственного ответа, уточнил. — Центральная вышка панорамного обзора.

Майер не понял, что это должно означать, но тут ему пришло в голову, что снаружи, то есть из-за стен тюрьмы, не разглядеть, как, собственно говоря, она выглядит изнутри. Он собрался было потолковать на эту тему с чиновником, но тот уже отпер одну из деревянных дверей и властным жестом пригласил его в комнату для свиданий.

— Арбогаст ждет вас.

 

4

Пауль Мор был в твидовом костюме спортивного покроя и в кепи, которое он, выходя из здания суда, поспешил вновь нахлобучить на голову. Пальто и багаж он оставил в гостиничном номере, потому что во Фрайбург ему надо было возвращаться ближе к вечеру, а значит, у него оставалось время еще разок заглянуть в “Серебряную звезду”, в которой он, как и множество других журналистов, проводил едва ли не каждый перерыв в подзатянувшемся судебном процессе и практически все вечера. Но тут он увидел на другой стороне улицы Гезину Хофман с фотокамерой среднего формата и штативом. Листая архив негативов в заведении “Кодак” на Кройцгассе, состоящий наряду со снимками самой Гезины, прежде всего, из работ ее отца, умершего два года назад, можно было набрать иллюстративный материал по всей истории города Грангат, начиная с первой мировой войны, так ему объяснили. Мор еще раз продумал заранее намеченный план действий, перешел через улицу и заговорил с молодой «фотографиней». Они уже сталкивались в ходе процесса, когда ему требовались фотографии к репортажам, и, будучи оба людьми чуть за двадцать, быстро прониклись взаимной симпатией и однажды вечерком в “Серебряной звезде” перешли на “ты”.

Он подождал, наблюдая за тем, как Гезина ловит в видоискатель толпу, покидающую здание суда, и делает снимки. Но их надо проявить немедленно, сказала она и с улыбкой кивнула, услышав вопрос Пауля, не может ли он составить ей компанию. Вдвоем они прошли буквально несколько шагов в сторону рынка, пересекли его быстрым зигзагом, пробираясь между павильонами и киосками, и вышли на Кройпгассе, начинающуюся прямо от рынка. В магазине, пока она сама выходила на пленер или работала в фотолаборатории, отделенной от помещения для продаж одной единственной, пусть и плотной, а главное светонепроницаемой перегородкой, хозяйничала ее мать. Пауль Мор кивнул красивой седовласой госпоже Хофман, беседовавшей о чем-то с господином столь же преклонного возраста и, не отрываясь от разговора, переставлявшей на застекленном прилавке упаковки фотопленки. Маленькая лаборатория была до самого потолка заставлена металлическими стеллажами, на полках которых, подобно летучим мышам, располагались бесчисленные скоросшиватели с фотографиями. Гезина отставила в сторонку штатив с камерой, сняла пальто, надела белый халат, выключила свет, включила маленький красный фонарик, что должно было, наряду с прочим, послужить сигналом того, что в лабораторию сейчас запрещено заходить.

Пауль быстро освоился с повышенной температурой в помещении, необходимой для надлежащего протекания химических процессов, и ему понадобилось совсем немного времени (на протяжении которого Гезина включила увеличитель, яркий свет которого поначалу ослепил журналиста), чтобы понять, что он влюбился в “фотографиню” или вот-вот влюбится. Молча он встал прямо у нее за спиной и поглядел на Гезину. Темное в реальности выглядело на негативах светлым, и этот свет озарял ее лицо. Он увидел тончайший пушок у нее на щеке, увидел, что ее светло-зеленые глаза поблескивают, как покрытые лаком.

Затем он перевел взгляд на снимки и поверх ее плеча вновь увидел зал заседаний с деревянными скамьями и специально принесенными из трактира стульями, на которых рассадили журналистов, увидел у них за спиной и обычную судейскую публику. Судейская кафедра располагалась на некотором возвышений и была украшена едва ли не игрушечной колоннадой; трое судей в черных мантиях; шестеро присяжных — по трое с каждой стороны. На одном из снимков за спиной у председателя суда был виден маленький пьедестал, с которого несколько лет назад удалили бюст; справа и слева от пьедестала — две обитые кожей двери. Йохен Гурт, супруг убитой, покуривает, разговаривая с Мицци Нельсен, подружкой убитой. Ганс Арбогаст, которого уводят после вынесения приговора, естественно, закрывает лицо ладонью. На стене — эмалированная вывеска: “Грангатский суд, федеральная земля Баден”. Арбогаст, выходящий из зала между двумя рядами зевак, — в пальто и зимнем шарфе. А у него за спиной — пожилой полицейский в тяжелой шинели с блестящими пуговицами, в фуражке со звездой и кокардой. На том же снимке — молодая темноволосая женщина в национальном костюме и, соответственно, с косичками, глядящая на убийцу и явно отказывающаяся поверить собственным глазам. Рядом с ней — живой скелет в фуражке армейского образца и толстяк с набриолиненными волосами и погасшей сигарой во рту. Арбогаст и адвокат Майер — у стола защиты с разложенными на нем материалами. Катрин, жена обвиняемого. Хинрихс из фрайбургского “убойного отдела”, разговаривающий с доктором Берлахом, производившим вскрытие. Прокурор Фердинанд Эстерле и председатель земельного суда Гючков, он же — председательствующий на данном процессе, в галстуке-удавке, стянувшем шелковый ворот черной мантии. Профессор Маул с одним из своих наглядных доказательств.

Пауль Мор хорошо запомнил тот чудовищный миг, когда весь процесс пошел вверх тормашками. В показаниях авторитетного судебного медика из Мюнстера, снискавшего изрядную славу именно как эксперт, внезапно промелькнуло словосочетание “кожаный ремешок” — и несчастный случай превратился в убийство. И сейчас при одной мысли об этом стало как-то неловко. Тут ему на глаза попалась фотография толпы у здания суда, вроде тех снимков, которые Гезина сделала только что, однако не по окончании процесса, а в самом его начале, и он поневоле рассмеялся, разглядев в толпе зевак собственную фигуру. Гезина полуобернулась к нему. Они стояли так близко, что он почувствовал ее дыхание; на мгновение Паулю показалось, что он должен поцеловать ее, и он подался к ней еще ближе. Она, однако же, улыбнувшись, увернулась, и оба вновь уставились на снимок.

— Я тебя сразу заметила, — тихим голосом сказала она.

Пауль Мор кивнул, сам не понимая, что должен означать этот кивок. На стенах домов были еще отчетливо видны следы войны. Многие мужчины были в длинных темных пальто и в фуражках. Один и вовсе красовался в светлой и просторной, не по росту, шинели. Большинство женщин были коротко пострижены. Он так и не смог забыть снимок Марии Гурт, который продемонстрировал профессор Маул. И сразу ему стало тесно в лаборатории.

— А негативы мертвой ты еще не уничтожила?

— Нет, — односложно отозвалась Гезина.

Ее голос прозвучал несколько дистанцированно — возможно, она хотела дать понять Паулю, что показывать эти снимки ей не хочется. В конце концов, отправившись сфотографировать труп на месте преступления и подготовив к процессу увеличенные фотографии, она в некотором роде исполняла приказ властей. Возможно и другое: вопрос Пауля о негативах показался ей уловкой, позволившей отвлечься от какого-то другого вопроса, важного для них обоих. Но Пауля ее нарочитая лаконичность не смутила.

— Покажи-ка мне еще разок те самые, с места преступления. Не произнеся больше ни слова, она взяла со стеллажа один из скоросшивателей и положила его на рабочий стол. Она прекрасно понимала, какой именно негатив его интересует. Осторожно вставила кадр 6x6 в прорезь увеличителя и навела на резкость. Тьма, стоящая в лаборатории, обеспечивала резкий контраст белизне тела на снимке, и Гезина с Паулем на мгновение устыдились того, что глазеют на Марию Гурт.

Она лежит, словно бы вжавшись в траву, подумал Пауль Мор, склоняясь над негативом, кажущемся на деревянном столе чем-то вроде черно-белой фрески на стене собора, — фрески, в которой темное и светлое необъяснимым образом поменялись местами. Сухая трава вокруг нее и над нею превратилась в белую простыню, на которой тело в действительности разложили только позже. На снимке она лежала на левом боку, с закрытыми глазами, прижавшись головой к земле, а ее губы, на негативе — практически черные, были, как во сне, полураскрыты и в этом чудилась некая надежда. Правая рука обжимала левый локоть, а левая — лежала на правом плече. Из-под рук выглядывала грудь, темную наготу которой еще сильнее подчеркивала чуть ли не целомудренная поза; кусты малины казались одеялом, под которое ей вздумалось забраться. Остроконечные белые листья с четко прорисованными прожилками покрывали пупок и пах; казалось, еще мгновенье — и она пошевелит полусогнутой в колене правой ногой.

И на миг Паулю почудилось, будто он и впрямь видит у нее на шее кожаный ремешок, о котором толковал профессор Маул. Игра светотени бесстрастно указывала на такую возможность. Пауль ткнул в негатив пальцем.

— Видишь?

— Что именно?

Пауль проморгался: нет, никакого ремешка; в луче фотоувеличителя просто проступила фактура столешницы, на которой лежит негатив. И вновь он подумал: похоже на черно-белую фреску. И еще: на вид она ничуть не страдает. Разве что мерзнет.

— Ну и что ты скажешь: виновен он или нет?

Пока профессор Маул зачитывал свое заключение, Мор внимательно наблюдал за обвиняемым. У него сложилось впечатление, будто Арбогаст считает себя большим хитрецом и человеком со стальными нервами, не будучи на самом деле ни тем, ни другим. Когда эксперт сформулировал обвинительный вывод, обвиняемого словно паралич разбил, и во внезапно наступившей гнетущей тишине Пауль Мор проникся к Арбогасту недоверием. Ему и впрямь было трудно представить, будто такой хрупкой девице могло добровольно захотеться столь брутального секса. А в ходе речи прокурора обвиняемый разрыдался.

— Виновен или нет, — еще раз спросил он у Гезины. “Фотографиня”, стоя вплотную к нему и тоже глядя на негатив как будто впервые, в ответ пожала плечами. Потом посмотрела на репортера и улыбнулась.

— Хочешь взять этот снимок?

Пауль был поражен. Попросить о таком он не осмелился бы, но, должно быть, она подметила, как волнует его фотография. Потому-то и улыбнулась. И продолжала улыбаться, разве что — чуть печально. Она осознала, что его внезапное увлечение ею самой миновало, и виновата в этом покойница, виноват снимок, который она сделала тем туманным утром, мерзнущая и очень уставшая, после того как полицейский буквально вытащил ее из постели. Она осознала, что мертвенный покой этой фотографии подчинил себе Пауля Мора. И ему нужно было теперь непрестанно разглядывать девицу на снимке, белое тело которой темнело на негативе. Он кивнул.

— Тогда погоди минуту, — тихо сказала Гезина.

Она выключила освещение, извлекла в красной дымке большой лист фотобумаги из альбома и положила его на плату увеличителя. Вспыхнул магний, и Гезина щипцами погрузила еще чистый лист фотобумаги в ванночку с проявителем. Закрепила его там и пару минут спустя вновь зажгла в лабораторий свет. Вынырнув из тьмы, оба какое-то время не решались поглядеть друг на друга, они ждали, пока не завершится химическая реакция фиксатора и тело Марии Гурт закрепится в правильной черно-белой гамме.

В конце концов она извлекла фотографию из ванночки, подождала, пока не стечет жидкость, вручила ему снимок, открыла обтянутую резиной двойную дверь, и молодые люди с радостью вышли из пропахшей химикалиями лаборатории на свежий воздух. Говорили они скупо. Пауль убеждал Гезину заглянуть к нему во Фрайбурге, когда она в следующий раз окажется там по своим делам. Гезина Хофман зябко обхватила себя руками за плечи, Пауль Мор на прощание протянул ей руку. Она ответила на рукопожатие, с улыбкой кивнула и, как ему показалось, проводила его взглядом, пока он шел по Кройцгассе в сторону вокзала.

Пауль Мор знал Грангат, потому что два года назад, заканчивая учебу, был здесь на практике в “Бадишер Цайтунг”, но с тех пор не заглянул сюда ни разу. И теперь, после затяжного судебного процесса, прощание с городом оказалось для него несколько болезненным. Прежде чем забрать вещи, он в последний раз наведался в “Серебряную звезду” повидаться с, возможно, задержавшимися в городе коллегами, но уже никого не застал. Да и сами улицы, пока он шел на вокзал, стали вроде бы еще более безлюдными, и ему почему-то вспомнился отсутствующий вид, с каким пребывал адвокат Майер на пресс-конференции. Внезапно Мор ощутил себя здесь чужаком, ему стало не по себе, будто сам этот город застыл под знаком гротескной гибели Марии Гурт. Образ этой девицы постоянно всплывал у него в сознании: голая и словно бы спящая в ледяной траве под кустом малины… Пауль Мор прибавил шагу.

“Женский труп на федеральной дороге № 15”, — такой заголовок он дал своему первому материалу по данному делу. С подзаголовком: “Неизвестная пала жертвой сексуального преступления”. Его заметка от 5 сентября 1953 года оказалась первым сообщением по делу, а также — его первым опубликованным материалом, и подписана она была инициалами П.М.

“В четверг вечером, примерно в 19.20, местный егерь нашел на тропе, сворачивающей с федеральной дороги № 15, между Кальтенвайером и Хородом, возле развилки на Дурен и в 86 метрах восточнее седьмого километрового столба, обнаженный женский труп. Мертвое тело лежало в луже и было забросано валежником. Пятна на шее и на затылке свидетельствовали об удушении. В левом глазу было кровоизлияние, на груди, с правой стороны, имелись синяки и царапины. По данным вскрытия, речь идет о насильственной смерти от разрыва сердца. Судя по всему, это сексуальное преступление. Отсутствуют и наручные часы, след от ремешка которых остался на запястье.

Исходя из имеющихся обстоятельств, труп доставили на место обнаружения автомобилем. Судя по всему, это произошло в ночь на четверг. Девушку убили часа за два до перевозки трупа на место обнаружения. Из одежды и личных вещей убитой до сих пор ничего не найдено.

Жертве около двадцати лет, рост 1,55 м, телосложение стройное, лицо привлекательное — округлое, с широкими скулами, пухлыми губами, синими глазами. Несколько зубов отсутствуют, волосы рыжеватые, уши сравнительно крупные, кисти рук узкие и ухоженные с длинными ногтями на пальцах.

Сотрудники “убойного отдела” уголовной полиции Фрайбурга уже ночью прибыли на место обнаружения и совместно с тамошней полицией начали искать след преступника (преступников). Прочесав обширный лесной участок, они так и не обнаружили одежду покойной. Уголовная полиция, равно как и местная полиция, ждет помощи от населения в деле обнаружения и поимки убийцы. Прокуратура Грангата назначила добровольным помощникам вознаграждение в 500 марок”.

 

5

Первым, что бросилось в глаза Винфриду Майеру, были матовые стекла в комнате для свиданий. Они не только лишали посетителя возможности заглянуть в глубь помещения, но и вовсе заставляли его почувствовать себя в одиночестве, как за шторкой у врача. Решеток видно не было, но Майер полагал, что они наличествуют тоже. Надзиратель закрыл за ним дверь, а другой надзиратель, сидящий на стуле у двери и только сейчас замеченный Майером, кивнул ему, приглашая войти. В комнате стоял простой деревянный стол — прямоугольник, развернутым узкой стороной к двери. За одним концом стола сидел Ганс Арбогаст, стул в другом конце пока пустовал. Стоящую на столе лампу не включили, хотя уже начало постепенно смеркаться.

Лязг ключей и запоров, — а двери здесь, в тюрьме, запирают за тобой постоянно, — привел Майера в возбуждение, причем в бестолковое возбуждение. Подав Гансу Арбогасту руку (тот сейчас был не в наручниках), адвокат сел на место. Прислонил портфель к ножке стула и всмотрелся в своего подзащитного. Арестантский наряд был для адвоката такой диковиной, что ему пришлось постараться, чтобы это разглядывание не стало слишком бесцеремонным. И штаны, и куртка из какой-то грубой материи синего цвета. Но взгляд у Арбогаста, подумал адвокат, спокойный. Судя по всему, переживания последних месяцев понемногу схлынули. Майеру даже показалось, будто Арбогаст смирился со сложившейся ситуацией — или вот-вот смирится.

— Нравится вам мой новый наряд? Здесь носят и красное — но только в штрафном изоляторе. Белое — в предварительном заключении и желтое — те, кем занимается политическая полиция.

— Как ваши дела?

Усмехнувшись, Арбогаст пожал плечами. Как будто этот риторический вопрос требует ответа. Катрин рассказала ему, что его мать после вчерашнего вынесения приговора замкнулась в себе и не произнесла ни слова. Все последние полтора года она вела дела у себя в трактире и навещала его каждую неделю, она держалась так, как будто ровным счетом ничего не произошло. Держалась, хотя посетителей в трактире больше не было. Когда он однажды попытался объяснить ей, что же произошло той ночью на самом деле, она резко пресекла этот разговор.

— Моя жена здесь сегодня уже побывала, — в конце концов сказал Арбогаст.

— Ну и что же?

— Не знаю, что мне ей теперь говорить. Раньше-то она мне верила, хотя и в этом хорошего было мало.

— А сейчас?

— А сейчас она и сама не знает, во что ей верить. И я не ставлю ей это в вину. Ведь со мной — то же самое.

— Что вы имеете в виду? Арбогаст вновь пожал плечами.

— Вы поговорили еще раз с профессором Маулом? Как вам кажется, имеет ли смысл попросить его о повторной экспертизе?

Майер и впрямь позвонил вчера после вынесения приговора в гостиницу профессору и попросил о личной встрече. В этом, ответил профессор Маул, на его взгляд, нет никакой надобности. Голос его звучал в телефонной трубке столь же жестко и непримиримо, как в зале суда. Уже при знакомстве в первый день процесса адвокат обратил внимание на холодные глаза и маленький узкогубый рот эксперта. Но только когда профессор Маул выступил в сгущающихся сумерках со своим заключением о Марии Гурт, адвокат понял, что за страсть заставляет кривиться эти узкие губы. Как рыба, разведывающая стеклянные стенки аквариума, патологоанатом стучался в фотографии с места преступления, словно ища выход в другой и лучший мир, — выход, так и остающийся для него недоступным. В чем он разбирался, так это в том, как люди умирают. И тем гротескней казалась адвокату глумливая живость трепещущих пальцев профессора, когда тот объяснял, как именно лишилась жизни Мария Гурт.

— Строго между нами, — сказал ему профессор Маул в конце их телефонного разговора, — вы ведь не сомневаетесь в том, что ваш пациент виновен?

Он именно так и выразился: “ваш пациент”.

— Я не думаю, что мы хоть в каком-нибудь смысле можем рассчитывать на содействие профессора Маула.

Больше Винфрид Майер не сказал ничего. Хотя Арбогаст, пожирая его глазами, ждал от адвоката какого-нибудь предложения, плана, идеи, какой бы то ни было юридической стратегии — чего угодно, что оправдало бы появление адвоката в комнате для свиданий. Однако все та же, никак не отпускающая его, усталость велела Майеру ограничиться внимательным взглядом на Арбогаста. Самым пристальным лицезрением осужденного. В попытке обнаружить хоть что-нибудь, препятствующее уверенности в том, что он и впрямь является убийцей Марии Гурт.

Арбогаст, однако, ничем себя не выдавал. У него был мощный подбородок, практически закрывавший шею, и нижняя губа несколько выдавалась вперед и вверх, будто он постоянно на что-то дулся. В лице не было ничего юношеского, он выглядел мужчиной и даже мужланом, как и описывал его прокурор. Светлые, чуть волнистые волосы были расчесаны на левый пробор. Высокие залысины. Щеки костистые, чем лишь подчеркивались резкие складки, идущие от носа ко рту. Когда Арбогасту случалось засмеяться, он широко раскрывал рот и становились видны его крупные белые зубы. Ресницы у него были тоже белые. Походка, скорее пружинистая, была, пожалуй, единственной приметой молодости во всем его внешнем облике. И, разумеется, у него были большие руки. Майеру, сидевшему в ходе всего процесса рядом с подзащитным, казалось, будто эти руки друг дружку отчего-то удерживают.

По этим рукам можно было понять — и в суде это, ясное дело, пошло Арбогасту только во вред, — что он человек большой физической силы, поработавший в свое время в подмастерьях у мясника, хотя он и закончил среднюю школу и должен был, по требованию отца, продолжить учебу в высшей. Но после смерти отца Ганс Арбогаст стал дальнобойщиком, купил затем на свою часть наследства каменоломню и тут же перепродал ее. У него был маленький сын, и адвокат помнил, с какой любовью возился с ним отец на воскресных свиданьях. Незадолго до трагического инцидента Арбогаст стал агентом по распространению американских бильярдных столов, продолжая вместе с тем помогать матери в ведении дел в трактире. Как все мясники, он был чрезвычайно чистоплотен и подрезал ногти коротко. И категорически предпочитал белые сорочки, о чем Майер знал еще по пребыванию подзащитного в следственном изоляторе, так как ему доводилось их своему подзащитному туда доставлять.

Надзиратель у двери заерзал на стуле, осведомился о чем-то, чего Майер не расслышал, и повторил вопрос.

— Вы уже закончили, господин адвокат?

Арбогаст не отреагировал и на это.

Майер, встрепенувшись, затряс головой. Полез в портфель, извлек оттуда книжицу в алом бархатном переплете.

— Шестнадцатый раздел Уголовного кодекса, — начал он, раскрыв книгу на соответствующей странице, — посвящен преступлениям и правонарушениям против личности. И параграф 211 гласит: “Умышленное убийство при отягощающих обстоятельствах карается пожизненным заключением”.

— Что-то я не пойму, что это должно означать, господин Майер. Вы хотите мне объяснить, что я никогда от сюда не выйду? Так, верно?

— Сначала дается определение умышленного убийства. Так называется умерщвление человека, вызывающее самую негативную общественную реакцию. И, если отсутствуют какие бы то ни было смягчающие обстоятельства, и, напротив, наличествуют отягощающие, оно карается пожизненным заключением. Таков закон, и он совершенно однозначен.

— Но я никого не убивал!

Ну, это-то он знал заранее! Просто чертова усталость его доконала. Непроглядная, как сегодняшние небеса. Непроглядная, как вся эта история. И, не исключено, он вовсе не допустил ошибки, воздержавшись от давления на профессора Маула, которой как-никак заведует кафедрой судебной медицины в Мюнстерском университете. Внезапно все прониклись уверенностью в том, что Арбогаст виновен. Адвокат то опускал глаза, уставившись в Уголовный кодекс, то переводил взгляд на Арбогаста, а тот, в свою очередь, смотрел на него неотрывно. И оба словно бы выпали из реального времени. Над Майером взяла верх его странная усталость, сразу же заставившая его забыть, кто он, собственно, такой и что тут делает, тогда как Арбогаст растерялся — и чувствовал свою растерянность и потерянность все сильнее. Если до сих пор он еще надеялся, что будут предприняты дальнейшие юридические шаги, которые смогут облегчить его участь, то сейчас он понял, что процесс, превративший его в убийцу, продолжается и обосновывается в параграфах закона, которые зачитывает ему адвокат. И тут Арбогаст улыбнулся. Улыбнулся, словно поняв своего адвоката, и тот тоже позволил себе с облегчением вздохнуть. Я рад, подумал Майер, и с удовольствием признался бы в этом подзащитному, если бы не моя усталость.

— Читайте-читайте, — тихо и кротко, чуть ли не шепотом подсказал Арбогаст. И тут же, как молния, его пронзила мысль: я одинок. Одинок, и с этим ничего не поделаешь. И только по тому, какой сильной оказалась нахлынувшая на него при этой мысли печаль, он понял, как велика была до сих пор надежда, в которой он не осмеливался даже себе признаться, — надежда на то, что все это в один прекрасный день само собой закончится и рассосется.

— Читайте же, — пробормотал он еще раз.

И Винфрид Майер без обиняков принялся читать дальше:

— “Убийцей называется человек, умертвивший другого из жажды к убийству, из похоти, из алчности или по каким бы то ни было иным низменным мотивам, включая желание совершить или скрыть какое-либо иное преступление, и сделавший это предательски или жестоко, или способом, опасным для жизни других людей”.

— А почему так сложно?

— Потому что особенно негативная общественная реакция вытекает как из самого определения “убийство” или “убийца”, так и из перечисленных в законе отягчающих обстоятельств. Именно отягчающие обстоятельства и превращают насильственное умерщвление в убийство и автоматически влекут за собой применение статьи 211-й. И, напротив, в отсутствие хотя бы одного из перечисленных отягчающих обстоятельств эта статья не применяется. То есть хотя бы одно из них должно быть выявлено непременно.

— Понятно. — Арбогаст все еще улыбался. — Насколько я понимаю, в моем случае отягчающим обстоятельством является убийство Марии из похоти.

— Полегче на поворотах, — пробормотал Манер, закрыв Уголовный кодекс. И принялся, в попытке собраться с мыслями, поглаживать атласный переплет.

— Убийство из похоти, — заговорил он наконец, — может иметь двоякий смысл. Во-первых, сам факт убийства как способ удовлетворить похоть. А во-вторых, удовлетворение похоти иным путем, причем смерть объекта рассматривается преступником как второстепенный и пренебрегаемый фактор. Есть, правда, и третий аспект: если убивают с тем, чтобы вступить в сексуальный контакт уже с мертвым телом. При этом закон полностью абстрагируется от того, достигнуто преступником искомое удовлетворение или нет. Однако я забегаю вперед.

— В каком смысле?

— Сперва надо разобраться с признаками и отягчающими обстоятельствами. С негативной общественной реакцией на мотив, метод и цель злодеяния. Только в первой группе играют роль так называемые низменные побуждения, которые вы только что упомянули и наличие которых в вашем деле и привело ко вчерашнему приговору.

— Но какие же побуждения называются низменными?

— Все предельно просто: побуждения считаются низменными, если они, по меркам общественной морали, заслуживают презрения и свидетельствуют о нравственной ущербности. Таково, например, убийство из жажды убийства, — здесь речь идет о том, что убийце нравится наблюдать за тем, как умирает его жертва, о том, что он убивает по прихоти, из бравады, из воли к уничтожению или ради времяпрепровождения, или убийство служит стимулятором, или совершается из спортивного интереса. Но и уже упомянутое убийство из похоти причисляется к преступлениям, совершаемым из низменных побуждений.

Майер внезапно позабыл, чего ради он пустился во все эти рассуждения и пояснения, хочет ли он оправдаться в собственной адвокатской беспомощности или действительно верит в то, что, раскладывая перед Арбогастом закон по полочкам, раскладывая его как набор пыточных инструментов, сможет внести в дело ясность. Так или иначе, начав, он должен был договорить до конца.

— Второе отягчающее обстоятельство, вмененное вам, связано с характером совершения злодеяния. Преступник, действующий исходя из беспечности или беззащитности жертвы, ведет себя предательски; что же касается особой жестокости, то она заключается в том, что он причиняет жертве страдания физического и/или психического свойства, по продолжительности или по силе превышающие меру, потребную для умерщвления.

Неподвижные руки Арбогаста все еще были стиснуты. Порой, слыша о страданиях, которые он, с чужих слов, должен был причинить Марии, он чувствовал у себя во рту вкус ее крови. Но вот представить себе ее лицо он не мог. Да и свое собственное тоже.

— Господин Майер, мне по-прежнему непонятно, ради чего вы мне все это рассказываете. А что с пересмотром дела, о котором мы с вами говорили еще в зале суда? Мы что, не подадим кассационную жалобу?

— Господин Арбогаст, мне искренне жаль, что к вам со всей строгостью применили статью 211-ю, — и я так подробно комментирую ее именно поэтому.

И вновь адвокат погладил сафьяновый переплет Уголовного кодекса, словно бы в попытке прочитать его название по Брайлю. Затем поднял голову и посмотрел Арбогасту прямо в глаза. И даже улыбнулся — и только эта улыбка позволила Арбогасту заметить, насколько неподвижно было на протяжении всего разговора лицо его адвоката.

— Разумеется, мы подадим кассационную жалобу, но такие дела быстро не делаются. И поэтому мне хотелось бы, если, конечно, у вас не осталось никаких вопросов, на сегодня распрощаться с вами, господин Арбогаст. Поскольку у вас на данный момент и применительно к нынешним условиям вроде бы все в порядке. Учтите, пожалуйста, что я еще не полностью оправился после приступа слабости, случившегося в зале суда. Мною по-прежнему владеет какая-то странная усталость, если вы понимаете, о чем я.

Винфрид Майер уставился на клиента, ожидая кивка. Ему казалось, будто он, того гляди, вынужден будет просидеть здесь еще целую вечность, глазея на Арбогаста, который, в свою очередь, смотрит на него неподвижно и в упор. Но Арбогаст все-таки кивнул, и адвокат с облегчением поднялся с места и подал своему подзащитному руку.

— До свиданья, господин Арбогаст. И выше голову, все еще образуется!

Ганс Арбогаст молча пожал ему руку и проследил взглядом за тем, как надзиратель отпирает дверь комнаты для свиданий и выпускает адвоката. Пока эта чертова слабость не пройдет, о новых визитах сюда, в Брухзал, нечего и думать, решил Майер. Он проделал уже известный ему путь в обратном направлении и вышел наконец на свежий воздух. Пока он приходил к выводу о том, что дальнейшие мероприятия по защите Арбогаста следует предпринимать в письменной форме, его клиент все еще оставался в комнате для свиданий, дожидаясь, пока его не уведут назад, в камеру. В тишине этого ожидания он расслышал, как за спиной у него шумят отопительные батареи. У Арбогаста защипало в глазах. Они с нею говорили и о кино. Она рассказала, что посмотрела в новом шикарном кинотеатре у вокзала в Берлине “Девушку из Шварцвальда», и с улыбкой добавила, что, прибыв сюда, в Шварцвальд, не раз вспоминает об этом. И не “шикарный кинотеатр” она говорила, а “дворец кино”. Сам-то он отродясь не был в Берлине. Ясное дело, ответила она на это признанье. Он вновь и вновь перебирал в памяти все эти беседы, которые, как уже тогда было ясно им обоим, служили лишь отсрочкой неизбежного и дымовой завесой. Разумеется, он видел “Девушку из Шварцвальда”, световая реклама в кинозале отеля “Три волхва” гласила: “Первый немецкий цветной фильм после войны”.

— Соня Циман и Рудольф Прак.

— И Пауль Хербигер.

Она не поинтересовалась, с кем он ходил на эту картину. Тут он вспомнил, что носит на пальце обручальное кольцо, и сразу же поневоле подумал о доме и домашних. Родительский трактир “Золотая семга” находился на Шуттервелдерштрассе, на самой окраине Грангата, где город переходит в прирейнскую равнину с бесчисленными озерцами, табачными плантациями, незапертыми сараями, откуда тянет сырой соломой, и рощами тополей на заболоченной почве. На горизонте — гряда Вогез, в силуэте которой есть нечто ориентальное. Туда, в заросли, доставил он ее тело на заднем сиденье своей “изабеллы”, запаниковав и не зная, что делать. В фильме Соня с самого начала обзавелась машиной — двуцветным кабриолетом “форд таунус” — и помчалась на ней по шварцвальдской дороге в Санкт-Блазен, в котором и разыгрывается, по косвенным приметам, действие. Правда, городская стена была не санкт-блазенской, а скорее генгебахской или санкт-кристофской, подумал Арбогаст. Он хорошо запомнил тяжелый, похожий на киль корабля, капот и кроваво-красное шасси “форда таунуса”. Восемь с половиной тысяч стоит машина в том виде, в котором она въехала в фильм, а к развязке за нее и сотню не дашь.

Арбогаст проморгался в совершенно темной уже комнате для свиданий и вспомнил чей-то рассказ о том, где именно производились натурные съемки, но тут ему, как ни странно, вновь пришла на ум маленькая церковь где-то за Бад-Петершталем, мимо которой он проехал, отправившись на автомобильную прогулку, “Мария в цепях”. И тут же подумал о “страсбургском доме”. Сразу после войны, еще совсем юношей, поехал он с приятелем в Страсбург. Когда они как сумасшедшие неслись на велосипедах по улицам и проулкам, город был еще пуст и заброшен. Витрины магазинов на первом этаже ренессансных домов были закрыты и заколочены досками, повсюду мусор, грязь. Он вспомнил дохлую собаку, тело которой влекло течение Рейна, облезлая и с чудовищно вздувшимся животом. Почему он не повез ее тело во Францию, через границу? В Страсбурге, вспомнил он, она не была ни разу.

— Помнишь место, когда он ее рисует?

Тут Мария потянулась к нему через накрытый белой скатертью стол и впервые за все время дотронулась до его плеча.

— На ней еще национальный наряд и шляпа с красным кантом, и вдруг открывается панорама на весь Шварцвальд, и он ее обнимает. ”А что вам, собственно, от меня нужно? У вас же есть другая!” — спрашивает она, а он отвечает: “Милочка, поверьте, все это — дело прошлое”. А потом он поет: “Девицы в густом лесу больно неприступны”.

И тут она (что он прекрасно запомнил) впервые рассмеялась тем смехом, который не отпускает его до сих пор. Это было в “Ангеле” и тут он — тоже впервые — поглядел на Марию по-настоящему. И хотя она была, разумеется, не первой, кого он брался подвезти, угощал стаканчиком вина и получал потом свое, и хотя она не отличалась выдающейся красотой, этот смех привел его в замешательство. И все еще смеясь, она принялась насвистывать, а затем и петь одну из песен популярной кинокартины. И хотя воспоминания о ее пении доставляли ему удовольствие, текст песни (звучащий у него в мозгу) в нынешних обстоятельствах был двусмысленным, если не зловещим: “Раз уж ты со мной спознался, навести еще разок”. У Арбогаста снова защипало в глазах. Он прислушался к себе. Но на душе у него было сейчас так тихо, что он вновь услышал шум отопительной батареи. И во рту у него пересохло.

 

6

Зала в “Золотой семге” была просторной, хотя и невысокой, две мощные балки упирались в потолок, а стены обшиты темным деревом и снабжены деревянной же скамьей, опоясывающей помещение практически по полному периметру. К скамьям были придвинуты длинные узкие столы, тогда как середина залы оставалась пустой. Маленькие окна, которые здесь, в низине, неизменно располагаются как можно выше на случай наводнений, утопали в толстых каменных стенах, так что днем здесь было довольно темно. Катрин Арбогаст, войдя в залу, открыла одно из окон: здесь было холодно, снаружи — тоже, но там хотя бы пригревало солнышко, и его лучи тут же упали на застиранные, но все еще сравнительно белые, скатерти. Повсюду были раскиданы игрушки ее трехлетнего сына — кубики, оловянный грузовик, маленький пистолет, выпиленный и раскрашенный в тюрьме Гансом Арбогастом. У Михаэля как раз был тихий час, он спал наверху, в своей кроватке, рядом с материнской. Никого, кроме нее самой и свекрови. Раньше у них в полдень бывало немало посетителей и они готовили на всех. “Золотая семга” расположена на федеральной дороге к Рейну, и многие автомобилисты из Страсбурга останавливались здесь перекусить. Но теперь нет. И она знает, что мать Ганса следит за ней в оба.

Мать сидела неподалеку от прилавка за круглым столиком в нише, над которым висело распятие, — здесь хозяева, как правило, и питались. Она по-прежнему щеголяла в праздничном наряде. В первый же день процесса она надела черное шерстяное платье с брошью, уложила седые косы венчиком и принялась ждать. Катрин не понимала, чего. Маргарита Арбогаст была допрошена судом в первый день и с тех пор, оставаясь в зале, следила за ходом процесса. После того, как она внезапно разразилась рыданиями, Катрин увела ее домой — и теперь она сидит здесь и ждет, как будто непременно должно произойти еще что-нибудь. Катрин и самой было бы интересно понять, что именно. Поездка поездом в Брухзал заняла несколько часов. Едва ее ввели в комнату для свиданий, как ее муж вышел из арестантской гардеробной, и, не будь у него такого серьезного вида, она конечно же расхохоталась бы над нелепой униформой. И заговорить о суде им так и не удалось, хотя обеим — и невестке, и свекрови — этого хотелось.

Катрин надеялась, что сюда зайдет Эльке. Но та и в мыслях не держала навестить брата в тюрьме или хотя бы наведаться в “Золотую семгу”.

— Все кончено, мать, — сказала она, не рассчитывая на ответ и сама не зная, что имеет в виду, хотя на мгновенье ей подумалось, что кончилась, наряду с прочим, и ее собственная жизнь.

Катрин отошла в сторонку, закрыв за собой тяжелые раздвижные двери. Раньше здесь играли свадьбы, справляли юбилеи и “круглые даты”. Теперь тут было темно, тяжелые занавески на окнах, затхлый запах, но это не имело никакого значения. Еще недавно ее отец, стоило ей заговорить о происшедшем, разражался проклятьями и уговаривал ее развестись. Катрин было сейчас двадцать три. Когда она закрывала дверь у себя за спиной, ее руки прильнули к дверным ручкам и замерли там, как погружающиеся в зимнюю спячку зверьки, но, заметив это, она тут же отдернула их, чтобы они не успели пропитаться запахом металла. В скудном свете смутно белели простыни, которыми она покрыла бильярдные столы, двенадцать штук в общей сложности, а в разрывах простыней темнело зеленое сукно и лежали пирамидкой шары. Каждый раз, зайдя сюда, Катрин вспоминала, с каким воодушевлением Ганс взялся за сотрудничество с производителями американского бильярда. Заключил он это соглашение незадолго перед арестом и, как он подчеркивал, на чрезвычайно выгодных условиях. Строго говоря, эти столы должны были “уйти” за несколько недель, наряду с прочим, во Фрайбург, куда он и отправился в тот день, когда подцепил по дороге эту потаскушку.

После долгих и тяжких раздумий в последние месяцы ей начало казаться, что поженились они с Гансом — а произошло это вскоре после денежной реформы — еще безумно молодыми людьми. Раньше ей это не приходило в голову, благо они с Гансом учились в одной школе, и с тех пор, как ею начали интересоваться мальчики, он стал ее парнем. Даже сейчас ей трудно себе представать, что она может сойтись с другим. Когда его внезапно забрали и бросили в тюрьму, она принялась вновь и вновь воображать, как он целовал и ласкал эту беженку у себя в машине, значившей для него так много. В начале она целыми днями ревела и не могла есть. Из последних сил заботилась она о маленьком Михаэле; на несколько недель ей пришлось переехать к родителям. Но ведь наверняка у него были и другие интрижки! Женщин кругом хоть отбавляй! Все мое доверие пошло прахом, решила Катрин, и ее страх сразу пошел на убыль. И когда через несколько месяцев было подготовлено обвинительное заключение, решение не разводиться с мужем далось ей сравнительно легко. Потому что стоило боли нахлынуть на нее, вместе с болью приходило и успокоение. Будем надеяться и ждать, сказала свекровь, и Катрин кивнула в ответ.

Последний год прошел, можно сказать, почти безмятежно, подумала она сейчас, откидывая простыню с края одного из бильярдных столов — первого попавшегося под руку. Она прекрасно помнит вечер, когда эти столы сюда доставили. Катрин поначалу предостерегала Ганса против столь значительной траты, кроме того, банкетный зал мог им понадобиться по прямому назначению. В ответ он лишь улыбнулся и принялся разглагольствовать об особом качестве бильярдов фирмы “Брунс-Вик”. И все время проводил ладонью по зеленому сукну, объяснял ей, из какой прочной древесины изготовлена рама, сколько раз и чем именно ее полировали, как массивна столешница под сукном и как чудовищно важно, чтобы стол был совершенно ровен и установлен безупречно прямо. Ей и самой пришлось провести рукой по зеленому сукну.

— Столешницу не видишь, — шепнул он, взяв ее руку в свои и ведя по сукну обеими, — но ее тяжесть все равно чувствуется. От нее исходит некое притяжение, разве ты этого не ощущаешь?

Она кивнула и действительно поверила в то, что чувствует столешницу под сукном. Потом они страстно поцеловались, он пригнул ее к столу и заелозил руками под ее тонким платьем. На улице в тот день стояла жара, а здесь, в банкетном зале, было прохладно. Позже, к вечеру, из-за Рейна наползли грозовые тучи. Он достал угольник с тремя бильярдными шарами и принялся катать их по сукну то так, то этак. И все эти толчки и удары и рикошеты от бортов, мельтешенье заряженных человеческой энергией шаров казалось ей в атмосфере близящейся грозы неприличной, да попросту непристойной возней, одновременно и притягивающей ее, и отталкивающей. Ей была чуть ли не неприятна та жадность, с которой ее собственный взгляд впитывал эти легчайшие касания и тяжелые столкновения в ограниченном бортами пространстве. Тупой стук костяных шаров, которые, казалось, никогда не остановят своего бега, тогда как муж с женой уже давно не смотрят на них, предавшись любовной игре, слышится ей и сейчас. Это был последний случай, когда муж к ней притронулся.

После всего, что ей довелось выслушать в зале суда, она только радовалась тому, что в тот предгрозовой вечер они так и не занялись любовью по-настоящему, и вместе с тем это ее печалило. И он оказался прав. Каждый раз, придя сюда и проведя рукой по зеленому сукну, она чувствует, как спрятанная под ним столешница ждет ее прикосновения.

 

7

Дверь у него за спиной заперли. Справа рукомойник, слева — полка со щербатой посудой. Стол, прикрепленный к стене так, что его можно переводить в вертикальное положение, точно такая же узкая скамья. На ней можно сидеть только лицом к двери. По другую сторону — также прикрепленная к стене койка. Металлическая койка с невысокими бортами. Матрас, подушка, два одеяла. Камера длиной в четыре метра и шириной в два с половиной, прикинул Арбогаст. Высота примерно три метра. Следовательно, тридцать кубометров воздуха. Потолок побелен, стены салатного цвета, пол дощатый. Стены расписаны датами и неведомыми ему знаками. Висит и распорядок дня: “Заключенный должен подняться из постели сразу же после побудки в 6.30. Должен помыться, почистить зубы и приготовиться к выдаче утреннего кофе”. Возле двери в стенной нише с вентилятором — “параша”. Окно — напротив двери, на двухметровой высоте и величиной в квадратный метр. Дверь из тяжелого дуба, узкая, обитая железом и снабженная кольцом, на которое крепятся наручники. “Глазок”, а под ним — открывающееся только снаружи оконце.

В полдень бьет колокол. Старший надзиратель орет:

— Раздача пищи!

Двое арестантов забирают из кухни котел с едой и принимаются обходить камеры. Оконце открывается, Арбогаст подставляет миску, вахмистр наливает ему суп-овсянку. После еды разносят почту, и Арбогасту вручают так называемый почтовый набор, полагающийся каждому вновь прибывшему сюда заключенному. Лист серой бумаги формата А-5, соответствующей величины конверт, карандаш и формуляр с “Регламентом взаимоотношений заключенного с внешним миром”. Арбогаст решил сразу же приняться за письмо жене, чтобы высказать ей все, на что у него не хватило сил при утреннем свидании, но когда во второй половине дня в камеру пришел вахмистр со стремянкой, чтобы простучать молотком оконную решетку, в письме Арбогаста не было ничего, кроме обращения. Письма все равно заберут только в воскресенье, успокоил его вахмистр, так что спешить с этим нечего. Встав на табуретку, Арбогаст может разглядеть за окном крошечный участок дороги, небо и тюремную стену. Строго говоря, американцы в войну разбомбили весь Брухзал, но тюрьму они не тронули с тем, чтобы впоследствии заточить здесь нацистов. Рассказывают, что в последние дни войны здешние арестанты взбунтовались, убили начальника тюрьмы и заживо оторвали одному из надзирателей руку. Вечером дали хлеб с кусочком маргарина, домашний сыр и жестяную кружку чаю.

На следующее утро, в полседьмого, ударили в колокол. Арбогасту указали, что первым делом он должен убрать к стенке койку и приготовить к выносу “парашу”. Едва он с этим управился, как дверь отперли, “парашу” забрали, опустошили ее где-то в конце коридора и вернули в камеру. Выдали Арбогасту чашку эрзац-кофе и кусок хлеба. Тарелок здесь не было, только миски. После первого завтрака в тюрьме Брухзал Арбогасту велели вооружиться веником, находящимся в нише возле “параши”, и подмести в камере. В семь тридцать приказали выйти на поверку всем, кто участвовал в общих переплетных и ковровых работах или занимался ручным трудом у себя в камере. Арбогасту, с трудоустройством которого пока не определились, тоже было велено выйти на поверку.

— На выход!

Камеры, одну за другой, отперли, и заключенные организованно вышли в коридор. Арбогаст огляделся и кивнул товарищам по несчастью, но никто не удостоил его и взглядом. И ему показалось, что дистанция между ним и остальными чуть больше, чем та, которой они придерживались друг от друга. Ему стало страшно. Он слышал, что в тюрьме существует своя иерархия, причем убийцы по сексуальным мотивам окружены общим презрением, Вахмистр прошелся вдоль шеренги арестантов, пересчитал их и отдал приказ:

— С камеры сотой по сто пятнадцатую выйти из строя!

И — в путь по лестницам. Арбогаст боялся, что его ударят или столкнут, но ничего такого не случилось. Заключенные организованно перешли в центральную башню, спустились по лестнице и вышли в тюремный двор. Здесь их еще раз пересчитали. Двор представлял собой треугольник, две стороны которого образовывала тюремная стена. Сейчас здесь было полно заключенных в синих арестантских нарядах. На стене — охранники с автоматами. Пятеро надзирателей — здесь же, во дворе. Заключенные, разбитые попарно, описывали круги по двору. И все же возникали какие-то группы и люди тихо переговаривались. Говорить громко, останавливаться или меняться напарниками было строжайшим образом воспрещено. Все же Арбогаст заметил, как заключенные передают друг другу сигареты и еще что-то в маленьких пачках. Он оставался на прогулке в полном одиночестве. Через час их развели по камерам. Замешкавшись у дверей, Арбогаст кивнул человеку из соседней камеры — тщедушному пожилому мужчине, который тут же отвел глаза. Арбогаста заперли в камере, выдав ему бритвенные принадлежности. Вскоре после этого его вызвали на тюремное собрание.

— Поторапливаетесь, Арбогаст! Однако хорошенько подготовьтесь! Арбогаст на скорую руку побрился с холодной водой, после чего еще около часа прождал за столом, делать ему было нечего, вот он ничего и не делал. Руки вцепились друг в дружку, взгляд устремился ввысь — в окно. Заслышав шаги в коридоре и скрип ключа в замке, он встал и подошел к двери, ожидая, что его сейчас выведут. И с великим изумлением увидел священника в сутане со сложенными на груди руками.

— Минуточку, — с улыбкой сказал священник, — не так быстро. Без вас все равно не начнут. Перед тюремным собранием вам имеет смысл потолковать со мной. Так что, садитесь.

Арбогаст сел. Дверь заперли снаружи. Священник остался стоять в дверном проеме.

— Меня зовут отец Каргес, — начал он. — А вы Ганс Арбогаст.

Это не было вопросом. И все же Арбогаст кивнул.

— Вы католического вероисповедания.

И это вопросом не было. Каргес, лет сорока с небольшим, с бычьей шеей над воротом сутаны, широко улыбнулся несколько влажным ртом. И вновь сложил руки, словно раздумывая, с чего начать.

— Я не виновен, ваше преподобие, — опередил его Арбогаст, Каргес и бровью не повел. Правда, ресницы его, настолько тонкие и светлые, что их практически не было видно, в этот момент вполне отчетливо дрогнули. Арбогаст смущенно отвел взгляд. Он плохо спал нынче ночью — лицом к стене, зажав уши руками и все же слыша таинственные шорохи и шепоты тюрьмы, — и сейчас чувствовал сильную усталость.

— Я действительно не виновен. Я ее не убивал.

Каргес с улыбкой кивнул. Затем встрепенулся, развел руками, огляделся по сторонам.

— Вы хоть понимаете, куда попали?

Арбогаст покачал головой. Руки священника, показалось ему, приплясывая, прошлись по всей камере.

— Эту тюрьму воздвигли свыше ста лет назад, потому что решили отказаться от существовавших до тех пор исправительных и трудовых заведений. Вы только представьте себе: огромные камеры, в которых и спят, и работают, а главное, держат вперемешку закоренелых преступников и несчастных малолеток, — и при этом страшная грязь, и отсутствие надлежащего надзора. А вот мужская тюрьма Брухзал великого герцогства Баденского, в которой вы сейчас находитесь, была, напротив, спроектирована по образцу английской, а точнее лондонской тюрьмы Пентонвиль. В то время это была первая тюрьма с панорамным обзором на всем континенте, гигиеничная и точно сконструированная машина. А хотите знать, в чем заключается главная изюминка?

И вновь Арбогаст покачал головой. А священник провел рукой по стене у двери, словно желая удостовериться в прочности каменной кладки.

— Это была первая тюрьма во всей Германии, в которой было введено одиночное заключение. В § 1 “Закона об исполнении наказании в новой мужской тюрьме в Брухзале” от 6 марта 1845 года сказано, что ”каждый заключенный помещается в одиночную камеру и содержится в ней денно и нощно в отсутствие общения с другими заключенными”. Брухзал стал лучшей тюрьмой во всей Германии.

Каргес особо интонировал эпитет “лучшей” и сделал после этого заявления долгую паузу. Арбогаст все еще не понимал, чего ради священник пустился во все эти объяснения.

— Концепция о взаимоизоляции заключенных, разработанная квакерами, была в то время, знаете ли, воистину передовой. Цель при этом преследовалась двоякая: во-первых, надо было избежать дурного взаимовлияния заключенных, а во-вторых, длительное и полное исключение преступника из человеческого сообщества в любой его форме должно было усилить раскаяние и жажду вернуться в круг праведных. Чем сильнее страдал от одиночества изобличенный злоумышленник, тем отчаянней ему хотелось вернуться в мир уже исправившимся.

Арбогаст поневоле закрыл глаза. Он вспомнил об адвокате и понял неожиданно для себя самого, что это за усталость, на которую жаловался ему Майер. Весьма озвученная усталость, если так можно выразиться, усталость, до тошноты набитая словесами. Он потер себя по глазам костяшками пальцев обеих рук.

— Конструктивным ответом на подобный ход мыслей стало создание одиночных камер, вроде той, в которой вы сейчас находитесь, — услышал Арбогаст вместе с шорохом ладоней священника по неровной стене.

— Заключенный находился в камере круглые сутки, здесь он не только спал, но и работал, но и принимал пищу. Если же его выводили на прогулку в тюремный двор или на службу в капеллу, он должен был надевать маску, делающую его неузнаваемым, и не имел права ни с кем по дороге заговаривать. На прогулке он также находился в одиночном треугольном, как кусок торта, дворике. Один из таких двориков, — а пользовались ими до конца войны, — сохранился между первым и вторым флигелями. В церкви заключенные сидели в отдельных боксах, которые здесь в подражание англичанам называли стойлами и из которых вид открывался только на амвон. Вы ведь будете ходить к церковной службе, а, Арбогаст?

И вновь шорох мясистых ладоней о грубую тюремную стену. В последних словах священника заключался наконец первый настоящий вопрос — и удивленный Арбогаст открыл глаза и поднялся с места. Каргес, засмеявшись и чуть склонив голову, сложил руки на животе.

— Садитесь же, прошу вас, садитесь. Ну так как же: вы будете ходить к церковной службе?

— Да, ваше преподобие, разумеется.

— Вот и прекрасно. И позвольте вас заверить, этих боксов больше не существует. И у нас есть церковный хор. Может быть, вам захочется в нем поучаствовать? Арбогаст кивнул.

— Так вы утверждаете, что вы не виновны?

Арбогаст кивнул вновь. И пристально посмотрел на священника.

— А знаете ли вы, в чем смысл того, что избранная вам мера наказания связана с тюремным заключением?

Каргес поднес руку ко рту и забарабанил пальцами по нижней губе, посматривая поверх руки на Арбогаста. И продолжил он свои пояснения тихим голосом.

— Тюремное заключение означает, что вы лишились гражданских прав. То есть вы не имеете права принимать участие в выборах или, допустим, обращаться с петицией к правительству. А знаете, почему? Потому что вы, Арбогаст, выпали из жизни. Ваше тело, запертое государством в тюремных стенах, обладает, если так можно выразиться, экстерриториальностью. Вы улавливаете мою мысль?

Арбогаст покачал головой.

— Это территория противника. И не имеет ни малейшего значения, виновны вы или нет. Понимаете? И понимаете, наверное, на чью только помощь вы можете рассчитывать?

И Арбогаст вновь покачал головой.

— Единственным эмиссаром, единственным посредником между двумя враждебными мирами, одним из которых является государство, а другим — ваше преступное тело, оказываюсь я. Мы ведь, священники, занимаемся не телом, а душою, она отдана нам во власть. Понимаете, Арбогаст? Ибо какова наша задача? Мы можем заново освятить ту землю, которая признана оскверненной. Подумайте об этом, подумайте хорошенько. И перестаньте толковать о своей невиновности. Невиновных людей не существует в природе.

Арбогаст кивнул. Через четверть часа после ухода священника за ним пришли двое вахмистров и препроводили его в парикмахерскую, расположенную этажом ниже, то есть в камеру, в которой и жил, и трудился заключенный-цирюльник. У его двери выстроилась очередь из трех человек. Арбогаст кивнул им, они кивнули в ответ, но никто не произнес ни слова, В конце концов Арбогаста позвали к цирюльнику.

— А ты что за гусь? Вроде бы новенький.

Арбогаст сел на конторский стул, поставленный в центре камеры, и цирюльник, засучив рукава тюремной униформы и перекинув через левую руку узенькое полотенце, как это делают кельнеры, тут же принялся его стричь.

— Длина волос два сантиметра. К сожалению, у нас нет выбора, — торопливо пояснил он.

— Я — Ганс Арбогаст.

Цирюльник ничего не ответил. Молча он подстригал волосы, измеряя их длину толщиной собственного пальца, и Арбогаст терпеливо покорствовал ему. В последний раз в Грангате перед началом процесса его стриг настоящий парикмахер, приглашенный в следственный изолятор. А сейчас ему было наплевать на то, как он будет выглядеть.

— Значит, Арбогаст?

Подняв взгляд, Арбогаст увидел тридцатилетнего темноволосого мужчину в твидовом костюме, который, раздобыв откуда-то стул, подсел к нему.

— Я учитель Ихзельс. Вы ведь закончили среднюю школу, не правда ли? Я смотрел в деле.

— Да. В сорок четвертом.

— А почему не захотели учиться дальше?

— Мой отец этого хотел, но мне и в школе-то было трудновато. Я поступил в подмастерья к мяснику.

— Ваш отец умер?

— Да, пять лет назад. От удара.

— Искренние соболезнования. Если хотите, можете продолжить образование прямо здесь. Или что-нибудь практическое, или в заочной форме. Кроме того, можно заниматься иностранными языками. И еще у нас есть библиотека. Ею занимаемся мы с господином Мильхефером, и к настоящему времени она насчитывает около десяти тысяч томов. Все аккуратно обернуты в бумагу, и каждую неделю вы можете заказать себе новую книгу. У вас будет библиотечная карточка.

— Готово, — сказал цирюльник.

— Пойдемте же, теперь вам надо к врачу, — сказал учитель. Он взял Арбогаста под руку и побудил его подняться со стула. Ухмыляясь, смахнул с плеча у заключенного пару волосинок и кивнул цирюльнику. — Отличная работа, Рихард!

Вахмистры, дожидавшиеся за дверьми в коридоре, повели Арбогаста на медосмотр. Ординаторская, как, кстати, и тюремный лазарет, находилась в главной башне. Арбогаст начал привыкать к ритму отпираемых и вновь запираемых дверей. Надо идти, затем останавливаться и ждать, пока не отопрут, делать еще один шаг и вновь застывать в ожидании, покуда за тобой не запрут, потом идти дальше. Перед входом в лазарет еще один контроль. Наконец его провели в кабинет, велели раздеться, после чего пришлось снова ждать, пока не подзовут к письменному столу. Там уже сидели двое вахмистров с личными делами возле открытого сейчас канцелярского шкафа, в котором хранились истории болезни.

— Добрый день! — Врач в белом кителе развернулся в кресле-вертушке. — Меня зовут доктор Эндерс.

Арбогаст поневоле вспомнил работу на бойне, вспомнил, как порой поглаживал рукой тушу теленка в черно-белых разводах (и какой нежной она была на ощупь), прежде чем снять ее с крючка.

— Покашляйте!

Врач схватил его за мошонку.

— Залупите!

Во второй половине дня Арбогаста повели на собеседование к начальнику тюрьмы, у кабинета которого ему вновь пришлось порядочно прождать, пока оттуда не вышел, объяснив Арбогасту, что теперь его черед, еще один заключенный-новичок. Отполированный до блеска письменный стол из красного дерева, на котором не было ничего, кроме часов с маятником в стеклянном колпаке, стоял поперек большой круглой комнаты на третьем этаже центральной башни. Перед ним на полу лежала бежевая циновка с пурпурным бордюром, явно арестантского производства.

— Сюда, пожалуйста.

Начальник указал на циновку, и Арбогаст встал на нее.

Не зная, куда девать руки, он в конце концов сцепил их за спиной. Он ожидал, что начальник окажется более пожилым человеком, а вовсе не, можно сказать, юношей, к тому же столь худощавым, что из бежевой вязаной куртки, под которой он носил белую сорочку и темно-коричневый галстук, выпирали костистые плечи.

— Итак, Арбогаст, нам предстоит выработать для вас план свершений. То есть, надо определить, чем вы будете заниматься в ближайшие годы. Ясно?

Арбогаст кивнул.

— Вы уже поговорили с учителем Ихзельсом и с его преподобием Каргесом. С господином Мильхефером, нашим вторым учителем, и с ассистентом главврача доктором Фреге вы еще наверняка познакомитесь, с пастором Ольманом — вряд ли, потому что вы католического вероисповедания. Меня, кстати, зовут директор Меринг.

— Ясно.

Арбогаст и сам не знал, зачем он произнес это слово.

— Ну, разумеется. К вашему сведению, в нашем учреждении, наряду со служащими и представителями администрации, с которыми вам, пожалуй, практически не придется иметь дела, работает, прежде всего, охрана. В ее корпус входят двадцать гауптвахмистров, восемнадцать обервахмистров, двенадцать вахмистров и двадцать четыре младших надзирателя. Хотите что-то спросить? Арбогаст покачал головой.

— Мне кажется, лучше всего будет подержать вас пока суд да дело в одиночной камере. Честно говоря, Арбогаст, убийц по сексуальным мотивам здесь недолюбливают.

— Я невиновен, господин директор.

— Ну разумеется. Как вам будет угодно. И все же на данный момент это представляется мне оптимальным решением. Конечно, вам не о чем беспокоиться, вашу безопасность мы гарантируем, мы не допускаем здесь никаких инцидентов. Однако, если так можно выразиться, вам не стоит рассчитывать на симпатию со стороны товарищей по заключению. Понимаете?

— Понимаю.

— Однако, если все же что-нибудь случится, немедленно докладывайте.

— Я понял.

— Значит, вы согласны с поселением в одиночной камере?

— Согласен.

— В богослужениях вы, я слышал, изъявили готовность принять участие.

— Это так.

— И в учебе?

— Да.

— Отлично. А что насчет трудовой деятельности? Вам надо выбрать одну их работ, которые можно совершать прямо в камере.

— Я не знаю.

— Бумажные пакеты или бутылки, вот в чем альтернатива. Или клеить бумажные пакеты или изготавливать оплетки на бутылки.

— Да, согласен.

— И все же — пакеты или бутылки? Что вы скажете, если это окажутся бутылки?

— Никаких возражений.

Арбогаст кивнул. Начальник тюрьмы еще некоторое время испытующе смотрел на него, затем разрешил удалиться. И пока его препровождали в камеру, Арбогаст думал о том, что все, должно быть, при взгляде на него стараются рассмотреть признаки преступной натуры, остаточные приметы злодеяния, которое он якобы совершил. Не зря же они так пялились. Наступил вечер, и Арбогаста обрадовал его приход.

 

9

Шестиметровая в высоту стена тюрьмы Брухзал, сложенная из грубых известняковых глыб, увенчанная колючей проволокой и восемью караульными вышками, производила снаружи впечатление крепостного сооружения, хотя саму тюрьму — здание из красного песчаника с четырьмя флигелями — с улицы видно не было. Четыре вышки были снабжены прожекторами и выходящими во внешний мир окнами, обеспечивающими наружный обзор. Караульные не имели права стрелять без предупреждения. В качестве такового они должны были сначала выстрелить в воздух или крикнуть: “Стой! Стой, или я буду стрелять”. Под окном каждой камеры в белый прямоугольник был вписан ее номер. В центре находилась высокая башня, восьмиугольная, как и наружная стена, с высокими арочными окнами. Там же стояла и церковь — из соображений безопасности чрезвычайно массивная. Весь комплекс сооружений был каменным, только двери камер — деревянными. Коридоры, ведущие к камерам, равно как и винтовая лестница в центральной башне, укреплены металлическими конструкциями. Выходы из флигелей в центральную башню забраны железной решеткой, возле нее на каждом этаже находился бак с горячей водой. Камера Ганса Арбогаста была в четвертом флигеле, между четвертым и третьим флигелями располагался прогулочный дворик.

Пробиваясь сквозь двойные решетки окна, свет прожекторов всю ночь обеспечивал в камере эффект, сравнимый с тусклым лунным светом.

Этот свет не придавал предметам отчетливых очертаний и не отбрасывал тени, он всего-навсего парил в камере легким облачком, заставляя едва заметно белеть во мраке постельное белье. Забивался, как пудра, под смеженные веки, не давал спать, — разве что за день произошло что-нибудь, настолько утрудившее голову, чтобы она забыла беспокойное тело и погрузилась в спячку. В большинстве случаев однако же ничего не происходило, и Ганс Арбогаст лежал ночами без сна. Днем двери камеры были заперты на один оборот ключа, ночью — на два. Снаружи он слышал неумолчный лай собак, доносился до него и столь же беспрестанный шум шагов надзирателей из коридора. Иногда “глазок” открывался — на него смотрели. Здешнее служебное собаководство насчитывало двенадцать овчарок, их конуры находились на огороде, а вечером их спускали бегать по канату, протянутому с внутренней стороны по всему периметру стены. Ошейники, крепящиеся на канате, леденяще позвякивали, — звук был как у холодного и сырого бриза, веющего с моря.

Время быстро теряет вкус и запах, и Ганс Арбогаст довольно скоро перестал отличать один день от другого. Изо всех сил он старался погрузиться в воспоминания о прошлом, с тем чтобы привнести тогдашние ароматы в сегодняшнюю пустоту. Он же не воевал; кроме тогдашней вылазки в Страсбург, поездки на уик-энд в Гамбург в 1951 году по случаю приобретения первой машины и свадебного путешествия на остров Майнау на Бодензее, он же нигде не был. Но он хорошо помнил географические карты, которые то развешивал, то вновь скатывал на школьных уроках учитель. Географические — и исторические. Долина Неандер, где нашли останки первобытного человека, Лиме, акрополь, средневековая крепость, битва при Танненберге, Германия в границах 1937 года, колонии великих держав. Ганс Арбогаст подпирал голову рукой, запустив другую руку под рубашку и поглаживая себя по груди и животу, он вспоминал, перебирал и тихо произносил названия: Камчатка, Тимбукту, юго-запад Германии, Макао, Мыс Доброй Надежды, Танжер, Великий шелковый путь, Иркутск, Берингово море, Амазонка, Конго, дельта Дуная, Антиподы, Земля святого Иосифа, Таити, Галапагосские острова, Панамский канал… На узкой койке он поворачивался лицом к стене и проводил тыльной стороной руки по прохладному камню. И всегда вспоминал при этом о первом прикосновении к ее коже. И тут же, не вынеся этого, переворачивался на спину.

Вначале, как он это описывал жене, голову его словно бы распирало изнутри. Он заставлял себя думать о грядущем освобождении, но когда эти мысли оставляли его, ему не хватало кислорода и в буквальном, и в переносном смысле — не хватало прошлого, не хватало воспоминаний; мир, заключенный в его сознании, таял и убывал с каждым часом. Все приходило в негодность, каждый образ съеживался и становился двухмерным, любой звук замирал в дальних раскатах эха, пока наконец и это мучительное ощущение его не оставило, память потускнела, настал вынужденный покой и вещи возвратились на положенные места. В какой-то момент адвокат Майер сообщил ему, что Верховный суд отклонил кассационную жалобу. “И тем самым, дорогой господин Арбогаст, приговор окончательно вступил в силу”. Произошло это где-то на четвертом году заключения. И единственным, что у него осталось, оказалась теперь она. Медленно и глубоко вдыхал он воспоминания о ней. Волосы ее, сказал патологоанатом в зале суда, были вовсе не рыжими, но покрашенными в “тициановско-рыжий цвет”. При этом ему запомнилось, что и волосы у нее под мышками тоже вроде бы были рыжие, он увидел это, когда они курили в его машине, а когда они ели в ресторане “Над водопадом” в Триберге, рыжими показались ему в лучах предвечернего солнца и ее ресницы.

Уже давно его мутило от одной мысли предаться мастурбации, вызвав в памяти ее образ или те минуты, когда они предавались любви. Еще в ходе следствия он всячески подавлял воспоминание о том, как она внезапно оказалось мертвой у него в объятьях. Но выслушав все мыслимое и немыслимое и про себя, и про нее, и, главное, насмотревшись ужасающих фотографий, он и вовсе запретил себе прикасаться к ней в воспоминаниях. И все же эти воспоминания возвращались вновь и вновь — о ней и, в неразрывной связи, о ее смерти.

Майер так и не понял его, когда он однажды попытался показать на этих снимках, где именно вошла в ее тело смерть и почему. Девица, сказал адвокат, на вид была совершенно нормальной.

— Эту я и вовсе в глаза не видел, — выкрикнул Арбогаст.

— Что-то я вас не понимаю.

Арбогаст, не добавив больше ни слова, уставился на снимки. Но адвокат, пока подзащитный показывал ему детальные следы смерти девушки, глядел на него с нарастающим непониманием.

После этого Арбогаст и вовсе оставил попытки рассказать кому-нибудь о том, как она умерла. Даже когда его на несколько недель отправили на психиатрическое обследование к профессору Казимиру в университетскую клинику во Фрайбурге, промолчал он о том, как той ночью занимался любовью с ее трупом. И все же позднее ее поцелуи и прикосновения вернулись, словно бы затем, чтобы утешить его, и потом уже не оставляли все годы. Словно самой своей смертью Мария была отдана ему во власть. И в ночи, когда он думал о ней, а такова была практически каждая ночь, он к ней все равно не притрагивался. Он был убежден в том, что никогда больше не сможет любить живую женщину во плоти, но, с оглядкой на пожизненное заключение, это было ему в высшей степени безразлично. Зато я вступаю в половые отношения со смертью, ухмылялся он, уставившись в стену. Лишь изредка представлял он себе собственную жену в той или иной позе, думал и о других женщинах, которых мог припомнить, и о двух потаскушках, с которыми спознался в Гамбурге на Сант-Паули, и тут же у него происходило семяизвержение.

 

10

— Как твои дела?

— Нормально.

Арбогаст кивнул Катрин. Она сидела за другим концом гладко отполированного стола, надзиратель у — входа, а за спиной у нее смутно белели непрозрачные стекла окон. Каждого свидания надо было испрашивать письменно и дожидаться положительной резолюции тюремного начальства. Катрин старалась навещать Арбогаста так часто, как это допускалось тюремными правилами, то есть раз в две недели. Но, поскольку заранее никогда не было известно, получено разрешение или нет, иногда ей случалось съездить в Брухзал напрасно. Арбогаста извещали о ее приезде лишь по факту. Вскоре он уже мог определить заранее, в каком наряде она появится, — в вязаной кофте под пальто — зимой, или в пиджачном костюме — летом, и снимет пиджак, демонстрируя ему белую блузку.

Он смотрел на нее — и с годами ему все сильнее хотелось, чтобы она просто сидела здесь и помалкивала. Его взгляд ощупывал линии ее лица, останавливался на обнаженных руках, которые она складывала на столе. Он следил за тем, как она моргает или сглатывает слюну. Он фиксировал в памяти изменения ее прически и макияжа, ему казалось, будто он подмечает все перемены, он был убежден, что она не покупает себе новых украшений. На свидании ему удавалось то, на что он едва ли был способен у себя в камере, — он припоминал их общее прошлое. Вспоминал о том, как влюбился в нее незадолго перед выпуском, вспоминал о послеполуденных часах, проведенных в заброшенной каменоломне, и о ночи в камышах, вспоминал о свадьбе и о том, как она вынашивала Михаэля. При этом он невозмутимо смотрел на нее, словно бы просто любуясь. И (о чем она, разумеется, же догадывалась), возвращаясь в камеру, он уносил обновленные воспоминания, как свежий запас пищи, которой ему предстоит кормиться в одиночестве. Но в большинстве случаев она почти сразу же прерывала молчание и принималась рассказывать, как дела у Михаэля, как поживает мать, что происходит в “Золотой семге”, какова ситуация с деньгами и что приключилось с тем или иным соседом. Катрин и раньше старалась держать его в курсе событий — и продолжила заниматься этим сейчас, когда у него самого не осталось ни событий, ни курса.

Исступленнее всего ему хотелось рассказать ей о Марии. И о ее смерти тоже, хотя и не с самого начала, но, главное, о странном чувстве, которым он проникся к этой едва знакомой женщине. Арбогаст никогда не признавался Катран в интрижках, то и дело случавшихся у него, но, придя тою ночью домой, он же был уверен в том, что сумеет и на этот раз промолчать. И лишь, положив на ночной столик у изголовья спящей жены сумочку Марии, заметил, что вообще прихватил с собой эту сумочку, и понял, что взял ее исключительно затем, чтобы снабдить Катрин вещественным доказательством из того, другого, мира, в который он попал, как только Мария умерла в его объятьях. И сейчас он безучастно смотрел на нее. Из того, другого, мира он так и не выбрался. А она никогда же спрашивала его о Марии.

— Почему твои письма всегда бывают такими короткими?

В знак извинения он покачал головой. В ходе предварительного заключения в грангатском изоляторе она часто навещала его и брала с собой Михаэля, с которым они оба просто возились, пока не истекал срок свидания. Теперь она навещала его реже и требовала, чтобы он писал ей письма. Но у него быстро иссякли и темы, и слова. Бесчисленные повторы, никак не подкрепленные жизнью, вредят и любовным признаниям, и страстным клятвам. Арбогаст знал, что и у других узников та же проблема, поэтому они и разговаривают на прогулках, поэтому и обмениваются историями и рисунками (за чужие рисунки здесь принято расплачиваться табаком), чтобы было чем наполнить конверты от писем. Многие — те, что умели рисовать, — и вовсе обходились одними рисунками, да и сам Арбогаст пару раз отдал пустой лист старику из первого флигеля, который цветными карандашами и собственноручно приготовленными цветными чернилами раскрашивал здешнюю однообразную пустоту, и тот один раз сделал его, Арбогаста, карандашный портрет, а в другой — нарисовал “Золотую семгу” со слов самого Арбогаста, описавшего ему ее на прогулке.

Катрин было проще: она записывала все, что происходит, записывала все подряд.

— Мне так нравится, — завела она все тот же разговор, — когда ты мне описываешь, как проводишь день, что происходит у тебя в душе и о чем ты думаешь.

Она схватила его за руку, и он, сразу же испугавшись, ощутил это прикосновение. Тюремщик отвел взгляд в сторону. Иногда, на прощание, она даже целовала его, и на это тоже смотрели сквозь пальцы. Он торопливо отдернул руку. Иногда он вспоминал ее теплую кожу, мысленно перебирал изменения, которые внесло в ее внешность время, проведенное с ним и без него. Вспоминал о том, каким мягким был ее живот после родов, как она затаскивала его на себя и в себя, обхватив ногами его бедра. Сейчас они не разговаривали о том, каково это — жить без супружеской ласки, и у него не хватало смелости спросить у нее, не завела ли она себе кого-нибудь. И продолжает ли она любить его, Арбогаста.

Через несколько лет после ареста (а тогда Михаэлю было только три, он ничего не понимал и возился с родителями в комнате для свиданий) сын изменил отношение к Арбогасту. Начать с того, что у отца с сыном пропал малейший контакт; стоило мальчику увидеть его в арестантском наряде. Катрин и сейчас брала его время от времени в Брухзал, но Михаэлю в комнате для свиданий сразу же становилось скучно, а когда он пошел в школу и, позже, — в гимназию, то, приходя сюда, просто стоял и смотрел на отца во все глаза. Обнимать себя он не давал.

— Щекотно!

— Оставь, не ерепенься.

— Не хочу. Отпусти меня, папа! Щекотно!

С какого-то времени Катрин перестала брать сына с собой.

 

11

— Ты мне отвратителен, — тихим голосом ответила она однажды на вопрос, как она к нему относится. При этом Катрин посмотрела на мужа в упор. — Ты просто исчез. Эта сумочка, пропахшая чужими духами, осталась, а ты исчез. У меня осталась эта сумочка, осталась машина, в которую ты подсадил эту потаскушку, и больше ничего. Ты просто-напросто исчез!

Арбогаст, потупившись, кивнул.

Катрин замолчала, потому что к глазам у нее прихлынули слезы. На мгновение ей пришлось сильно зажмуриться.

— Ты даже не сказал мне, что собираешься пойти в полицию.

— Увы.

— У тебя их было много?

Он пристально посмотрел на нее. Она ждала. Столько раз они уже говорили на эту тему. Все было давным-давно сказано — и не сказано ничего.

— А что ты чувствовал, когда спал со мной?

Арбогаст покачал головой.

— Тебе было скучно?

— Нет, конечно же. Нет!

— На какие извращения ты с ней пустился?

Арбогаст отчаянно затряс головой и ничего не ответил.

— Объяснись же наконец со мной, — заорала она.

Он ничего не ответил, и она ушла.

На ужин дали ливерную колбасу с хлебом. На завтрак, как всегда, хлеб и эрзац-кофе. На обед — суп с лапшей и пирог с луком, на ужин — зельц, жареную картошку и винегрет. В среду — суп с зеленым горошком, сало со шпинатом и отварным картофелем. На ужин — рисовую кашу и яблочный компот. В четверг — картофельный суп и блинчики с овощной начинкой, на ужин — щуку в томате, запеченный картофель и чай. В пятницу — щавелевый суп и рыбные фрикадельки с пюре на обед, “ежики” в томатном соусе — на ужин. Тут наступил уик-энд, что означало двухчасовую прогулку вместо часовой, суп-пюре — в субботу на обед и гуляш с жареной картошкой на ужин. Во второй половине дня — десять минут в душевой, вечером — кино (раздвижной экран в коридоре первого флигеля). Впритирку усевшись на скамьи, заключенные ждали, пока не застрекочет проектор. “Лесник из Зильбервальда”.

В воскресенье с утра, перед богослужением, подали какао с сахаром, хлеб и мед. Молча тянулись заключенные в часовню; шестеро охранников стояли у входа. Когда заиграл орган, все стянули головные уборы. Внутреннее убранство часовни напоминало о тех временах, когда заключенные сидели в боксах. Когда грянул хор, люди начали перешептываться, обмениваясь махоркой, сигаретами, школьными тетрадками. Священник появился через отдельную дверь и вышел прямо на балкон, на котором находился амвон. На обед в воскресенье подали грибной суп и шницель с жареной картошкой и кабачками. И шоколадный пудинг — на десерт. Вечером, как всегда по воскресеньям, — полукопченую колбасу с хлебом и кофе. Катрин смотрела на него в упор. Порой его молчание доводило ее до белого каления и она, как электролампа, готова была взорваться прямо здесь, в комнате для свиданий.

— Твоя мать неважно себя чувствует.

— Почему она не навещает меня?

— Она неважно себя чувствует.

— А что с ней?

— Он еще спрашивает!

Это он во всем виноват, буквально во всем, думала Катрин. Но стоило ей подумать об этом, как ярость исчезала и она успокаивалась.

— А как дела у Михи в школе?

Арбогаст кивнул. Кивает, подумала Катрин, как будто все понимает. Все, что происходит во внешнем мире. А ведь ни черта он не понимает, думала она частенько.

А он думал о том, какую часть дневной нормы ему еще предстоит выполнить. Каждое утро после прогулок ему в камеру приносили тридцать пузатых винных бутылок, которые ему предстояло оплести веревочной корзиночкой. Заключенный, приносивший ему в камеру бутылки (у него, как и у самого Арбогаста, было пожизненное), поначалу без умолку нахваливал кьянти, но с какого-то времени замолчал. В первое время Арбогасту приходилось оплетать и донца бутылок, но потом начали применять пластиковые закладки, и дело пошло проще. Левой рукой он вращал бутылку, а правой — вплетал. Сперва он получал три, позднее — четыре пфеннига за каждую оплетку. Дверь отперли, и в камеру вошел Каргес.

— Господин Арбогаст?

 

12

Катрин провела рукой по белой деревянной столешнице, поерзала на месте, избегая взглянуть на Арбогаста. А поскольку он ничего не ответил, закрыла глаза. Стоял октябрь 1960-го и в эту пору года она неизменно возвращалась мыслями к роковой осени. Семь лет уже находился он в заключении. На следующий год ей обещали работу во Фрайбурге и она уже сняла там, в новостройках, квартирку для себя с Михаэлем. Все у них переменится. Под лакированной поверхностью доски столешницы были грубыми и шершавыми. Она хорошо изучила его лицо и понимала, как именно он на нее сейчас смотрит. На каждом свидании она обнаруживала у него в лице все новые перемены, а поскольку от разговора они с годами перешли к молчанию, она научилась читать его мысли. Это оказалось несложно, потому что буквально через два-три года его лицо словно бы принялось разрушаться. И смотреть на него она теперь просто не хотела.

— Ты хоть понимаешь, что я говорю, — тихим голосом и не открывая глаз, переспросила она. — Я подаю на развод.

Сперва она сама не осознавала, что в его внешности стало ей так неприятно. Но когда она обратилась за советом к тюремному священнику и он объяснил ей смысл одиночного заключения, особенно в той форме, которая практиковалась в Брухзале в прежние времена, Катрин начала понимать, что именно происходит с Гансом. Преподобный Каргес рассказал ей о кожаных масках, которые заставляли надевать здешних узников, выводя их из камеры, и этот зрительный образ просто поразил и подавил ее. Ей и впрямь начало казаться, будто Ганс снимает кожаную маску только перед входом в комнату для свиданий и будто на лице у него не осталось собственной кожи. Малейшая эмоция отражалась в его чертах, с каждым годом все беспокойнее дергающихся и дрожащих. Поэтому она была убеждена в том, что читает все его мысли и чувства, — поначалу это были печаль и ярость, которые, как у маленького ребенка, сменяли друг дружку за считанные секунды, а потом — только уныние и опустошенность, проскальзывающие не только в глазах или в складках возле рта, но, как ей представлялось, распространяющиеся и на губы, на веки, на глубокие борозды на щеках и даже на то, как он держал голову.

— Понимаю.

Но самым худшим был теперь его голос. Странным образом голос потерял звучность в той самой камере, описывать которую во всех деталях она вновь и вновь принуждала мужа и к которой ревновала точь-в-точь как к воспоминаниям о Марии Гурт, не отпускающих его, в чем она не сомневалась, и до сих пор. Лишь теперь она посмотрела на него. Посмотрела на него долгим взглядом, прежде чем подать ему на прощанье руку. И когда он позднее попробовал прикинуть, сколько же прошло времени после этого прощанья и до следующей встречи, состоявшейся уже на бракоразводном процессе по упрощенной процедуре здесь же, в Брухзале, только в самом городе, это ему не удалось. Должно быть, где-то в начале следующего года, но ему казалась, будто прощальное прикосновение длится, не кончаясь. Время куда-то проваливается, подумал он, вновь подав ей руку.

Суд в Брухзале находился рядом с тюрьмой. Тем не менее, его повезли туда на машине в сопровождении двух конвоиров. Поверх арестантской одежды на нем было пальто, одолженное надзирателем. Будучи вызван в маленький зал суда, Арбогаст немедленно увидел Катрин. Ее адвоката он не знал, но уже у входа в зал с ним поздоровался Винфрид Майер — потрепал по плечу и сказал, что его радует эта встреча. В зале они уселись рядом. Катрин явилась в суд с родителями, которых Арбогаст сразу же обнаружил в вообще-то пустом зале и которые отвели глаза в сторону в ответ на его кивок, Михаэля, на встречу с которым он надеялся, в суде не было. Арбогаст вполуха слушал задаваемые ему вопросы и механически отвечал на них — даже не отвечал, а всего лишь давал соответствующие устные справки; ничего иного от него и не требовалось. У Катрин оказалась новая прическа. На голове у нее был начес, что делало ее лицо незнакомым, да и та повадка, с которой она держалась в обществе молодого нездорово бледного адвоката, была для Арбогаста в диковинку. Один из тюремщиков, которого Арбогаст знал уже много лет, сидел в зале у него за спиной, и он то и дело оборачивался, словно желая удостовериться, что тот все еще на месте. И старый надзиратель, подбадривая, кивал ему.

Хорошо еще, что все заседание продлилось недолго, и адвокат простился с ним прямо в зале суда, пообещав в ближайшее время нанести визит. Арбогаст, кивнув, рванулся было к Катрин с родителями, потому что внезапно осознал: он видит их в последний раз; но адвокат придержал его за рукав и подозвал конвоиров. А тут Катрин уже исчезла, и его самого на той же машине повезли в тюрьму. Вернувшись в камеру, Арбогаст первым делом неторопливо развернул газету. Он был подписан на грангатский “Тагеблат”. Как всегда, некоторые пассажи были вычеркнуты синей тушью и соответствующие купюры проштемпелеваны. Арбогасту так и не удалось сконцентрироваться на случившемся. Лишь на мгновение вспомнил он о том, как Катрин сказала, что хочет развестись, но он и сам не знал толком, когда это было. Он принялся листать малоформатную газету, не читая ее. Единственное, что он понял, глядя на вычеркнутые синей тушью пассажи, — эта газета ему больше ни к чему.

 

13

Винфрид Майер надписал адрес на большом конверте. Он помнил о том, что в последний раз видел Ганса Арбогаста на бракоразводном процессе, Он слышал, как разговаривает по телефону его секретарша, но не вникал в смысл беседы. У него в бюро по-прежнему пахло краской, хотя ремонт завершился уже полгода назад. На приставном столике стояла ваза с еловой лапой, украшенной рождественской мишурой. Дело происходило 12 декабря 1962 года. Объемистый конверт содержал все материалы по делу Арбогаста, и стоило ему кликнуть секретаршу, как дело навсегда было бы сдано в архив.

Сегодня утром был отклонен его письменный протест на отказ в возобновлении дела по надзорной жалобе. “Глубокоуважаемый господин Арбогаст, ценой долгих хлопот мне удалось получить два новых экспертных заключения, которые вполне способны опровергнуть зловещие выводы профессора Маула”. Винфрид Майер приложил к этому письму копии обеих экспертиз. Первая из них была проведена доктором Ландрумом, судмедэкспертом из Мюнхена, и ее выводы были однозначны. “Осужденный, — написал Ландрум, — показал, что в ходе извращенного полового акта у госпожи Гурт внезапно отказало сердце. Подобное течение событий было для него неожиданно и непредсказуемо”. Это, объяснил Майер своему подзащитному, и было решающим выводом: он, Арбогаст, не мог предвидеть заранее, чем той ночью кончится дело.

Но, собственно говоря, что же именно произошло той ночью? Адвокат вспоминал дни процесса, состоявшегося уже свыше семи лет назад, и, прежде всего, — сильно увеличенные фотографии девушки в кустах малины, продемонстрированные суду профессором Маулом. Арбогаст никогда не распространялся особо насчет того, что он испытывал той ночью, а Майер удерживался от бесцеремонных расспросов. Задним числом ему часто приходило в голову, что весь процесс мог бы повернуться по-другому, если бы он получше разобрался в собственном подзащитном. Майер вложил в конверт и второе заключение. Оно было сделано доктором Нойманом, заведующим кафедрой судебной медицины в клинике Венского университета, к которому он наведался и упросил дать заключение два года назад. Нелегко было получить в полиции и в прокуратуре материалы, необходимые для проведения повторной экспертизы. Протоколы как раз перевозят в составе какого-то архива. Фотографии слишком легко можно повредить или уничтожить. Явное нежелание вновь возиться с делом Арбогаста сквозило во всех инстанциях. Тем весомее экспертный вывод Ноймана: “Убийство по сексуальным мотивам с медицинской точки зрения не доказано. Скорее, сексуальный акт со смертельным исходом, чему предшествовало подавление сопротивления путем физического насилия и удушения. Что же касается убийства методом удушения, то оно не доказано с определенностью, необходимой для уголовного судопроизводства”.

Обзаведшись этим заключением, адвокат посетил Ганса Арбогаста в последний раз. Не стоит, сказал он, изложив подзащитному правовую ситуацию, предаваться чрезмерным мечтам, но все же ему кажется, что на этот раз его надзорная жалоба с просьбой о возобновлении дела по вновь открывшимся обстоятельствам имеет шансы на успех в уголовной палате земельного суда в Грангате. В ответ Арбогаст — и адвокат это прекрасно запомнил — всего лишь кивнул и молча уставился на него. Стоял солнечный день, и матовые стекла на окнах в комнате для свиданий подсвечивались снаружи. Арбогаст произвел на него скверное впечатление. Полгода назад его надзорную жалобу оставили без внимания. Новые эксперты — ответили адвокату в обосновательной части отказа — не располагают материалами, которых ранее не было в распоряжении профессора Маула. “Это не означает, — написал теперь Майер Арбогасту, — будто в выводах вновь привлеченных экспертов и впрямь нет ничего нового. Но в сугубо юридическом смысле слова, согласно статье 359-й вновь открывшиеся обстоятельства действительно отсутствуют. На это и указал суд, рассмотрев оба заключения судмедэкспертов”.

Майер тут же переадресовал надзорную жалобу в высшую инстанцию. Но и высший земельный суд в Карлсруэ отклонил ее. Теперь я уже и сам не знаю, какие новые шаги можно предпринять в Ваших интересах, — написал Майер, — ибо все правовые средства мною уже использованы”. В конце письма адвокат попросил прощения за то, что острая нехватка времени мешает ему доставить материалы в Брухзал лично. Прочитав это, Арбогаст кивнул, словно в ходе очной беседы с адвокатом, и спрятал письмо в конверт, в котором хранились остальные материалы дела. И сразу же принялся раскрашивать деревянных человечков с курительными трубками, расставленных перед ним на маленьком столе. Тут же находились краски, кисточки, лак, ветошь. Соответствующим образом в камере и пахло, как всегда перед Рождеством, когда заключенные прирабатывают, мастеря игрушки для праздничней распродажи. На Рождество заключенные получали в подарок от здешнего колбасного цеха по три круга краковской или другой полукопченой колбасы, а ведь зимой колбаса, прикрепленная к решетке окна, может храниться долго. В сочельник раздают яблоки и орехи, собранные прихожанами здешнего костела, а к рождественскому ужину подают жаркое с запеченным картофелем и тушеными овощами. И ежегодно на десерт — шоколадный пудинг. В последнее время в тюрьме творилось и кое-что иное. В ходу были изолированные резиной электропровода, которые здесь называли русским словом “спутник” и при случае, свернув в колечко, проглатывали. Как всегда в рождественскую пору самокалечение случалось чаще — многим хотелось провести несколько дней в тюремном лазарете. Когда резиновая изоляция растворялась в пищеводе, колечко распрямлялось и провод ранил стенки желудка. Человек начинал ходить под себя кровью. Мысль об испытываемой при этом боли была приятна Арбогасту. Через полчаса погасят свет. Закрывая баночки с красками, он внезапно почувствовал себя так плохо, что впервые за все годы испугался наступления ночи. Но тут он открыл окно, впустил в камеру холодный воздух и вслушался в шумы и шорохи тюрьмы. Собаки; переговоры из окна в окно; шаги конвоя по металлическому настилу. Кто-то у него над головой барабанил ложкой по отопительной батарее. Откуда-то доносился бой колокола. Как всегда, тюрьма держала его, и он знал, что с ним ничего не может произойти под этими высокими и просторными сводами четырех флигелей, лучами звезды сходящихся к центральной башне, в которой за общим порядком во всех ста двух камерах следил один-единственный надзиратель. Каждая камера, подумал Арбогаст как раз, когда свет погас и он привычным жестом отстегнул койку от стены уже в полном мраке, представляет собой отдельную, полностью изолированную ячейку, если абстрагироваться от узких металлических коридоров, которыми они все же соединены. Каждый из нас здесь одинок, подумал Арбогаст, и, как это ни странно, подобная мысль не встревожила его, а, напротив, избавила от мимолетного страха.

 

14

В начале следующего года, а точнее в январе 1963-го, в тюремном коридоре произошел инцидент. Задним числом так и не удалось выяснить, кто же выступил зачинщиком беспорядков и что послужило поводом, однако неизменно безучастный Арбогаст внезапно сорвался и в слепой ярости набросился с кулаками на другого заключенного. Конвоиру не удались разнять драчунов. Подняли тревогу, из служебного помещения на помощь конвоиру поспешили еще трое, но прежде чем они оттащили Арбогаста (который был выше на голову любого из них) от жертвы, та оказалась избита столь основательно, что Арбогаст получил десять суток карцера.

Это было первое дополнительное наказание, которому он подвергся в тюрьме. Карцер находился в одной из караульных вышек. Это было пустое — ни стола, ни койки — помещение со стенами из керамической плитки и с бетонным возвышением, которое служило ложем. Арбогасту выдали пару одеял и “парашу” — и больше ничего. Оконце было высоким и крошечным, его можно было по желанию тюремщиков прикрыть металлической крышкой, с тем чтобы наружу из карцера не пробилось ни звука. Прежде чем войти сюда, Арбогасту приказали раздеться. Его втолкнули в карцер обнаженным, сунув ему в руку так называемую “суровую рубаху”, изготовленную из столь прочной ткани, что ее невозможно разорвать с тем, чтобы свить веревку и на ней повеситься. Его посадили на хлеб и чай. Первые два дня ему пришлось не особенно тяжко. Он рассматривал бесчисленные похабные рисунки на здешних стенах. Прямо над бетонным постаментом была крупно изображена женщина с широко раздвинутыми ногами и утрированно большими половыми губами. Соответствующее место было отмечено подписью “пизда” и снабжено указательной стрелкой. Под окном — нацеленный в ту же сторону, что и стрелка, — был изображен циклопический фаллос. Имена, фамилии, даты и проклятия. Не только по-немецки, но и по-итальянски, некоторые даже кириллицей. И сроки — не то заключения, не то приговора — 10 лет, 15 лет. И одна единственная надпись: “Через три дня мне на волю!”

Мария когда-то нашептывала ему что-то на ухо, но на третий день в карцере он обнаружил, что начисто забыл, что именно. И все же он чувствовал тепло ее дыхания, овевающего его ухо, чувствовал ее щеку, прижавшуюся к его щеке, и ее руку, пропущенную ему под мышку, вот только слова, которые она шептала, он позабыл. И хотя он требовал от нее напомнить ему эти слова, она молчала, как немая. И тут нахлынул страх забыть не только это, но и все остальное. Женщины превратились в физиономии на обрезках газет, уже восемь лет служащих ему туалетной бумагой. Внезапная неотвратимость того, что останешься здесь навеки. Он попытался прекратить думать о чем бы то ни было и, главное, чтобы больше ничего не забыть, избегать малейших мыслей о Марии. На пятый день ему вспомнилось, как она, лежа с ним в траве, рассказывала о Берлине. О невыносимо жарком лете на разбомбленном чердаке, на котором она, поваленная на драный матрац, из которого торчали пружины, впервые спозналась с мужчиной, уставившись безучастным взглядом в ночное небо.

— Нет, я там не был. А ты не хочешь туда вернуться?

— Ясное дело, хочу. Здесь я долго не выдержу. Как только муж подыщет себе работу.

— Но тогда мы больше не увидимся.

Она рассмеялась. Но пока-то она здесь, верно?

— Поцелуй меня!

Бетон оказался не таким уж твердым. Возле самого пола он нацарапал ногтями на стене ее имя. МАРИЯ. Затем занялся онанизмом и с изумлением понял, что уже давно не предавался этому занятию, и даже сам не замечал, что воздерживается. Затем разжевал хлеб, превратив его в мягкую теплую кашицу, и запечатал себе ею рот. Выпустил изо рта струю чая так, чтобы она пролилась ему на лицо. Долгое время пролежал на спине, барабаня указательным пальцем по животу — в совершенно конкретную точку повыше пупа, почему-то думая, что если он прекратит барабанить, то сразу же ослепнет. Он занимался этим, как ему казалось, несколько дней, подгоняя палец командой: продолжать! продолжать! И вспомнил все это, только прекратив и уже не помня, когда именно прекратил. И с мгновенным ужасом подумал: ну все, теперь я ослеп. Но тут же обнаружил, что она смотрит на него. Ее глаза смотрят на него точно так же, как тогда, в его объятиях, вот только он не может вспомнить их цвета. Из-за этого он заплакал. И уже обвел имя Мария на стене рамочкой, когда наконец отперли дверь.

Когда Арбогаст вернулся в камеру, в стену ближе к вечеру постучали, вызывая его к окну, а там попросили лечь на пол у батареи и рассказать о том, как было в карцере, тогда им будет слышно. Еще никогда и никому здесь не хотелось с ним разговаривать, а сейчас ничего не захотелось рассказывать ему самому. Пожизненно заключенные, объяснил ему учитель, имеют право выписать какой-нибудь музыкальный инструмент или канарейку. Но Арбогасту не нужна была канарейка. На следующий уик-энд он написал письмо профессору Маулу, завкафедрой судебной медицины Мюнстерского университета, и попросил “не дать ему сдохнуть в тюрьме”. Потому что он невиновен. Маул сделал на полях письма отметку: “Неинтересно. В архив”.

 

15

— Когда у человека умирает мать, — едва поздоровавшись, начал Каргес, — то это, как выразился один французский поэт, равнозначно тому, что разбилась скрижаль Завета.

— О чем вы? Что вы имеете в виду, ваше преподобие? Моя мать?..

Каргес, стоя в дверном проеме, кивнул.

— Сочувствую вам, Арбогаст. Она умерла вчера.

Это произошло в августе 1963-го. Священник внимательно следил за реакцией заключенного. Арбогаст, стоявший перед тем у окна, подошел к столу, потом к койке, выщелкнул ее, достал матрас, что в дневное время было строжайше запрещено. И, словно именно по этому нарушению внутреннего распорядка тосковал все годы, уселся на койку, сцепив руки на коленях и уставился прямо перед собой. И тут Каргес заговорил вновь.

— Теперь, Арбогаст, вы совершенно законченный тип. Я не имел в виду ничего плохого. Просто ничто в вас больше не поддается улучшению, потому что разбилась форма, в которой вас, так сказать, изготовили. Теперь каждая шишка, каждая царапина останутся с вами раз и навсегда. Теперь вы полностью отвечаете за себя, потому что не существует больше другой жизни, остающейся для вас самого на заднем плане, но рассматривающей вас как своего рода пробу, проекцию, вариант. А ведь как раз об этой форме мы и вспоминаем, когда нам не хочется брать на себя ответственность за нами же и содеянное.

Каргес выждал, рассчитывая на какую-нибудь реакцию со стороны Арбогаста, но тот оставался невозмутим. Каргес даже подумал, не приказать ли ему встать и убрать койку с тем, чтобы арестант хотя бы посмотрел ему в глаза, но тут же отбросил эту мысль.

— Покаяние, Арбогаст, это лестница в три ступени: сперва раскаяние, которое человек должен почувствовать сам, потом исповедь, в ходе которой поверяешь свою вину, и наконец удовлетворение, наступающее после этого. Но знай, что главной ступенью является исповедь, потому что когда ты признаешься, Бог простит тебя, а я смогу отпустить тебе твои грехи. Поверь мне, Арбогаст, сейчас для этого самое время.

— Но мне не в чем исповедываться, — полуавтоматически и не поднимая глаз, пробормотал Арбогаст. — Я ведь невиновен.

— Даже когда мы упорствуем, даже когда не произносим ни слова, высшие силы в конце концов заставляют нас признаться, поверь мне. Само наше молчание в таких случаях красноречиво и становится самообвинением. Как будто что-то в нас протестует против заклятия, мешающего нам выговорить самое сокровенное, и как будто само это заклятие порождает и усиливает протест и, в конце концов приводит к признанию.

И только тут Арбогаст посмотрел на священника.

— Ваше преподобие?

— Я тебя слушаю.

— А мне можно к ней?

— Да. Вам разрешено присутствовать на похоронах. Послезавтра.

Каргес кивнул, на мгновение замешкался, размышляя, не надавить ли на заключенного посильнее с тем, чтобы выжать из него искупительное признание, которое — Каргес в этом не сомневался — и само давным-давно рвалось наружу. Решил однако повременить с этим и постучал в дверь, чтобы его выпустили.

Арбогаст проследил за тем, как отперли и вновь заперли дверь. И ему почудилась, что вместе с последним оборотом ключа в камере стало невыносимо душно — настолько, что он сорвался с места и отворил окно. В камеру нахлынул теплый летний воздух, голоса со двора, словно бы металлическое пение жаворонков с окрестных полей. Я понимаю Катрин, написала ему однажды мать вскоре после развода. Она-то сама была в браке вполне счастлива. И если забыть о смерти мужа, то самую сильную боль причинил ей своим поступком Ганс, и она просто не понимает, как он может жить с такой ношей. Читая это письмо, Ганс, поддакивая, кивал чуть ли не на каждом слове — как будто она и впрямь сидела с ним и взывала к его дремлющей совести. В детстве, если ему случалось совершить какой-то проступок, надо было только вот так покивать, пока она не выскажется сполна, — и на этом дело заканчивалось. И вот он держал в руке письмо и поддакивая кивал. Но и письмо закончилось, голос матери умолк — и ничего не изменилось. Арбогаст и сейчас отлично помнил эту минуту. Голос умолк — и все. Кое-как он сложил прочитанное письмо и сунул обратно в конверт. А сейчас он слушал жаворонков и смотрел на уже убранное поле.

Через день двое охранников и водитель повезли Арбогаста в Грангат где-то около полудня. Перед этим его отвели в подвальный склад и выдали ему цивильное платье. Костюм пропах пылью и нафталином и был слишком теплым для нынешней августовской жары, ведь привезли Арбогаста в Брухзал в январе; за толстыми тюремными стенами этот зной не слишком чувствовался, но уже в “черном вороне” взял свое: прежде чем они прибыли в Грангат, вся рубашка Арбогаста стала мокрей от пота. Всю поездку Арбогаст просидел молча, глядя в зарешеченное окно. Машины, попадавшиеся по дороге, были неизвестных марок и очертаний, а прибыв в город, он не узнал улиц со старыми домиками под черепичной крышей — теперь ему попадались какие-то непонятного назначения ангары и бензоколонки в огнях рекламы. Он надеялся увидеть хотя бы знакомее лицо, но и с этим ему не повезло.

Поскольку до начала похорон оставалось еще какое-то время, он попросил отвезти его сначала в “Золотую семгу”; водитель кивнул и велел объяснить ему, как туда проехать. Едва начав описывать маршрут по улицам Грангата, — а кружить им особенно не пришлось бы, — Арбогаст почувствовал, как у него заколотилось сердце и покрылись потом руки, а когда машина остановилась и он под конвоем вышел на улицу, то на долгий миг замер на пороге фамильного заведения, сделав вид, будто ему хочется для начала малость осмотреться. В машине был хотя бы сквознячок, а тут на него вновь обрушился зной и под рубашкой вспотела уже спина. Он расстегнул ворот, чтобы хоть чуть полегчало. Ничто, на первый взгляд, не изменилось в старом доме, в котором он не был больше десяти лет. И все же фасад выглядел убого по сравнению со свежеокрашенными соседскими домами. Улицу замостили булыжником и расширили, их палисад с дощатым забором исчез вместе с былым покрытием улицы. Осторожно вошел Арбогаст в крошечный холл, а оттуда, минуя пустынную гардеробную, — в пивной зал, в котором, показалось ему, было еще жарче, чем на улице, и вдобавок душно.

Арбогаст и сам не знал, кого он здесь встретит, предполагая, что, скорее всего, это будет Эльке, его младшая сестра, с которой он после своего ареста не обменялся и словом. На протяжении всего процесса она сидела на скамье рядом с матерью и отводила взгляд, когда он пытался встретиться с ней глазами. И в тюрьме она его ни разу не навестила, а после того, как оставила без ответа пару его писем, он прекратил ей и писать. Конвоиры остались у входа в трактир. Арбогаст как раз ослабил узел галстука и окончательно расстегнул белую сорочку, которую надевал в последний раз в день вынесения приговора, когда из кухни появилась Катрин. Ему сообщали, что она и после развода и переезда во Фрайбург регулярно встречается с его матерью и заботится о ней, и все же, как это ни странно, он и мысли не допускал, что может с ней здесь встретиться. В удивлении он обернулся к конвоирам, чтобы они подсказали ему, как вести себя дальше, но им, судя по всему, было все равно. Катрин смерила его быстрым взглядом — и ему сразу же стало ясно, о чем она подумала. Она вспомнила о том, как они с ним когда-то покупали этот костюм. И тут он и сам вспомнил это — эпизод с покупкой костюма. Теперь она улыбнулась и сняла фартук, надетый поверх черного платья, и он двинулся к ней, широко раскинув руки. Но она вдруг обняла его сама и притянула к себе вплотную. А он обескуражено отшатнулся. До сих пор они не произнесли еще ни слова. Он сделал несколько шагов вдоль по просторному помещению.

— Жарко здесь, — выдохнул он наконец, ухватившись за ворот, впившийся в мокрую шею.

— Да уж.

Катрин сложила фартук и положила его на столик, по-прежнему глядя на Арбогаста.

— Здесь все по-старому.

Она покачала головой.

— Все будет продано!

— Вот как?

— Именно.

Он кивнул. Подобно псу, Арбогаст вдыхал знакомые домашние запахи, словно только сегодня утром, а не десять лет назад, вышел отсюда, чтобы добровольно сдаться полиции. Скоро сентябрь — а значит, очередная годовщина встречи с Марией; лежа последней ночью без сна, он размышлял о том, не виноват ли и в смерти собственной матери. Разумеется, все здесь будет продано. От этого трактира матери следовало отказаться сразу же после суда, потому что посетителей все равно не осталось. Арбогаст прекратил ходьбу и вновь посмотрел на конвоиров, по-прежнему стоящих в дверях.

— Не хотите ли пивка, — голосом хозяйки заведения, которой ей так и не случилось стать, спросила Катрин.

Оба конвоира кивнули и с благодарностью приняли бутылки, которые Катрин достала из холодильника за стойкой. Арбогаст не знал, верила ли мать в то, что он невиновен. Вечно он оттягивал этот вопрос до ее следующего визита, а потом так и не задавал его. А теперь ее уже ни о чем не спросишь. Однако в глубине души Арбогаст понимал, что важным для его матери было не то, что он сделал или чего не сделал с Марией, а то, что он сделал с нею самой, с ее жизнью, — не оборвав, но как-то разом остановив. Он вспоминал сейчас, как она сидела в комнате для свиданий в матовом свете, льющемся из окна, — сидела, чуть склонив голову на бок и словно бы прислушиваясь к шуму отопительных батарей; сидела, так ни разу и не глянув ему в глаза. Произошло это вроде бы в ее последний визит. И теперь я и взгляда-то ее больше не почувствую, подумал Арбогаст.

— Где Михаэль?

— Он с Эльке. Она привезет его на кладбище.

— Как у него дела?

— Растет. Буквально не по дням, а по часам.

Арбогаст кивнул.

— А почему он мне не пишет?

— Я и сама его ругаю. Но он ни за что не хочет.

И вновь Арбогаст кивнул.

— А уже есть покупатель?

— Да. Но ты его не знаешь.

— Поступай, как хочешь.

— Адвокат пришлет тебе договор, когда тот будет готов. Но вообще-то дела так быстро не делаются.

— Тогда я малость тут осмотрюсь, пока не стало слишком поздно.

— Изволь.

Зал, в который он когда-то привез бильярдные столы, был пуст. Катрин удалось продать все двенадцать столов вскоре после его ареста, правда, по дешевке. На половицах до сих пор длинные царапины — столы сперва втаскивали сюда, а потом вытаскивали. Окна занавешены, и в зале было очень темно и мрачно, пока конвоиры не открыли дверь, чтобы не упускать его из виду. Свет упал на длинный, застланный скатертью стол, который Катрин, готовясь к поминкам, выставила, как когда-то, на середину зала. Арбогаст узнал старый бело-голубой кофейный сервиз и серебряные приборы, которые раньше выкладывали только по воскресеньям и на праздники. Он провел рукой по скатерти и осторожно поправил указательным пальцем вилку для жаркого.

— Ты ведь к нам позже присоединишься? — спросила Катрин, стоя уже в дверях.

— Нет, мне нужно будет вернуться.

Он покачал головой и напоследок хорошенько огляделся по сторонам в старом зале.

— Но мне хотелось бы кое-что отсюда забрать, — сказал он, обнаружив ящик на подоконнике.

Оба охранника ждали у дверей, пока он аккуратно обтирал от пыли буковое дерево и тонкие металлические шарниры. Возле ящика на подоконнике валялись дохлые мухи, была паутина, стопкой лежала ветошь, которой стирают пивные подтеки.

— А что это такое? — спросила Катрин, когда он вышел из темного банкетного зала.

— Мои бильярдные шары, — ответил Арбогаст, показывая ящик конвоирам с тем, чтобы они смогли проинспектировать его содержимое.

Катрин промолчала. Но по ее взгляду он догадался о том, что она вспомнила, как много значили для него эти шары. Она даже позволила себе усмехнуться, и он отвел глаза. Позже, когда они все вместе отправились на кладбище, Арбогаст с изумлением обнаружил, что Катрин ездит на голубом фольксвагене-“жуке”, а он даже не знал, что она обзавелась правами. На протяжении всей поездки к церемониальному залу кладбища, в котором, как он знал, проводили в последний путь и Марию Гурт, Арбогаст держал ящик с шарами на коленях.

Охранники остались у входа в маленькую часовню, подслеповатые окна которой превращали свет летнего дня в тусклое мерцание. Арбогаст, подойдя к открытому гробу и затем понуро усевшись в первый ряд, чувствовал, что его буквально пожирают глазами. Здесь было прохладно. Лицо матери, в последние годы высохшее, было полуутоплено в белую шелковую подушку, оно казалось таким чужим, что Арбогасту пришлось напомнить себе, кто она. Гроб утопал в цветах и венках. Помадой она никогда не пользовалась, подумал он, и печаль нахлынула, он едва не расплакался. Посмотрев в сторону, он увидел детей, в свою очередь, глазевших на него с нескрываемым любопытством. Никого из них он не узнал. В конце концов родители одернули маленьких невеж. Взрослых Арбогаст узнал почти всех, узнал, даже не глядя в лица, а тех, кого не узнал, “вычислил”, исходя из того, с кем рядом они уселись. В какой-то момент маленькая дверца возле алтаря отворилась и предстал молодой священник. Арбогаст открыл ящик у себя на коленях и уставился на бильярдные шары. Он не отвел от них взгляда на протяжении всей церемонии. Черный шар и два кремово-белых так уютно угнездились в синем бархате, что поневоле пришло на ум обнаженное женское тело.

 

16

В начале 1964-го Арбогаста вызвал к себе начальник тюрьмы; таким образом он попал в этот кабинет во второй раз за все годы, проведенные в Брухзале. Сначала Меринг осведомился, как Арбогаст поживает, и тот ответил, что все прекрасно. Но сразу же догадался, что вызвали его из-за цеха, железобетонное здание которого возвели прямо в тюремном дворе с тем, чтобы перенести туда здешние мастерские.

— Прежде всего, Арбогаст, тем самым решающим образом улучшается условия труда, ведь до сих пор, как вам известно, работы производились во всех четырех флигелях на чердаке и в подвальных помещениях. Но главное, нам хочется избежать того, чтобы заключенные работали прямо в камерах.

Поняв, куда клонит Меринг, Арбогаст не на шутку рассердился и начал лихорадочно соображать, как бы ему возразить. Ему никак не хотелось оказаться на общих работах. Разве саму эту проклятущую тюрьму воздвигли не для того, чтобы заключенные не мешали друг другу?

— В последние годы труд в камерах вызывает все больше нареканий. — Меринг заметил страх и злость в глазах Арбогаста. — Но ведь для вас это не проблема, не так ли?

— Разумеется, нет.

— Вот и прекрасно, Арбогаст. Скажите, сколько лет вы уже у нас находитесь?

— Девять лет, господин директор. А перед тем — два года в следственном изоляторе в Грангате. А в чем дело?

— Девять лет! Это очень серьезный срок.

Меринг пристально поглядел на Арбогаста. Слишком давно он занимался заключенными, чтобы не понимать, что творится сейчас у одного из них в душе. Ничто не страшит узника так, как перемены. Камера — это его твердыня. Но, как знать, может быть, в ближайшем будущем одиночные камеры вообще отменят?

— Время не стоит на месте, Арбогаст, — задумчиво произнес Меринг, не сводя глаз с заключенного. — Время не стоит на месте.

Арбогаст кивнул, не понимая, к чему клонит начальник тюрьмы.

— И что же, вы полагаете, будто с другими никаких проблем?

Странно, подумал Арбогаст; мысль о том, что ему могут причинить какие-нибудь новые неприятности, не посещала его так долго, что ее нынешний приход даже позабавил. Он поневоле усмехнулся. Где-то в начале своего заключения здесь Арбогаст, как и теперь он прекрасно помнил, принялся объяснять всем и каждому, что он невиновен, в результате чего его стали всячески избегать, а однажды даже затеяли драку на лестнице. Потом все прекратилось, он не зафиксировал в сознании, когда именно. Только вот говорить ни с кем он так и не начал. Хуже того, когда ему случалось что-то сказать, у него изо рта вырывался практически шепот, он боялся, что вообще потеряет голос. Стоило ему сказать несколько слов, как в горле у него пересыхало и нападал кашель, мешая говорить дальше. И даже после того, как врач успокоил его: отсутствие речевой практики само по себе не может привести к немоте, он порой побаивался, что просто не сможет ответить на какой-нибудь заданный невзначай на прогулке вопрос.

— И чему вы сейчас улыбаетесь?

— Не знаю. Я невиновен.

— Вот и прекрасно.

На мгновение начальник тюрьмы задумался над тем, не окажется ли случай с Арбогастом тяжелым или все дело в том, что этот заключенный ему просто-напросто неприятен. Но после срыва вскоре после похорон матери и десятидневного пребывания в карцере никаких хлопот с Арбогастом не было. Что вполне вписывалось в норму. После семи-восьми лет в тюрьме с приговоренными к пожизненному заключению, как правило, случался срыв, иногда даже раньше. А после срыва они или сходили с ума, или становились смирными. А ему не казалось, будто Арбогаст сошел с ума.

— Ладно, тогда я переведу вас завтра в четвертый флигель к плетельщикам циновок, а послезавтра вы подключитесь к их работе. По крайней мере, для разнообразия? Согласны, Арбогаст?

— Разумеется.

Арбогаст подкрепил ответ кивком; его отвели обратно. На следующее утро ему оказалось тяжело проститься с камерой, в которой он провел последние девять лет за вычетом трех дней в лазарете и десяти — в карцере. Ночью он пытался запечатлеть в памяти шумы, окружавшие его здесь все эти годы и мало-помалу превратившие камеру в нечто вроде обжитого места. Уже давно привык он полагаться на здешний неизменный распорядок: строго определенное число шагов охраны из центральной башни до двери в его камеру, стук жестяной посуды в камере у старика-соседа, с которым он так и не перекинулся ни единым словом, треск отопительных батарей.

А теперь этот распорядок изменился. После завтрака Арбогаста, как и других, вывели на общие работы. Выведенные в коридор, они дожидались мастеров из различных цехов, которые разбирали своих заключенных. После переклички и расчета по номерам их выводили на лестницу, спускали в подвал и оттуда подземным переходом вели на хозяйственный двор, в котором, наряду с производственными мастерскими, находилась и кухня. На четвертом этаже располагалась мастерская, в которой плели циновки из кокоса и агавы, попоны на автомобильные сиденья и книжные закладки. Имелись также мастерская мягкой игрушки, столярная, слесарная, плотницкая и скобяная мастерские, прачечная и печатный цех. Без четверти двенадцать Арбогаста вернули в камеру на обед, а в полпервого он вновь приступил к работе. Прогулку перенесли на время с половины четвертого до полпятого. Ровно в пять его запирали в камере. Через несколько дней после перевода в четвертый флигель, как раз когда Арбогаст, стоя у окна, изучал надписи и рисунки, которыми была испещрена стена камеры, рассматривая их как своего рода послание, адресованное лично ему прежними обитателями, дверь открылась и на пороге показался учитель.

— Добрый вечер, Арбогаст, — приветливо сказал он, велел вахмистру запереть за собой дверь и присел на табуретку. — Захотелось посмотреть, как вам живется-можется на новом месте.

— Спасибо, все нормально.

Арбогаст прислонился к стене около окна и сложил руки на груди.

— А как работа?

— Нормально.

— А товарищи по работе? Без обид?

— Без обид.

Никто к нему не лез и не возражал, если он прислушивался к чужой беседе и даже вставлял в нее словечко-другое.

— Прекрасно. Значит, все разрешилось наилучшим образом.

— Но я невиновен, — сказал Арбогаст. — Мне вообще здесь не место.

Учитель кивнул.

— Об этом мне и хочется с вами поговорить, Арбогаст. Я ведь не мало размышлял над письмом, которое вы когда-то отправили профессору Маулу. Возможно, было бы разумно попытать счастья еще разок.

— Что вы имеете в виду, господин Ихзельс?

— Времена понемногу меняются, Арбогаст, — задумчиво произнес учитель. — Общественность настроена против полиции. Поговаривают о реформе уголовного законодательства. И в самое последнее время исправили несколько впечатляющих судебных ошибок. Я тут прихватил для вас газетную статью как раз на эту тему.

Ихзельс извлек из кармана саквояжа газетную вырезку, полез в нагрудный карман пиджака, достал оттуда сложенную пополам записку и положил на стол Арбогасту и то, и другое.

— И я выписал вам адрес. Возможно, вам имеет смысл изложить обстоятельства вашего дела еще раз.

— Премного благодарен, господин Ихзельс, — сказал Арбогаст уже поднявшемуся с места и постучавшему, чтобы его выпустили, учителю.

— Но ни слова о том, откуда у вас это имя! Спокойной ночи!

В тот же самый вечер, прочитав пространную статью о деле Брюне, автор которой обрушивался с самыми, резкими нападками на судопроизводство, Арбогаст написал письмо Фрицу Сарразину, председателю Немецкой лиги прав человека. “Если Вы озабочены не только суетными обвинениями по адресу юриспруденции, но и хотите помочь действительно ни в чем не повинному осужденному, то займитесь моим делом”.

 

17

Фриц Сарразин выронил малоформатный лист бурой бумаги и перевел взгляд на горы. Год заканчивался дождями. Внизу, в долине, вся поверхность озера была взорвана мириадами тяжелых капель, лишь редкие автомобилисты рискнули в такую погоду промчаться по автостраде. Никто не спешил с севера на юг через Лугано, во всяком случае, из окна Горного замка, как Сарразин любил именовать свой дом в частной переписке, таковых видно не было.

— Человек одиннадцать лет сидит в тюрьме по обвинению в умышленном убийстве при отягчающих обстоятельствах и утверждает, будто он невиновен. Ну да ладно. Еще никто из осужденных не прислал мне письменного признания с покаянием. Все они, если их послушать, ни в чем не повинны.

Ему хотелось бы, чтобы Сью отреагировала на этот маленький спич. Поверх стола, на котором был сервирован завтрак, он посмотрел на белокурую, еще не причесанную жену, голова которой тут же вновь скрылась от взгляда за утренней газетой, перевел взор на распахнутый ворот ее домашнего халата. Грудь была полуобнажена — белая и невероятно нежная, как будто Сью была еще моложе своих и так не слишком представимых для него тридцати лет. Он подумал о том, что они и сегодня, как каждый день, в предвечерних сумерках отправятся в Биссоне за вечерней почтой и затем, чтобы выпить аперитив в “Альберго Пальма”.

Этот человек сидит в Брухзале. А что такое Брухзал, Сарразину известно. Его взгляд вновь скользнул по накрытому столу и остановился на сей раз на пестрой картинке, которой была украшена обложка пришедшего сегодня с утренней почтой журнала “Шпигель”. 29 декабря 1965 года. “Бихевиористические исследования: Человек и его инстинкты”. На рисунке доминировала помещенная слева обнаженная пара: женщина вполоборота к наблюдателю, роль фигового листка для мужчины исполняет изображение гуся, должно быть, являющееся суггестивной отсылкой к ужасным повадкам гусей, как их описывает Конрад Лоренц. И у мужчины, и у женщины в ляжку вживлено по электроду, кабель от которых подведен к ушам еще одной женщины, вернее, всего лишь женской головки, уставившейся широко распахнутыми глазами в пустоту, тогда как ее каштановые волосы представляют собой своего рода облако, из которого стартует ракета с надписями “СССР” и “США” по бокам. Сама ракета изображена на фоне сильно накрашенного женского рта и устремлена острием в аккурат в развилку между гигантскими грудями сине-голубого женского торса.

Подпись под рисунком в правом нижнем углу гласила: Капицкий, что заставило Фрица Сарразина вспомнить о герое одного из романов Генри Егера по имени Лапицкий; действие в этом романе разворачивается как раз в тюрьме Брухзал. Послезавтра — сочельник. Сарразин раскрыл “Шпигель” и попробовал почитать.

Аденауэр наконец сложил с себя и должность председателя партии. Людвиг Эрхард, бундесканцлер: “Некоторые проблемы, остававшиеся нерешенными на протяжении четырнадцати лет, не могли быть решены или во всяком случае решены полностью за недолгий срок моего пребывания в должности”. Некий профессор Йозеф Нехер полагает, что на Олимпийских играх в Мехико, несмотря на высокогорное местонахождение мексиканской столицы, удастся обойтись без человеческих жертв.

Сарразин прервал разом и чтение, и молчание.

— Я ведь был однажды в Брухзале. В самой тюрьме.

— Ах вот как! Ну и что?

Газета интересовала Сью куда больше.

— Мне захотелось посмотреть камеру, в которой сидел Карл Гау.

— Ага.

— Страшно было даже представить себе, что он просидел в одиночке двенадцать лет.

Фриц Сарразин принялся перелистывать журнал дальше. На фото к одной из статей его внимание привлекла спортсменка Хайди Библ, показавшаяся ему в какой-то мере похожей на Сью. Прежде всего, ровной, чуть ли не прямой линией бровей. На мраморный подоконник панорамного окна, над плоскими отопительными батареями, Сью выставила множество цветочных горшков. Сарразин отодвинул парочку в сторонку, сел на плиту, протянул руку, погладил жену по ноге, перекинутой на другую, погладил сверху вниз, от бедра к стопе, снял домашнюю туфлю и погладил пятку. Теперь она наконец взглянула на него, а он повел рукой в обратном направлении, вплоть до внутренней стороны бедра, повел по нежной, еще теплей после сна коже.

— А ты вообще-то про Карла Гау слышала?

Он поцеловал ее в колено, и она с улыбкой покачала головой.

— Давай рассказывай!

— Уголовное дело доктора Карла Гау было самым странным и таинственным за весь период перед первой мировой войной. Фактическое развитие событий выглядело так: вдове тайного советника медицины Молитора, весьма состоятельной даме, жившей на роскошной вилле в Баден-Бадене и игравшей заметную роль в жизни города-курорта, однажды вечером позвонили и попросили зайти на главный почтамт, потому что нашелся, якобы, отправительный формуляр некоей депеши, о пропаже которой она ранее заявляла. Отправившись в путь в сопровождении дочери Ольги, дама была однако же расстреляна в упор.

— И звонок был, конечно, ложным.

— Конечно. Служанке, которая позвала вдову к телефону, показалось, будто звонил Карл Гау. И знаешь, кем оказался этот Гау?

— Не тяни!

— Мужем Лины, родной сестры Ольги.

— Ну и ну! А алиби у него было?

— И да, и нет. Вообще-то говоря, он с женой и ребенком находился в это время в Лондоне.

— Ничего не понимаю.

— Значит так: он действительно какое-то время был в Лондоне. Потом, по его собственным словам, сказанным под протокол, получил телеграмму от “Стандарт Сил”, а в этой компании он и работал, с требованием немедленно отправиться в Берлин. Но еще на пароме через Ламанш он решил поехать не в Берлин, а во Франкфурт-на-Майне, откуда и послал жене телеграмму о том, что фирма распорядилась, чтобы он прибыл именно сюда. Затем заказал у франкфуртского парикмахера накладную бороду и велел перекрасить парик, который у него уже был, ей в тон. В утро убийства он в крашеном парике и накладной бороде отправился в Баден-Баден поездом. Из-за накладной бороды люди отлично запоминали его и, в частности, видели незадолго перед убийством поблизости от места преступления.

— Картина однозначная. И его, конечно, арестовали?

— Конечно. На другой день — и уже в Лондоне, куда он незамедлительно вернулся. Его перевели в следственный изолятор в Карлсруэ, в том же городе состоялся и суд.

— А что жена?

— Жена поначалу считала его невиновным. Но, поскольку доктор Карл Гау не мог или не хотел объяснить свое странное поведение, она перед самым процессом объявила, что не сомневается в том, что он и является убийцей. Однако сама мысль об этом ей невыносима, равно как и тот факт, что в ходе процесса со всей неизбежностью вскроются и станут всеобщим достоянием сугубо внутрисемейные дела. После чего она утопилась в Пфаффикском озере.

— Ах ты, господи.

— Гау однако же и впредь не изменил тактике молчания. Когда его собственный адвокат объяснил ему, что и сам будет вынужден считать подзащитного убийцей, если тот не начнет говорить, Гау возразил: ”Вот и прекрасно. Считайте меня убийцей и стройте свою защиту исходя из этого. Только я не убийца.

— Странный мужик. А что вообще про него известно?

— Сын директора банка, рос в отсутствие матери, да и отец обращал на него мало внимания. Еще гимназистом он вел разгульный образ жизни и, в результате, заразился сифилисом. С семейством Молитор он свел знакомство на Корсике, куда отправился по совету врача подлечиться от гипотонии. Молиторы были категорически против связи дочери с Гау, так что ему с Линой пришлось бежать в Швейцарию. Когда однако же деньги с личного счета Лины иссякли, парочка приняла решение о совместном самоубийстве. Карл Гау даже выстрелил в Лину — и прострелил ей левую грудь, — однако приставить дуло к собственному виску у него, судя по всему, не хватило мужества. К уголовной ответственности его, тем не менее, не привлекли. Напротив, заминая скандал, в рекордные сроки обвенчали с Линой.

Затем Карл Гау завершил юридическое образование в Вашингтоне и почти сразу же нашел место личного секретаря генерального консула Оттоманской империи в США. Он частенько ездил в Константинополь, а в Вашингтоне как юрист из высшего света консультировал несколько фирм. И опять-таки вел шикарную жизнь на деньги жены.

— То есть законченный негодяй.

— Человек, скажем так, сложный. Но это ведь не причина убивать собственную тещу. Во всяком случае, не мотив преступления.

— Но улики ведь оказались однозначными.

— Так или иначе на процессе, начавшемся в суде присяжных в Карлсруэ летом 1907 года в дикую жару, Гау при каждом удобном случае заявлял, что он не убийца. Признавался он только в том, что предъявлялось ему со стопроцентной гарантией, а как раз решающие полчаса, в которые и произошло убийство, не были подкреплены свидетельскими показаниями.

— А как же улики?

— Их можно трактовать по-разному. И, с другой стороны, весь этот театр с подложной телеграммой, бородой и париком слишком очевиден и, соответственно, разоблачаем, чтобы столь интеллигентный и хладнокровный господин, как Гау, мог рассчитывать хоть кого-нибудь провести с его помощью. Все было чересчур напоказ, все слишком бросалось в глаза. И уж никак не походило на поведение самого Гау в зале суда.

— Выходит, тайна?

— Не исключено. Во всяком случае, его категорический отказ объяснить, чего ради он приехал в Баден-Баден, да еще в столь нелепом виде, равно как и некоторые другие события, произошедшие непосредственно перед убийством, включая необналиченные чеки и еще несколько таинственных телеграмм, — так вот, его отказ в течение всего процесса будил и интерес, и известное уважение. Как минимум, вероятным — с учетом столь серьезной обоснованности обвинения — оказывалось то, что за подчеркнутым молчанием столь умного и искушенного человека и впрямь скрывается нечто, чего он не разгласит ни за что, даже если за это ему придется заплатить собственной жизнью.

— Ну и что? Как шел процесс?

— Какое-то время отрабатывали мотив убийства из ревности, казавшийся поначалу весьма многообещающим.

— Вот как!

— Именно! Считали возможным, что ложный вызов госпожи Молитор на почтамт был предпринят затем, чтобы ее дочь Ольга осталась дома одна.

— То есть, что Гау выманил тещу из дому, чтобы повидаться с Ольгой с глазу на глаз.

— В точности так.

— Любовное свидание.

— Или наоборот, он хотел застрелить Ольгу за то, что она не ответила на его любовь или перестала отвечать на нее.

— Или все дело все-таки в наследстве.

— Так или иначе, публика была просто наэлектризована, причем в массе своей в конце концов решительно приняла сторону Гау под впечатлением от его решимости и самообладания, а также подозревая, что он молчит, спасая репутацию Ольги. Давление на суд становилось день ото дня сильнее. На утро объявления приговора состоялась демонстрация, прошли стычки с полицией, здание суда подверглось многотысячной осаде, два полка гвардейских гренадеров с примкнутыми штыками надвинулись на людские массы и наконец в два часа ночи вердикт присяжных был вынесен: виновен в умышленном убийстве госпожи Молитор. Прокурор немедленно потребовал для обвиняемого смертной казни и суд удовлетворил это требование.

— И что же?

— Через пару недель великий герцог Баденский помиловал Гау, заменив ему смертную казнь пожизненном заключением.

— Ага, в Брухзале.

— Совершенно верно. Его отправили в Брухзал. Там он провел двенадцать лет в одиночке и был выпущен в 1924 году условно. Условия же досрочного освобождения были таковы: во-первых, он не имел права и близко подходить к Ольге Молитор, взявшей между тем другое имя и поселившейся в Швейцарии; а во-вторых, обязался не писать и не диктовать сенсационных мемуаров в связи с процессом. Второе условие он, впрочем, тут же нарушил. Уже на следующий год в берлинском издательстве Улльштейн вышла книга: “Смертный приговор. История моего суда и пожизненного заключения. Пережитое и выстраданное”. Тут уж ему снова выписали ордер на арест, Гау бежал в Италию и там в 1926 году покончил с собой.

— Не может быть!

— А вот и может!

Фриц Сарразин какое-то время помолчал. Письмо из Брухзала привело его в определенное беспокойство. Сарразина называли человеком с чересчур стремительной реакцией, и ему это нравилась: в конце концов он сам любил рассказывать, что появился на свет на три недели раньше срока, а произошло это 9 марта 1897 года в Восточном экспрессе, когда его родители возвращались из поездки в Константинополь. Вопрос заключался в том, что именно следует предпринять в связи с получением этого письма.

В последний раз он вмешался в дело некоего Брюне и со всей мстительностью обрушился на немецкую юстицию в связи с тщательно скрываемым нацистским прошлым бундеспрезидента Любке. Ему нравилось водить гостей в свой архив и демонстрировать им крупноформатные тома, в которые он с помощью переплетчика превращал свои статьи и эссе, памфлеты и расследования. Отпрыск побочной ветви прославленного семейства Сарразинов и сын владельца женевской гостиницы, он еще перед первой мировой стал судебным репортером во Франкфурте, в Берлине и в Вене, успевая, наряду с журналистикой, учиться на криминалиста и искусствоведа. Вторую мировую он провел в Южной Америке, где, наряду с прочим, работал консультантом в бразильском отделении фирмы “Мерседес-Бенц”, позднее Генри Наннен привлек его к сотрудничеству с журналом “Штерн”, затем он стал ведущим обозревателем “Вечерней газеты” в Мюнхене, но вот уже несколько лет, как вернулся в Швейцарию и занялся сочинением романов.

Фриц Сарразин был скорее маленького роста и несколько полноват; вечно слишком длинные седые волосы он чересчур сильно зачесывал назад. Он носил броские роговые очки с крупными стеклами, а взгляд из-под этих очков до сих пор оставался столь настороженным, что в этом чудилось даже нечто детское. Ему нравились светлые полотняные костюмы и галстук-бабочка. Перечитывая тем же вечером письмо Арбогаста, он с изумлением обнаружил имя Генриха Маула, которое не замечал раньше. Имя это было ему отлично знакомо.

Поэтому тем же вечером Сарразин примет решение вернуться в кабинет и написать письмо доктору Ансгару Клейну. Весьма искушенному именно в уголовной практике франкфуртскому адвокату, который, наряду с прочим, добился возобновления дела некоего Рорбаха. Поблагодарит адвоката за сотрудничество, поздравит с наступающим новым годом и попросит обратить внимание на дело Ганса Арбогаста. Почту он отправит назавтра, в последний день года, поспев перед закрытием почтамта, после чего в маленьком городке станет еще тише, чем всегда, и только мелкий дождик будет моросить до самого вечера.

Сейчас однако же Сарразин, собравшись с мыслями, смерил Сью долгим взглядом и продолжил рассказ.

— В конце двадцатых я побывал в Брухзале и посетил его камеру. Неприятное ощущение, доложу я тебе. Одиночка, в которой узнику довелось провести столько лет. Стул, стол, койка — и все. И окно слишком высоко, чтобы в него взглянуть.

— И там же сидит тот человек, письмо которого ты получил сегодня?

Сарразин ничего не ответил. Посмотрел на дорогу, соединяющую Средиземноморье с Северной Европой, дождь уже кончился.

— Хочешь узнать свой гороскоп, — спросила наконец Сью.

— Гмм…

— Слушай же.

Он следил за тем, как она с едва уловимым акцентом формирует итальянские слова, всего лишь самую малость по-другому шевеля языком, что поневоле напомнило ему о том, как он увидел ее впервые. Произошло это на семинаре, состоявшемся на Западном побережье США, на который он оказался приглашен. Его лекция начиналась в 11 утра по вторникам и проходила в просторной аудитории окнами на море, и ее лицо сияло так, что он не мог отвести глаз. Каждое утро дрессированные дельфины играли в море буквально у самого берега.

 

18

— Арбогаст, к вам посетитель!

Где-то в начале февраля 1966-го ближе к вечеру Арбогаста привели в комнату для свиданий. Его уже давно никто не навещал, а так как и нынешний посетитель не объявил заранее о своем визите, всю дорогу по тюремным коридорам Арбогаст ломал голову над тем, кто бы это мог быть.

Нервничал и доктор Клейн. Нервничал всякий раз, впервые встречаясь с новым клиентом, — нервничал, и ничего не мог с этим поделать. Как всегда в таких случаях, он вспоминал о том, как еще подростком отчаянно пытался успокоить своего английского корреспондента в связи с общеполитической ситуацией, внушая ему покой, который сам — в отрыве от реальности — испытывал под отчим кровом. В жестяной банке из-под консервов пронес он эту переписку, прервавшуюся в 1938 году ничего не значащими прощальными формулами, через всю войну. Он вспоминал о письмах, которые меж тем, похоже, уже затерялись. Но то была другая эпоха. Имейся у него дети, он отправил бы их на учебу в Америку, думал он частенько, но детей не было, а последняя из жен съехала от него уже два года назад. Он осторожно обдернул рукава сорочки, выпустив наружу любимые янтарные запонки в золотой оправе. И каждый из янтарей был с жучком.

Как только ввели Арбогаста, адвокат поднялся с места и подал ему руку. Доктор Клейн был хорошего роста и худощав. Волос у него было мало, а те, что остались, он коротко стриг. Улыбка — едва заметная, но обаятельная. Отлично он выглядит, подумал Арбогаст, впервые увидев своего адвоката, и тут же испугался. Только бы у меня не отнялся голос.

— Позвольте представиться. Доктор Ансгар Клейн, адвокат по уголовным делам.

 

19

Как раз в эти минуты в долине бушевала типичная для этого времени года гроза, озеро уже в полдень почернело, словно глубокой ночью. Фрид Сарразин поторопился в дом и аккуратно закрыл за собой дверь веранды. И в гостиной было так темно, что он поначалу словно ослеп. В доме все было тихо, не считая барабанной дроби дождевых струй по оконным стеклам. Сарразин вытер мокрый лоб и подумал: а где Сью? И тут же увидел ее. Практически рядом с ним, но, можно сказать, затерявшуюся в тяжелых складках расшитой золотом зеленой портьеры. Внезапный раскат грома, многократно усиленный эхом и прокатившийся по всей долине все ближе и ближе, с тем чтобы затеряться где-то по направлению к Лугано, заставил ее еще глубже вжаться в портьеру. Лишь когда грохот смолк, она посмотрела на него.

— В нас не попадет.

Он, как всегда, поспешил ее успокоить.

Она подошла к нему, по-прежнему стараясь не отдаляться от портьеры, и наконец поменяла одно укрытие на другие, уткнувшись ему в плечо. В глубине души он понимал, что ее страх ищет защиты под сенью его мужества, и был польщен этим.

— Ты уже говорил с адвокатом?

— Нет, а что?

— Мне бы хотелось узнать, какого он мнения об Арбогасте.

— Мне кажется, он как раз сегодня к нему отправился. А почему это тебя так интересует?

— Я много думала об этой женщине, об этой Мари.

— Мария. Ее звали Мария Гурт.

— Ты думаешь, он ее убил?

Сарразин погрузился в размышления. Как это ни странно, он до сих пор не формулировал для себя этого вопроса в такой форме.

— Нет, не думаю, — не без колебаний ответил он наконец. Вмешиваясь в дело Арбогаста, он руководствовался не столько убеждением, сколько ощущением.

— Скорее нет, чем да.

— А почему?

Фриц Сарразин пожал плечами. Он понимал, почему Сью задает вопросы. Он распорядился, чтобы из архива “Вечерней газеты” ему переслали газетные вырезки по делу Арбогаста, и показал их сегодня ей. В папке, которая, должно быть, по-прежнему лежит на большом обеденном столе, имеется и фотография мертвой Марии, лежащей обнаженной в кустах малины. Сью стояла, положив руку ему на живот, она словно бы проверяла его дыхание.

— Интересно, как это — умереть в ходе любовного акта?

Фрицу Сарразину показалось, будто его губ коснулись чьи-то другие, холодные. На мгновение он и впрямь представил себе, как Сью внезапно умирает у него в объятьях. Неосторожное движение (а большего и не требуется) — и ее обращенный к нему взгляд навсегда закатится. Ее шея и основание черепа у него в руке — податливые, какими они у живого человека не бывают. И потом ее безмолвная кожа. И все тайны навеки остаются нераскрытыми, подумал он, толком не понимая, что за тайны имеет в виду. И из них двоих дышать будет только он один. Прекратит ли он любить ее в ту же секунду или будет нести бремя неразделенной любви, следя за тем, как остывает ее тело? Еще раз пожав плечами, Сарразин стряхнул этот морок.

— И ты полагаешь, что теперь возьмутся исследовать, что же тогда произошло на самом деле, — поинтересовалась Сью.

Сарразин, помедлив, ответил:

— Добиться возобновления дела невероятно трудно. Юстиция относится к самому предположению о том, что в своем расследовании не сумела выявить истину, как к оскорблению.

— Значит, у Клейна нет шансов?

— Этого я не говорил. В деле Рорбаха ему удалось добиться возобновления. А потом и победы в суде. Но ему необходимо раздобыть новый доказательный материал, который, имейся он в наличии во время процесса, мог бы в существенной мере повлиять на приговор. Сумеет он достать такие материалы, сумеет обосновать свою точку зрения, тогда дело, может быть, и возобновят.

— И что тогда?

— Процесс начнется с самого начала.

Гроза не проходила еще долго. Вновь и вновь по долине прокатывался гром и струи дождя барабанили в оконные стекла, вновь и вновь раскаты эха обрушивались на крышу и стены. Сью гладила мужа рукой по животу. А он отчаянно пытался не думать о смерти. Ни о смерти девушки, ни о своей, частенько становившейся для него в последнее время пищей для раздумий. Но главное, он старался не думать о смерти Сью — о смерти от его руки или в его объятьях.

— Блевать хочется, — прервал он вдруг затянувшееся молчание.

— С чего это?

— Представил себе, что ты внезапно умрешь, когда мы будем заниматься любовью.

— Ну и отчего же ты тогда блеванешь?

— От одиночества.

 

20

С недавних пор у доктора Клейна был маленький белый “Мерседес-300”, в этой машине ему больше всего нравились миниатюрные крылья. Машина была полностью автоматизирована, переключатель скоростей на баранке, и Ансгару Клейну нравилось, что при мощности в 160 лошадиных сил она уверенно мчалась и на 170-ти. Получив у Арбогаста доверенность на ведение дела, он отправился из Брухзала прямо в Грангат, чтобы в офисе прокурора ознакомиться с судебными актами. Там он, кстати, и выяснил, где ему искать адвоката, защищавшего Арбогаста в суде. Ему назвали кабачок, в котором тот в это время дня, как правило, обедал. На рыночную площадь Клейн отправился пешком — идти было недалеко. В погребок надо было спуститься по широкой лесенке, а народу внутри оказалось маловато. Из окон струился пестрый свет, в столбах которого вилась пыль, часть столиков оставалась в полумраке, а на других — сияли белизной накрахмаленные скатерти. За одним из последних и восседал сорокалетний мужчина, кивнувший ему, не переставая жевать, и взмахом столового ножа предложивший подсесть, после того как Клейн, представившись, спросил, не имеет ли он дела с Винфридом Майером.

Разумеется, он считал Арбогаста полностью невиновным! И считает до сих пор. Внимательными глазами из-под тяжелых век Майер испытующе смотрел на Клейна. Он подозвал кельнера, распорядился подать еще один бокал и налил Клейну красного вина из своего графина. Почему же он в таком случае после проигрыша дела ничего не предпринял? Улыбнувшись, Майер поднял бокал.

— Однако, дорогой коллега! Вам ведь известно, как трудно добиться возобновления дела. Я действительно предпринял все, что было в моих силах.

Ансгар Клейн кивнул.

— Только не поймите меня неправильно. Но это ведь сущий скандал! На основе чудовищного вывода судмедэксперта Ганс Арбогаст сидит в каторжной тюрьме с 1986 года. Но, с другой стороны, если не только обжаловать приговор во всех инстанциях, но и постоянно настаивать на возобновлении дела, то юриспруденция просто-напросто пойдет вразнос.

Ансгар Клейн вновь кивнул. Майер был, вне всякого сомнения, прав. Приговор в каждом отдельном случае базируется на авторитете закона и на добросовестности процедуры. А это означает, что каждое возобновление дела ставит под вопрос и авторитет, и добросовестность. А сколько таких вопросов выдержит система, это и само по себе вопрос.

— Поймите меня, дорогой коллега: приговор должен иметь окончательную силу. Иначе о юридических решениях и вовсе не будет смысла говорить.

— Да, понимаю.

Ансгар Клейн теперь уже не понимал, стоит ли озадачивать своего визави вопросами, которые он подготовил заранее. Вновь и вновь, не отрываясь от трапезы, посматривал на него Майер внимательными глазами. Но Клейн молчал, размышляя над тем, каково это — быть адвокатом в таком маленьком скучном городке, молчал и посматривал в тарелку. Дежурным блюдом были кенигсбергские клопсы с фигурной лапшой. Ансгар Клейн собрался с духом.

— А почему вы практически не навещали своего подзащитного?

Мейер только посмотрел на него и отчаянно заморгал.

— Да ладно. — Клейн резко поднялся с места. — Так или иначе, теперь это дело перешло ко мне, и я прошу вас впредь воздерживаться от каких бы то ни было публичных действий и высказываний по Гансу Арбогасту.

Уже поднимаясь по лесенке, Клейн повернулся и посмотрел на залитый светом из окна столик. Глаза Мейера поблескивали, и Клейн был рад, что они смотрят не на него. С облегчением отправился он в редакцию местной газеты и попросил подобрать ему в архиве вырезки по делу Арбогаста. Так как пообедать ему не удалось, ужинать в гостиничный ресторан (а остановился он в “Пальменгартене”) он отправился рано, также рано удалился в номер и, разложив материалы на ненужной второй половине двуспального ложа, изучал их до глубокой ночи. И даже когда он выключил свет, факты и фактики по делу продолжили свое мелькание у него в мозгу: чувства жены Арбогаста, высказывания газетчиков и адвоката, речь прокурора, мнения других юристов, так или иначе занимавшихся делом Арбогаста. И когда все эти голоса наконец смолкли, последним образом, мелькнувшим перед сном, стало любовное свидание Арбогаста с этой девицей — их страстные объятия и ее внезапная смерть. Что же почувствовал в эти мгновенья Арбогаст — с тихим ужасом этой мысли доктор Клейн и заснул.

 

21

На следующее утро, в десять часов, Ансгар Клейн вновь был уже в Брухзале. Дожидаясь клиента, он обдумывал их вчерашний разговор. Задним числом его изумила серьезность Арбогаста, неприкасаемость на грани неуязвимости. Даже в сложившейся ситуации от сына трактирщика следовало бы ожидать большей непосредственности в выражении своих чувств. Холодом веет от него, подумал Клейн, перебирая материалы первого процесса. Когда в комнату для свиданий ввели Ганса Арбогаста, стол был уже усеян бумагами, и Ансгар Клейн смерил заключенного таким взглядом, словно видел его впервые. Арестант уселся и кивнул адвокату.

— Все это происходило перед самыми выборами в бундестаг, не так ли? — начал Клейн.

Арбогаст пожал плечами и промолчал. Адвокат посмотрел на него еще внимательнее, чем накануне. Лицо заключенного оставалось абсолютно невозмутимым.

— Вы голосовали за Аденауэра?

Арбогаст погрузился в размышления.

— В то воскресенье я вообще не пошел на выборы, — ответил он наконец сдавленным голосом.

— Сдаваться полиции вы отправились в понедельник, 7 сентября 1953-го?

— Да.

— Тогда понятно. В те выходные вам конечно же было не до выборов. Однако к делу. Сначала вы заявили, будто подвезли госпожу Гурт первого сентября, подвезли — и высадили где-то на шоссе, предварительно купив у нее сумочку в подарок вашей супруге. И категорически отвергли предположение о том, что у вас с нею было хоть что-нибудь. Потом вы заявили под протокол, будто госпожа Гурт внезапно умерла у вас на глазах. И в конце концов признались, что умерла она у вас в руках, хотя, конечно, убивать ее у вас умысла не было.

— Да.

— Затем однако же вы отказались от этого признания, заявив, будто вас вынудили его сделать.

— Да.

— У вас случались приводы в полицию. Будучи подмастерьем мясника, вы разделывали туши с особой брутальностью. В “Бадишер Цайтунг” за 13.1.1955 значится: “Прокуратура считает Арбогаста извергом, садистом и человеком самых низменных страстей”.

— Я не убивал Марию Гурт. И никакой я не садист.

— Профессор Маул достаточно наглядно изобразил, что же, на его взгляд, имело место на самом деле.

— Мы занимались любовью и тут она внезапно умерла. Вот как оно было.

Ганс Арбогаст заметил, что в горле у него першит уже меньше.

— Но вот ведь ваши собственные показания: “Тогда, должно быть, и произошло непоправимое. Очевидно, я перекрыл ей кислород”. Вот эти слова насчет перекрытия кислорода, не означают ли они, что речь идет об удушении?

— Нет, как раз, нет. Но я держал ее за шею.

— И совершенно случайно задушил?

— Нет. То есть, я не знаю.

— Профессор Казимир, обследовавший вас в течение шести недель, также вам не поверил и с психиатрической точки зрения поддержал выводы профессора Маула. Казимир заявил, что вы прекрасно понимаете, что вы на самом деле сделали, но не хотите признаваться в этом и отвечаете с деланной уклончивостью и неопределенностью, что можно установить исходя из нескольких симптомов.

— Но я не виновен.

— И доктор Шварц из грангатской Службы здравоохранения, вас также обследовавший, исходит из того, что, далее я цитирую: “А. медленно умертвил госпожу Г., истязая ее и занимаясь с ней извращенным сексом. Подобное поведение вытекает из натуры А. Как уже установлено, А. — человек грубый и брутальный, с выраженными садистскими наклонностями. Не вызывает сомнения, что он зверски истязал ее, сексуально использовал извращенным образом и возбуждался от испытываемых ею страданий. Тело он перенес на место поблизости от того, где был обнаружен труп Ноймайер, убитой при сходных обстоятельствах”. Вы что, и госпожу Ноймайер тоже убили?

— Нет, конечно же. И дознание, о котором сообщалось тогда же, в ходе процесса, результатов не принесло.

— И все же профессор Казимир утверждает, что заметил, как в вашем поведении произошла заметная перемена при одном только упоминании имени Барбары Ноймайер. Цитирую: “Он начал выказывать беспокойство и даже засопел”. А почему вы, собственно говоря, засопели, господин Арбогаст?

— Уж и не помню, сопел я или нет, когда профессор упомянул имя госпожи Ноймайер. Тогда ведь говорили об этом убийце с большой дороги, и вдруг все решили, что это я и есть.

— Обер-прокурор Эстерле говорил в своей речи о вашей фундаментальной испорченности, Арбогаст. Вы, заявил он, употребили свой разум на то, чтобы стать страшнее хищного зверя. Вы один из злейших сексуальных преступников, каким довелось промышлять в Бадене. Вы, по его словам, совершили преступление по сексуальным мотивам планомерно и умышленно, с садистской жестокостью, вы убивали, предварительно подавив волю жертвы к сопротивлению.

На мгновение Гансу Арбогасту почудилось, будто у него отнялись ноги. Невелика потеря, впрочем, — идти ему все равно некуда. Только в камеру, куда его отведут по окончании беседы с адвокатом. Все напрасно, подумал он, и поневоле усмехнулся, вспомнив о том, какой надеждой проникнуто его письмо Фрицу Сарразину. И вновь ему пришел на ум адвокат Майер, наведавшийся сюда один-единственный раз, а еще — преподобный Каргес. В конце концов, ухмыльнувшись подумал он, священник прав: в чем-нибудь, да виновен. Его взгляд скользнул поверх головы доктора Клейна по направлению к матовой белизне закрашенного окна; сегодня сквозь стекло призрачно просвечивала наружная решетка, Он поморгал на свет. На улице стоял солнечный зимний день.

— Значит, вы мне не верите, — тихо сказал он, уставившись в матовую белизну.

Потом перевел взгляд на адвоката и усмехнулся.

— А для чего вы сюда вообще-то приехали, доктор Клейн?

Подобная реакция подзащитного застигла адвоката врасплох. Он просто не понимал, чему тот улыбается. Зато осознал, что Арбогаст подвергается словно бы двойному заключению: он заперт в темнице и заперт в себе самом. Но что, озадачился адвокат, за этим таится? И разве так уж не прав Арбогаст, утверждая, что он сам ему не верит? Ансгар Клейн собрал со стола бумаги, медленно и методично сложил их в портфель и ответил Арбогасту только после этого.

— В постановительной части приговора значится следующее: “Образ поведения убитой и убийцы был с медицинской и юридической точки зрения таков, что при совершении преступления не присутствовал и не мог присутствовать никто третий”. Не кажется ли вам, господин Арбогаст, что это звучит практически как стихотворение? И только вам одному известно, что на самом деле произошло в тот вечер 1-го сентября.

Ансгар Клейн поднялся с места и кивнул охраннику, сидящему у входа. Подал Арбогасту руку на прощанье и улыбнулся той самой тонкой улыбкой, которой поначалу завоевал доверие клиента.

— А возвращаясь к вашему вопросу: я все-таки вам верю, господин Арбогаст.

 

22

Арбогаст отложил бритвенный прибор на край умывальника, вытерся полотенцем и провел рукой по щекам, любуясь на себя в маленькое металлическое зеркало. Жизненные циклы взрослого мужчины характеризуются тем, как у него растет борода. Когда волосы становятся жесткими, кожа перестает быть молодой. Большим и указательным пальцами Арбогаст провел по глубоким бороздкам в углах рта. Иногда он задавался вопросом, каково это было бы, припасть таким ртом к кому-нибудь с поцелуем.

И, как всегда при мысли о том, что произойдет, если его когда-нибудь отсюда выпустят, Арбогаст подумал о своей машине. Голубая “Изабелла” была не машиной, а просто сказкой, и, обзаведясь собственным делом в 1952 году, он купил ее без колебаний и проволочек. И, вспоминая сейчас об этом, подумал, что даже тогда эта покупка показалась ему слишком нахальной, как будто он еще не заслужил права обзавестись собственной машиной. Известие о банкротстве Фирмы “Боргвард” в 1961 году стало для него одним из редких вторжений из внешнего мира, способных выбить его из колеи равнодушия и дать с особой остротой почувствовать, что это такое — ход времени. Потому что скоро не останется ничего из знакомых ему вещей и понятий. Вот не стало фирмы “Боргвард”, у торгового представителя которой он приобрел “Изабеллу”. Вот уже никто и не вспоминает об этой марке. Новые модели “БМВ”, которые рекламировались в грангатской газете, оставляли его равнодушным. И тем сильнее успокаивала его мысль о том, что “Изабелла” стоит в гараже, смазанная и зачехленная.

Когда-нибудь я вновь сяду за руль, думал он в первые годы. Он сейчас позволил себе пару минут поиграть с мыслью о том, как выйдет на свободу, — пару минут, пока его прямо из комнаты для свиданий вели назад, в мастерскую, откуда перед тем вывели на встречу с доктором Клейном. О разговоре с доктором Клейном он думал постоянно, думал и в мастерской, а позже, в камере, с целью обзавестись хоть какими-нибудь доказательствами того, что адвокату стоит доверять, вынул и перечитал письмо Фрица Сарразина. Он попытался представить себе этого Сарразина. Он размышлял над тем, как именно смотрел на него доктор Клейн. Был полуденный час: обычный грохот из коридора. Потом заключенным раздали обед, и все затихло. Через час его снова поведут в мастерскую. Он сидел за столом не в силах даже поесть.

Уже давно он не обращал внимания на то, как здесь порой бывает тихо. На мгновение его посетила мысль — и он воспринял ее как нечто новое: а дверь-то заперта. Ему стало дурно. Вновь и вновь, пока они курили, набираясь сил для нового соития, Мария вела мизинцем левой руки по выгравированной на приборной доске надписи “Изабелла”, а пепел на конце сигареты, которую она держала во рту, становился все длиннее и длиннее. Тогда он перегнулся к ней и поцеловал ее под мышку, она задрожала, пепел облетел, и она засмеялась. И он задал вопрос. Ее лицо с этой улыбкой, делавшей его таким счастливым, оказалось поблизости от его лица, и она рассказала. Тихим голосом рассказала ему о Берлине, и о бегстве с мужем, и о детях, оставшихся у свекрови, и о том, как она тоскует по ним, и о жизни в лагере.

Он знал о беженцах лишь из газет, да по рассказам тех, у кого после войны появились подселенцы. В лагере для беженцев Риггсдорф он не был ни разу. Она поцеловала его в щеку и продолжила рассказ едва слышным шепотом и так близко, что ее губы формировали слова прямо у него на коже, а ее влажное дыхание застилало ему глаза. Это был самый обыкновенный концентрационный лагерь времен третьего рейха с блочными бараками и длинной опоясывающей стеной, под которой до самого конца войны стояла зенитная батарея. В каждом барачном помещении имелись два окна — спереди и сзади, — и маленький огород за дверьми, который, что ни осень, под дождем превращался в болото. Половицы в бараке прогнили и начали подламываться. До уборной было десять минут ходу. Было слышно все, что происходит за стенкой. Когда ее муж, рассказала она, на весь день отправлялся в Грангат на заработки, она часами сидела не шевелясь, лишь бы люди подумали, что ее тоже нет дома. Несколько часов никто не заходил, никто не окликал ее, никто не стучал в дверь или в окно, занавеску на которое она сшила из государственного флага.

Голос ее звучал хоть еле слышно, но ровно, как будто она рассказывала все это уже много раз. О жизни в лагере она повествовала скорее дистанцированно — так, словно та ничуть ее не затрагивала. Ничто не имело для нее значения, кроме его объятий, и та жадность, с которой она впивалась ему в губы, возбуждала его. Когда Арбогаст в конце концов спросил, а зачем она вообще сбежала из Восточного Берлина, она лишь пожала плечами и молча потерлась лбом о его щеку, как зверек, который хочет, чтобы его приласкали. А почему она не ищет работу? Она вновь ничего не ответила. И вот уже и ему стало невтерпеж и он раздавил в пепельнице докуренную лишь до половины сигарету. Один раз он поцеловал ее в губы, уже поняв, что она умерла. Из-за этого ее равнодушия, подумал он сейчас, сам не зная, правда это или нет. Припомнил, как взял в обе руки ее голову с уже опавшими мышцами. Встал, помочился, вылил суп в унитаз и смыл — благо, уже два года, как в камере появился сливной бачок.

Подумал, не сходить ли по большому. И не положиться ли на заступничество Клейна. Любопытство во взгляде адвоката было ему знакомо — так смотрели на него многие во все эти годы. Нашарил на краю стола сигареты и спички. Ее холодные губы и его повторяющийся кошмар. Он курил и ждал. И уже давно спал, когда Фриц Сарразин, незадолго до полуночи прибыв из Лугано, пересел в Базеле на поезд во Франкфурт.

Сочинитель романов зарезервировал себе место в спальном вагоне первого класса. Проследив за тем, чтобы доставили на место его багаж, Сарразин отправился в вагон-ресторан, в котором уже было выключено верхнее освещение и горели только маленькие лампы на столиках. В дальнем конце вагона, у выхода на кухню, с журналом в руках сидел за столиком один-единственный официант. Лишь когда Сарразин уселся за столик, скатерть на котором была вся в пятнах после долгого вечера, официант соизволил прервать просмотр иллюстраций и подойти.

Сарразин сегодня не ужинал, только перекусил днем в привокзальном баре в Лугано. На вокзал его доставила Сью.

Золотые кисти маленького пунцового абажура вполне ощутимо подрагивали в такт колесам, желтый круг света на грязной скатерти приплясывал и казался живым. За окном стояла ночь, поезд проходил через горы, Когда ущелье становилось особенно узким и в опасной близости за окном оказывались скалы, валуны и уступы, из расщелин которых полз мох, начинал практически ползти и сам поезд. Однажды, вскоре после одного из бесчисленных на этом маршруте туннелей, буквально в нескольких сантиметрах от оконного стекла прошумел горный ручей. Фриц Сарразин смотрел в окно ничего не видящим взором и ел сочные черные маслины, приготовленные с чесноком и собственным маслом; как уверил его официант, они прибыли прямо с Сицилии. И каждый раз, когда поезд на ходу вздрагивал, Сарразин ощупью, не глядя, брал бокал, фиксировал его в руке и отхлебывал глоток вина.

Строго говоря, он ни о чем не раздумывал. Скорее, рассортировывал находящие на него волнами противоречивые ощущения — предвкушаемая радость знакомства с Ансгаром Клейном мало-помалу, с каждой маслиной и каждым глотком вина отходила на задний план, тогда как на передний выдвигался некий душевный дискомфорт, связанный с Гансом Арбогастом. Сарразина не отпускало предчувствие того, что, ответив на письмо Арбогаста и дав тем самым ход делу, он запустил механизм процесса, который затронет и его самого, и многих других значительно сильнее, чем это можно предвидеть заранее. Потому что, хотя все известные ему факты свидетельствовали о невиновности Арбогаста или, по меньшей мере (это ограничение вносил он сам), о том, что в ходе суда над ним были допущены существеннейшие ошибки, — в самой смерти этой молодой женщины было нечто непостижимое, и это не давало возможности не осуждать Арбогаста. Оказавшись в такой близости от смерти, он просто не мог не заразиться ею, думал Сарразин.

Но когда графин с половиной литра красного вина под перестук колес опустел — и опустел стремительно, — Фриц Сарразин и сам не знал, страшно ему или нет. Так или иначе, вина он больше не заказал и вернулся в купе. Восхитительно прохладное сильно накрахмаленное белье помогло ему заснуть быстро, глубоко и без сновидений, и проснулся он утром 1 марта 1966 года за полчаса до прибытия во Франкфурт, лишь когда в купе с чашечкой кофе постучался официант.

— Как насчет чая?

— Спасибо, с удовольствием.

— А какой вы предпочитаете? Из русского самовара? “Эрл Грей”? Что-нибудь фруктовое? Или, может быть, китайский?

— На ваш выбор.

Адвокат кивнул, и Фриц Сарразин увидел, как тот подходит к буфету у стены за письменным столом, достает жестянку с чаем и зеленый пузатый заварной чайник. Пока секретарша вышла за водой, адвокат пересыпал три или четыре чайные ложки из жестянки в маленькую плетеную корзинку. Заварной чайник — из литого железа, как он пояснил, — Клейн поставил на маленькую электроплитку на доске буфета. Фриц Сарразин следил за тем, как адвокат, полностью уйдя в свое занятье, орудовал утварью и приборами, разбросанными по кабинету вперемежку с папками и конторскими книгами, телефонными справочниками и литературой, в основном по юриспруденции, — на широком, во всю стену, стеллаже, — и казавшимися здесь тем более неуместными, потому что сам кабинет находился на восьмом этаже высотного здания офисного типа и, в соответствии с требованиями времени, был обставлен функционально и сдержанно. Когда вода закипела, доктор Клейн выключил плитку и подвесил бамбуковую корзинку в заварном чайнике.

— Ну и как он, — не утерпел Сарразин, когда Клейн достал две чашечки из тонкого, как дыхание, фарфора, поставил их на черный лакированный поднос и водрузил сам поднос на письменный стол.

— Вы про чай? — усмехнулся Клейн.

Он вынул ситечко из чайника и разлил чай по чашкам.

Сарразин затряс головой.

— Вежлив, — не без колебания и словно на пробу сформулировал адвокат. И тут же уточнил. — Обходителен. И выглядит при этом, на мой взгляд, просто отлично. Хотя, конечно, лет, проведенных в заключении, со счета не спишешь.

— Да, я понимаю, что вы имеете в виду.

Время, как правило, застилает узников словно бы пеленой. Человека, понятно, еще можно узнать, но становится он в высшей степени неприметным. Сарразин сталкивался с этим эффектом в каждом случае, когда боролся за того или иного подопечного. Словно личность подвержена в тюрьме медленному распаду. Он понимал, что с помощью Арбогасту нужно спешить, и достаточно хорошо знал Клейна, чтобы не сомневаться: стоит тому поверить в невиновность Арбогаста, и он предпримет все мыслимое и немыслимое. Сарразин кивнул, приглашая адвоката к продолжению разговора.

— Однако я знаю о нем слишком мало, чтобы составить окончательное суждение. И в конце концов понять его по-настоящему можно будет только когда он выйдет на свободу.

— Я понимаю. Но разве это не представляет собой определенной трудности для защиты?

— Да, кое-что в ходе свиданья с ним меня насторожило.

— Что же?

— Мне показалось, что он отчаянно старается держать себя в руках. Конечно, и это можно списать на годы в тюрьме, на одиночную камеру, на обиду из-за того, что его безвинно осудили, и все же в иные мгновения в его поведении проскальзывало нечто другое: натужность и вместе с тем, я бы сказал, презрительность.

— То есть нечто опасное?

— Да, в каком-то смысле мне это показалось опасным.

— И все же вы верите в его невиновность?

— Верю.

— Действительно верите?

Задав этот вопрос, Сарразин снял с руки часы и принялся заводить их спокойными равномерными движениями. Это была круглая, чрезвычайно плоская модель с римскими цифрами, с тонкими золотыми часовой и секундной стрелками, минутной же не было вовсе.

— Верю, — повторил Ансгар Клейн. — По меньшей мере, в судопроизводстве были допущены ошибки, оправдывающие возобновление дела.

— Выходит, мы начинаем!

Сарразин застегнул браслет часов на левом запястье и выпил чаю, оказавшегося чрезвычайно черным и крепким. На дне чашечки он обнаружил фарфоровую женскую головку — она уставилась на него пристально и безглазо.

— Вот и прекрасно.

Доктор Клейн обратился к бумагам.

— Для начала вот что: краеугольным камнем обвинения, выдвинутого против тогда 34-летнего Ганса Арбогаста, стало экспертное заключение профессора Маула. Профессор со всей определенностью указал на то, что трупные пятна на теле госпожи Гурт однозначно свидетельствует в пользу удушения петлей или шнуром после брутально-садистического извращенного полового акта.

— Что противоречит данным первоначального осмотра и вскрытия.

— В точности так. Но фрайбургский патологоанатом доктор Берлах, констатировавший в ходе первоначального осмотра смерть от сердечной недостаточности, в зале суда внезапно поддержал профессора Маула.

— Интересно, почему?

— Маул слывет не просто корифеем, но подлинным светилом.

— Но он ведь и в глаза не видел мертвого тела.

— Это так. Он составил свое суждение на основе увеличенных фотографий, сделанных на месте обнаружения трупа и позднее, в ходе вскрытия. Увеличенными фотографиями воспользовался затем и суд — вместо оригинального формата 9x12 см был использован формат 18x24.

— Но ведь все фотографии были сделаны после того, как мертвое тело перевезли приблизительно на 30 км и оставили в кустах малины. Ни один из следов не может быть однозначно истолкован как оставшийся после того или иного конкретного деяния. С таким же успехом пятна можно списать на неудачное положение мертвого тела или на царапины, возникшие при соприкосновении с колючками малины.

— Вы правы. В истории криминалистики еще не было случая, чтобы судмедэксперт отважился установить причину смерти исключительно по фотоснимкам.

— А почему же защита не заострила внимание на этом факте?

— Коллега Майер допустил в этот момент ошибку, оказавшую роковое воздействие на ход и исход процесса. После того как Арбогаст заявил, что его показания являются правдивыми, а мнение профессора Маула заставляет его только развести руками, адвокат Майер потребовал немедленного проведения повторной экспертизы, однако сделал это ненадлежащим образом. В обоснование своего требования он назвал лишь тяжесть выдвинутого обвинения и проистекающей из него уголовной ответственности, то есть оспорил не правомерность экспертизы, а ее достаточность. И, разумеется, профессор Маул заявил под протокол, что “абсолютно уверен в своих выводах и не нуждается в профессиональной помощи такого рода”. И суд после часового совещания отклонил требование адвоката как недостаточно обоснованное.

— О, господи!

— Именно так. Защита провалила свое дело. И могла теперь апеллировать только к противоречиям в выводах самого Маула.

— Но ведь эти выводы обрели зловещую однозначность лишь позже, в интервью, которое профессор дал журналу “Европейская медицина”, не так ли?

— Нет-нет. В ходе самого процесса. В письменном заключении профессора Маула, составленном, строго говоря, не им, а его помощником доктором Шмидт-Вулфеном, причиной смерти без каких бы то ни было оговорок было названо удушение, однако, по меньшей мере, вопрос об умысле на убийство был оставлен открытым. Я цитирую: “Существует возможность того, что Арбогаст прибег к насилию с самого начала, добиваясь полового акта, в осуществлении которого он сознался, однако на основе имеющихся материалов мы лишены возможности это доказать”. И защите следовало бы сосредоточиться именно на этом пункте. Но что это вы говорите о журнале “Европейская медицина”?

— Еще в год самого процесса, то есть в 1955-м, Маул заявил в интервью журналу “Европейская медицина”: “Фотография, на которой зафиксирован след от удавки, является столь же неопровержимой уликой, как те, на основании которых выносятся тысячи других приговоров… — И далее. — Фотография со следом от удавки — доказательство однозначное? А через год, в 1956-м, в хрестоматии Калински-Коха “Полиция и ее задачи” значилось: “Самым тщательным образом я рассматривал снимок за снимком, и мне нечего стыдиться того, что только на второй день полоса, идущая от горла к уху, навела меня на мысль об удавке”. То есть это уже не заурядная улика, как в тысяче других случаев, а гениальное озарение: “Должен признаться, что полтора дня я блуждал вокруг этих снимков в потемках, не продвигаясь вперед ни на шаг, и вдруг меня озарило — и подозрение стало неколебимой уверенностью”.

— Вот как. Мне кажется, что история со снимками — это краеугольный камень в вопросе о возобновлении дела. Как знать, не удастся ли нам, предъявив какие-нибудь новые фотографии, вызвать у профессора Маула еще одно озарение.

— Если появятся новые ракурсы, он может пересмотреть свои выводы без ущерба для репутации.

— Именно поэтому я и запросил в грангатской прокуратуре негативы фотографий. Но знаете, что они мне ответили?

Доктор Клейн извлек из папки соответствующий документ. Фриц Сарразин, поощрительно кивнув, подался вперед.

— “Негативы не могут быть выданы, потому что они стали главным доказательным материалом и во избежание повреждения выданы быть не могут”. Вместо этого мне предложили выдать копии фотографий, в том числе и в двойном формате, которые могут быть специально изготовлены в полицейском управлении земли Баден-Вюртемберг. Разумеется, я отказался.

Фриц Сарразин кивнул.

— Значит, мы так и не узнаем, как выглядели оригинальные фотоматериалы.

— Вот именно. Вместе с тем обер-прокурор Манфред Альтман сообщил мне, что полицейское управление Висбадена обладает специалистами, способными изготовить дубликаты самих негативов.

— Значит, нам самим срочно нужны эксперты в области фотодела.

— Да. И я уже начал соответствующие изыскания. Здесь, во Франкфурте, существует фирма “Аэросъемка-Ганза”, занимающаяся в первую очередь профильными исследованиями. У этой фирмы не только свои самолеты, но и самое современное фотооборудование, позволяющее, в частности, увеличить разрешающую способность негативов. Я к ним уже обратился, я там кое-кого знаю.

Ансгар Клейн какое-то время помолчал.

— Господин Сарразин?

— Да?

— А что вы скажете о факторе насилия, оспорить который в любом случае не представляется возможным?

— Вы хотите сказать, даже если убийства не было?

— Да. Ведь даже в протоколе первоначального осмотра зафиксированы укусы, царапины и тому подобное.

— Ну и что?

— Как это что? Разве сам по себе анальный акт не свидетельствует об известной агрессивности Арбогаста?

— Ах, вот что. Я об этом не знал. Газеты целомудренно опустили эту подробность.

— Особенно при его конституции.

Фриц Сарразин вопросительно посмотрел на доктора Клейна.

— Я хочу сказать: в Марии Гурт не было и метра шестидесяти. А повсюду в бумагах упоминаются “особо мощные гениталии” Арбогаста.

— Даже так? Этого я, разумеется, тоже не знал. Но нет, я все равно не верю.

— Во что не верите?

— В то, что мы из-за этого должны усомниться в его невиновности.

Фриц Сарразин несколько замешкался и, ставя чайную чашку на письменный стол, нехотя признался себе в том, что ему отвратительны образы насилия, все более и более конкретизирующиеся перед его мысленным взором.

— Даже если мы никогда не узнаем, что же произошло между этими двумя людьми на самом деле, сомневаться в его невиновности нам нельзя.

Ансгар Клейн изучал теперь лицо Фрица Сарразина особо внимательно. Он никогда не читал романов Сарразина, а вот его журналистские расследования знал неплохо. И двадцатилетняя разница в возрасте между ними, на его взгляд, была не заметна. Седины Сарразина лишь подчеркивали его отменный загар и живость светлых глаз на округлом лице. На Сарразине был светлый летний костюм, слишком легкий для марта в Германии, и белая хлопчатобумажная сорочка, казавшаяся по сравнению с перлоновой, в которой щеголял сам адвокат, довольно мятой.

— Жертва мертва, а единственный, кто обладает знанием, замкнул свою душу, — сказал он после паузы.

— Простите? — встрепенулся Сарразин, и сам несколько отвлекшийся мыслями от разговора.

— Это предложение включено в обосновательную часть приговора:

— “Жертва мертва, а единственный, кто обладает знанием, замкнул свою душу”.

Клейн раскрыл одну из папок и указательным пальцем правой руки ткнул в соответствующий параграф.

— Далее здесь значится: “У суда не было возможности вынести собственное суждение о наличествующих уликах. Поэтому пришлось обратиться за помощью к науке и при определении состава преступления в значительной мере опереться на выводы судебно-медицинской экспертизы. И просто поразительна уверенность, с которой профессор Маул из Мюнстера заявил, что речь идет не о случайном умерщвлении, а об умышленном убийстве методом удушения. Все следы на теле были проинтерпретированы с ювелирной точностью. Нарисованная экспертом картина происшедшего, на взгляд суда, является в главных чертах истинной”. Вот над чем нам предстоит поработать.

— Не уверен, что понял вас.

— Вы ведь помните по вашим бумагам прокурора Эстерле? Который счел Арбогаста виновным буквально на первом допросе. Точно так же, как профессор Маул. И пресса. Предубеждения опирались друг на дружку. Эту-то, так сказать, фалангу нам и предстоит теперь, годы спустя, для начала прорвать, а потом уж мы будем выяснять, что же на самом деле разыгралось той ночью.

Фриц Сарразин кивнул, подумав при этом о целом ряде блестящих процессов последних лет, о деле Рорбаха, о Вере Брюне и о других загадочных убийствах, которые жадно заглатывала и горячо обсуждала немецкая публика. Он не думал, впрочем, что эта стандартная общественная реакция досаждала Клейну. Адвокат, вне всякого сомнения, тщеславен. Но, вместе с тем, в деле Рорбаха он был просто безупречен. В молчании они выпили еще по чашечке кофе, после чего расстались, договорившись вновь встретиться в конце дня. Доктору Клейну пора было в суд, а Фриц Сарразин отправился в гостиницу “Гессенский двор”, где ему был заказан номер и где они с адвокатом договорились нынче же вечером поужинать.

С вокзала Сарразин поехал к адвокату на такси, а сейчас решил пройтись пешком по старому городу. Хотя война закончилась уже двадцать лет назад, заново отстроенные и вновь выросшие города уже не внушали такого ощущения надежности, как встарь. Возможно, здесь, в Германии, так никогда и не восстановится чувство, будто улицы, по которым ты проходишь, были здесь — и были точно такими же — испокон веков. Да и про тебя можно сказать то же самое, подумал Сарразин и мысленно посмеялся над собственной буржуазной ностальгией. Ностальгией по местам и видам, которые никуда не деваются, по заведениям, дожидающимся твоего визита, по улицам, а значит, и адресам, в которых с прежней легкостью ориентируешься. Ничего подобного здесь не было или во всяком случае не чувствовалось, старый город со своими узкими улочками и работными домами просто-напросто исчез, а архитектура 50-х казалась ему игрушечной со своими прелестными пастельными тонами посреди изрядного количества никуда еще не подевавшихся развалин. Время близилось к полудню, сияло солнце, и тени были особенно отчетливы.

И улицы за чертой старого города или, вернее, кольца зеленых насаждений, разбитого здесь в прошлом веке на месте прежней крепостной стены (деревья зеленой полосы в годы войны сгорели в пламени пожаров или были отправлены на растопку), оказались в войну во многих местах превращены в собственные скелеты. Дорожные указатели и названия улиц носили скорее чисто символический характер. Только вокзал пребывал в полном порядке, это Сарразин с изумлением обнаружил еще вчера, да высились старые ярмарочные павильоны; он смутно помнил, что на здешней ярмарке однажды побывал. Прямо напротив отыскался и “Гессенский двор”, каждая деталь архитектуры которого застыла ровно посередине между маскировкой и констатацией полного распада.

Номер однако же оказался отличным, чемоданы уже доставили; так что, приняв ванну, Фриц Сарразин провел предвечерние часы в постели, читая документацию по делу Арбогаста, переданную ему доктором Клейном. Когда он вечером в оговоренный час спустился в просторный зал ресторана, доктор Клейн уже сидел за столиком у окна. На окне, впрочем, были тяжелые портьеры, а в щель между ними можно было разглядеть только промельк фар проезжающих по улице автомобилей.

Они съели по тарелке супа, затем по стейку из аргентинской говядины, которую с недавних пор начали импортировать по воздуху в глубокой заморозке, картофель и салат на гарнир. И говорили о войне, отталкиваясь как раз от южно-американских стейков. Фриц Сарразин поведал о своей эмиграции в Бразилию и о тамошней работе в качестве экономического консультанта, помянул заодно и свою стародавнюю службу театральным критиком в Берлине и в Вене. Еду они запили французским бордо, затем заказали водочки. Чокнулись запотевшими стопками и практически одновременно подумали (к собственному изумлению каждый), что сегодняшний визави ему по душе. О Гансе Арбогасте они сначала и не вспоминали, решив обсудить эту тему в баре “У Джимми”, расположенном в подвальном этаже гостиницы.

Стоя у стойки, понаблюдали за барменом — длинношеим мужчиной с лицом, изрытым оспой. Помещение наполнял голос негритянки, сидящей за роялем. Она была в смокинге, набриолиненные волосы расчесаны на прямой пробор, и пела, подрагивая нижней губой, печальные песни Гершвина. Сараззину бросилось в глаза обилие мужчин в форме вооруженных сил США. И девиц неопределенного, если не просто пожилого возраста. Это Германия, подумал он, осматриваясь в баре. И вспомнил самолеты “Люфтганзы”, до самого конца войны регулярно прилетавшие в Рио. Такая музыка была ему по вкусу. На мгновение закрыв глаза, Сарразин вслушался в звучание арии “Ай лав ю Порги”. Поймал себя на том, что тихонько подпевает, встрепенулся и с улыбкой обратился к доктору Клейну.

— Я слышал, что во Франкфуртском университете студенческие беспорядки?

— Да, молодежь взрывоопасна, — ответил доктор Клейн.

— И слава богу! Кстати, немало говорят и о реформе пеницентиарной системы.

— А как же “зона”?

Клейн пожал плечами.

— Не знаю, захотят ли действительно пойти навстречу Востоку. Может быть, Кизингер все-таки прав. А не выпить ли нам чего-нибудь?

Сарразин кивнул, и Клейн тут же подозвал бармена. Оба заказали виски со льдом.

Певица взяла антракт. Пропустив мимо ушей аплодисменты, Клейн с удивлением понял, что в баре стало тихо. На мгновение он попытался представить себе тишину одиночной камеры. То, как Арбогаст дышит, — причем и в данную минуту тоже. Опершись на руку, отвернувшись к стене, — именно сейчас, когда они выпивают в баре. Он увидел, что певица подсела к столику, за которым расположились трое мужчин в темно-синей форме ВВС США.

— Ансгар?

Клейн дернулся, стоило Сарразину обратиться к нему по имени. Писатель с улыбкой тянулся к нему бокалом. — Не перейти ли нам на “ты”?

Радостно кивнув, адвокат чокнулся с Сарразином. Потом они выпили за Арбогаста, потом, отдельно, за то, чтобы вытащить его из в двух смыслах сразу фальшивой ситуации, в которую он поневоле попал и застрял так надолго. Фальшиво было и обвинение в преступлении, которого он, разумеется, не совершил, и атмосфера всеобщего отчуждения и презрения. Они снова чокнулись. И Сарразин вновь вспомнил о Сью. Весь день он то и дело возвращался мыслями к жене и дому. Он думал о недавней грозе, он думал о смерти, он изо всех сил старался не думать об Арбогасте. А сейчас ему чуть ли не начало казаться, будто арестант смотрит на него — и только на него — из невозможного далека.

— Фриц?

Перед тем, как обратиться к своему визави, адвокат тоже на некоторое время впал в задумчивость.

— А почему мы вообще за это взялись?

Сарразин рассмеялся.

— Может быть, из-за всех нестыковок в этом деле? Но я не сомневаюсь в том, что вы поведете себя наилучшим образом. Наисправедливым, если вы понимаете о чем я.

Клейн кивнул.

— Но разве нет ничего странного в том, чтобы вплотную заниматься чужими преступлениями?

Сарразин задумался над тем, какого, собственно, ответа ждет адвокат, и на мгновение перед его мысленным взором предстал кабинет, в котором он привык работать по утрам, когда солнечный луч ленивой змеей ползет по краю письменного стола, задевая и нагревая валик пишущей машинки, а за окном пробуждается ото сна долина.

— Меня действительно интересует, что происходит с человеком после того, как он, допустим, совершил убийство.

— То есть ты занимаешься реальными проблемами, чтобы почерпнуть материал для литературных сочинений?

— Да, но, строго говоря, это не так уж важно. Знаешь, Ансгар, прежде всего я представляю себе человеческое тело. Невредимое, как у любого из нас. Хотя, кого можно назвать невредимым? И тут начинается повествование. Я прекрасно помню: это произошло в Италии, поздним вечером, в полной тьме, если не считать жалкого уличного фонаря, раскачивающегося на осеннем ветру у входа в какой-то придорожный бар. Перед баром припарковались несколько армейских джипов, давным-давно проданных в частные руки. К радиатору одного их них был прикручен кабанчик, а в самой машине, за сиденьями, имелся стояк для дробовиков и другого охотничьего оружия. Где-то над моей головой угадывались громады крепостных стен древнего этрусского города, но видно не было ничего, кроме вывески бара — “Выпьем и покурим”. Я прошел внутрь. Больше всего этот бар походил на склад: окорока на веревках, спущенных с потолка, штабеля газет на полу у двери, всевозможные салями и гигантская мортаделла под стеклом прилавка, сигареты и трубочный табак со всего света на стеллаже у кассы, моечные средства, туалетная бумага и пузатые бутыли кьянти в оплетке на полу у стойки, — на мраморном полу в мелкую шашечку, от которого откровенно веяло холодом.

— Что-то я не улавливаю. Сарразин кивнул.

— Погляди-ка туда.

Певица все еще сидела с тремя летчиками. Она смеялась, то и дело отпивая из длинного бокала. Взгляд из-за другого столика она тут же уловила и отрефлексировала. Работа у нее, судя по всему, была нелегкая.

— На нее?

— Да.

Сарразин и сам смотрел на негритянку не отрываясь. Вид у нее был усталый и недавняя самоуверенность явно шла на убыль. О жизни любого можно, не рискуя сильно ошибиться, догадаться по тому, как он держится.

— Почему, — спокойным тоном начал Сарразин, по-прежнему не сводя глаз с певицы, — тебе хочется помочь Арбогасту? Денег у него нет. А то, что тогда стряслось, в любом случае грязная и, скорее, отталкивающая история? Выходит, из-за того, что с ним обошлись не справедливо? Из-за того, что ты веришь в его невиновность? Действительно поэтому — и только поэтому?

Сарразин задумался над тем, как бы получше объяснить Клейну, что именно он имеет в виду. Надо бы поговорить о том, что привлекает нас в Арбогасте, что чуть ли не притягивает к нему, решил он и уже собрался было заговорить, как вдруг певица поднялась из-за столика и посмотрела на него в упор.

Даже на следующий день, в поезде, на обратном пути он не мог избавиться от ощущения, посетившего его в тот миг, когда на него посмотрела певица, и едва не отправился в Брухзал, к Арбогасту, словно тот смог бы помочь ему разобраться в собственных чувствах. Позади остался долгий день, первое мая 1966 года, и, как бывает, когда невольно уловишь еле слышно напеваемую кем-нибудь мелодию, во взгляде певицы он невольно увидел смерть. И не посмел отвернуться. Негритянка рассмеялась. Ее голова качнулась чуть набок, как цветок на стебле. Шея у нее была открыта — и ни с того, ни с сего Сарразин, никогда не воображавший себе этого раньше, увидел шею другой женщины, мертвой, — точно так же изогнутую и столь же прекрасную. Один из летчиков, поднявшихся одновременно с певицей, поцеловал ее в шею, и она поклонилась так глубоко, что коснулась губами лацкана своего смокинга.

 

24

Десятиэтажный дом на Биржевой площади, в котором находилась контора адвоката, был одним из первых офисных зданий, появившихся во Франкфурте в начале 60-х, вознесясь в небо над черепичными крышами довоенного времени. Одетый снаружи в темно-синюю листовую сталь, он и внутри щеголял функциональным, чисто кубистским интерьером на стальном скелете. Стекла окон и стеклянные двери были обшиты узким стальным кантом, полы в холле и на лестницах выложены темной, отливающей тусклым светом гранитной плиткой, поручни перил на лестницах изготовлены из твердого черного каучука. Два лифта с убирающимися в стену дверьми и тесными кабинами позволяли подняться наверх прямо из холла, между лифтами на каждом этаже стояла металлическая урна для окурков, отсюда посетитель шел налево или направо, — на этажах располагалось по два офиса. Огромная стеклянная дверь с названием соответствующей фирмы и скромная кнопка звонка.

В конторе на восьмом этаже работали пять адвокатов и столько же секретарш. Делом Арбогаста доктор Клейн занимался в одиночку, потратив чуть ли не все свое время в весенние месяцы на то, чтобы как следует подготовиться: петицию о возобновлении дела. Сначала доктор Клейн в обществе фото-эксперта из “Ганзейской аэросъемки” отправился в Висбаден, в архив, где по его указанию со старой пленки были сделаны новые отпечатки. Набор этих фотографий он сразу же, как договорился с Фрицем Сарразином, послал в Мюнстер профессору Маулу, с предельной вежливостью пояснив в сопроводительном письме, что новые фотоматериалы, изготовленные с соблюдением надлежащих научных критериев, которые, понятно, отсутствовали на процессе Арбогаста, доказывают минимальную вероятность того, что осужденный мог удавить или задушить Марию Гурт. И не будет ли профессор Маул столь любезен, что ознакомится с этими снимками. И тогда он, не исключено, придет к тем же выводам, что и судмедэксперты, которых он сам, Ансгар Клейн, вызовет в суд, когда тот возобновится. С глубочайшим и неизменным уважением.

Клейн велел секретарше подготовить в нескольких экземплярах досье, содержащее копии важнейших документов, связанных со следствием и с судом, а также, конечно, новые отпечатки псевдоуличающих Арбогаста старых снимков, как окрестил их адвокат. Это досье он разослал специалистам по судебной медицине, которых предполагал в дальнейшем привлечь в качестве экспертов, и знатокам фотодела. Прибег доктор Клейн и к помощи своих знакомцев из СМИ, переговорив, наряду с прочими, с Хенриком Титцем из “Шпигеля”. Титц был родом из Франкфурта, и с его отцом, профессором-психиатром Титцем, адвокат с незапамятных времен дружил. В конце апреля молодой судебный репортер прибыл к Клейну в контору и ознакомился с материалами дела. Он сидел, откинувшись в кресле, лицо его оставалось в тени, и из этой тени он тихим голосом задавал все новые и новые вопросы, уточняя обстоятельный доклад адвоката.

Наконец Клейн закончил рассказ, тоже позволил себе откинуться в кожаном кресле, и пару минут они помолчали.

— Ну и как ты это объяснишь? Почему на процессе в Грангате Маул сделал это чудовищное заключение, — в конце концов спросил репортер.

Клейн пожал пленами.

— Не знаю. В самом деле, не знаю.

— И сколько лет?

— Он просидел уже тринадцать.

Титц кивнул, но ничего не сказал, и еще какое-то время они просидели молча. В кругу света под настольной лампой между ними лежала Мария Гурт. За окном то ли пошел, то ли раздумал пойти дождь. Так или иначе, Клейн вручил Титцу экземпляр досье, и тот перед уходом пообещал заняться делом вплотную. На что и надеялся доктор Клейн. Да и Сарразина обрадовала весть о том, что “Шпигель”, не исключено, расскажет о деле Арбогаста. Клейн поведал ему это через пару недель в телефонном разговоре, одновременно сообщив, что временно перебрался в Эссен. Поначалу Фриц Сарразин не понял, с какой целью.

Находясь в этом городе, проще наладить контакты с окружением федерального министра юстиции доктора Хайнемана.

— И, как знать, может быть, мне удастся тем или иным образом воздействовать на прокуратуру, которая, в конце концов, тоже не вполне независима и не может пренебречь мнением министра юстиции как своего прямого начальника.

Сарразин рассмеялся.

— Что-нибудь еще?

— Еще у меня есть семь экспертов, готовых заступиться за Арбогаста.

Доктор Клейн встал, подошел к письменному столу и, насколько позволяла длина телефонного шнура, к окну. Стоял июль, самое начало, и постепенно становилось теплее. Из соседних домов доносился стук жалюзи, за которыми люди уже стремились схорониться от солнца. За городом в пышную зелень оделись леса.

— Какая там у тебя погода?

— Жара, — ответил Сарразин. И добавил. — Ты вроде бы в отличном настроении?

— Совершенно верно. Мне кажется, что с фотоэкспертизой у нас все сладится. А это рубит заключение Маула под корень.

На следующее утро, в самую рань, когда еще не пробило восемь и доктор Клейн варил себе купленный накануне, потому что ему внушили, что тот обладает особенным ароматом, бергамотовый чай “Эрл Грей”, ему позвонил профессор Маул.

— Вы доктор Клейн? С вами говорит профессор Маул из института судебной медицины в Мюнстере.

Ансгар Клейн успел порадоваться тому, что чай уже заварился. И, едва представившись собеседнику, сделал первый глоток. Маул приступил прямо к делу. Голос у него был мягкий и обволакивающий, что никак не совпадало с внешним обликом, знакомым Клейну по снимкам в прессе.

Он просто не понимает, начал Маул, как Клейн может хотя бы предположить, будто новые отпечатки со старых негативов способны поставить под сомнение его экспертизу. Он по-прежнему неколебимо уверен в том, что Арбогаст удавил эту женщину.

— Как, кстати, ее звали?

— Мария Гурт.

— Да, Марию.

Профессор Маул помолчал пару секунд, и Клейну показалось, что он расслышал, как тот берет в руку один из снимков. Его выводы, сказал профессор Маул, остаются прежними.

Но разве не имеет смысла хотя бы встретиться? Он, Клейн, готов приехать в Мюстер в любое удобное для профессора время.

— Нет-нет, в этом нет ни малейшей нужды. К тому же, доктор Клейн, я вообще не вижу ничего принципиально нового в ваших разысканиях.

Профессор Маул, сделав столь бесцеремонное заявление, не стал вдаваться в подробности, а доктор Клейн не настаивал. Еще несколько ничего не значащих слов — и разговор был завершен.

Клейн встал и подошел к окну. Не без труда гася вспышку гнева, он принялся дергать и разглаживать узенький галстук, причем оконное стекло служило ему зеркалом. Сейчас ему было тридцать восемь лет, но юношеские худоба и стройность его еще не оставили. Он любил щегольские темные костюмы и после развода предпочитал стричь коротко редеющие седые волосы. И ни разу в жизни он не дал судебно-медицинскому эксперту сбить себя с толку. Ансгар Клейн ослабил узел галстука, и ярость постепенно пошла на убыль.

В тот же день, а именно третьего июля 1966 года, доктор юриспруденции Ансгар Клейн из Франкфурта-на-Майне отправил надзорную жалобу о возобновлении дела Ганса Арбогаста, приговор по которому был вынесен доктором Валуа, председателем Первой большой уголовной палаты земельного суда в Грангате. В жалобе Клейн указал, что в ходе процесса ни составу суда, ни присяжными не были представлены негативы фотографий, но только, с одной стороны, отпечатки, сделанные дилетантом, а с другой, даже такие отпечатки с двух негативов, на которых якобы видны следы охвата удушения, не были представлены вовсе. И в доказательство подобного положения вещей и проблем, с ним связанных, он готов в духе статьи 359-й уголовно-процессуального кодекса привлечь в качестве экспертов трех судебных медиков и четырех специалистов в области фотометрии, фотохимии и научной фотографии.

 

25

Телевизор фирмы “Телефункен” в дальней части конференц-зала был в корпусе из того же красного дерева, что и большой овальный стол, за которым могли рассесться до тридцати работников редакции. Иногда, если ему случалось засидеться на службе после “дед-лайна”, скажем, подбирая темы для завтрашней летучки или поневоле сокращая чересчур длинные, как всегда, заметки фрилансеров с тем, чтобы как можно скорее вставить их в номер, Пауль Мор попивал здесь виски из отменно подобранного главным редактором бара и смотрел вечерние новости по АРД, а то и ночной французский фильм по СВФ. Здесь, на третьем этаже, в здании “Бадишер Цайтунг”, жизнь, начиная примерно с девятнадцати часов, замирала. На втором этаже, в отделе политики, жизнь кипела, а фельетонисты и колумнисты с третьего расходились раньше, разве что забежит настучать на машинке рецензию на премьеру редактор отдела театра.

Позднее он не раз вспоминал, как в тот вечер в конце августа 1966 года смотрел по Третьей программе обзор прессы, начавшийся с показа фотографии человека, которого он откуда-то знал. Прошло всего несколько мгновений — и назвали имя, заставившее мысли Мора пуститься вскачь. Вскачь, но не с места в карьер, — еще пару секунд память Мора мешкала, нежданно-негаданно столкнувшись с давным-давно позабытым, но вот воспоминания нахлынули с такой силой, что он отставил в сторону стакан, в котором звякнули кубики льда, и невольно подался к телевизору. Пока не всплыло имя Ганса Арбогаста, он даже не понял, о чем идет речь. Но вот бессмысленный набор слов превратился в текст, под фотографией появилась подпись, и мужчина, которого Пауль Мор не знал, сказал в камеру: “Просто уму непостижимо! Человек тринадцать лет сидит в тюрьме и должен оставаться там до конца своих дней — и все это из-за одной-единственной экспертизы, уже опровергнутой одиннадцатью специалистами с широкой международной репутацией. А судебные инстанции, которым предъявлены выводы этих специалистов вместе с требованием о возобновлении дела, не допускают и мысли о том, что кто-то вправе усомниться в их некогда вынесенном приговоре”.

На экране высветилось имя доктора Ансгара Клейна, судя по всему, адвоката Арбогаста, но Пауль Мор уже вновь потерял нить рассуждений. Он вспомнил Гезину — молодого фотографа из Грангата. Встал, подошел к зеркальному шкафчику, в котором размещался бар. Еще обходя большой стол, он понял, что сейчас увидит свои отражения в зеркальных дверцах, и мысленно прикинул, знает ли себя достаточно хорошо, чтобы зарегистрировать изменения во внешности, происшедшие за все эти годы. Наклонился, выбирая бутылку, — и лицо распалось на десятки фрагментов: дно бара было также выложено мозаичными зеркалами. Паулю Мору стукнуло тридцать два. Встретился с Гезиной он еще начинающим репортером, продолжающим обучение во Фрайбурге, да и свои первые сообщения он прислал как раз из Грангата. Самое первое — небольшая заметка о женском теле, найденном в придорожном рву. А сейчас он уже два года как стал редактором. Он подумал, действительно ли ему хочется вновь повидаться с Гезиной Хофман. Пожалуй, решил он, плеснув себе еще порцию виски и кивнув собственному отражению, как мог бы кивнуть человеку, с которым еще не определился, нравится тот ему или нет.

К телевизору он обернулся, когда картинка уже сменилась, хотя сюжет оставался прежним. Увидев на экране профессора Маула, он сразу же полностью сосредоточился. Пауль Мор отлично помнил, что до выступления профессора Маула в Грангатском суде общее мнение склонилось к тому, что даже в худшем случае речь может идти только о непредумышленном убийстве. Мора очень заинтриговало, не изменилась ли позиция профессора Маула за все эти годы.

— Как вы относитесь к назначению второй и равноправной экспертизы в суде присяжных? — поинтересовался интервьюер.

В деле Арбогаста именно этот вопрос был судьбоносным, потому что, несмотря на явную недостаточность улик и особую тяжесть предъявленного обвинения, защите так и не удалось настоять на экспертизе. Майер, вспомнил Мор, так звали адвоката, который не сумел справиться со своей задачей.

— Существует опасность, пусть и эвентуальная, что другому эксперту захочется сказать что-нибудь тоже другое, просто чтобы соригинальничать, а ведь другое далеко не обязательно является правильным.

На экране пошла вставка. Вновь мелькнула старая фотография Арбогаста. Затем появился репортер. Даже в то время, сказал он, не мог не вызвать скандала тот факт, что прокуратура обвинила Арбогаста в умышленном убийстве при отягчающих обстоятельствах лишь на основании внешнего осмотра и вскрытия тела. Но еще скандальней оказалось то обстоятельство, что Грангатский суд присяжных признал обвиняемого убийцей на основании одного-единственного устного заключения судмедэксперта, которое, к тому же, вошло в противоречие с отчетом о вскрытии. И, наконец, самое скандальное состоит в том, что и теперь, по истечении более чем десяти лет, судейские инстанции цепляются за свой давнишний вердикт любой ценой и, как выразился журналист, бесстыдно отводят глаза от вновь вскрывшихся фактов. И это, когда справедливость приговора оспаривают даже международно признанные эксперты.

В паузе, которую взял журналист после этого категорического высказывания, вновь показали фрагменты каких-то интервью. Женщина в белом пиджаке, у нее за спиной фасад классического двухэтажного дома под черепичной крышей. Коротко стриженная, да и самая малость макияжа ей тоже не повредила бы. В правой руке у нее сигарета, иногда попадающая в кадр. Лет сорока, прикинул Пауль Мор. Да, с экспертизой профессора Маула по этому делу она знакома из специальной литературы, и его выводы ее настораживают. К сожалению, на данном этапе, без детального знакомства с материалом, она не может сказать ничего конкретного, за что и просит прощения у почтенной публики. В подкадровке пошло ее имя: доктор Катя Лаванс. И отдельной строкой — Восточный Берлин.

Судя по взмаху правой, она только что выкинула окурок. Камера машинально проследила за этим движением вплоть до пустого резервуара с жадно разинутой железной рыбьей пастью, из которой когда-то наверняка бил Фонтан, но сейчас она была покрыта ржавчиной. Пауль Мор выключил телевизор. Картинка съежилась до размеров крошечной белой точки в центре экрана, который затем медленно и с тихим шипением погас. Лишь когда экран окончательно потемнел, Пауль Мор закрыл его дверцами из красного дерева.

В этот же самый момент Айсгар Клейн держал в руке телефонную трубку цвета слоновой кости. На другом конце провода Фриц Сарразин уже давно прервал связь, и адвокат слышал из поднесенной к уху трубки только длинные звонки. Теперь и он сам осторожно положил трубку на рычажки, автоматически отметив, что рука избавилась от ее едва заметной тяжести. Телефон еще раз пискнул и замер.

Было полдевятого вечера, и во всем здании стояла тишина, если не считать тихого шипения, которое издавали, начиная остывать, алюминиевые фрагменты отделки фасада, — солнце уже час, как скрылось за западным углом дома. С улиц доносился шум машин, голоса прохожих и все остальное, чему полагается нарушать тишину летним вечером. Ансгар Клейн посмотрел вниз на улицу Гете, превратившуюся в последние годы в одну из лучших торговых улиц города и по-прежнему выходящую на пустующую по сей день и лежащую в руинах Оперную площадь. Развалины здания оперы в послевоенные годы лишь застраховали от обрушения и обнесли забором. Клейн хорошо помнил, как еще ребенком видел, как оно пылало.

В пустых глазницах окон верхних этажей уже давно принялись березки, и, разместив контору здесь, во Франкфурте, Клейн наблюдал за тем, как они растут. Но сейчас он не обращал внимания на тонкие деревца, мучительно балансирующие, пустив кривые корни в землю в разломах каменной кладки. Уже больше трех недель назад, второго августа, было отклонено его прошение об изменении меры пресечения Гансу Арбогасту. Клейн сослался в прошении на статью 360-ю Уголовно-процессуального кодекса, гласящую, что, в случае возобновления дела, исполнение наказания приостанавливается. Арбогасту он не сообщил об отклонении этого прошения, прекрасно понимая, что уже недолго осталось ждать действительного возобновления дела, а значит, не стоит понапрасну беспокоить подзащитного. И вот сегодня состоялось решение. Большая уголовная палата земельного суда в Грангате отклонила прошение Клейна о возобновлении дела.

Ансгар Клейн открыл окно, и лицо ему внезапно обдало жарким ветром.

— Проклятье!..

Его голос утонул в уличном шуме. Клейн закрыл глаза. Теперь ему припекало веки, в воздухе пахло сухой пылью, автомобильными выхлопами и увядшими цветами. Он мысленно повторил обосновательную часть постановления суда: “Хотя, с одной стороны, заключения экспертов в области фотодела и впрямь представляют собой новый доказательный материал, а с другой, техническое оснащение этих экспертов более современно, чем то, которым обладал в свое время профессор Маул, однако в вопросе о том, как проинтерпретировать появление отчетливых следов на теле у жертвы, Уголовная палата больше доверяет судебно-медицинскому эксперту”.

— Больше доверяет! Проклятье!

Клейн закрыл окно и вновь уселся за письменный стол. Какое-то время ему было зябко в помещении с кондиционером. Конечно, он незамедлительно обжалует это решение, но, пока суд да дело, оно хоронит все надежды на немедленное освобождение Арбогаста. Судя по всему, в Грангате были полны решимости избежать возобновления дела во что бы то ни стало. Клейн не знал, что еще они могут отмочить, и поэтому страшился разговора с подзащитным. А все равно завтра же придется к нему отправиться. А потом — вновь в Тессин, где они вдвоем с Сарразином хорошенько обмозгуют дальнейшие шаги. Оставалось надеяться на то, что дурную весть еще не сообщили Арбогасту, и вместе с тем злиться из-за того, что ее придется сообщать тебе самому. Он не был уверен в том, что у подзащитного хватит мужества просто-напросто отмахнуться от очередной осечки. Как раз в последнее время у Клейна сложилось впечатление, будто Арбогаст все больше и больше утрачивает контакт с внешним миром и что надежда на возобновление дела является для него едва ли не единственной спасительной ниточкой.

 

26

Катя Лаванс жила в Восточном Берлине неподалеку от Трептов-парка. Нынче вечером она пригласила гостей, чтобы отпраздновать получение доцентства. Ее девятилетнюю дочь Ильзу отправили ночевать к катиной однокласснице. После развода Катя редко приглашала гостей — и тем сильнее сердило ее сейчас, что не будет ни ее ассистента, у которого внезапно выпало ночное дежурство, ни коллеги Ланднера, жена которого, прибыв одна, и принесла эту скверную новость.

— Значит, два места за столом будут пустовать!

Впустив Дорис, Катя заперла входную дверь. Весь день она занималась стряпней и уже накрыла на большой веранде с металлическими столбами, пародирующими колонны, стол на шесть кувертов, но более сильного проявления разочарования она бы себе не позволила, и Дорис это понимала. Люди, не слишком хорошо знавшие Катю, считали ее весьма трезвомыслящей особой, к чему примешивалось и определенное равнодушие к собственной персоне, проявляющееся, в частности, в том, как она одевалась и вообще держалась. Моложавая и подтянутая, она практически не пользовалась косметикой, что привлекало еще большее внимание к абсолютно правильным чертам лица, которое выглядело куда моложе ее тридцати восьми. Каштановые волосы она стригла коротко, курила много и любила разговаривать с сигаретой во рту. И сейчас она решила было закурить, однако Дорис, поставив на пол две сумки с гостинцами, обняла ее и смачно расцеловала в обе щеки.

— Еще раз от всей души поздравляю! Немедленно расскажи мне, как ты себя чувствуешь в новом качестве.

Какое-то время Катя задумчиво смотрела на подругу и можно было заметить, как она мысленно прикидывает, что именно имеет в виду Дорис, но тут Катя все отчетливо вспомнила — и в первую очередь то, как она вышла покурить после сдачи диссертационной работы. Здание Института судебной медицины находилось на Ганноверской улице рядом с приютом для престарелых и немного походило на загородную виллу в классическом стиле, потому что было обнесено высокой стеной с чугунными воротами. Возле крыльца можно было наблюдать остатки некогда имевшейся здесь живой изгороди из бука и пустой бассейн с проржавевшим фонтаном, в котором когда-то жили золотые рыбки. У бассейна Катя и остановилась покурить — сигареты “Экштейн” — “сильные и стильные”, как гласила реклама. В этот миг схлынуло напряжение, достигшее за последние полгода невероятных степеней. Как всегда, она зашвырнула окурок в чашу бассейна, в очередной раз задавшись вопросом, кто его, собственно говоря, осушил. В руке у Кати был небольшой пакет, оставленный для нее в секретариате профессором Вайманом. Под подарочной оберткой обнаружился узкий черный пенал, на котором значилось: “Медицинская техника Р. В. Деккера”. В пенале, на белом дерматиновом ложе, покоился особый скальпель — того сорта, который по-отечески относящийся к ней профессор считал самым лучшим. Достав скальпель из пенала, Катя обнаружила, что на нем выгравированы ее инициалы.

Дорис, работавшая “устной” переводчицей на текстильном комбинате в Бисдорфе на краю Берлина и имевшая хорошие связи, поставила сумки с продуктами на кухонный стол и извлекла из одной полдюжины бутылок французского красного вина. Кате не следовало бы любопытствовать, где она отыскала такую роскошь. И Дорис вновь подивилась тому, как забывчива ее подруга. В конце концов они заранее договорились о том, что о вине позаботится Дорис. Но тут в дверь позвонили и появился Бернгард, Катин сослуживец по институту. Прежде чем поздравить хозяйку дома, он принялся извиняться, что прибыл без подарка. Дорис, пробормотав, что ей нужно позаботиться о продуктах, исчезла на кухне, а Катя долгое и неловкое мгновенье простояла с Бернгардом на лестничной площадке, причем тот и сам не знал, надо ему ее обнять или нет. И как раз когда он, широко раскинув руки, все-таки шагнул к ней, по лестнице взлетел Макс, практически оттолкнул Бернгарда букетом цветов и расцеловал Катю в обе щеки.

Она познакомилась с Бернгардом еще в первом семестре, и он не только оказался куда лучшим патологоанатомом, чем она сама, что она неоднократно подчеркивала, но и стал ее лучшим другом. И вот она подхватила под руку обоих мужчин и повела на веранду, с тем чтобы поисками вазы для цветов заняться позднее. И не слишком мешкать с этими поисками, потому что Бернгард с Максом общаться были не в состоянии, — первый из них слишком робок, чтобы пустить в ход свой английский. Так что она сразу же вернулась на веранду, убрала в сторонку ненужные тарелки, бокалы и приборы, вывалила все на сервант в гостиной, рассадила гостей возле круглого стола, зажгла свечи, а Дорис в это время внесла еду.

Это был фальшивый заяц, tricky rabbit, — подсказала Дорис по-английски, с картофелем и зеленым горошком. Сидеть в такой компании им доводилось довольно часто, потому что Макс, композитор из Бостона и уже в течение года иностранный студент Академии художеств в Западном Берлине, напрашивался на обед всякий раз, когда приглашали Бернгарда. А Дорис вновь и вновь заманивала американца в русский сектор города, потому что ей хотелось попрактиковаться в разговорном английском. Так что Кате не оставалось ничего другого, кроме как, обращаясь к Максу, говорить по-немецки, чтобы и Бернгард мог поучаствовать в разговоре. Однако то и дело возникавшие в такой беседе паузы вроде бы не докучали никому из этой четверки; не спеша, принялись трое гостей расспрашивать Катю о ее трактате “Убийство при помощи волос различных животных”, разумеется, им всем давным-давно известном. Речь в трактате шла о том, фактом или преданием является описанное применительно ко многим диким племенам, но засвидетельствованное и в древних европейских источниках, умерщвление путем подмешивания в пищу главным образом измельченных звериных волос. Катя уже не раз рассказывала им о проведенных ею в этой связи опытах, особенно ярко живописуя перфорацию стенок кишечника у мышей, которую она наблюдала при вскрытии. Но в связи с торжественным поводом сегодняшней встречи, как выразился Бернгард, ее горячо попросили еще раз зачитать вслух хотя бы самое начало. И вот она достала свежеотпечатанную в одной из берлинских типографий брошюру и принялась читать “Введение”.

“Насколько велико значение волос, становится ясно, лишь когда припомнишь длинный перечень областей научного знания, в которых они находят широкое применение”.

Катя Лаванс читала, поднявшись с места, а место ее было, естественно, во главе стола. Ей стоило большого труда не рассмеяться, да и остальные слушали ее с добродушной ухмылкой. Нынче выдался первый теплый вечер года, Катя поставила на стол серебряный канделябр, подаренный ей на свадьбу родителями мужа, и пламя пяти свечей заиграло на стенках бокалов и заплясало крошечными искорками в красном вине.

Дорис кивнула ей:

— Читай дальше!

— Зоология описывает волосяной покров животных, утверждая, что у каждого вида имеются особые, характерные только для него, волосы. По кутикуле, поверхности, наполнению, окрасу, гибкости, содержанию воздуха и степени курчавости отдельного волоса, взятого с первого шейного позвонка, мы можем определить не только породу, но и принадлежность к конкретному животному. Волос человека имеет значение в психологии и в мифологии, причем особенно важен волосяной покров головы. Чтобы сохранить или приумножить “женскую прелесть” и “мужскую силу”, волосы перевязывают, заплетают в косичку, обесцвечивают, окрашивают, обезжиривают или, наоборот, смазывают жиром. Уже Гомер называет волосяной покров головы даром Афродиты. Потеря волос тяжело ранит человеческую душу. Совершенно очевидно, что здесь присутствуют и психосексуальные моменты”.

Макс погладил Дорис по голове, и она не удержалась от смеха. Катя подождала, пока подруга не успокоится, и продолжила чтение.

— “Девушка считает себя обесчещенной, если ее обреют, и существенно важно, что подобный суд Линча порой имел место в связи с проступками в сексуальной сфере. Кстати говоря, об этом повествуется еще у Тацита. У древних германцев имелся обычай срезать волосы и после проигранной битвы — в знак скорби и стыда”. Вот-так-то! — Она отложила брошюру. — Будет на сегодня!

Ей похлопали, после чего Макс поднялся с места, прошел в жилые комнаты и вернулся с пакетом, который тут же положил на стол. Пакет был примерно сорока сантиметров в высоту и практически кубической формы.

— Подарок, — торжественно объявила Дорис, — и Катя в знак благодарности обняла Макса, прежде чем распаковывать презент.

Макса позабавила растерянность, с которой она в конце концов взяла в руки покрытую темным лаком шкатулку десяти сантиметров в высоту и сорок на сорок в основании, на крышке которой были две хромированные металлические палочки.

— Светильник? — после некоторой паузы поинтересовалась Дорис.

— Музыка! — радостно воскликнул Макс, взяв шкатулку обеими руками. — Это — первый на всем свете электронный музыкальный инструмент, изобретенный русским физиком Львом Сергеевичем Терменом.

— И когда же, — не без сомнения в голосе, поинтересовалась Катя.

— Термен начал демонстрировать эфирофон, как он назвал его, в 1921 году. Он показал его и общественности, и частным лицам по всей России, включая самого Ленина!

Дорис, хихикнув, взяла у Макса шкатулку.

— Не могу поверить.

— Ну, и что потом? — спросила Катя.

— В 1927 году он приехал в США. К этому времени он энглизировал свое имя и превратился в Леона Теремина. Должно быть, подобное звучание фамилии, скорее французское, казалось молодому ученому изысканным. А инструмент получил известность как терменвокс.

— И он стал богат и знаменит.

— Нет, к сожалению, отнюдь. В 1929 году он продал патент. Следующие десять лет профессор Теремин прожил в США, давая уроки игры на терменвоксе. Кстати говоря, считается, что научиться играть способен любой, кто в силах хотя бы не переврать простенькую мелодию. Значит, этот инструмент как раз для вас!

Дорис рассмеялась намеку на немузыкальность подруги. Макс, кивнув в сторону шкатулки, сказал, что лучше всего было бы немедленно ее опробовать. Катя, поднеся руки к губам, покачала головой.

— А как он конкретно функционирует?

— Исполнитель всего лишь модифицирует частоту и амплитуду.

— Ты хочешь сказать, что извлечение мелодии состоит в изменении одного-единственного звука, — поинтересовался Бернгард, после того как Дорис перевела ему слова Макса.

— В точности так!

Бернгард, кивнув, повертел в руках инструмент, у которого не было ни единой кнопки. Но сразу же послышалось тихое ритмичное гудение. Макс забрал у Бернгарда шкатулку и протянул Кате, которая, по-прежнему не соглашаясь, покачивала головой.

— На терменвоксе играют, перемещая руку рядом с обеими антеннами. Одна из них контролирует громкость — поднеси руку ближе, и звук идет на убыль. При помощи другой антенны регулируют высоту звука.

Катя кивнула и осторожно, словно нашаривая во тьме стену, прикоснулась к одной из металлических палочек, — и действительно, в этот миг могло показаться, будто она нащупала нечто невидимое, а именно звук, который стал внезапно слышен и начал модулироваться, подчиняясь ее касанию. А когда она неторопливо поднесла ко второй антенне другую руку, изменилась и громкость — сперва сошла на нет, а потом вернулась, словно описывая над столом незримые круги.

— Звук, однако, грубоватый, — заметила Дорис, и Катя поспешно отдернула руку от инструмента.

— А чем кончил профессор Теремин? — поинтересовалась она.

— Однажды в 1938 году группа людей в темных костюмах появилась в его манхеттенской лаборатории и похитила его без каких бы то ни было объяснений. Как знать, не утащили ли его обратно в Советский Союз?

На мгновение по веранде пролетел тихий ангел. Слышны стали шорохи, доносящиеся из других квартир, окна которых тоже выходили на задний двор, гости и хозяйка сидели, не поднимая глаз. Дорис, зажав рот ладонью, уставилась во тьму. Катя следила за Максом, который то и дело поправлял спадающие на лоб пряди черных волос. Макс был высоким и крепким — именно такими Катя и представляла американцев. Ей нравились его беспокойный и неуверенный взгляд — особенно в такие моменты, как этот, когда он не знал, что делать, — и размашистые жесты, при помощи одного из которых он сейчас вернулся в действительность. Когда Катя налила всем вина, Макс, накрыв ладонью бокал, улыбнулся ей.

— Простите, Катя, мне пора, — тихо сказал он.

Она знала, что в американский сектор ему нужно вернуться самое позднее к полуночи, и, действительно, он поднялся с места, прежде чем остальные допили до дна бокалы. Катя проводила его к выходу. Макс кивнул ей, уже сбегая прыжками по лестнице, он даже поленился застегнуть светлое пальто, а когда Катя вернулась к гостям, Дорис как раз рассказывала, каким образом ей удалось раздобыть вино. Вдобавок к ее рассказу Бернгард констатировал, что вино и впрямь отменное, и тут беседа снова забуксовала.

— Неужели его действительно вернули в Советский Союз, — просто для поддержания разговора вздохнула Катя.

Дорис, покачав головой, сделала шумный вдох. Бернгард сперва помолчал, затем покашлял, словно ему понадобилось восстановить голос после долгого молчания.

— У меня есть с собой любопытный текст, — сказал он наконец тихим голосом, — и вытащил из тощей папки, пролежавшей весь вечер на перилах веранды, какой-то журнал.

С первого взгляда Катя поняла, что это номер западногерманского медицинского журнала “Евро-Мед”.

— О чем там речь?

— О мяснике из несоциалистического зарубежья, которого ты недавно столь мужественно защищала по телевизору. Здесь интервью с судебно-медицинским экспертом.

— Ну и что же?

— Профессор Маул действительно дал заключение, исходя исключительно из фотографий тела, на которых он углядел следы удушения.

— Так что же, не было отчета о вскрытии?

— Ясное дело, был.

— Ну и?..

— Острая сердечная недостаточность.

— Так не бывает!

— Тем не менее.

Бернгард нашел в журнале интервью и зачитал вслух:

— “Речь идет о фотографии, на которой запечатлен след от удавки, то есть о совершенно нормальной и заурядной улике, точно такой же, как в тысяче других судебных дел.

— Но нельзя же строить экспертное заключение на основе фотоснимка!

— “Снимок, — говорит Маул, — на котором запечатлен след от удавки, совершенно однозначен”.

— А может, он фантазирует? А вдруг этот след возник уже пост мортем? Он такого не допускает?

— А разве, если человек уже мертв, не появляются трупные пятна, — спросила Дорис.

Бернгард, пожав плечами, зевнул. Катя, кивнув, попросила у него журнал. И, получив, сразу же окунулась в чтение.

— Ну, тогда я, пожалуй, начну прибираться. — Дорис составила тарелки стопкой. — Ты мне поможешь, Бернгард?

Вдвоем они унесли посуду на кухню, и Катя даже не заметила, как они вообще покинули ее дом. Потому что, лишь закончив чтение, она обнаружила, что стоит полная тишина, и только тогда сообразила, что гости уже ушли.

На столе еще оставалась полупустая бутылка, возле нее стоял Катин бокал, и она плеснула себе немного вина. Закурила, полюбовалась ночным небом и его отражениями в темных окнах на разных этажах. Постепенно начало холодать. Убийцу девушки приговорили к пожизненному заключению, Катя попыталась представить себе, как выглядела жертва у него в объятьях. Как обмякло ее тело в его руках и взгляд, которого он от нее ждал, оказался устремлен в никуда.

Смотреть в эти закатившиеся глаза, вновь и вновь видеть эти устремленные в никуда взгляды, было для нее самым страшным в ее профессии. А порой Кате даже казалось, будто ей удается поймать последний взгляд — крошечную, уже мгновенье спустя окончательно гаснущую, искорку в глазах у покойника. А в иные разы ей чудилось, будто это смотрит на нее сама смерть. Катя задумалась над тем, что именно мог почувствовать в решающие мгновенья этот мужчина, имени которого она не знала, как не знала и того, по справедливости ли он осужден. Но тут из находящегося неподалеку Цоо до нее донесся рык льва — ее любимого льва, как называл его бывший муж Кати, и она сразу же позабыла о человеке, имени которого — а звали его Ганс Арбогаст — она не знала.

Вместо этого она принялась думать о том, какое бессчетное число раз бывала в Цоо, раздобывая волосы животных для своих опытов. И неизменно она проходила мимо клетки с этим львом, и он всегда рычал точно так же. Рычал так громко, что она невольно прибавляла шаг. Сейчас она осторожно поднесла пальчик к терменвоксу и тронула какую-то из антенн. Легкий мотивчик, вызванный этим жестом к жизни, ей чрезвычайно понравился, и она сосредоточилась на том, чтобы не потерять его, а для этого следовало шевелить пальцами равномерно и ритмично. Она представила себе, что мотив вырастает перед ней, как джинн из бутылки, вырастает уже сам по себе — и притрагиваться к нему больше не обязательно. Другой рукой она медленно и методично увеличила громкость. Мотивчик зазвучал бойчее — и чем бойчее он звучал, тем явственней проступал перед ней образ джинна, покачивающийся в пламени свечей и в конце концов, как ей показалось, отпрянувший от ее руки.

Теперь это был уже не мотив, а одна-единственная тягучая нота, которая с каждой долей секунды становилась все тише и тише, она словно бы медленно уходила под воду, как тонущее судно. В конце концов эта тихая пульсирующая нота вновь превратилась в бойкий мотив, который, как это ни странно, некоторым образом походил на львиный рык, хоть и был явно искусственного происхождения. И звучал он в берлинской ночи так же чужеродно и одиноко.

 

27

Уже у тюремных ворот ему сообщили, что с ним хочет переговорить священник Каргес. Так Клейн понял, что Гансу Арбогасту уже передали дурную весть.

— Мне бы хотелось сначала встретиться с подзащитным.

— Его преподобие просили передать вам, что он задержит вас очень ненадолго.

Чиновник указал на маленькую боковую дверь в темной стене громадных ворот. Когда за Клейном заперли, он сразу же озяб — такой здесь в помещении стоял холод, — и это в жаркий день конца августа!

— Прошу сюда.

Еще один тюремщик.

Узкая каменная винтовая лестница ступенек эдак на пятьдесят. На тесной площадке адвокат подождал, пока надзиратель не отопрет очередную дверь. Узкий коридор. Справа от себя Клейн увидел комнату охраны с винтовками в стеклянном шкафу, со столами и стульями, с множеством людей в форме, непринужденно друг с другом беседующих. В конце коридора стеклянная дверь, за которой мелькнул краешек неба. Еще одна запертая дверь. Чиновник отпер ее и пригласил Клейна пройти на прогулочную дорожку крепостной стены. Примерно в десяти шагах от себя адвокат увидел священника. Полы его сутаны развевались на теплом ветру.

Ансгару Клейну уже довелось однажды поговорить со священником Каргесом, причем о той беседе попросил он сам с тем, чтобы составить себе более ясное представление об Арбогасте. Тот разговор не показался ему слишком интересным, более того, был, пожалуй, несколько неприятен, возможно из-за того, что после развода с женой он перестал ходить в церковь даже по праздникам. Каргес, как припомнил сейчас Клейн, был на несколько благостный, но абсолютно окончательный лад убежден в виновности Арбогаста.

На священнике были солнцезащитные очки с лиловыми стеклами. Улыбнувшись, он подал адвокату руку. Было начало первого, и здесь на воздухе солнце палило с безоблачного неба беспощадно.

— Хорошо, что вы смогли выкроить для меня минутку, господин Клейн!

Клейн с легкой улыбкой кивнул.

— Я частенько бываю здесь, на стене. Тут возникает такое возвышенное чувство. Это водораздел. Между тем, что внутри, и тем, что снаружи. Вы меня понимаете?

Кивнув еще раз, Клейн, помаргивая на свету, огляделся по сторонам. Увидел крыши Брухзала. Что нужно от него священнику?

— А вам не интересно, где обитает ваш подзащитный? Вон там, в четвертом крыле, находится его камера. Окно № 312.

Клейн поглядел во внутренний двор здания из красного известняка с четырьмя флигелями. “Четвертое крыло” — значилось на одном из флигелей, а на втором этаже, ближе к центру, можно было увидеть и надпись “№ 312”. Во дворе группа заключенных сидели кружком, внимая сравнительно молодому мужчине в черном костюме. Поблизости стояли двое охранников.

— А это пастор Ольман, мой коллега-лютеранин. У них — библейский час. А вы тоже протестант?

Клейн немного замешкался с ответом.

— Да.

— Этот ответ требует раздумий?

Клейн улыбнулся.

— Ваше преподобие, у меня сейчас голова другим занята. В возобновлении дела Ганса Арбогаста отказано.

— Я знаю.

Каргес рассмеялся, и солнечный луч упал ему на лицо так, что адвокат на мгновение разглядел за лиловыми стеклами очков, как в аквариуме, холодный взгляд священника.

— А ему вы сказали?

Ветер буквально вырывал слова изо рта и уже же уносил их прочь. “Что за говнюк”, — подумал Клейн.

— А чего ради, — громким голосом спросил он.

— А почему бы и нет? Я никогда не сомневался в том, что Арбогаст виновен. И решил воспользоваться ситуацией, чтобы выбить у него признание.

— Ну и… Как он это воспринял?

— Известно ли вам, что окружность этой стены составляет пятьсот восемьдесят метров? А вот высоту я подзабыл. И на каждой из вышек охранник с полуавтоматической винтовкой. Может быть, в годы войны вы видели американцев с такими винтовками? Давайте подойдем! Это отнимет у нас всего пару минут.

Быстрым шагом священник подошел к ближайшей вышке. Клейн нехотя последовал за ним — и когда он вошел в помещение, Каргес уже стоял возле штатива с винтовкой у смотрового окна, на губах у него играла улыбка. Пол здесь был обтянут чем-то мягким. Каргес взял винтовку, подержал ее на весу и, рассмеявшись, передал Клейну. Здесь, в более скудном свету, глаз священника за лиловыми стеклами вообще не было видно. Винтовка оказалась тяжелой, ложе — гладким и, пожалуй, отполированным человеческими руками. Клейн молча вернул священнику винтовку, вновь вышел на свежий воздух и отправился по прогулочной дорожке в сторону входа в башню.

— Но, строго говоря, Клейн, я хотел побеседовать с вами о другом.

Каргес нагнал его. Адвокат не пожелал ни остановиться, ни хотя бы обернуться, и дальнейший разговор проистекал на ходу.

— Вы сами, Клейн, должны надавить на него, чтобы он сознался. Неужели вы не можете понять? Только раскаявшись в убийстве девушки, Арбогаст сможет искупить вину.

— И что же конкретно вы ему сказали? Улыбнувшись, священник покачал головой.

— Вы, часом, не верите в его невиновность? Это же просто смешно! Понаблюдайте за ним. Посмотрите, например, как он стискивает зубы. Посмотрите хорошенько — и порадуйтесь тому, что встречаетесь с ним в камере, а не в темном переулке. Тем более — при нелюбви к оружию, которую вы только что выказали.

Возле застекленной и зарешеченной двери, ведущей в башни, имелась кнопка звонка. Нажав на нее, Клейн вынужден был подождать, пока ее не отопрут изнутри. Здесь, в тени башни, не было ветра — и ему внезапно вновь стало жарко.

— Как у него дела? Как он воспринял это известие?

— Сами увидите. Священник все еще улыбался.

Наконец адвокату отперли. Уже пройдя в башню, Клейн обернулся и еще раз посмотрел на Каргеса. Лиловые стекла очков казались в этом ракурсе чуть ли не замшевыми. По-прежнему улыбаясь, священник помахал ему на прощанье сквозь зарешеченную стеклянную дверь. Клейн быстрым шагом отправился на свидание с Арбогастом. С удивлением он отметил, что ведут его вовсе не в комнату для свиданий, как тут заведено. Арбогаст туда не пошел, пояснил охранник в ответ на его вопрос. И на работу тоже не вышел.

— А в чем дело? Что с ним стряслось? Охранник застыл на месте.

— Не хочет выходить из камеры. Со вчерашнего дня отказывается от пищи, прогулки и работы. Начальник тюрьмы до сих пор не наказал его только потому, что заранее знал о вашем сегодняшнем визите. И в тюремную больницу он тоже не хочет.

— А при чем тут больница? И что вообще произошло?

— Сами увидите, — не поднимая на адвоката глаз, ответил охранник.

Они пересекли централь, поднялись по винтовой лестнице на второй этаж и узким коридором подошли к камере Арбогаста.

— Начальник тюрьмы просит вас повлиять на него. Иначе его отправят в карцер.

Охранник отпер камеру.

Клейн еще ни разу в жизни не был в тюремной камере. Он прошел на шаг в глубь, и охранник сразу же запер за ним дверь. Арбогаст не убрал койку в стену, как было предписано здесь в дневное время. Раздетый до пояса, он лежал на матрасе, подложив под голову подушку, и первым, что бросилось в глаза адвокату, был залитый кровью лоб подзащитного. Левая бровь, судя по всему, была рассечена и точно так же, как левый висок и вся левая половина головы, буквально утопала в засохшей и все еще сочащейся крови. Кровавые пятна были и на стене, возле которой находилась койка Арбогаста. Узник не произнес ни слова, да и адвокат поначалу лишился дара речи. Единственным, что он отметил, попав в камеру, был тот факт, что Арбогаст совершенно не потел в здешней духоте, тогда как у самого Клейна сразу же залило потом и лоб, и шею, и даже грудь под рубахой с раскрытым воротом.

Клейн мысленно выбранил священника, целиком и полностью виновного в том, что Арбогаст обошелся с собой столь жестоко. Какой дрянной человек! И взгляд у него мертвый, и сам он самый настоящий сухарь. Но и Арбогаст смотрел сейчас на него совершенно безжизненно. Солнце вовсю светило сквозь зарешеченное окно. Возле койки, на столике, лежало смоченное водой в кровавых разводах полотенце, под столиком стояли миска и чашка, суп из миски был выплеснут на пол и в нем сейчас сидели мухи. Клейн дышал осторожно и только ртом, чтобы не принюхиваться к здешним запахам, включая и запах тюремной похлебки.

Адвокат молча открыл портфель, достал отказ в возобновлении дела и протянул Арбогасту. Тот, лениво подавшись вперед, взял у него бумаги. Клейн заметил, что и костяшки на правой руке были у Арбогаста разбиты и окровавлены, как после страшной драки. Адвокат понятия не имел, что нужно говорить в таких случаях. Арбогаст, уткнувшись в стену, читал отказ. Адвоката он не удостоил и взглядом.

— “И хотя, с одной стороны, — пробурчав что-то про себя, внезапно принялся читать вслух Арбогаст, — заключения экспертов в области фотодела представляют собой новый доказательный материал, а с другой, техническое оснащение этих экспертов более современно, чем то, которым обладал в свое время профессор Маул, однако в вопросе о том, как проинтерпретировать появление отчетливых следов на теле у жертвы, Уголовная палата больше доверяет судебно-медицинскому эксперту”.

Арбогаст выронил из рук пергаментного цвета документ и посмотрел на Клейна снизу вверх.

— На этом ваша работа заканчивается, не так ли?

Может, так оно было бы и к лучшему, мрачно подумал адвокат. Слова из обосновательной части отказа разозлили его сейчас точно так же, как когда он прочитал их впервые. Он просто не мог понять судейского упрямства.

— Нет-нет, ни в коем случае! — Выдавив из себя улыбку, он категорически замотал головой. — Просто необходимо продумать наши новые шаги.

— Да уж.

Арбогаст явно разочаровался в адвокате. Он закрыл глаза.

Клейну хотелось поговорить с подзащитным, но тот был настолько чужим и непохожим на всех, с кем ему доводилось сталкиваться, что адвокат даже не решился спросить у него, что здесь, собственно, произошло. Вот и простоял какое-то время молча, вглядываясь во внешне равнодушного Арбогаста. Уже более тринадцати лет за решеткой. Одиночное заключение, полное отсутствие общения с людьми из внешнего мира, неизменный тюремный распорядок и арестантский наряд — все это не может не наложить на личность своего отпечатка. Клейн подметил в Арбогасте полный набор типичных для бессрочного узника черт. Прежде всего — странную невозмутимость, напоминающую повадки зверя в клетке и заставляющую предположить, будто этому человеку все давным-давно совершенно безразлично. До тех пор, пока на смену этому покою не придет вспышка внезапной ярости. Клейну так и не удалось представить себе, каково это — проводить ночь за ночью в одиночной камере. Да и сейчас адвокат не понимал, как ему подступиться к Арбогасту. В конце концов он решился только на то, чтобы посоветовать ему вернуться к работе в мастерской, чтобы не навлечь на себя новых неприятностей. Арбогаст кивнул, не открывая глаз. Затем Клейн поведал ему о своей беседе со священником. Арбогаст неожиданно рассмеялся и смерил адвоката долгим взглядом. Но смех пропал так же стремительно, как и вспыхнул; теперь Арбогаст смотрел на адвоката, не видя его, смотрел так, словно никакого Клейна тут нет.

От спертого воздуха Клейну стало нехорошо, и он с удовольствием присел бы. Но скамья была забрана в стену, а сесть к Арбогасту на койку он не хотел. Ему казалось, будто в углах рта у его подзащитного играет презрительная усмешка, и поневоле Клейн вспомнил слова, сказанные ему священником. Может быть, рассуждая о вине Арбогаста, тот не так уж и не прав. Его подзащитный и так-то человек довольно неприятный, а при этой мысли он показался Клейну еще противнее. И в глазах у него, подумал адвокат, навеки застыло преступление, которого он на самом деле не совершил. При прощании Арбогаст не поднялся с койки и не подал руки своему защитнику. Строго говоря, он не проводил его даже взглядом.

 

28

Прямо из Брухзала Клейн поехал в Швейцарию и переночевал в маленьком отеле в Монтре. Поужинал в открытом кафе на набережной, полюбовался, пока не стемнело окончательно, гладью Женевского озера. Он заказал бокал вина, но едва пригубил. Вновь и вновь возвращался он мыслями к визиту в тюрьму. Теперь наступило крайне опасное время. Если сейчас Арбогаст отчается, а значит, и непременно сорвется, непременно учинит какое-нибудь безобразие, в дальнейшем будет куда труднее говорить о нем как о заключенном безупречного поведения. Но Клейн вынужденно признался себе в том, что перспективы Арбогаста на какое бы то ни было “в дальнейшем” весьма туманны. Куда проще, как представлялось ему в начале, было добиться возобновления дела, воспользовавшись ошибками, допущенными в ходе процесса, в том числе и защитой; не исключено, что и собственный триумфальный послужной список придал адвокату излишнего оптимизма. Эта презрительная дрожь губ Арбогаста — вот что бесило его сейчас и, вместе с тем, тревожило. Это был, пусть до поры и сдерживаемый, сигнал бедствия. И сигналил Арбогаст о тайной муке такой глубины и интенсивности, какую Клейн просто не может себе представить. А поскольку он все-таки пытался ее представить — уставившись на Женевское озеро и позже, ворочаясь в постели, — то и ночь провел беспокойную, и без того душную августовскую ночь.

На следующий день, отправившись в Италию, он позволил себе сделать небольшой крюк и посетил могилу Райнера-Мария Рильке. Возле маленькой церкви, у стены которой под красивым готическим окном расположено надгробье поэта, открывался прекрасный вид на сморенную летним зноем долину и на склоны, одетые светлым, каменно-серым паром. Небо над долиной, в которой, петляя в своем не больно-то четком ложе, несла скудные воды Рона, пересекла пара воронов; Клейн продолжал думать об Арбогасте и о спертом воздухе в камере.

Альпы адвокат пересек у Симплона и чуть за полдень прибыл в Биссоне. Фриц Сарразин, как и договаривались, ждал его в баре на маленькой площади, точнее, на тенистой веранде, уставленной железными стульями, сиденья которых представляли собой разноцветные пластиковые плетенки на венский лад. Клейн, однако, не рассчитывал на то, что Сарразин прибудет на встречу с ним вместе со Сью, и понадобилось изрядное время плюс бокал кампари в честь жены друга, прежде чем он избавился от возникшей из-за этого неловкости. Клейн продемонстрировал Сарразину отказ в возобновлении дела и свою составленную сразу же по его получении встречную жалобу и рассказал о свиданье с Арбогастом.

Они быстро сошлись на том, что сейчас самое главное — опрокинуть экспертное заключение профессора Маула как таковое. Кроме того, следовало усилить работу с прессой, обрабатывая общественное мнение в связи со скандальностью процесса многолетней давности и, в особенности, в связи с невероятной предвзятостью судебных инстанций, всячески препятствующих возобновлению дела. На работу комиссии, учрежденной “Немецким обществом судебной и социальной медицины” и приступившей к делу еще весной, они особых надежд не питали. Корпоративная взаимовыручка чересчур сильна, чтобы сами медики решили вывести профессора Маула на чистую воду.

— И вот что меня в этом контексте радует, — начал Сарразин. — Позавчера по Швейцарскому телевидению прошло интервью с Катей Лаванс, которая изрядно поиздевалась над отказом в возобновлении дела Арбогаста.

— Катя Лаванс? Патологоанатом из Восточного Берлина?

— Она самая.

— Думаешь, ее можно подключись к нашему делу? Поколебавшись, Сарразин кивнул — и улыбнулся при этом так, словно весь этот разговор доставляет ему неизъяснимое удовольствие.

— Кстати говоря, в Аэрофотосъемке Ганзы мне порекомендовали цюрихского профессора Казера. Это крупный специалист в геодезии и фотометрии.

— В чем-чем?

— В геодезии.

У Ансгара Клейна вырвался невольный смешок:

— Надо же, геодезия! — Наконец, судя по всему, ему удалось сбросить напряжение последних дней с переживаниями и утомительными разъездами. Справившись со смехом, он как бы для самого себя уточнил:

— Геодезия — это ведь наука об измерении земли.

— К нему могу отправиться я.

Произнеся это и заказав пробегающему возле их столика кельнеру еще три кампари, Фриц Сарразин намеренно проигнорировал веселье, нежданно-негаданно овладевшее его другом. Сью тихо смеялась себе в кулачок.

— Я хотел предложить то же самое, — кивнул Клейн и задышал глубоко и тяжело, словно ему пришлось сделать физическое усилие.

— Вот и отлично. Договорись с профессором Казером, а съезжу я к нему сам. И, будучи в Цюрихе, постараюсь заручиться поддержкой Макса Бисса, руководителя исследовательского отдела городской полиции. Он ведущий специалист по микроследам, мы встречались с ним на всяких посиделках. И он наверняка никак не связан с профессором Маулом.

Они чокнулись высокими узкими бокалами. Сью поинтересовалась личной жизнью Клейна, а он, обходя тему, пересказал несколько недавних случаев из своей адвокатской практики. Наконец Сью обратила внимание мужчин на то, что становится прохладно.

— Кстати говоря, машину тебе придется оставить в городке. До нашего дома на ней все равно не доедешь.

И впрямь, по тропе до дома Сарразина можно было прокатиться разве что на тачке — такою та оказалась узкой. За городом стояла поразительная тишина, на крутом склоне горы уже начало темнеть. Лишь изредка, если с тропы на миг открывался вид на озеро, становилось немного светлее. И вдруг Сарразин со Сью застыли на месте, давая гостю возможность полюбоваться красотой окрестностей.

— Мне кажется, Арбогаст вот-вот сорвется, — воспользовавшись этой краткой остановкой и не без колебаний произнес адвокат. В руке у него был “дипломат”.

Фриц Сарразин, кивнув, промолчал. Но адвокат, как это ни странно, сумел прочитать его мысли: в некотором роде все, что происходит или может произойти с Арбогастом, не имеет значения. У них обоих все равно нет другого выхода, кроме как продолжать то, что они начали. Помочь Арбогасту они сейчас не могли, так не все ли равно, что с ним станется. Сарразин кивком указал на Сью, обогнавшую их уже на добрые тридцать метров, и они молча устремились вперед и, так и не сказав больше ни слова, проделали остаток пути.

Адвокат обратил внимание на то, что спортивные туфли Сью были подобраны в тон широкой синей полосе на ее пестром летнем платье, разлетавшемся ниже талии колоколом. На плечи она набросила розовую шерстяную кофту, которую перед тем продержала весь вечер у себя на коленях. Она немного сутулилась, словно выискивая что-то на земле под ногами, и прошла всю дорогу ровным спокойным шагом, а тень меж тем все сгущалась и из лесу веяло влажной ночной прохладой.

 

29

Сидя на краю кровати, Сью все еще гладила седые волосы у него на груди, как будто перебирала на пляже мелкий белый песок. Сарразин неподвижно лежал в постели. В спальне было еще очень тепло, хотя окно во всю стену оставалось распахнуто и снаружи веял полночный ветер. Свет с террасы означал здесь, в спальне, лишь белый прямоугольник на потолке, да едва заметную, контурную, подсветку всего остального. Сью знала, что Фриц сейчас любуется ее спиной, линией плеч и груди, качнувшейся чуть ближе к мужу, пока она его гладила. Кожа у него была сухой и мягкой на ощупь. Именно это она, сойдясь с ним, и нашла приметой старости. Поздно, подумала она и закрыла глаза. Они засиделись на террасе, и огни проносящихся в долине автомобилей давали Ансгару Клейну повод убеждать их не прерывать приятной беседы. Наконец они оставили адвоката наедине с последней, только что откупоренной бутылкой греческого вина. С закрытыми глазами Сью почувствовала прикосновение мужа и поняла, что он проводит рукой ей по бедру. Она уже засыпала. Прислушиваясь при этом к шорохам, доносящимся с террасы, к легкому звону, с которым Клейн в очередной раз извлекал бутылку из ведерка со льдом, к шуму, с которым он отодвигал и вновь придвигал стул, и к его раздраженному бормотанию себе под нос.

 

30

Пауль Мор жил в той части Фрайбурга, где все улицы названы в честь лиственных деревьев, но листва в тесных палисадах выстроившихся в ряд домов начала уже облетать. Оторвав взгляд от письменного стола в квартире на первом этаже, он посмотрел на два плодовых дерева, растущих вплотную к маленькой вымощенной камнем террасе, на высоченную березу в дальнем конце сада, стоявшую здесь, должно быть, когда этой улице дали название, и наконец на живую изгородь из буков, обрамляющую сад. Стояло 28 сентября 1967 года, к жене его только что кто-то пришел в гости, он слышал звук звонка, потом шаги в коридоре, голоса из гостиной, смех. Раскрыв газету, он прочитал: “В ДЕЛЕ АРБОГАСТА НЕ ОСТАЛОСЬ БОЛЬШЕ НИКАКИХ ВОПРОСОВ”. Специально образованная по такому случаю комиссия Немецкого общества судебной и социальной медицины подтвердила выводы одного из своих членов, профессора Маула.

Мор был глубоко поражен. Этого он, исходя из освещения дела в прессе за последние месяцы, никак не ожидал. После короткого свиданья с Арбогастом на экране телевизора ему вновь и вновь попадались на глаза сообщения о находящемся в тюрьме теперь уже четырнадцать лет узнике, а на этой неделе о нем прошел даже целый репортаж в “Шпигеле”. После этого он извлек из архива и забрал домой подборку давнишней прессы по делу. Папка оказалась порядочно истрепанной, чтобы не сказать попросту ветхой, а ее содержимое представляло собой пухлую пачку газетных вырезок, включая наклеенные на отдельный лист бумаги; все они давным-давно пожелтели и стали неудобочитаемыми, лишь некоторые приобрели и вовсе нездоровую пепельную белизну. С самого верху лежала его собственная заметка 1955 года, и сейчас Мор перечитал ее еще раз. Он постоянно испытывал нечто вроде стыда, когда ему случалось проглядывать старые статьи, заголовки, иллюстрации, — остро актуальные когда-то, они ведут затем жалкую жизнь в архивах, и когда их извлекают на свет божий, все оказывается безнадежно оторванным от реальности, включая даже рекламные объявления.

Пауль Мор перечитал серию репортажей в грангатской газете, начиная с ареста Ганса Арбогаста и заканчивая вынесенным ему приговором. АРБОГАСТ ОТРИЦАЕТ КАКОЙ БЫ ТО НИ БЫЛО УМЫСЕЛ НА УБИЙСТВО — гласил первый заголовок, ПОЖИЗНЕННОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ В КАТОРЖНОЙ ТЮРЬМЕ — ВОТ ЧТО ЕМУ ГРОЗИТ — на следующий день. ЗАЩИТА НАСТАИВАЕТ НА УБИЙСТВЕ ПО НЕОСТОРОЖНОСТИ; и наконец, уже после вынесения приговора, — ПОД ТЯЖЕСТЬЮ НЕОПРОВЕРЖИМЫХ УЛИК. Автор этих репортажей подписывался инициалами Г. Я. В “Бадишер Уайтинг” сообщение появилось только по случаю вынесения приговора, а вообще-то процесс не слишком заинтересовал мало-мальски значительные органы печати, если, конечно, забыть о серии сообщений Франца Кельмана в “Штутгартер Цайтунг”. И ведь именно Кельман, судебный репортер из Грангата, подписывавшийся инициалами Н.Н., оказался первым, кто выразил сомнение в приговоре, вынесенном на основании косвенных улик. НЕ ОШИБСЯ ЛИ СУДЕБНО-МЕДИЦИНСКИЙ ЭКСПЕРТ? — такой вопрос задал он, освещая отказ в пересмотре дела, имевший место в январе 1963 года. А в 1965-м — когда была подана надзорная жалоба о возобновлении дела, — НОВЫЙ ПРОЦЕСС ОБ УБИЙСТВЕ В ДЕЛЕ АРБОГАСТА? И наконец в 1966-м, уже после отказа, — АРБОГАСТА НЕ БУДУТ СУДИТЬ ПОВТОРНО.

С отклонением надзорном жалобы и далее, как подметил Пауль Мор, в прессе все чаще стало всплывать имя Ансгара Клейна; вместе с тем само дело не столько пошло по-новой, сколько принялось кружить на месте. В ноябре 1966-го на страницах “Шпигеля” появился подробный репортаж об Арбогасте некоего Генрика Титца, весной 1967-го — повторное обращение того же журналиста к теме, а вскоре после этого — материал на четыре колонки в “Зюддойче Цайтунг”, в котором, наряду с прочими, по делу подробно высказался Ансгар Клейн. И уже совсем недавно целая страница в одной из мюнхенских вечерних газет: под заголовком БУДЕТ ЛИ ПОВОРОТ В ДЕЛЕ АРБОГАСТА? автор детективных романов Фриц Сарразин написал об ошибках юстиции, предопределивший судьбу Арбогаста. Снимаю шляпу, подумал Мор, год, прошедший после отказа в возобновлении дела, защита использовала блестяще — вся пресса на ее стороне. Причем только теперь Пауль Мор понял, почему так важно было переломить общественное мнение в пользу Арбогаста. В марте Немецкое общество судебной и социальной медицины назначило комиссию в составе пяти профессоров, которым предстояло вынести экспертное суждение о том, “можно ли неопровержимо доказать тот факт, что госпожа Мария Гурт не была задушена или удавлена”.

Этому компендиуму были предоставлены шесть томов уголовного дела, экспертизы, подкрепляющие надзорную жалобу № I, экспертизы, подкрепляющие надзорную жалобу № 2, старый фотоальбом фрайбургской уголовной полиции и папка новых фотоотпечатков Федерального управления по уголовным делам. Маленькое сообщение в “Штутгартер Цайтунг” подчеркивало, что министр юстиции земли Баден-Вюртемберг доктор Рудольф Шилер категорически высказался в пользу совершенно независимой экспертизы по делу Арбогаста: “Я лично заинтересован в том, чтобы в это дело была внесена полная ясность”. И вот, наконец, комиссия вынесла вердикт. Руководитель грангатской прокуратуры Манфред Альтман объявил в “Бадишер Цайтунг”, что у его ведомства теперь нет ни малейшего повода возобновить дело. Юриспруденция и судебная медицина могут спать спокойно: они сделали все, что можно было сделать, и точка.

Пауль Мор всмотрелся в фотографию, предложенную газетой в качестве иллюстрации к данной статье. У него самого подбором фотоматериала занимается надежный редактор. Отложив в сторону папку с вырезками, он принялся разглядывать исходный снимок. В ходе суда тот попался ему на глаза, и Мору приспичило заполучить его любой ценой. Как он сейчас вспомнил, тогда у него был выбор — поцеловать Гезину Хофман или попросить у нее фотографию, — ему пришлось улыбнуться при мысли о том, какой ошарашенный вид был у нее, когда он решился в пользу снимка. Мария Гурт словно бы заснула, а ложем ей служит малиновый куст, подумал Пауль Мор.

В те же самые минуты тот же самый снимок, только на странице другой газеты, тоже сообщившей о негативном для Арбогаста решении комиссии, разглядывал и Ансгар Клейн. Он тут же отзвонил Фрицу Сарразину. Трубку сняла Сью, оказавшаяся в гостиной. Фриц слышал, как она говорит по телефону из своего кабинета. Он частенько наблюдал за тем, как она разговаривает по телефону, — чуть склонив голову набок и блуждая ничего не видящим взглядом по комнате, причем попавшие в поле зрения предметы вспыхивают, как под лучом прожектора, тогда как ее свободная рука играет с телефонным шнуром, пропуская его сквозь пальцы то так, то этак. На этот раз позвонил явно не кто-нибудь из родственников, потому что — и Фриц разобрал это, не разбирая ни слова — ее голос звучал чересчур резко для беседы на английском языке, да и на итальянском тоже (а последнее означало, что ей звонит не подруга из местных). Но тут она кликнула его: на проводе Ансгар Клейн, иди поскорее. Сперва он малость опешил, но тут же заторопился на первый этаж.

— Привет, Фриц!

Сью, передав ему трубку, осталась рядом и жадно смотрела на мужа, словно ей не терпелось узнать его реакцию на то, что ему предстоит услышать.

— Это просто чудовищно, — без обиняков приступил к делу Клейн. — Комиссия постановила, что смерть Марии Гурт не могла наступить в отсутствие преднамеренного удушения.

— Но это же неправда!

Сарразин, закрыв глаза, провел по лицу ладонью. Вот на такой поворот событий он не рассчитывал. Прямо наоборот: комиссия была их главной надеждой. Он и в мыслях не держал того, что пять немецких профессоров после всех этих лет решатся подтвердить заведомо ошибочное экспертное заключение своего коллеги. Фриц Сарразин покачал головой. После всего, что рассказывал ему Ансгар Клейн об Арбогасте, он теперь сомневался в том, что заключенный сможет держать новый удар. Уже отказ в возобновлении дела привел его год назад в крайне тяжелое состояние. Целую неделю он не выходил из камеры и не принимал пищу, а после десяти дней в карцере, куда его упекли за это, Клейн потерял малейшую возможность найти с подзащитным общий язык.

— Вердикт комиссии — это непреложный факт.

Но Сарразин знал, что Клейн не теряет оптимизма. Уже давно они обговорили, что следует предпринять в случае вынесения комиссией такого решения.

— Ты к нему завтра поедешь?

— Да.

— И все же мне, наверное, надо ему позвонить?

— Да, пожалуйста, это было бы весьма кстати. Сарразин кивнул, и они попрощались.

Сью смотрела на мужа в упор. А он — на нее, пытаясь прочесть в ее глазах что-нибудь новое для себя и не находя ничего. Он заметил, что она зябнет, что, пожалуй, впервые нынешней осенью надела пуловер.

— Разве это не страшно для Арбогаста, — спросила она наконец, обхватив себя руками за плечи.

Сарразин обнял ее, они поцеловались. Туман спустился с гор в сад и сквозь открытое окно заткал влажной прохладой гостиную. Время было ближе к вечеру, все вокруг было залито болезненным сумеречным светом, который вот-вот, в любое мгновенье мог окончательно пойти на убыль. Фриц Сарразин пожалел о том, что вечер еще не наступил, — с включенным светом и, может быть, растопленным камином они со Сью могли бы представить себе, будто уже пришла зима.

Начиная с прошлого лета, ознаменовавшегося отказом в возобновлении дела, Сарразин прилагал максимальные усилия прежде всего к тому, чтобы заинтересовать общественность делом Арбогаста, и после бесчисленных интервью и статей начало и впрямь казаться, будто эта стратегия гарантирует конечный успех, Но, как выяснилось, он вновь недооценил судебную машину, в жернова которой попал Ганс Арбогаст. Машину, неумолимо и беспрестанно перемалывающую человеческие судьбы. Сарразин был убежден в том, что этой машиной движет не столько неуклонимое соблюдение и исполнение закона, сколько чисто механическое бессмысленное сцепление всевозможных статей и параграфов. Потому что закон сам по себе представлял собой во многих отношениях дань прошлому. Сарразину всегда казалось, будто в параграфах Уголовно-процессуального кодекса слышится тяжкая поступь кайзеровских времен, сквозь которую прорываются истерические взвизги эпохи между двумя войнами, когда одна юридическая новелла через день сменяла другую, уступив в итоге место чудовищно планомерной трезвости нацизма, проведшего целый ряд реформ уголовного законодательства, заложившего их как безжизненные, но заминированные дороги. Порой Сарразину представлялось, будто этот разновозрастной и разноречивый ропот законов и является подлинной темницей, в которой томится Арбогаст. Все судьи и адвокаты, эксперты и охранники одержимы голосами этого какофонического хора, отчасти напоминавшего Сарразину молитвы сектантов, которых он однажды, еще мальчиком видел в окрестностях Берна, когда они, впав в групповой транс, плели что-то предельно невнятное.

Сарразин решил позвонить Арбогасту лишь на следующее утро — незадолго перед тем, как в тюрьму прибудет адвокат. Сейчас заключенных все равно уже развели по камерам, и хотя он и понимал, что обязан принятым решением лишь собственной трусости, в данный момент он счел куда более важным затопить камин, чтобы Сью наконец согрелась.

 

31

На следующий день Клейн прибыл в Брухзал довольно поздно, и когда Арбогаста после свидания с адвокатом увели в камеру, начало уже темнеть. Наступает осень, подумал Арбогаст, приложившись щекой к холодной стене около окна. Как и каждый год, в эту пору уже вовсю тянуло осенью. Но в этом году тянуло сильнее всегдашнего. Чему это он, Арбогаст, улыбается, спросил у него адвокат. В ответ тот лишь покачал головой. Потому что об этом все равно никому не расскажешь: повсюду, куда ни глянь, была Мария! С того самого мгновения, когда он обхватил обеими руками ее безжизненную голову, она уже никуда не девалась. Понятно ли ему решение комиссии? Разумеется. Может ли адвокат в сложившейся ситуации что-нибудь для него сделать? Помолчали бы вы немного, подумал Арбогаст. После того, как здесь гасили свет, он порой лежал какое-то время без сна, пытаясь удовлетворить себя при помощи рук, — но так, чтобы она этого не заметила. И никогда у него это не выходило. Любое прикосновение во все эти годы неизбежно оборачивалось прикосновением к ней.

— А почему вы, собственно говоря, уехали из Берлина?

Неужели он и впрямь задал ей тогда этот вопрос? В ответ она только посмеялась, выуживая пальчиком последний кубик льда из бокала. Он ничего про нее не знал. Позже, в машине, она так хорошо помассировала ему затылок своей твердой ручкой, словно они давным-давно были добрыми знакомыми. А в другой руке у нее была сигарета. Он закрыл глаза и поцеловал Марию. И почувствовал, что лицо его упирается в стенку. Побелка вечером была влажной, пахла гипсом и затхлостью. Почему вы не идете на исповедь, Арбогаст, спрашивал у него преподобный Каргес при каждом визите в камеру. Надо исповедаться, чтобы вас простили. В ответ Арбогаст лишь тряс головой. Вновь и вновь задавался он вопросом, нет ли средства избавиться от Марии. Она гасила сигарету в пепельнице и брала его лицо в две руки. Его глаза тонули в ее глазах. Никогда никто не целовал его так. Он отчетливо помнил специфический запах пластика и древесины у себя в “изабелле”, который было ни оттереть, ни выветрить, хотя бы отчасти. Ее дыхание у него на щеке. Но дыхания у нее больше не было. Конечно же, он повел себя как самый настоящий убийца… А раньше, за ужином в Триберге, когда к столику вернулся кельнер, у которого он потребовал счет, Арбогаст спросил у нее:

— А детей ты там почему оставила?

Она сразу же посерьезнела. Сложила руки на коленях. И категорически замотала головой:

— Тебя это не касается!

Он провел рукой по животу. Контуры предметов в камере были не столько видны, сколько хорошо знакомы. Заниматься онанизмом ему было отвратительно. Идти на исповедь — тоже. И он не верил больше в то, что адвокат способен ему помочь.

 

32

— Судебно-медицинский институт.

— Добрый день, с вами говорит Фриц Сарразин. Мне хотелось бы побеседовать с госпожой доктором Лаванс.

— Я вас слушаю.

Фриц Сарразин взял вынужденную паузу, ошеломленный тем, что этот разговор все же начался, и поневоле усмехнулся собственному волнению. Телефонную связь удалось наладить, только заказав разговор из Цюриха, и телефонистка указала ему, что в его распоряжении час, даже меньше, после чего разговор будет прерван. И еще ему пришлось ждать, пока его не соединят.

— Добрый день. Хорошо, что вы сами сняли трубку, госпожа доктор.

— Добрый день.

— Меня зовут, как я уже сказал, Фриц Сарразин, и я один из тех, кто занимается делом Арбогаста. Припоминаете? Вы дали интервью в связи с отказом в возобновлении дела, и его недавно транслировали по швейцарскому телевидению.

— Да.

— Поэтому я и звоню. Мне очень понравилось то, что вы сказали в связи с экспертизой вашего коллеги профессора Маула. Я помогаю Ансгару Клейну, адвокату господина Арбогаста, в его усилиях по возобновлению дела. Поэтому я вам и звоню. Нам хочется узнать, не согласитесь ли вы дать экспертное заключение по данному вопросу.

— Вы хотите сказать, в противовес заключению профессора Маула?

— Да, естественно.

— Честно говоря, не знаю. Для начала надо было бы переправить весь материал сюда, в Восточный Берлин, а потом мне пришлось бы изыскать возможность съездить в Западную Германию.

— В точности так. Но все это можно устроить. Вы ведь, знаете ли, можете оказать нам существенную помощь. С одной стороны, ваша репутация в качестве судебно-медицинского эксперта выходит далеко за границы ГДР. С другой, здесь, на Западе, крайне сложно найти специалиста, готового критически подойти к экспертному заключению профессора Маула.

— Профессор Маул, вне всякого сомнения, светило.

— Да, конечно же, но и на солнце бывают пятна. К сожалению, профессору Маулу никак не хочется расписываться в собственной ошибке. К этому стоит добавить, что, как вам, возможно, известно, специально назначенная комиссия Немецкого общества судебной и специальной медицины, составленная из нескольких знатоков, только что еще раз подчеркнуто подтвердила вывод профессора.

— Мне понятно, ситуация бесперспективная.

Женщина патологоанатом была, разумеется, совершенно права. Фриц Сарразин прикинул, какой дополнительный довод мог бы заставить ее переменить свое мнение.

— Вы нащупали наше больное место. Но так или иначе Ганс Арбогаст сидит в тюрьме уже четырнадцать лет, тогда как он, по нашему мнению, ни в чем не виновен.

— Я вас понимаю. Права ли я в том предположении, что проблема связана с трупными пятнами?

— Это так.

— Задам несколько иной вопрос. А кем, собственно говоря, была эта женщина?

До сих пор Катя Лаванс разговаривала с Сарразином, стоя у двух составленных к окну письменных столов. Сейчас она села и посмотрела в окно. На подоконнике, под закрывающей только верхнюю половину окна занавеской, уже красовалась рождественская звезда.

— Мария Гурт, — сообщил Сарразин, — девичья фамилия Хойслер, из Берлина. Незадолго перед смертью ей исполнилось двадцать пять.

— А когда все произошло?

— Первого сентября 1953 года.

— А вам известно, где она проживала в Берлине?

— Погодите-ка, сейчас посмотрю. — Прижав телефонную трубку к уху плечом, Сарразин порылся в своих записях. — В Кароу.

— Это в Восточном Берлине. А где в Западном?

— Вы хотите сказать, в Западной Германии. В лагере для беженцев в окрестностях Грангата.

— Она была замужем?

— Да. Ее муж был инженером. Двое детей; они остались у ее матери в Берлине.

— Какой ужас. А что муж?

— Во вторник Мария Гурт погибла. В субботу, пятого сентября, муж явился в полицию с сообщением, что его жена пропала. На следующий день он опознал тело в морге.

— Он так и сказал: “пропала”?

— Так значится в протоколе. Он сказал, что в первой половине дня госпожа Гурт должна была явиться в грангатскую службу занятости. Потом она побывала у мужа на работе, тоже в Грангате, на Энглерштрасе, и пообедала с ним в привокзальной столовой. При этом она рассказала, что добралась на попутке и что владелец машины даже предложил ей прокатиться по окрестностям и искупаться в Рейне. Она, однако же, поблагодарив, откланялась. После обеда она, по словам Йохена Гурта, вновь ушла, вознамерившись вернуться в Рингсхейм на попутке. Его предложение подождать окончания работы и вернуться на поезде вместе она отклонила. После чего он ее больше не видел.

— А почему он не заявил об ее исчезновении раньше?

— Его жена в поисках работы много ездила по округе и порой даже не ночевала дома. Поэтому он забеспокоился только когда один штутгартский бизнесмен, к которому она, как он предположил, и отправилась, сам явился в лагерь для беженцев, чтобы ее проведать. Но и тут он позволил себе утешиться мыслью, что его жена могла отправиться навестить отца с матерью и детей в советскую зону. И лишь когда в газетах сообщили об обнаружении женского тела, он пошел в полицию и заявил о пропаже жены.

Катя Лаванс внезапно почувствовала сильный испуг. Стоил Сарразину упомянуть о поездках по округе, как она вспомнила недавнюю увеселительную вылазку в Вертлиц, предпринятую ею вместе с дочерью, с ее Ильзой. Они катались на коньках и посетили после этого рождественскую ярмарку. Там подавали глинтвейн, а в кадках между киосками жгли уголь, возле которого они и грелись. Катя Лаванс схватилась рукой за горло. Размяла затекшую после целого дня, проведенного у микроскопа, шею. Фриц Сарразин молчал в ожидании дальнейших вопросов. За окном над Берлином нависало сине-оранжевое небо, еще полное недавней жизни, но уже пронзенное луной, которая нынешним вечером была почти идеально круглой. Она подумала о домашних делах и о холоде, который непременно заберется сегодняшней ночью в ее жилище.

— А что писала пресса?

— Еще раз погодите. — Сарразин, никак не реагируя на ее молчание, рылся в бумагах, — “У участников процесса и представителей прессы сложилось впечатление, будто Арбогаст, проезжая по Шварцвальду, подцепил покладистую пассажирку”, — писала, например, “Бадишер Цайтунг”.

— И никаких порочащих жертву свидетельств?

— Ну почему же? Некая Миши Нильсен, лучшая подруга госпожи Гурт и тоже обитательница лагеря для беженцев, хоть и держалась в суде весьма сдержанно, как констатируют газеты, все же признала, что госпожа Гурт вела довольно легкомысленную жизнь. Заглядывалась на состоятельных мужиков, вызывающе одевалась и красилась. И в дороге у нее не раз случались мимолетные интрижки. От мужа она, однако, свои измены мастерски утаивала, если вновь процитировать “Бадишер Цайтунг”.

— Послушайте, господин Сарразин!

— Да.

— Откуда вы звоните?

— А почему вы об этом спрашиваете?

— Да просто так. Хотелось бы мне знать, где вы живете. Вы ведь швейцарец, не так ли?

— Да, верно. Я живу в Тессине. Иначе говоря, в Биссоне, в верховьях Луганского озера.

— У вас свой дом?

— Да.

Катя Лаванс сейчас опять разговаривала стоя, потому что она вскочила с места, когда в глаза ей ударил слепящий неоновый свет. Свет просто убийственный — вот и глаза ей пришлось закрыть. Сейчас она с удовольствием прошлась бы по кабинету, но длина телефонного шнура не составляла и метра. С изумлением она обнаружила, что в ходе всего разговора не выкурила ни одной сигареты, и тут же поспешила наверстать упущенное. Меж тем Сарразин поглядел в окно. Озеро отливало матовым жемчугом. Дождя в этот вечер не было, ветра тоже. Целая деревня отражалось сейчас в водах озера, вот только он забыл ее название.

— А почему вас так интересуют люди, совершившие убийство на сексуальной почве?

— Я писатель.

— Понятно. И вы пишете детективы?

— Вы будете смеяться, это и впрямь так.

И Катя Лаванс действительно рассмеялась. Выпустила дам через ноздри.

— Господин Сарразин? — Слушаю вас.

— Вы курите?

— По данному пункту я вас вынужден разочаровать, госпожа доктор. А почему вы спрашиваете?

— Да просто так. Но, возвращаясь к теме вашего звонка, — прежде чем я смогу пообещать вам экспертное заключение, необходимо уладить две транспортировки: материала — ко мне в Восточный Берлин и меня — в Западную Германию. Начать имеет смысл с разговора с моим непосредственным начальником. Где вообще-то состоялись следствие и суд?

— В Грангате. Это в Шварцвальде. Мне кажется, мы найдем тот или иной способ.

— Тем лучше. Итак, при соблюдении названных условий я с удовольствием соглашусь предоставить экспертное заключение. Поскольку вопрос о трупных пятнах входит в мою узкую специализацию.

— В том-то и дело. Но есть еще одна проблема. Арбогаст лишен каких бы то ни было капиталов, а это означает, что мы сможем оплатить ваши труды, скорее, символическим образом.

Катя Лаванс поневоле усмехнулась: уж больно очевидно было, как огорчает Фрица Сарразина данное обстоятельство.

— Это не играет роли, — сказала она.

— Вот и прекрасно, и большое спасибо вам за отзывчивость. Я также попытаюсь как можно скорее вновь дать вам о себе знать. В лучшем случае вас посетит доктор Клейн, являющийся, как я вам уже говорил, адвокатом Арбогаста, чтобы обсудить все в деталях. Вы согласны?

— Да, разумеется, это было бы весьма кстати. — Патологоанатом кивнула.

Когда она, попрощавшись с Сарразином, положила трубку, то тут же спохватившись позвонила сама. Если ей случалось возвращаться домой даже позже обычного (а к ее поздним возвращениям в связи с работой все давно привыкли), она, с тех пор как развелась с мужем, просила госпожу Кравайн позвать Ильзу к телефону. Та не любила засыпать, если мать, как минимум, не пожелает ей спокойной ночи, а у семьи Кравайн, проживающей в бель-этаже, был единственный на весь дом телефон.

— Мама?

Как всегда, Ильза тут же принялась тараторить, мешая восторги и обиды, и прошло немало времени, прежде чем Кате удалось уговорить дочь отправиться в постель, не слишком ее при этом расстроив. В сотый, не меньше, раз пожелав дочери приятных снов, она повесила трубку.

Катя Лаванс обратила внимание на то, что по-прежнему остается на ногах возле двух составленных к окну письменных столов. И сразу же вспомнила о госпоже Мюллер, над гибелью которой ломала голову перед звонком Сарразина. Машинально сунула зажигалку и сигареты в карман пиджака, погасила свет в кабинете, да и на всем этаже, понимая, что уже давно остается одна во всем институте, и спустилась в “камеру”; как ее здесь называли, то есть в помещение, оборудованное морозильными камерами. Вскрытие госпожи Мюллер было назначено на следующее утро, меж тем как составивший отчет о смерти домашний врач, можно сказать, расписался в собственной беспомощности. Практически единственные неоспоримые сведения заключались в том, что женщине было двадцать восемь лет, росту в ней было 1 м 67 см, а весила она 58 кг. И вдруг у нее хлынула кровь из ушей и носа. И фактически в тот же миг наступила смерть.

Шум морозильников, как всегда, разносящийся по всему институту, становился все громче по мере того, как Катя Лаванс спускалась в подвал — навстречу водопроводным и отопительным трубам, вьющимся отсюда по потолку в обратном направлении. Здесь, внизу, было холодно, — затхло и холодно, — было слышно, как капает на пол в шашечку вода из неисправного морозильника. Катя Лаванс, взявшись за ручку, открыла дверь морозильника — тот был не заперт, а закрыт, как какой-нибудь канцелярский шкаф, — и рывком выкатила наружу носилки, на которых покоилось тело.

— Добрый вечер, — пробормотала она, сдернув простыню с лица у молодой женщины. Смерть придала ему восковую матовость — так выглядят столешницы белых пластиковых столов.

Все дело в том, подумала Катя, чтобы наконец без тени сомнения доказать, что кровотечение произошло уже пост мортем. Молодая женщина была при жизни красавицей. Катя Лаванс подняла ей веки, заглянула в глаза и тут же отпрянула, испугавшись оцепенелого взгляда. А меж тем и ей самой порой хотелось узнать, каково это, — ничего не чувствовать, оставаться холодной, быть мертвой.

— Расскажи мне о себе, — прошептала она.

 

33

Как всегда, Ансгару Клейну больше всего нравился тот совершенно особенный момент при взлете, когда напряженная вибрация пронизывает весь самолет насквозь, становясь все сильнее и сильнее, пока он не разгонится по взлетной полосе и, преодолев в некоей точке равновесия силу притяжения, взмоет в небо. Глаза он при этом держал закрытыми, чтобы не растерять хотя бы ничтожной доли этой волшебной дрожи, отзывающейся во всем теле. Лишь когда трехмоторный “Боинг-727” Пан Амэрикен — совершенно новая машина, всего лишь год назад сменившая на данном маршруте пропеллерный “ДС-6”, — набрал полетную высоту в этот январский день 1968 года и, миновав Фульду, вошел в воздушный коридор над Восточной зоной, адвокат пришел в себя, как это бывает в темном еще кинозале по окончании сеанса. Стюардесса, решившая, должно быть, что ему стало нехорошо, наклонилась над ним и спросила у него по-английски, как он себя чувствует. Ее духи обдали его ароматом белых цветов. Улыбнувшись, Клейн покачал головой. Он попросил подать себе кока-колу со льдом и мысленно сосредоточился на двух предстоящих встречах в Восточном Берлине. Обе имели для дальнейшего развития дела Арбогаста решающее значение.

Этот процесс буквально пожирал время, вернее, впитывал его, как влагу — песок. Вновь настала зима, а жалоба против отклонения другой жалобы — о возобновлении дела, — которую он подал уже полтора года назад, только сейчас была отклонена межрегиональным судом в Карлсруэ, как недостаточно обоснованная. Какое-то время после этого Арбогаст вновь отказывался от работы, не выходил на прогулку, даже перестал бриться и практически не разговаривал с Клейном, когда тот приходил к нему на свидание. Правда, больше он себя не калечил. Адвокат вновь и вновь убеждал его в том, что надежда еще остается, а однажды по требованию заключенного подробно описал ему, как выглядят сейчас городские улицы, что люди носят и на каких машинах ездят. Но и эта замешанная на интересе к жизни мимолетная эйфория вскоре сошла на нет, и все лето Арбогаст отказывался от встреч со своим защитником. Порой он писал Сарразину щедро иллюстрированные карандашными набросками письма, в которых разнообразно намекал на то, что на самом деле произошло той ночью между ним и Марией Гурт. Но когда на ту же тему с ним заговаривал адвокат, Арбогаст молчал. Часто, испытующе глядя на Арбогаста в комнате для свиданий и пребывая в вынужденном молчании, Клейн вспоминал о том, как написал ему об этом деле впервые Фриц Сарразин и как он сам незамедлительно отправился в Брухзал. Все тогда, казалось, было так просто. Конечно, возобновление дела — вещь нелегкая, правосудие в любом случае изо всех сил сопротивляется любой попытке оспорить раз принятое решение, но ситуация с Арбогастом выглядела тогда совершенно однозначной.

Ансгар Клейн покачал головой. Иногда он сомневался даже в том, правильно ли это — вновь и вновь подбадривать Арбогаста, внушая ему, что шансы еще остаются. Но тут же ему приходило в голову, что, не будь его самого, да еще Сарразина, — двух людей, год за годом и совершенно беспочвенно подпитывающих иллюзии человека, приговоренного к пожизненному заключению, тот давным-давно отчаялся бы. Его камера, думал Клейн, представляет собой туннель в иной мир, населенный исключительно воспоминаниями и фантазиями. Может быть, думал он далее, именно тяжесть этого прошлого настолько непосильна, что лишь с помощью последовательной цепочки абсурдных рассуждений можно придумать мирок, жить в котором окажется выносимо. Но Клейн помнил и о том, как Сарразин впервые приехал к нему во Франкфурт, о том, как они пили за Арбогаста в баре, он помнил голос негритянки, в этом баре выступавшей.

Для возобновления дела, значилось в обосновательной части очередного отказа, недостаточно предъявить доказательства, способные поставить некогда принятое решение под некоторое сомнение, — новые доказательства должны приговор категорически опровергать. А таких доказательств экспертные заключения, собранные адвокатом Арбогаста, не содержат. Несомненно, современная фотоэкспертиза пролила на происшедшее несколько новый свет. Но нельзя забывать и о том, что в постановлении коллегии присяжных указывается, что фотографии являются не единственным доказательством факта удушения. И что, наряду с ними, учтены были и улики, оставленные преступником на теле жертвы. Жертвы, которой сейчас было бы уже сорок, подумал Клейн в такси из аэропорта. Как раз в нынешнем году Берлин попал на первые полосы газет из-за неоднократных студенческих демонстраций, следы которых и высматривал адвокат с превеликим любопытством, проносясь по улицам на пути в маленькую гостиницу на Моммзенштрассе, номер в которой забронировала ему секретарша.

В гостиницу он прибыл в начале двенадцатого и до встречи с генеральным прокурором ГДР доктором Штралем, назначенной на 14.30, у него оставалось еще немало времени. Так что, распаковав багаж и положив могущие понадобиться сегодня документы в портфель, он решил пройтись пешком — вниз по Курфюрстендамм, — выпил чашку чаю в кафе “Кранцлер”, прогулялся до железнодорожной станции Цоо и поехал оттуда на трамвае. Вышел на железнодорожной станции Фридрихштрассе и впервые в жизни прошел контроль на КПП. Снабженный, согласно предписаниям, действенным для жителей несоциалистической Германии, пятью восточными марками по обменному курсу, суточной визой и соответствующей отметкой в паспорте, он наконец выбрался из лабиринта темных улочек и пассажей в противоположную часть города.

Уже семь лет высилась Стена и Берлин был, как тогда выражались, разделен. Клейн никого не знал здесь — и ситуация представлялась ему хотя, разумеется, и противоестественной, однако в высшей степени любопытной. По меньшей мере, глядя из Франкфурта, мысленно уточнил он, после чего сконцентрировался на определении правильного маршрута. На мгновение он решил было припомнить облако духов, которыми обдала его в самолете стюардесса, однако у него ничего не вышло. Оказавшись на Унтер-ден-Линден, он решил после встречи с генеральным прокурором заглянуть в шикарный книжный магазин, расположенный в бель-этаже недавно отстроенного здания буквально рядом с советским посольством. До встречи оставалось еще какое-то время. Если разговор не сложится, а значит и не затянется, прикинул Клейн, у него еще останется время сходить в музей полюбоваться на Пергамский алтарь, потому что в этом случае — то есть если генеральный прокурор не даст разрешения на поездку Кати Лаванс в ФРГ, — и встречаться с ней будет незачем. Медленным шагом проследовал он мимо русских охранников и дальше — до шлагбаума у Бранденбургских ворот.

Генеральная прокуратура ГДР находилась на улице Отто Гротеволя, и Клейн тщетно пытался вспомнить, как же она называлась раньше. Вход в здание, выстроенное в эпоху “грюндеров”, был со двора. Здесь и предложено было подождать Ансгару Клейну, пока за ним не пришли и не препроводили его в кабинет доктора Штраля на первом этаже. Здесь ему вновь пришлось подождать — в приемной, перед большой двустворчатой дверью, пока не вышел из какого-то кабинета в дальнем конце коридора тощий мужчина, на которого адвокат поначалу не обратил внимания. Но тот подошел к Ансгару Клейну, переложил портфель из правой руки в левую, подал руку адвокату и представился.

Стоило им, однако же, попасть в кабинет доктора Штраля, как напускная любезность моментально исчезла. Окна бель-этажа, выходящие на улицу, были здесь высоченными — конторские шкафы, расставленные вдоль по стенам, не доставали им и до перекладины. Интерьер образовывали письменный стол, длинный стол для совещаний и стулья, на которые они и уселись; поскрипывающий и, не исключено, щербатый паркет был скрыт от взора бледно-зеленым скорее выцветшим ковром, подобранным явно в тон узким гардинам на окнах. Чем он может быть полезен, сухо поинтересовался хозяин кабинета. Генеральный прокурор доктор Йозеф Штраль, участник Сопротивления, яростный антифашист и догматический приверженец жесткой линии партийного руководства. Должно быть, эта узкая улыбочка к его губам просто приклеена. Узкий светло-серый костюм сидел на нем безупречно. Подали кофе, и адвокат принялся излагать суть своей просьбы.

Он ожидал, что прежде всего ему зададут вопрос о том, почему экспертное заключение именно Кати Лаванс имеет решающее значение в возможном суде над его подзащитным, и заранее изучил диссертацию об убийстве при помощи измельченных волос, равно как и другие научные труды восточногерманского патологоанатома. Все большее значение, которое придается теперь тестам на кровь в вопросе об определении точного времени и причины смерти, в существенной мере обусловлено ее признанными и на Западе исследованиями. Но все это явно не слишком заинтересовало доктора Штраля; напротив, ему показалось совершенно естественным, что представительница научной элиты ГДР должна сыграть ведущую роль и в западногерманском судопроизводстве. Его вопросы затрагивали главным образом иной предмет — а именно, степень и срок знакомства доктора Клейна с доктором Лаванс, равно как и его конкретные планы пригласить ее в качестве эксперта на суд в Грангате.

Но пока Ансгар Клейн, импровизируя на ходу, излагал подробную программу пребывания Кати Лаванс на Западе, доктор Штраль бесцеремонно прервал его, заявив, что гарантировать он ничего не может. Тут же схватил телефонную трубку — а телефон стоял у него в письменном столе на выдвижной доске. Нет, конечно же, ему доставило бы удовольствие выручить западных коллег в столь щекотливой ситуации.

— Министерство высшего и среднего специального образования, отдел путешествий, — потребовал он у невидимого адресата. — Да, вот именно.

Взглядом генеральный прокурор попросил Клейна минуточку потерпеть.

— Да. Штраль на проводе. Да, заведующего отделом. Хорошо, подожду.

Клейн подавил порыв взглянуть на часы. На письменном столе стоял яшмовый набор принадлежностей. Авторучка и несколько карандашей в каменной ступке. Несколько печатей. Маленькая старинная настольная лампа с абажуром из зеленого стекла. На другом конце стола — бумаги в разноцветных папках.

— Мне нужно личное дело товарища доктора Лаванс.

И вновь Штраль чуть ли не просительно мигнул Клейну. И маленькие глазки тут же посмотрели в другую сторону. Между окнами известная картина: Ленин на берегу реки.

— Выездная, говоришь? Спасибо.

Доктор Штраль положил трубку на рычажки. Он по-прежнему улыбался.

Лишь выйдя вновь на улицу Отто Гротеволя, Ансгар Клейн взглянул на часы. Хотя весь визит в прокуратуру занял не больше часа, времени на осмотр Пергамского алтаря у него не было. Пешком, по прямой он направился в Институт судебной медицины.

 

34

Клейн осмотрелся в помещении с высокими потолками. Салатного цвета линолеум поверх паркетного пола, у входа в секретариат две этажерки. Рукомойник с зеркалом, полотенце. В углу — расчехленный цейсовский микроскоп. Катя Лаванс встала, пожала адвокату руку, подтащила к письменному столу добавочный стул и предложила присесть.

— Вы курите?

Он покачал головой, прислонил портфель к ножке стула. На Кате был пиджак, из нагрудного кармана торчали пинцет и скальпель. Выглядела она моложе, чем на экране. Ему понравилась ее короткая стрижка; меж тем Катя придвинула поближе к себе пепельницу, достала пачку, выудила из нее сигарету и закурила. И сразу же приступила к делу.

— Ваш партнер господин Сарразин уже рассказал мне кое-что об этой истории. И я уже сказала ему по телефону, что в принципе готова провести экспертизу и дать заключение.

Она старалась не пускать дым в его сторону, а он внезапно растерялся, чего с ним, как правило, не случалось.

— Конечно, это нас радует. Я убежден, что со всеми формальностями мы разберемся. Для нас на карту поставлено очень многое, потому что мы печемся о Гансе Арбогасте уже не один год, а человек он мужественный, во всяком случае, у него хватит сил прорвать несокрушимую фалангу ваших западногерманских коллег. Услышав ваши телекомментарии, мы сразу поняли, что нам надо искать контакты с вами. Вы преподаете судебную медицину в Гумбольдтовском университете и совмещаете это с работой здесь, в научно-исследовательском институте, не так ли?

— Да. Мне только что присвоили звание доцента.

— Поздравляю!

— Я в разводе.

Мысленно он прикинул, сколько ей может быть лет, и не нашел ответа. И пояснил:

— Я тоже.

Катя Лаванс погасила сигарету. Еще выпуская дым после последней затяжки, она уже отставила пепельницу в сторонку.

— Известно ли вам, что самый древний справочник по судебной медицине, книга “Си Юэн Лу”, увидела свет еще в 1248 году? И, как уверяли меня китайские коллеги, находившиеся здесь с дружественным визитом, этим справочником пользовались вплоть до начала нынешнего столетия. “Си Юэн Лу” состоит из пяти разделов, первый из которых трактует тему увечий как таковую, причем в качестве одного из увечий рассматривается насильственное прерывание беременности, второй классифицирует увечия по типу и способу, включая классификацию орудий, а также учит различать увечия, полученные при жизни и пост мортем. В третьем разделе отдельно рассматриваются удушение и утопление, тогда как два последних всецело посвящены отравлениям и ядам.

— Китайская наука побеждать?

Катя слабо усмехнулась и настороженно посмотрела на Клейна.

— Если вам угодно. Хотя, как минимум, главы, посвященные удушению, интересны и в связи с вашим делом.

Клейн кивнул.

— А когда судебная медицина пришла в Европу?

— В начале XVII века. Первым существенным трудом на эту тему был трактат Паоло Заккиа, личного врача папы римского. Кстати говоря, здание, в котором мы с вами сейчас находимся, было когда-то первым берлинским выставочным моргом. Тыльной стороной оно выходит на кладбище Доротеенштадт, на котором покоится Йоханнес Р. Бехер.

— И Бертольт Брехт, не правда ли?

— Совершенно верно. Поликлинику прямо напротив нашего института вы наверняка видели. А чуть дальше по улице — Музей естествознания.

Ансгар Клейн кивнул.

— Вы хотите сказать, что мне непременно надо туда наведаться.

Катя улыбнулась.

— Ну, скелетами ящеров полюбоваться и впрямь стоило бы.

— Может быть, в следующий раз.

Это здание, в котором разместился первый во всей Германии научно-исследовательский институт судебной медицины, считалось когда-то образчиком сверхсовременной архитектуры. А знаете, кстати, откуда пошло это выражение — выставочный морг?

— Нет.

— Потому что здесь выставляли неопознанные трупы, которых по Берлину в конце XIX века набиралось около семисот в год. Выставляли в надежде на опознание.

Клейн кивнул.

Не сводя взгляда с адвоката, Катя подалась вперед и выудила из подставки для письменных принадлежностей карандаш.

— Мертвое тело — вещь весьма странная. Даже после смерти человек продолжает оставаться индивидуумом. Согласно римскому праву, труп принадлежит богам, тогда как родственники умершего имеют право только на погребение. Мне кажется, что это — превосходное решение проблемы.

— Вы имеете в виду тот факт, что человек, являющийся при жизни объектом права, трактуется после смерти всего лишь как вещь?

Катя кивнула.

— В точности так. А вещь трактуется как нечто, принадлежащее индивидууму или коллективу. Что, в свою очередь, означает: вскрытие тела может быть истолковано как повреждение чужого имущества.

— Или, если труп сохраняет телесную целостность, как нанесение увечья.

— Да. Именно поэтому высшие судебные инстанции нашего государства постановили, что мертвое тело не является имуществом в смысле статьи 1922-й Уголовного кодекса и, в частности, не может быть оставлено или передано по наследству. В этом и странность — даже после смерти человек попадает в промежуточное положение между нею и жизнью.

Медленным движением Катя прислонила карандаш к краю подставки для письменных принадлежностей. Она обратила внимание на то, что адвокат впервые осмелился поднять на нее глаза. Его взгляд ей понравился и голос тоже. Вслепую она вытащила из пачки новую сигарету и закурила. Лишь когда она сделала первую затяжку и выпустила дым, Ансгар Клейн продолжил разговор.

— Мне кажется, вам в самые ближайшие дни “дадут зеленый свет”. И на проведение экспертизы, и на поездку.

— А что, вы говорили с доктором Штралем?

— Да, как раз перед нашей встречей. Он не дал окончательного согласия, но, как мне представляется, никаких возражений не возникнет. Мне только хочется вас попросить немедленно сообщить мне о принятом решении с тем, чтобы я смог прислать вам материалы как можно быстрее. А сейчас у меня с собой только эти снимки.

Доктор Клейн вынул из портфеля маленький коричневый конверт, в котором находились так называемые снимки с места преступления; ничего иного провезти через таможню он не осмелился бы. Он протянул фотографии Кате Лаванс, а та разложила их на письменном столе, как карточный пасьянс.

— Строго говоря, в случае умышленного убийства и в иных обстоятельствах, требующих максимальной детализации и четкости изображения, необходимы снимки формата 13x18, по меньшей мере. В одежде и без, спереди и сзади.

— Женщину нашли обнаженной.

— Кроме того, фотосъемку желательно производить с использованием штатива, чтобы гарантировать четкий вертикальный ракурс и избежать искажений, связанных с той или иной перспективой.

— Я понимаю, что снимки неважные.

— При съемке необходимо использовать пленку или пластину, подлежащую медленному проявлению.

Как будто гадая — если не на будущее, то хотя бы на прошлое, — она принялась раскладывать и перекладывать фотографии то так, то этак, выделила и пристально рассмотрела снимок Марии Гурт в кустах малины, затем разложила все фотографии в один ряд и тщательно выровняла его.

— Ну вот, — тихо пробормотала Катя, не поднимая глаз на адвоката, — мы начинаем, не правда ли?

Клейн посмотрел на нее, кивнул, но не заговорил, прежде чем понял, чего она, собственно, от него ждет. А поняв это, прочистил глотку и начал.

— Вечером третьего сентября 1953 года егерь Мехлинг при регулярном обходе нашел обнаженное женское тело в кустах у федеральной дороги. Неподалеку от места находки ранее, а именно в 1949 и 1952 годах, уже были обнаружены обнаженные женские тела, причем во всех трех случаях место находки не совпадало с предположительным местом смерти. Оба убийства — 1949 и 1952 годов — так и не были раскрыты. В 1953 году “убойный отдел” криминальной полиции Фрайбурга прибыл на место той же ночью и при помощи местной жандармерии тщательно осмотрел окрестности и, прежде всего, близлежащий лесок. Женщина-фотограф из Грангата, которую буквально вытащили из постели, сделала цветные снимки, малоформатные и среднего формата, — их-то я вам сейчас и показываю. В полицейском отчете упоминаются следы удушения на шее и на затылке, кровоизлияние в левом глазу и глубокие царапины на левой стороне груди. Примерно в два часа ночи тело положили в морг городского кладбища в Грангате.

Клейн взял паузу. Катя Лаванс тоже не торопилась с расспросами. Она сидела, не глядя на адвоката. Вдруг потянулась к одному из снимков в левой части ряда и переместила его ближе к центру. Пару минут Клейну даже казалось, будто она тихо напевает себе под нос. И вновь он прочистил глотку.

— В пятницу, четвертого сентября, то есть на следующий день, полицейский врач доктор Даллмер при помощи доктора Берлаха провел вскрытие. Перед и в ходе аутопсии производилась фотосъемка в формате 24x36.

— И что же?

— Острая сердечная недостаточность по причине грубого сексуального воздействия на фоне общего упадка сил в связи с незавершенным абортом.

— А протокол о вскрытии? Внешний осмотр тела, внутренний осмотр тела, анализ тканей?

— Вы все это получите, как только доктор Штраль даст официальное согласие. А переслать эти материалы ранее не представляется возможным.

Катя кивнула. Теперь он посмотрел на нее. И его поразило, (как он позднее себе признался), что в ее взгляде нет и тени игривости. Напротив, она смотрела на него совершенно дистанцированно и вместе с тем предельно внимательно, словно мысленно запечатлевая при этом каждую черточку его лица. Причем саму ее никак нельзя было назвать непривлекательной — в ее внешности, повадках и даже голосе было нечто девичье, если вовсе не детское. И хотя она ему скорее понравилась, как раз эта детская отчужденность в сочетании с очевидной наблюдательностью оказалась для него, пожалуй, неприятной. И вдруг ей захотелось узнать, какое впечатление сложилось у него об Арбогасте, о предполагаемом невиновном убийце. Находясь еще полностью под впечатлением последнего визита в тюрьму, Клейн рассказал ей о том, как изменился за все эти годы его подзащитный.

— Тюрьма крепко взяла его за жабры, — осторожно подбирая слова, пояснил адвокат, — и это, поверьте, не самое сильное из возможных и уместных выражений. Можно сформулировать и по-другому: он сросся с тюрьмою, с ее шумами и запахами, с заключенными и охраной, со всевозможными запретами и всеобъемлющей тишиной в камере. Тюрьма стала для него не вторым домом, но как бы второй кожей.

— Вы хотите сказать, что он сошел с ума? Или сходит?

— Нет, в это я не верю. Кроме того, от него исходит некая сила, странная, жгучая и весьма трудно описуемая. Увидев его, вы наверняка будете поражены.

— Опишите мне, как он выглядит.

Ансгар Клейн задумался, потом покачал головой.

— Не могу.

— Но вы ему верите?

— Несмотря ни на что.

— Несмотря на что?

— Строго говоря, я не знаю, каков он был бы вне стен камеры, тяжесть которой висит на нем, как пушечное ядро.

Катя Лаванс кивнула. Костяшки пальцев у нее красные, подумал Клейн, и возле ногтей заусенцы. Предложение поужинать у нее в обществе ее дочери он, сердечно поблагодарив, отклонил. Прощаясь, они оказались на институтском крыльце и она посмотрела оттуда на маленький мертвый фонтан, в чаше которого когда-то резвились золотые рыбки.

— А Пергамский алтарь вы уже посмотрели?

— Нет, а что?

Катя Лаванс кивнула, но ничего не ответила. Зябко сложила руки на груди.

— Что ж, до скорого, — улыбнувшись, попрощался он с нею.

— До скорого.

На обратном пути к трамвайной остановке на Фридрихштрассе Ансгар Клейн заблудился и, только пройдя мимо синагоги, сообразил, что отправился не в ту сторону. На КПП никаких проблем не возникло. Где-то на площади Савиньи в паре шагов от своей гостиницы Клейн поужинал, а затем пошел спать пораньше, потому что авиарейс предстоял ему назавтра тоже ранний. Но прежде чем заснуть, еще раз полюбовался носом гигантского португальского галеона (в форме которого возведено здание музея Боде), бороздящего стылые воды осеннего вечера, над которыми допоздна пели автомобильные сирены.

 

35

Примерно в то же самое время Фриц Сарразин встретился в Цюрихе по договоренности с Антоном Казером из кантонального Технического университета. Встреча была назначена на полдень, и перед этим Сарразин успел побывать у Макса Бисса, руководителя исследовательского отдела цюрихской полиции, которого ему хотелось привлечь в качестве эксперта по следам на теле. Висс, с которым Сарразин был неплохо знаком и ранее, с готовностью согласился провести безвозмездную экспертизу по делу Арбогаста, а прослушав рассказ Сарразина, преисполнился уверенности в том, что при наличествующем доказательном материале выводы профессора Маула были просто-напросто безответственными. Крепко пожав друг другу руки, они простились, и Сарразин быстрым шагом прошел по Старому городу вплоть до Линденхофа — площади, в левом углу которой играют в гигантские шахматы прямо на разноцветных квадратных плитках мостовой. Здесь же высится узкий готический фонтан с колонной, увенчанной человеческой фигурой. Зеленого цвета скамьи. Лестница из двух маршей, ведущая прямо с улицы в Ложенхаус. В отдалении — небольшой зеленый купол церкви на Церингерплац. И еще дальше — здания современной постройки и старинные башни вперемежку. Шахматисты играли в полном молчании. Наконец Сарразин отвлекся от так и не успевшей завершиться партии и пошел к озеру, чтобы, как и договорено, встретиться с Казером в купальном павильоне на набережной Уто.

Каштаны, которыми в два ряда была обсажена аллея, идущая вдоль озера, уже облетели; голые сучья подернуты влагой, влажной оказалась и опавшая листва, устлавшая землю. Из окон кафе в зимнем саду отеля эпохи “грюндеров” эспланаду заливало мягким искусственным светом. Сарразин предположил, разумеется, что купальный павильон будет закрыт, однако дверь в другом конце маленького дворика оказалась незапертой и старик, натиравший здесь полы, объяснил ему, как найти профессора Казера. Деревянное строение с нависающей, как шляпка гриба, крышей, которую в каждом углу венчали башенки, стояло совершенно пустое, и половицы в углах и нишах потемнели от холода и сырости.

Пройдя вдоль раздевалок, Сарразин оказался на небольшой платформе, с которой можно было спуститься в воду по лесенкам. На одной из скамей возле схода лежало гигантское белое полотенце, и, подойдя поближе, Сарразин увидел, как в абсолютно спокойной воде кто-то плывет к берегу, поднимая вокруг себя мириады брызг. Озеро об эту пору было неподвижно, как слюда. Сарразин однако же не испытал ни малейшего желания окунуться в эту воду, он, напротив, с неудовольствием вспомнил о том, как однажды полез в Луганское озеро слишком рано, даже не дождавшись разгара лета.

Поэтому, отойдя от лесенок на почтительное расстояние, чтобы его не обрызгали, Сарразин дождался, пока профессор Казер не вылезет из воды и закутается в белое полотенце. Кожа у профессора была темной, чуть ли не с синеватым отливом, а поскольку перед купаньем он явно смазал тело каким-то стойким кремом, капли сейчас облепили его, как летняя мошкара. Нет, холод ему совершенно не страшен, а раз уж все равно нужно будет вернуться в университет, то почему бы им не поговорить прямо здесь. Для начала Сарразин поблагодарил Казера за то, что тот выделил для него время. Речь у них пойдет о фотографиях. Казер кивнул. Вытер полотенцем для ног ступни и пальцы.

— Мне сказали, что вы специалист в области геодезии и фотометрии?

Казер вновь кивнул, и Сарразин воспринял это как приглашение изложить свою просьбу более детально. Он представил дело так, будто главный вопрос в деле Арбогаста заключается в том, какую именно доказательную силу могут иметь фотографии, сделанные на месте обнаружения мертвого тела. Доказательную силу не в целом, а только применительно к виновности или невиновности самого Арбогаста. Потому что экспертное заключение профессора Маула держится исключительно на этих снимках. Профессор Казер кивнул.

— Проблема заключается в том, что уже в первой надзорной жалобе с просьбой о пересмотре дела мы попытались оспорить доказательную силу фотографий в качестве единственной улики. К сожалению, судебные инстанции, отдав должное нашей усовершенствованной технике, остались в вопросе о том, как проинтерпретировать запечатленное на снимках, при прежнем мнении: компетентность профессора Маула не позволяет усомниться в справедливости его выводов.

И Казер вновь кивнул.

— В Техническом университете, — начал он, — мы разработали автомат для анализа фотографий, разрешающая способность которого во много раз превышает возможности человеческого зрения. С помощью этого автомата удается, с одной стороны, снабдить аналитика куда большими способностями идентифицирующего суждения, а с другой — сделать само это суждение куда более объективным.

— То есть, возможность ошибочной интерпретации запечатленного на снимке минимизируется?

— В точности так. Для этого мы и разработали автомат. Он называется “Галифакс М-4”.

Теперь уже пришлось кивнуть Фрицу Сарразину.

— Послушайте, а что, вам действительно не холодно, — спросил он.

— Совершенно не холодно. Забавно, правда?

И опять Сарразин кивнул. И пока Антон Казер снова растирал ноги, порядочно продрогший Сарразин молча, но обрадованно глазел на воды озера, поверхность которого была гладкой и скользкой, как кусок мокрого мыла.

 

36

После того, как Ильза, поужинав и так и не произнеся ни слова, удалилась к себе в комнату (а поступала она так в последнее время нередко), ее мать вновь оделась и обулась, а затем, постучавшись к дочери, объяснила, что отправляется к профессору Вайману.

— К твоему уголовнику?

Поневоле улыбнувшись, Катя кивнула. Ильза, знакомая с профессором едва ли не с пеленок, всегда называла его только так, что, впрочем, имело опосредованное отношение к действительности, — с двадцатых годов до самого конца войны профессор прослужил в “убойном отделе” полиции Большого Берлина, что он при удобном случае с удовольствием подчеркивал. После войны Вайман взялся за учебу, стал затем старшим ассистентом тайного советника Фрица Штрасмана. Со времен службы в полиции у него остался богатый фотоархив, переживший войну, в отличие от институтского архива, в лихолетье бесследно сгинувшего. Личный фотоархив Ваймана и лег в основу нового институтского, завести который ему помогала, будучи его студенткой, Катя Лаванс. К настоящему времени профессор Штрасман уже давным-давно умер, а профессор Вайман удалился на покой. С Лейбштрассе, на которой жила, Катя проехала на трамвае до Франкфуртской аллеи и прошлась оттуда пешком в сторону Берзаринштрассе. Стоял февраль, и широкие берлинские улицы были пронизаны холодом. Короткие и колючие порывы ледяного ветра заставляли жмуриться на ходу.

Профессор Вайман жил в доме старинной постройки на углу Маттернштрассе. Раньше ее частенько приглашали сюда поужинать, но с тех пор, как профессор овдовел, этого почти не случалось, и, изредка бывая здесь и всякий раз прихватывая с собой пирожные и кофе в зернах, Катя с сожалением и страхом наблюдала, как сдает и дряхлеет ее старый учитель. Она долго и безуспешно звонила в дверь и уже собралась было прикрепить к ней записку, когда профессор все-таки отпер. Явно обрадовавшись Кате, он пригласил ее зайти и проследовал вместе с нею в гостиную.

Судя по всему, топили только здесь, потому что еще в коридоре было чудовищно холодно, зато в гостиной от темно-зеленой голландской печи высотой чуть ли не под потолок исходили волны самого настоящего жара. На ходу Вайман снял с полки бокал, выставил на низкий журнальный столик, где один бокал уже высился, и налил Кате красного вина.

— Чему обязан такой честью, госпожа коллега?

Вайман оказался уже прилично пьян, да и вид у него в тренировочном костюме был скорее запойный. И с удивлением Катя уже не в первый раз отметила, что ее это не огорчает и ничего не меняет в ее симпатии к этому человеку. Однако было понятно, что к делу лучше всего приступить незамедлительно. Она вновь огляделась — и вновь, как ей показалось, увидела признаки дальнейшего запустения.

— Удавление, — таковым оказалось единственное слово, которое она произнесла.

— Удавление, — несколько невнятно повторил профессор и полез к ней чокаться. И как раз когда бокалы со звоном ударились друг о дружку, Катя внезапно поняла, что именно ей так хочется выяснить.

— Как это происходит? Что ты при этом чувствуешь?

— Удавление! Существует огромная литература об ощущениях, испытываемых при удушении и удавлении. Прежде всего, от тех, кто выжил в результате небрежного исполнения казни, от неудавшихся самоубийц, сорвавшихся с петли, и тому подобное. Мучения испытываются при этом, если верить таким отчетам, сравнительно редко; гораздо чаще — отсутствие каких бы то ни было ощущений или даже удовольствие, порой — блаженство: мысли проносятся в голове на сумасшедшей скорости, проявляется феномен так называемого панорамного видения: когда вся жизнь проносится перед тобой еще раз в считанные мгновенья.

— А что при этом происходит конкретно?

— Что происходит на самом деле? Вот так вопросец! Хихикнув, профессор потеребил кончик носа.

— Вам знакомы опыты Лангройтерса? Погодите-ка, это действительно интересно. Лангройтерс исследовал перекрытие кислорода при удушении следующим образом: Сняв крышку черепа и удалив мозг, он раскрывал дыхательные пути со стороны основания черепа и затем в темной комнате высвечивал зеркальной лампой-рефлектором. Таким образом он реконструировал различные фазы удушения.

— Ну и что?

— Как это — ну и что? Прежде всего, имеет значение место приложения орудия убийства, то есть петли, удавки или рук душителя, причем решающую роль играет перекрытие сонной артерии. Тогда как пресечение воздушной тяги в трахее, напротив, вовсе не обязательно оказывается смертельным. Часто отжимают вверх основание языка, затыкая тем самым носоглотку, ее, так сказать, закупоривая… Налить вам еще, коллега?

Катя с изумлением обнаружила, что ее бокал уже пуст, и кивнула.

— А по каким признакам распознают удушение?

— Да что вы, госпожа доктор Лаванс, шутите! Как-никак, орудие убийства оставляет следы. Я читал вам это во втором семестре! Нет-нет, вы меня просто разыгрываете!

Вот уж нет. Вот уж чего она не делает. Просто ни за что не хочет упустить из виду хоть малейший факт. Во втором семестре? Что ж, попробуем вспомнить, что было во втором семестре.

— В точке, в которой удавка сильнее всего врезается в кожу, пигментация меняется, становясь сперва светло-коричневой, а потом — иссиня-черной. Странгуляционная бороздка опоясывает шею и имеет равномерную глубину по всему периметру. Если кожу в области удушения защемляет, в этом месте возникает кровоизлияние или открытая кровоточащая рана, — процитировала она по памяти.

— В точности так. И эти кровоизлияния или кровоточащие раны, как правило, свидетельствуют о том, что произошло не просто удушение, а самое настоящее повешение, и имеют поэтому огромное криминологическое значение. Не забывай об этом, Катя!

Вайман всецело сосредоточился на том, чтобы наполнить бокалы, не расплескав вина по столику. Катя еще раз огляделась по сторонам. И обнаружила при этом две пустые бутылки в обтянутой шелком стенной нише около телевизора. Вот почему он возился так долго, прежде чем отпереть.

— Кроме того, — продолжил меж тем Вайман, — при удушении прерываются венозный отток крови из головы и артериальный приток, вследствие чего возникают легко распознаваемые застойные явления. Прежде всего, это характерные кровоизлияния-“блошки” в мягкой ткани глазниц, в веках, в роговых оболочках, на щеках, иногда на лбу, на ушах и на темени.

— А что видно при вскрытии?

— А это уж, Катя, твой конек!

После смерти жены Вайман путался, называя Катю то на “ты”, то на “вы”. Фамильярности, граничащей с приставаниями, он однако же до сих пор не проявлял, и сейчас она пристально посмотрела на него. Но нет, блуждающий взгляд выпившего человека не стал блудливым; Вайман разгорячился, но это был чисто академический энтузиазм, не зря же он всегда был для нее учителем и только учителем. Катя встрепенулась, и впрямь почувствовав себя на экзамене — на одном из бесчисленных экзаменов, которые она сдала профессору Вайману.

— С одной стороны, при вскрытии мягких тканей в области шеи должны обнаружиться кровоизлияния во всех слоях мышц. В зависимости от расположения орудия убийства обнаруживаются переломы шейных хрящей, в особенности щитового и кольцевого. Но чтобы составить правильное представление о характере примененного насилия, необходимо при вскрытии препарировать мягкие шейные ткани слой за слоем.

— Вот именно! — Профессор поднял бокал с такой стремительностью, что Катя испугалась, как бы он не расплескал все вино. — Но что при этом самое главное? О чем нельзя забывать ни в коем случае?

Катя пожала плечами. Его бокал по-прежнему кренился в опасной близости от ее юбки.

— Не знаю.

— Вы этого не знаете, госпожа доктор?

В знак полного разочарования он покачал головой, затем решительно выпил, осторожно поставил бокал на край столика и с улыбкой посмотрел на нее.

— Ты этого действительно не знаешь? Что ж, тогда позволь сказать тебе: поскольку во всех случаях удушения мы имеем дело с бескровным убийством, вскрытие должно в обязательном порядке проводиться также без кровопролития. Запомни это хорошенько: прежде всего без кровопролития! Сперва надо вскрывать череп, и мозг, лишь потом грудь и живот. И только когда удается стопроцентно гарантировать, что кровь больше не поступит в шею ни сверху, ни снизу, диагноз кровоизлияний в мягких тканях шеи будет проведен, с криминологической точки зрения, безупречно. Потому что в противоположном случае нельзя отличить эти случайные кровоизлияния от витальных.

Катя, откинувшись на зеленый шелк видавшей виды кушетки, усмехнулась. Отчета о вскрытии Марии Гурт она еще не читала, но сейчас практически наверняка нашла крючок, за который можно будет уцепиться. Но нельзя ли решить эту задачу с щегольским блеском?

— Профессор Вайман, а может ли случиться такое, что смертельным окажется нежное любовное объятие? Шеи, я имею в виду.

— Да-да. При определенных условиях самое легкое придушение может стать причиной мгновенной смерти. Интенсивная ласка сонной артерии или блуждающего нерва может вызвать рефлекторную остановку сердца. В уголовных делах часто слышишь о таком — и, как правило, это уловка, при помощи которой преступник пытается уйти от ответственности. Однако на практике такое бывает крайне редко.

— То есть это маловероятно?

— Скорее почти невероятно. Во всяком случае, я ни за что не сделал бы ставку на подобный расклад событий.

Решительным жестом он подкрепил свое и без того чересчур уж категорическое высказывание. И тут ему бросилось в глаза, что бутылка уже пуста, и пока он прикидывал, как быть дальше, с мыслями собралась и Катя Лаванс.

— С другой стороны, как вам отлично известно, удушение и сексуальное возбуждение часто идут рука об руку, — неожиданно заявил профессор.

Кате это известно не было, и она покачала головой.

— Агональная эрекция. Никогда не слышала?

Катя старалась ничем не выдать собственного невежества.

— Какой-то врач повествует об этом в связи с повешением двенадцати негров на Мартинике. Минуточку, у меня есть эта книга, не сомневаюсь. Погодите, я вам сейчас зачитаю соответствующий фрагмент.

Вайман, покачиваясь, отошел от печи. Неплохо было бы подстраховать его, подумала Катя, но нет — он целеустремленно проследовал в заставленный стеллажами коридор в поисках нужной книги. Правда, когда по звону бутылок, донесшемуся с кухни, выяснилось, что он сначала завернул туда, она все же немного забеспокоилась. А с другой стороны, какой изящный предлог продолжить пьянку! Нет, со стариком все в порядке. Катя поднялась с кушетки и, стоя на ногах, почувствовала себя усталой и изрядно разбитой, как, впрочем, бывало всегда, если ей случалось подолгу беседовать на тему смерти и умирания. Не то чтобы это ее в какой-то мере затрагивало. Как-никак, все способы лишить самого себя или кого-нибудь другого жизни входят неотъемлемой частью в круг ее профессиональных интересов. Но — как оседает на вещи практически незаметный слой пыли — так и душой ее овладевала при этом едва уловимая печаль. Конечно, в большинстве случаев достаточно было просто встряхнуться — и от грусти не оставалось и следа, но изредка, особенно на фоне общей усталости, печаль прирастала и становилась второй кожей.

Катя заметила, что бессмысленно расхаживает по гостиной, внимательно глядя себе под ноги. Решив чем-нибудь заняться, она подошла к окну и открыла дверь на балкон. Рама покривилась, на внутреннем стекле в перетопленном помещении висели тяжелые капли, одна за другой сползающие на переплет окна. Рывком раскрыв дверь, Катя вышла на балкон. Точнее, это был эркер, выходящий на Берсаринштрассе, угол с Франкфуртской аллеей, и у нее возникло ощущение, будто весь город раскинулся сейчас перед нею, как на секционном столе. Меж тем из гостиной донеслись шаги профессора.

— Я нашел. Послушайте.

Стоя у печи, Вайман уже наливал им обоим из новой бутылки, в другой руке у него была книга. Впервые Катя заметила мешки под глазами у старика, прожилки и пятна на щеках, прокуренные и расшатавшиеся в гнездах зубы. Сине-голубая выцветшая футболка тренировочного костюма с какой-то уже неудобочитаемой надписью обтягивала “пивной” живот. Тренировочные брюки на слабой резинке. Жалкие шлепанцы на ногах.

— Послушайте, — повторил он, и она поймала поверх очков его по-прежнему живой и умный взгляд, — тот самый, который заставил ее когда-то, при первой встрече, в него влюбиться.

“Отправившись на место казни, — сообщал с Мартиники французский врач Гийом, — я увидел, как в момент странгуляции у всех повешенных внезапно случилась сильная эрекция (все эти негры были доставлены на лобное место одетыми лишь в легкие балахоны из тонкой белой ткани), практически в тот же миг у пятерых из них произошло непроизвольное мочеиспускание, причем моча пролилась наземь. Через час после казни я отправился к морю, на берегу которого должны были быть разложены тела казненных. У первых девятерых эрекция пошла на убыль, тогда как ткань балахонов в соответствующих местах была в пятнах влаги слишком большой плотности, чтобы оказаться мочою. Из числа пяти последних следы эякуляции были заметны только у двоих”.

 

37

Катя Лаванс еще успела на последний трамвай и, добравшись домой, проскользнула на кухню тихо, как мышь, чтобы не разбудить Ильзу. В маленьком встроенном шкафу у окна обнаружила еще одну бутылку того же самого Блауштенглера, который только что попивала с профессором, и, вздохнув, предала себя на волю волн. Надо же было отпраздновать открытие, сделанное ею на обратном пути и связанное с древнекитайским трактатом в той его части, которая посвящена умению различать витальные и постмортальные увечья. Воистину китайская наука это наука побеждать!

Затем включила газовую плиту, использовавшуюся не только для приготовления пищи, но и для обогрева кухни. Осторожно затворила дверь поплотнее, хотя спальня, расположенная в дальнем конце длинного узкого коридора, была слишком далеко, чтобы ее дочь могла что-нибудь услышать. Сняла с верхней кухонной полки, где, наряду с прочим, стояла кофемолка, терменвокс и поставила на стол. Весь день она поневоле вспоминала Ансгара Клейна и его слова о “жгучей силе”, исходящей от Арбогаста, и о том, что тюрьма “стала для него не вторым домом, а второй кожей”. Клейн еще сказал, что не знает, как бы повел себя Арбогаст, выйдя на волю, и Катя призналась себе, что этот якобы невиновный убийца внушает ей определенный страх. И все же, наполнив бокал до краев, чего нельзя было сделать в темноте, она тут же выключила свет.

Сразу же всю кухню залило голубоватое свечение газовой горелки. Сколько зимних ночей провела она здесь, прислушиваясь к легкому шипению, несущему ей тепло! С тех самых пор, как сюда переехала. А вот Арбогаст уже пятнадцать лет сидит в тюрьме, а в нем самом сидит смерть этой девицы, вроде бы не имеющая никакой причины. Смерть превращает человека не только в покойника, но и в неприкасаемого. Преступление совершается, становясь абстрактной игрой ума. Но сама-то ты, матушка, жива-здорова, подумала Катя Лаванс и бодро выпила за древнекитайского криминолога, прежде чем предаться игре на терменвоксе. Она все еще не познакомилась ни с одним другим обладателем этого музыкального инструмента, да и не слыхивала о таковых и, соответственно, не знала, научилась она играть или нет. Кто-то рассказал ей, будто в Ленинграде проживает пожилая виртуозка игры на терменвоксе, выпустившая даже несколько пластинок, но она так и не смогла разыскать ни единой. Этот инструмент был столь же одинок, как его монотонное звучание, и Катя, возможно, больше чем музыкой наслаждалось ощущением оторванности от мира, которое возникало, когда она, включив терменвокс, проводила пальцами по антеннам.

Но, по меньшей мере, руки оказывались, возясь с терменвоксом, занятыми, а когда патологоанатом играла подолгу, ей и впрямь начинало казаться, будто они живут отдельной от нее жизнью. Она видела, как осторожно подбирается ее левая рука к одной из антенн, и слышала, как нарастает при этом звучание, пока ее правая регулирует, то повышая, то понижая, тон, — и вот высокий тон становится едва слышным, а потом, наоборот, чуть ли не режущим, — и этой пульсации звучания, этому дуэту и этой дуэли двух рук, этой игре можно было предаваться без конца, во всяком случае, Катя и впрямь часто забывала за игрой про все на свете. Хотя и крайне редко удавалось ей (сколько бы сил и стараний она к этому ни прикладывала) выйти на звучание, столь естественное, что оно больше не походит на человеческий голос, но, напротив, — только на музыкальный инструмент, не имеющий, к счастью, ни тела, ни лица, не могущий умереть или оказаться убитым и посмотреть на нее безжизненным взглядом снизу вверх.

 

38

— Бернгард! Ты на месте?

Катя постучалась и, не дожидаясь ответа, осторожно приотворила дверь в расположенный на восемнадцатом этаже офис ее когдатошнего сослуживца. Это было компромиссным решением. Он часто и настоятельно просил ее предупреждать о своих визитах заранее, но она забывала об этом, а ведь чтобы получить его совет, требовалось всего лишь перейти через улицу, попасть в больничное здание и подняться на соответствующий этаж. В порядке компенсации за бесцеремонность она каждой раз “врывалась” к нему медленно, деликатно, как бы украдкой.

— А чего это ты здесь торчишь? Как-никак суббота, — сказала она вместо формального приветствия, радуясь тому, что все-таки его застала.

— А как поживает твоя дочурка?

Решив на этот раз обойтись без дружеской нотации, он отложил в сторону диктофон.

Западного производства, мысленно отметила она. Но иронический намек на пренебрежение материнскими обязанностями заставил ее, в свою очередь, вспомнить о его детях — семи и четырех лет от роду. После развода Катя часто искала спасения под семейным кровом Бернгарда и его жены, что все трое кое-как маскировали под бэбиситерство. Прошло больше года, прежде чем ей удалось организовать и наладить жизнь заново, не на пустом, но на опустевшем месте. Катя присела на край большого и тщательно прибранного письменного стола и все с тою же осторожностью, с какой постучалась, подсунула Бернгарду принесенную с собой папку.

— Ты мне поможешь?

Он хмыкнул. Если бы она не знала, что ее визиты с новыми криминальными историями, отвлекающими его от повседневной рутины, доставляют ему немалое удовольствие, она бы не докучала ему так часто. А в сложившихся обстоятельствах завязавшаяся еще в студенческие годы дружба оставалась практически столь же тесной, что и раньше, и с тех пор, как он женился, исчезла, по меньшей мере на какое-то время, и его дурная привычка безнадежно влюбляться в нее примерно раз в год.

— Речь идет об экспертизе, сделанной по фотоснимкам.

— Профессор Маул из Мюнстера?

Катя кивнула.

— А сейчас я положила на стол прямо перед тобой отчет о вскрытии.

— Ну и?..

— Мне нужно представить экспертное заключение в пользу пересмотра дела. А сейчас немедленно скажи мне, от чего на самом деле умерла эта женщина, чтобы я смогла отправиться на Запад не с пустыми руками.

— Немедленно, — с ухмылкой переспросил Бернгард.

— Немедленно!

Бернгард раскрыл папку с отчетом о вскрытии Марии Гурт и по мере того, как он вчитывался в материалы, ухмылка исчезала, словно ее медленно стирали с его лица резинкой. И когда он через несколько минут заговорил, тон и голос были весьма серьезны.

— При анализе мягких тканей установлено, что у пациентки имелись как залеченное, так и незалеченное воспаление сердечной мышцы.

— Да. Что должно было приплюсоваться к ее общей слабости. Кроме того, она была беременна.

— С регрессивными изменениями ворсинок хорионов, — не поднимая на Катю глаз, уточнил Бернгард.

— В точности так. Поэтому поначалу и решили, будто она сделала аборт.

Бернгард отложил папку в сторону и наконец посмотрел на Катю.

— А от чего же тогда она умерла?

— В том-то и дело. Согласно ответу о вскрытии, ни от чего. — Катя взяла бумаги, перелистала и зачитала вслух соответствующий параграф. — “Органическое поражение, которое могло бы объяснить внезапную смерть госпожи Гурт, при вскрытии выявлено с достаточной определенностью не было. Повреждения, обнаруженные на теле госпожи Гурт, также не могут объяснить внезапную смерть в силу своей недостаточной тяжести. В качестве причины смерти на основе результатов вскрытия определенно следует исключить насильственное удушение.

— А почему же тогда твоего подопечного отправили в тюрьму как раз за это?

— Потому что суду было представлено заключение судебно-медицинской экспертизы, согласно которому речь шла об удушении и только об удушении.

— Вопреки отчету о вскрытии? Это же абсурд! Так просто не бывает!

— В роли эксперта выступал профессор Маул, а вскрытие произвел молодой врач в ранге обыкновенного ассистента. Это, во-первых. А во-вторых, в отчете о вскрытии упоминаются “следы борьбы” и, скажем так, следы сильного возбуждения.

Бернгард вопросительно посмотрел на нее.

— Суд, а перед этим — автор отчета о вскрытии, детально занимались вопросом о том, занимался ли Арбогаст с Марией Гурт анальным сексом.

— Ах, как интересно. И как, занимался?

— Катя пожала плечами.

— Следы спермы?

— Отсутствуют.

— Что ж, смерть в результате остановки кровообращения представляется мне вполне разумной гипотезой. А в чем, собственно, может заключаться помощь с моей стороны?

— Ты знаешь книгу Си Юэнь Лу?

Бернгард посмотрел на Катю с недоумением.

— Версия профессора Маула об удушении держится исключительно на допущении, будто трупные пятна на шее являются следами удушения, потому что такие пятна могут возникнуть только при жизни, то есть в условиях функционирования кровообращения. Вопрос, на который следует ответить тебе, заключается вот в чем: могут ли подобные пятна возникнуть пост мортем? И если да, то как мне доказать это?

— Тело переносили и перевозили, не так ли?

— Да. И в отчете о вскрытии можно обнаружить такую многозначительную фразу: “Не удалось выяснить происхождение множественных мелких кровоизлияний и повреждений на различных участках тела”.

— Если бы удалось выяснить, как именно перемещали и перекладывали труп, можно было бы в ходе следственного эксперимента доказать, что это произошло пост мортем. Или, конечно, выяснить прямо противоположное. Эксперимент есть эксперимент.

— Как раз к этому я тебя, Бернгард, и подвожу. А как тебе кажется, результаты подобных экспериментов могли бы быть учтены судом?

— Я бы сказал, безусловно. — И на Западе тоже?

Ухмыльнувшись, Бернгард кивнул.

— Позже я сообщу тебе, что мне для этого потребуется.

Катя кивнула и попрощалась.

 

39

Днем в субботу институт, как правило, бывал пуст, за исключением дежурных, принимающих “свежих” мертвецов. Когда Катя, вернувшись из больницы, заперла за собой старую дверь, здесь царила, если отвлечься от тихого гудения морозильных агрегатов, полная тишина. Да и она сама ни за что не пришла бы сюда, не сообщи ей уже упомянутые дежурные о том, что в полдень должны привезти какую-то покойницу. И вот, взяв из кучи мусора на заднем дворе под скривившейся березкой пару камней, она отправилась к старому грузовому лифту, чтобы подняться в “камеру”. Где-то по-прежнему сочилась по капле вода из системы охлаждения, но когда принимались подвывать горящие голубым светом неоновые лампы, звук капель вроде бы становился слабее. Катя Лаванс помыла камни в раковине и оставила их лежать на ее краю. Надела перчатки и маску, поискала на дверцах камер сегодняшнее число и рывком выкатила нужные носилки. Еще раз проведя поиски, выкатила и вторые носилки. Сначала она расстегнула “трупный комбинезон” на покойнице, доставленной только что.

С тех пор, как эта женщина умерла, не прошло еще и десяти часов. Еще заметно было трупное окоченение. Как значилось на прикрученной к ступне табличке, женщине было чуть за сорок, но Кате она показалось лишенной примет возраста и, возможно, как раз поэтому необычайно красивой. Не в правилах Кати было не замечать такие вещи. Причина смерти не имеет для меня в данном случае никакого значения, подумала Катя, проведя рукой по коротко стриженым белокурым волосам покойницы. На лице у нее не было никаких повреждений. Красивые плечи, подумала Катя, приспуская “трупный комбинезон” и осторожно переворачивая мертвое тело на бок. Затем подошла к раковине, намочила белое полотенце, взяла один из камней и вернулась к трупу. Осторожно приподняла мертвую голову и подложила обернутый во влажное полотенце камень, (словно помогая устроиться поудобней) ей под затылок — в точности в том месте, где на шее у Марии Гурт были обнаружена трупные пятна, которые профессор Маул принял за признаки удушения. Подложив камень, столь же осторожно вернула голову покойницы на прежнее место.

Вторая покойница в свои двадцать три года выглядела практически девочкой, темноволосая и тощая. Брови у нее, можно сказать, срослись воедино, макияжа на ней не было. Она отравилась газом и была мертва уже пять дней. И эту девицу Катя перевернула на бок, И ей подложила под голову камень — только на этот раз, не завернув предварительно в полотенце. Потом подошла к собственному письменному столу, стоящему у противоположной стены, уселась за него и принялась ждать. Через три часа она сделает первые снимки, 13x18, черно-белые, и дополнительно — 6x6, цветные. А через двенадцать часов сфотографирует обеих покойниц еще раз. Раскачиваясь на стуле, она посмотрела на мертвых женщин и обнаружила, что те лежат лицом друг к другу. Как двое спящих, подумала она, спят вроде бы порознь, но твердо знают, что кто-то спит рядом.

 

40

И в этом году снег растаял во всех четырех тюремных дворах, стало теплее, и наконец утренний колокол, бьющий в полседьмого, прозвучал, когда уже стало совсем светло. Арбогаст и сам не знал, бодрствует он или нет, машинально поднявшись, помывшись и принявшись дожидаться того момента, когда в дверное “окно” ему подадут чашку эрзац-кофе и хлеб. Завтрак, уборка, выход из камеры, перекличка — и за работу. Со временем он ко всему привык и начал превосходно разбираться даже в деталях. Шаги по металлическому полу в коридоре звучат по-другому, чем те же шаги по узкой винтовой лестнице или по подземным переходам, ведущим в мастерскую, или — с особым шаркающим звуком — шаги по бетонной лестнице на четвертый этаж в мастерскую, где плетут циновки. Дни, проходящие под перестук ткацких станков, на которых изготавливают кокосовые и сисалевые циновки, не отличимы друг от друга, ни один из них не таит и не обещает сюрприза. С некоторым опозданием он понял, что для него постепенно потеряли значение не только дни, но и лица, и имена других людей. Давным-давно он знаком здесь со всеми, его узнают, с ним здороваются, он разговаривает с другими заключенными, с надзирателями и охранниками, разговаривает практически каждый день и все же, едва простившись, забывает их имена. Где-то он читал или, может, слышал по радио о гигантских роях саранчи, опустошивших в начале лета 1968 года поля и плантации и впервые замеченных вроде бы в эмирате Оман, и вспомнил в связи с этим, что незадолго до его ареста, кажется в 1954 году, аналогичное бедствие обрушилось на Марокко, уничтожив тысячи тонн апельсинов и причинив многомиллионный ущерб.

В одиннадцать сорок пять Арбогаст вернулся в камеру, а вскоре после этого начали разносить арестантский обед. “Окошечко” открылось, Арбогаст выставил наружу миску и получил положенную порцию похлебки. Затем чиновник из канцелярии разнес почту. Арбогасту он сказал, что тому предстоит свидание.

На обратном пути он зашел за Арбогастом и повел его в централь, где им пришлось какое-то время прождать возле внутреннего почтового офиса. На ходу Арбогаст бросил взгляд на стенд с примитивными абонентскими ящиками, увидел и свой ящик № 312, на котором все эти годы значилась фамилия Арбогаст, тогда как имена на остальных ящиках постоянно менялись. Люди садятся в тюрьму и выходят на свободу, он один остается здесь пожизненно. Арбогаст как раз пытался вспомнить хотя бы часть прежних имен, хотя бы часть лиц, когда молодой помощник надзирателя повел его, приняв у чиновника из канцелярии, в комнату для свиданий. И только по дороге туда у него возникло странное ощущение, будто все эти имена всплыли перед ним разом — начертанные синими или черными, а то и зелеными чернилами рукой чиновника или надзирателя, имена на карточках, да и сами эти карточки, словно сорванные с места порывом вихря закружились и заплясали в воздухе вокруг одной-единственной, неподвижной, с его именем, которая застыла посредине стенда, рассчитанного на тридцать четыре абонентских ящика, потому что ровно столько заключенных обитало на втором этаже в четвертом крыле Новой мужской каторжной тюрьмы Брухзал.

Ансгар Клейн отвел взгляд от бумаг и с улыбкой кивнул Арбогасту. Они уже давно не виделись, и адвокат ждал новой встречи с определенной опаской. И в первые мгновенья его страхи вроде бы получили подтверждение: подзащитный, судя по всему, еще глубже погрузился в призрачный мир камеры, входом в который самому Клейну начали представляться ворота этой мрачной тюрьмы. Арбогаст вошел в комнату для свиданий нетвердым шагом, по-прежнему обуреваемый взвихренным роем имен на карточках, о чем Клейн, разумеется, не догадывался, а потому и неуверенную поступь истолковал по-своему. Охранник запер за Арбогастом дверь, и тот сел за стол.

— Я прибыл к вам, господин Арбогаст, в связи с необходимостью получить доверенность на новую надзорную жалобу о пересмотре дела. — Всю эту юридическую абракадабру Клейн произносил медленно, с расстановкой, давая Арбогасту время, понять суть вопроса. — Наконец-то дошло и до этого. Мы обзавелись новой “амуницией”, и я с удовольствием продемонстрирую ее вам, равно как и обрисую наши дальнейшие шаги.

Клейн выложил на стол экземпляр какого-то объемистого сочинения. Арбогаст, сидевший сложа руки на коленях, не потянулся к документу, а лишь, скосив взгляд, прочел на первой странице дату 24.06.68 и проглядел какие-то случайные обрывки фраз — подобно тому, как, не вслушиваясь, улавливаешь из-за соседнего столика обрывки чужого разговора. “Надзорная жалоба о пересмотре дела, поданная адвокатом по уголовным делам доктором Ансгаром Клейном”, — вот что он разобрал. И еще что-то насчет “новой и существенной доказательной базы в духе статьи 359 УПК”.

— Эта повторная жалоба трактует прежде всего вопрос о комплексе постмортальных кровоизлияний, привлекая тем самым внимание ко вновь открывшимся обстоятельствам, — пояснил адвокат.

Ансгар Клейн говорил очень артикулированно и не сводил при этом взгляда с подзащитного, которому было явно нелегко вырваться из своего призрачного мирка. Уже два года назад Клейн сказал Сарразину, что Арбогаста надолго не хватит. И сейчас он с болью констатировал, что взгляд подзащитного остается расфокусированным и, вопреки очевидным усилиям, не может сконцентрироваться на одной точке.

— Что значит “постмортальный”, — тихим голосом и не глядя на адвоката, спросил Арбогаст.

— Сейчас объясню.

Дождавшись от Арбогаста кивка, он начал.

— Как я вам уже какое-то время назад написал, речь идет о том, чтобы заручиться поддержкой новых и, по возможности, влиятельных экспертов. И сейчас нам это, как мне представляется, удалось. Прежде всего, нам удалось уговорить доктора Катю Лаванс из Университета имени Гумбольдта в Восточном Берлине провести и предоставить в наше распоряжение экспертизу.

— Из “зоны”? — изумленно переспросил Арбогаст. Пожалуй, впервые за долгий период он посмотрел на адвоката внимательно и осмысленно.

— Да. Катя Лаванс имеет как патологоанатом весьма высокую репутацию. Здесь, перед вами, копия ее экспертного заключения; позднее вы сможете ознакомиться с ним сами. В общем и целом госпожа Лаванс правдоподобно объясняет причину ошибки, допущенной профессором Маулом. На ее взгляд, он исходил из того, что к телу после наступления смерти никто не прикасался. Улавливаете?

Арбогаст кивнул. Теперь он неотрывно смотрел на Клейна, похоже, адвокату удалось вывести его из спячки.

— Вы хотите сказать, что отметины на теле Марии могли появиться уже после смерти?

— Вы сами сейчас расшифровали термин “пост мортем”. Госпожа доктор Лаванс, — продолжил Клейн свой рассказ, — провела эксперименты, доказывающие, что при насильственном обращении с мертвым телом подкожные кровоизлияния могут произойти и через несколько часов после фактической смерти.

Арбогаст кивнул.

— Мертвую перевозили и перемещали так часто, что, как доказывает доктор Лаванс, этим можно объяснить появление всех следов и пятен на теле. Что, разумеется, целиком и полностью снимает с вас обвинение, господин Арбогаст.

— Понятно, — пробормотал тот.

— Кроме того, у нас есть экспертное заключение профессора Антона Казера из Технического университета в Цюрихе. Из Кантонального Технического университета, если уж титуловать его полностью. А это, господин Арбогаст, самое знаменитое высшее учебное заведение во всей Швейцарии.

— И что же этот швейцарский профессор?

— Казер находит экспертное заключение Маула просто невероятным, потому что, по его словам, фотографии мертвого тела не позволяют хотя бы предположить, будто Мария Гурт была удавлена кожаным ремешком или чем-то в этом роде. Кроме того, доктор Казер разработал устройство для автоматической проверки и оценки достоверности фотографии, и все тогдашние снимки будут на этом автомате проверены.

Арбогаст поощрительно кивнул, но Ансгару Клейну по-прежнему казалось, будто его подзащитный рассматривает обстоятельства своего дела как нечто, происходящее на другой планете. И адвокату стало чуть ли не противно распинаться перед столь равнодушным слушателем. Тем не менее, он продолжил, несколько даже зачастив:

— У нас есть еще одно экспертное заключение — Макса Биоса, руководителя научно-исследовательского отдела цюрихской городской полиции, который и вовсе исключает, причем с уверенностью, граничащей со стопроцентною, возможность того, что женщина была удавлена при помощи изделия из волокнистого вещества или из металла. И, наконец, экспертное заключение доктора Отто Мальке, Висбаден, придерживающегося той же точки зрения. Кстати говоря, доктора Мальке вы должны помнить по первому процессу — он принимал участие и в нем тоже.

Арбогаст задумался, затем медленно покачал головой. И хотя внешне он вроде бы оставался безучастным ко всему, что говорил адвокат, глядел он теперь на собеседника внимательно и сосредоточенно. Какое-то время Ансгар Клейн помолчал, подбирая нужные слова, чтобы подбодрить подзащитного.

— Все получится! — выпалил он наконец и сконфуженно улыбнулся.

Через столько-то лет — и вдруг получится? Арбогаст сидел молча. Да и на расспросы о том, как ему сейчас живется, отвечал крайне немногословно. Как жилось, так и живется, дни в тюрьме похожи друг на друга. Но, вернувшись в камеру, он долго не мог успокоиться. Бродил, как тигр в клетке, проводя рукой по облупившимся стенам, словно разыскивая на ходу какое-то совершенно особое место, для чего-то совершенно особого и предназначенное. Что-то бубнил себе под нос, расхаживал по камере, закрыв глаза. Наконец уперся лбом в холодную стену и принялся отколупывать штукатурку ногтем. Квадратную щербину глубиной в сантиметр, рядом другую, такую же, и еще одну — до тех пор, пока время не потеряло для него значения в той же мере, как жалкая мелодия, которую он напевал, вечно одна и та же. Лишь когда открыли “окошечко” и пришла пора подставлять пустую миску, он пришел в себя. Поел, испытывая неловкость, словно его застали за каким-нибудь непристойным занятием.

После чего извлек папку, принесенную адвокатом, и принялся изучать экспертное заключение женщины-патологоанатома из Восточного Берлина. Большой палец, которым он колупал штукатурку, кровоточил и побаливал, и в процессе чтения он посасывал его, слизывая заодно мелкую кисловатую пыль. “Многие эксперты, принявшие участие в процессе или подключившиеся к делу позднее, справедливо обратили внимание на возможность естественной смерти от остановки сердца. Соития заканчиваются смертельным исходом куда чаще, чем полагают непосвященные”. Ему казалось, будто эта Катя Лаванс знает его прошлое куда лучше его самого. Лишь о том моменте тишины не было сказано ни слова в экспертном заключении — о том моменте тишины, который пламенел в его душе все эти годы, превращая бессчетные ночи в камере в одну-единственную. Как будто патологоанатому именно это мгновение не удалось ни почувствовать, ни вообразить. Ему захотелось узнать, как эта женщина выглядит и в каких условиях живет. Разумеется, он и представить себе не мог, что Стена рассекла Берлин на две части. А есть ли у нее его собственная фотография?

Быстро настало лето. Прогулку перенесли на время после работы — с пятнадцати часов до шестнадцати тридцати. Построение и перекличка. Вахмистр, шагая вдоль рядов, пересчитывает арестантов по головам.

— С сотой по сто пятнадцатую — выйти из строя!

Вверх по лестнице, переходами — в башню, затем сквозь узкую дверь — во двор, где проводится еще одна перекличка. Двор представляет собой правильный каменный треугольник, образованный крылом № 3, крылом № 4 и внешней стеной. На стене — автоматчики. Во дворе — пятеро чиновников. Прогулка — рядами по двое, по кругу. Уже несколько лет Арбогаст ходит в паре с маленьким усачом, вечно рассказывающим ему о родительской ферме; рядом они оказались давным-давно, как-то вдруг, и Арбогаст уже забыл, почему. Да и почему этот человек, которого зовут Генрихом, очутился в тюрьме, он забыл тоже. Арбогаст видел, как люди на прогулке торгуют друг с другом сигаретами. Сам он курить давно бросил. Старик из соседней камеры, севший в тюрьму пять лет назад за нанесение тяжких телесных повреждений со смертельным исходом, столкнувшись с Арбогастом у двери, с улыбкой пропустил его на выход первым. После чего им устроили еще одну перекличку. В девятнадцать часов — заперли в камерах.

С тех пор, как Арбогаст записался на заочные курсы экономики малого предприятия, его порой навещал в камере преподаватель. Приносил ему литературу, давал письменные задания и какое-то время беседовал. Арбогаст закрыл глаза. Глубоко ночью у него возникло ощущение, будто его желудок переваривает разломанные пополам лезвия для безопасной бритвы. Это чувство продержалось несколько дней, на протяжении которых он ничего не ел, и наконец, когда в начале сентября ему стало плохо прямо на работе, мастер отправил Арбогаста к врачу.

Старший советник медицины доктор Эндрес велел ему лечь на диван, после чего тщательно прощупал живот. Жесткие черты лица, на которые Арбогаст обратил внимание еще много лет назад, когда доктор осматривал его по прибытии в тюрьму, стали за все это время еще жестче.

Как будто доктор Эндрес чем-то взбешен, подумал Арбогаст, крайне взбешен — и при этом сдерживается. Заключенные перешептывались обо всех чиновниках администрации и рассказывали о них друг другу всякие смешные байки, а вот о докторе не говорили никогда. «Похоже на воспаление тонких стенок кишечника», — сказал доктор Эндрес, и его ассистент внес первичный диагноз в историю болезни. Вахмистр санитарной службы препроводил Арбогаста обратно в камеру, собрал его постельное белье в мешок и повел арестанта в тюремный лазарет, находящийся в главной башне. Медпункт имелся и на первом этаже, но там лишь проводили предварительный осмотр, давали успокаивающие таблетки, проводили полоскания и лечили зубы, тогда как наверху были самые настоящие больничные палаты — две большие на восемь коек каждая и две маленькие, соответственно, на четыре, — здесь же имелось особое помещение для охраны, кухня и душевая. Десять дней провел Арбогаст в лазарете, после чего ему до самой зимы назначили диетическое питание.

Доктор Эндрес выдавал ему желудочные капли по первому требованию, однако боли у него теперь бывали редко. В начале декабря Арбогаст прочитал, что некая женщина отвесила федеральному канцлеру Кизингеру пощечину, обозвав его при этом нацистом. Арбогаст собрал письменные материалы по своему заочному курсу в аккуратною стопку и убрал ее на настенную полку. Подтянул табуретку к окну, встал на нее ногами и долго вглядывался в кусочки дороги, тюремной стены и неба. Но радость, посетившая его, оказалась мимолетной и тут же куда-то исчезла. Исчезла, как исчезает время, подумал Арбогаст. В марте Ансгар Клейн подал повторную надзорную жалобу, но вот миновал еще год, а ничего не изменилось, ничего не произошло, ровным счетом ничего. Когда страх притупляется, он становится выносимее. Однажды, когда Арбогаст, стоя на табуретке, жадно вглядывался в единственный оставленный ему кусочек внешнего мира, дверь открылась и в камеру вошел преподобный Каргес.

— Знаете ли, Арбогаст, — начал священник, не дожидаясь, пока охрана запрет за ним дверь, — при взгляде снаружи ваша камера всего лишь окно в четвертом крыле каторжной тюрьмы и ничего более. Сколько вы здесь уже сидите? Пятнадцать лет? Значит, весь ваш мир заключен в этой камере, не так ли?

Он помахал в воздухе кульком. Каждый год он раздавал заключенным рождественские подарки, собранные городскими прихожанами.

— “Крыло № 4” — такую надпись можно прочитать на стене, примерно посередине. А ваше окно помечено номером 312. Но вы и сами видите это на прогулках.

Ганс Арбогаст слез с табуретки и присел на краешек койки, спеша занять это место, чтобы туда не уселся священник. Взял у Каргеса темно-красный кулек, расписанный звездочками и свечами, открыл его, хотя, согласно тюремному распорядку, не имел на это права до завтрашнего утра. Два яблока, пара носков, пять сигарет, плитка шоколада. Каргес, которому пришлось сесть на стул возле стола, подался вперед, пристально всматриваясь в Арбогаста.

— Ну и как, Арбогаст, вы все еще называете себя невиновным? Ганс Арбогаст надкусил яблоко и, жуя, кивнул. Ему едва удавалось скрыть, с каким трудом выдерживает он испытующий взгляд священника. Но все же он ничем себя не выдал. А в рождественский вечер ему, как здесь положено, выдадут торт и чай с ромом. Единственный раз в году хоть капля алкоголя, если отвлечься от той дряни, которую кое-кто гонит здесь втайне и которую сам Арбогаст практически не пьет. А утром — тоже как положено — наваристый суп, шницель с пюре и со шпинатом, настоящий кофе из зерен. Арбогаст продолжал держать язык за зубами. Вскоре священник встал и забарабанил в дверь камеры, чтобы его выпустили.

— И вот что я вам еще скажу: в 1969 году вас амнистируют. И восстановят в гражданских правах, — сказал он уже на выходе. — Так что в этом смысле — веселого Рождества, Арбогаст!

 

41

Пронизанная светом прожекторов, в котором особо устрашающий вид приобретают решетки и колючая проволока, ночь замерцала под потолком камеры — и тут же прогнала сон: и после всех этих лет ночь в тюрьме была точь-в-точь такой же, как первая. Ганс Арбогаст не закрыл на ночь окно и лежал сейчас, прислушиваясь к тому, как в камеру лениво просачивается весенний ветерок. Слышал лай овчарок, рвущихся с привязи. Сперва он решил не думать нынче о Марии, но потом, когда она все же ворвалась в его мысли, не смог ее оттолкнуть, хоть и пытался отчаянно. Наконец с трудом отвел ее лицо на некоторое расстояние и всмотрелся в него издали. Давно уже ночь любви с Марией оживала в его памяти скорее по тексту экспертизы женщины-патологоанатома, чем по собственным воспоминаниям. Как пахла трава тогда, на исходе лета, что за аромат был разлит в воздухе? А ее духи? Но, закрыв глаза и поднеся пальцы к губам, он, как ему казалось, по-прежнему чувствовал ее запах, и голос ее звучал не просто так, но наполненный теплой свежестью ее дыхания. И тут его вновь и вновь одолевали воспоминания о том самом мгновении тишины и о прикосновении к гладкому дереву дверной ручки — о прикосновении, ставшем для него залогом всех последующих прикосновений! Тогда он решил было, что это ангел, следовавший за ними в тот день повсюду, подмигивавший им даже огнями вывески ресторана. Вне всякого сомнения, с этого момента все и началось.

Иногда он представлял себе в подобной ситуации, как бы они смотрелись сейчас вдвоем — он, в своем теперешнем виде, — и она, ничуть не переменившаяся. Как бы он своими нынешними руками обнимал ее, навеки оставшуюся двадцатитрехлетней. Но, поскольку ему и без того всегда было нелегко хотя бы допустить, что едва ли не все привлекательные женщины теперь гораздо моложе его самого, он не выдерживал этого мысленного зрелища и с вороватым облегчением падал в ее объятья. Странно, конечно, любить мертвого человека, и вдвойне странно, если ощущаешь себя этим мертвецом. А именно так он себя и воспринимал — голым и жалким, с содранной кожей, место которой заняли стены камеры, но все равно ничего не чувствующим и чувствовать не способным. Кое-кто говорит, что дело — в здешней пище, но он в это не верит. Дело — во времени, в тишине времени, в тишине, в которой он вновь и вновь возвращается в тот же самый вечер. И в ее безучастном лице, словно бы заранее заглянувшем в будущее, в нежности ее прикосновений. Голос ее он узнал сразу же. Сперва это был шепот, потом тихое пение — казалось, еще чуть-чуть — и он начнет разбирать слова. Да ведь и не слыша их сейчас, он заранее знал, что она будет петь, он улыбался, ожидая, что эти слова зазвучат возле самого его уха: “Если уж меня разыщешь, то держи, не отпускай!”

На следующий день его вызвали из мастерской по плетению циновок в централь, к телефону. Явившийся за Арбогастом охранник не знал, о чем идет речь; в ответ на вопрос заключенного он только пожал плечами, схватил его за руку, поволок коридорами и лестницами к зарешеченной двери в подвал башни, откуда предоставил Арбогасту подняться уже в одиночестве; Ансгар Клейн у себя в кабинете во Франкфурте все это время дожидался, пока его подзащитный возьмет трубку. Адвокат был очень взволнован и расхаживал по кабинету от письменного стола и обратно, волоча за собой телефонный шнур. Более чем трехлетние хлопоты — и вот, наконец-то. Клейн привстал на цыпочки, закрыл глаза. Услышав шорох на другом конце провода, радостно ухмыльнулся.

— Ганс Арбогаст слушает.

У адвоката внезапно пропал голос.

— Пересмотр, — заговорил он, прочистив горло. — Господин Арбогаст, дело направлено на пересмотр. Я только что получил соответствующее решение земельного суда в Грангате.

Арбогаст не сказал в ответ ни слова.

— Говорит Ансгар Клейн из Франкфурта. Вы поняли, что я сказал, господин Арбогаст?

Вместо ответа Арбогаст кивнул. Он не понимал сейчас ничего. В том числе и того, что собеседник, естественно, его не видит.

— Господин Арбогаст! Вы меня слышите?

— Да. — Еле слышным голосом, все еще машинально кивая. И после некоторой паузы. — Большое спасибо, господин Клейн.

— Дело не в благодарности, господин Арбогаст. Но понимаете ли вы, что это вообще значит?

Арбогаст покачал головой и огляделся по сторонам в кабинете, в котором он за все эти годы бывал считанное число раз. Акварель, изображающая каторжную тюрьму Брухзал с высоты птичьего полета, в рамке, застекленная, висит в проеме между окнами. Арбогаст был знаком с художником-арестантом. Секретарша начальника тюрьмы, изнывая от любопытства, пожирала его глазами.

— Арбогаст, — снова окликнул его адвокат. — Вы свободны, Арбогаст! Послушайте, Вы имеете право покинуть тюрьму немедленно. Согласно статье 360-й УПК суд приостановил исполнение приговора.

Арбогаст безвольно уронил руку, сжимающую телефонную трубку, и посмотрел на секретаршу начальника тюрьмы так, словно хотел у нее что-то спросить.

— Заехать за вами? — спросил Клейн, и Арбогаст, поднеся трубку к уху, вновь кивнул вместо ответа, после чего передал ее секретарше.

Вызвали начальника тюрьмы; Арбогаста наперебой принялись поздравлять. В себя он пришел уже в камере, сидя на краю койки, а придя, огляделся по сторонам. Камера была четырех метров в длину, двух с половиной в ширину и трех — в высоту. Тридцать кубометров воздуха. Потолок слегка сводчатый. Стены до высоты человеческих плеч покрашены в салатный цвет, а выше — побелены; пол каменный в шашечку. Сидя на койке, видишь раковину с доской и металлическим зеркалом, за ней — салатная пластиковая занавеска, скрывающая душевую кабинку и туалет. Несколько лет назад в тюрьме решили отказаться от “параши”, а также от убирающихся в стенку коек и привинченных к полу столов. Арбогаст прекрасно помнил, как после переоборудования камеры чувствовал себя так, словно переехал с одной квартиры на другую, и ему понадобилось какое-то время, чтобы обвыкнуть в заново обустроенном помещении. Помаргивая, он посмотрел в окно. Он знал, что его параметры составляют квадратный метр ровно. Под окном, возле одной и той же стены, — койка и станочек. Далее — вдоль по длинной стене — стол и стул, а около двери — чугунная отопительная батарея. Узкая дверь из массивного дуба дополнительно укреплена тяжелыми железными запорами. На стене у двери — выключатель и кнопка звонка. В верхней части двери — “глазок”, а под ним — “окошечко” для раздачи еды, открывающееся только снаружи.

Собрав вещи, Арбогаст принялся ждать. А во внешнем мире происходило меж тем столько важных событий. Только что ушел в отставку президент Франции Де Голль. Китайцы и русские затеяли маленькую войну на дальневосточной реке. В Северной Ирландии вовсю убивали друг друга католики и протестанты. Разбился очередной “старфайтер” — он сам видел это по телевизору. Американцы собираются полететь на Луну. На прошлой неделе космический корабль с тремя астронавтами на борту облетел Землю. Вечером, когда его вызвали вернуть ему гражданское платье и прочие личные вещи, он первым делом схватил обеими руками шкатулку. На синем бархате возлежали три бильярдных шара — один черный и два такой кремовой белизны, что при взгляде на них поневоле вспоминалась не тронутая солнечными лучами кожа.

 

42

Известие о том, что дело Арбогаста идет на пересмотр, поступило на редакционный телетайп 30 апреля во второй половине дня. Тем же вечером Ганса Арбогаста должны были выпустить из каторжной тюрьмы Брухзал после четырнадцатилетнего заключения. Какое-то время Пауль Мор прикидывал даже, не поехать ли в Брухзал, затем отбросил эту мысль, но все же решил остаться в редакции посмотреть прямой репортаж об освобождении, который, как ему удалось выяснить, пойдет по третьей программе. Он разложил по матово поблескивающему столу из красного дерева, предназначенному для заседаний, кое-какие архивные материалы, над которыми имело смысл поработать, однако не смог сосредоточиться — даже несмотря на то, что включенный телевизор работал до поры до времени в беззвучном режиме. Смирившись наконец с этим, он подошел к бару, налил себе виски и решил просто-напросто ждать.

Естественно, он предался воспоминаниям о Гезине и прозевал из-за этого начало трансляции. Но пришел в себя и включил звук, когда на экране появились, как говаривали в старину, врата узилища Брухзал. “В перекрестном свете телевизионных и тюремных прожекторов с большим чемоданом в руке выходит на свободу Ганс Арбогаст”. Съемка, судя по всему, производилась в пожарном порядке и без звукового сопровождения — репортер комментировал мелькающие на экране кадры в импровизационном порядке. “Адвокат доктор Ансгар Клейн из Франкфурта, добившийся в среду решения о приостановке исполнения наказания, встречает подзащитного. Для Ганса Арбогаста это становится запоздавшим всего на сутки подарком ко дню рождения, потому что 29 апреля ему исполнилось сорок восемь лет. Безмерно счастливый в связи со вновь обретенной свободой, он отвечает на вопросы буквально набросившихся на него журналистов. Будучи спрошен о том, чего ему сильнее всего недоставало в многолетнем заключении, он отвечает: справедливости. И все же он всегда верил в грядущее освобождение. Как сообщает далее Арбогаст, в тюрьме он занимался изготовлением кокосовых циновок и, наряду с этим, учился на заочных курсах экономики малых предприятий. За курсы он заплатил шестьсот марок из заработанных в тюремных мастерских денег”.

На экране все еще красовались Арбогаст и Клейн под козырьком тюремных ворот. Пауль Мор испуганно подумал: неужели и я за эти года так сильно постарел? Он ведь прекрасно помнил обвиняемого совсем молодым человеком. Несмотря на поздний час, адвокат был без пальто, он стоял, перекинув через руку легкий светлый плащ. Весна, подумал Пауль Мор, как будто для осознания этого элементарного факта ему понадобилась телекартинка. Группа журналистов и просто зевак оставалась практически во тьме, прожекторы высвечивали только освобождаемого и его адвоката. Мор все же постарался вглядеться и в затененные лица, на какой-то миг ему показалось, будто он обнаружил на экране Гезину с фотокамерой. “В гостинице, в которой доктор Клейн зарезервировал для Арбогаста номер, тот первым делом заказал бифштекс и чашку кофе. О своих дальнейших планах он пока распространяться не хочет. Жена развелась с ним в 1961 году”.

Пауль Мор выключил телевизор, поскольку экстренный выпуск новостей закончился, плеснул себе еще виски и уселся за работу. К этому часу Арбогаст уже оказался предоставлен самому себе, шкатулку с бильярдными шарами он водрузил на ночной столик. Чемодан со скудными пожитками (главным образом, письмами и старыми фотографиями, накопившимися у него за все эти годы) он так и не распаковал, оставив в маленьком холле гостиничного номера, Чуть сдвинув занавеску на окне, Арбогаст смотрел на улицу — и никак не мог насмотреться. Благо, номер ему достался не с окнами во двор. Какое-то время он наблюдал за журналистами, занятыми демонтажем камер и прожекторов, и гул голосов у него в мозгу постепенно шел при этом на убыль. Сейчас он провожал взглядом едва ли не каждого из редких в этот час пешеходов. От крахмальной сорочки он отвык и сейчас расстегнул на вороте верхнюю пуговицу. Он пытался понять, о чем сейчас, собственно говоря, думает, но у него ничего не получалось. Он присел на кровать и провел ладонью по гладкой и прохладной поверхности черной телефонной трубки. На этот раз ему удалось преодолеть искушение позвонить. А чуть раньше он уже трижды согрешил, зазря потревожив портье.

— Извините. Нет, по оплошности. Всего хорошего. Нет, мне действительно ничего не надо.

Нужно ему было только одно — лишний раз получить подтверждение тому, что там кто-то есть. И что он сам в любой миг имеет право и возможность выйти наружу. Арбогаст раскинулся на постели и жадно вдохнул запах чистых простыней.

 

43

— Это Клейн звонил! — с ухмылкой объявил Фриц. — Арбогаст только что отправился спать.

Сью вопросительно посмотрела на мужа.

— Он определен в гостиницу “Пальменгартен”, только что они вместе поужинали. Клейн говорит, что Арбогаст буквально смотрит ему в рот. Нет-нет, именно — в рот, буквально. Он ведь долгие годы не видел, как кто-нибудь ест в его присутствии. Разговаривал он мало и почти сразу же изъявил желание остаться в одиночестве. Клейн проводил его до самого номера. Арбогаст отпер дверь очень осторожно и затем столь же осторожно запер изнутри.

Сью лежала в постели, обложившись подушками, и читала. Сейчас она оторвалась от книги.

— Я так рада, что все наконец получилось!

— Еще ничего не решено. Процесс только предстоит. Однако перспективы, как мне представляется, неплохие.

Звонок Клейна застал Сарразина в кабинете за чтением. Одет он был, как почти всегда дома, в белый бурнус с золотым кантом, приобретенный когда-то в Танжере.

— А помнишь, как мы с тобой сидели за завтраком и я рассказал тебе о Брухзале?

Сью кивнула. В спальне стало холоднее. Она медленно расстегнула на муже бурнус — все эти бесчисленные перламутровые пуговки, — а он смотрел при этом в окно, откуда пахло весенней сыростью и, пожалуй, чуть-чуть — гнилостью.

— И что ж, Клейн пожалует теперь к нам, чтобы вместе отпраздновать такое событие?

— Не думаю, — ответил Сарразин. — Во всяком случае, мы этого не обсуждали.

Ее рука скользнула ему под бурнус, поползла по животу.

— А вообще-то жаль.

 

44

Ганс Арбогаст позвонил и принялся ждать ответа. Посмотрел с крыльца на клумбы желтых цветов по обе стороны. Узкая улочка, застроенная полутораэтажными домами за низким забором, называлась Лупиненвег, дом номер четыре. Позвонив еще раз, он переложил чемоданчик из левой руки в правую. И чемоданчик, и адрес были у него от Ансгара Клейна. Было также договорено, что придет он в определенное время, то есть как раз сейчас. Арбогаст забеспокоился, так и не дождавшись от хозяев дома никакой реакции, и позвонил еще раз. По небу стремительно проносились мелкие весенние облачка. От их белизны и синевы неба у него все еще побаливали глаза. На крыше со скрипом вертелся флюгер. Он позвонил еще раз, вновь поменял руку с чемоданчиком, и, расслышав наконец шаги из глубины дома, поставил ногу на верхнюю ступеньку. Услышал, как проворачивается ключ в замке белой деревянной двери, увидел сестру. Оба они стояли сейчас на ступеньках — он на крыльце, а она на сходе с лестницы на второй этаж. И словно эта неловкая поза заставляла их быть внимательными и осторожными, Арбогаст не бросился обнять сестру, но лишь неловко протянул ей руку. Эльке пожала ее и пригласила его в дом. Они поднялись по скрипучей лестнице на второй этаж и вошли с площадки в маленький, почти квадратный холл, в который выходили четыре двери. Эльке, его младшая, но уже такая взрослая, сестра обернулась к Арбогасту:

— Ну же, Ганс! Наконец-то! Добро пожаловать!

Сейчас она улыбнулась, и они все же чуть было не обнялись. В последний раз они виделись шесть лет назад на материнских похоронах. Эльке все еще была незамужем. Быстрым жестом она поправила упавшую на лоб прядку волос. Ему не хотелось думать о том, почему она ни разу не побывала у него на свидании в тюрьме, даже в ходе предварительного заключения в Грангате. И так и не ответила ни на одно из писем, которые он ей поначалу писал. После его развода и смерти матери она оставалась единственным членом его семьи. Он понял, что боится: а вдруг она его ненавидит?

— Кухня, ванная, спальня, гостиная!

Показав брату расположение помещений, Эльке открыла одну из дверей и провела его в большую, из двух комнат, обставленную диваном, журнальным столиком, “стенкой” с двумя креслами, обитыми зеленым бархатом, и имеющую выход на балкон. “Стенка” переехала сюда из семейного заведения. Равно, как и пейзаж на стене над диваном. И скатерть на журнальном столике. А вот телевизора Арбогаст не обнаружил.

— Здесь я тебя положу.

Арбогаст смущенно кивнул.

— Хорошо. То есть я хочу сказать: большое спасибо.

— О чем разговор! Кофе хочешь?

Он вновь кивнул. Они попили кофе, взяв чашки из памятного ему с детства сервиза, а позже, когда начало темнеть, Эльке достала бокалы и подала пиво. Разговор не клеился, но в конце концов сестра все-таки спросила, как ему жилось в тюрьме. Но пока он подбирал нужные слова, она быстро вставила, что прежде всего ей хотелось бы узнать о ночи, проведенной в “Пальменгартене”. Арбогаст кивнул. “Пальменгартен” был лучшим отелем во всем Грангате, и в детстве они часто бродили вокруг него, порой отваживаясь пробраться в гостиничный холл. Он с удовольствием поведал ей о вкусе ресторанного бифштекса, об ощущении от сна на свежих простынях, о странном чувстве, что ты вправе открыть дверь, когда тебе заблагорассудится. Она сидела, подавшись вперед и сложив руки на коленях, — он помнил, что и раньше она внимала его рассказам именно в этой позе. Позже она подала бутерброды и открыла банку с маринованными огурцами. Когда она смеялась, он не мог отвести от нее глаз, — с такой силой всплывало в этом смехе их общее детство. Вечером она отперла подсвеченной изнутри бар в “стенке”, и они выпили ликеру. Эльке рассказала о том, как умерла мать. Покивав, он, в свою очередь, наконец, заговорил о тюрьме, описал ей свой тамошний распорядок дня и попытался объяснить, что за штука такая — жизнь в одиночной камере. Она откинулась в кресле.

— А что было страшнее всего?

Он посмотрел на нее. Какое-то время он помолчал, потом отважился задать вопрос, мучавший его все это время.

— А вообще-то ты меня ненавидишь?

Эльке решительно затрясла головой. Подумала, что сказать, и в итоге выпалила:

— А машина твоя в полном порядке!

— “Изабелла”?

— Да. Продав трактир, я поставила ее в сарай одного крестьянина.

— Не может быть! Я не сомневался, что она давно продана. Завтра же пойду на нее погляжу.

Эльке рассмеялась. Но тут же вновь посерьезнела. Торшер под бежевым абажуром с кистями освещал гостиную весьма скупо.

— Чтобы ты знал, Ганс, — ты мне брат, поэтому я тебя и не выгнала. Но вообще-то я не знаю, как к тебе относиться.

Он настороженно посмотрел на нее. Она продолжила, мучительно подбирая слова.

— Тогда я просто не могла поверить тому, о чем все говорили и газеты тоже писали, тому, что ты и впрямь это сделал. Просто не могла себе такого представить. Катрин в то время часто бывала у нас, она рассказывала о свиданьях в следственном изоляторе, а потом начался процесс. Да, ты прав: в то время я тебя ненавидела. Мне казалось, что ты разрушил не только собственную жизнь, но и все наши тоже.

— А сейчас?

— Сейчас я не знаю, что и думать.

— Вот это и было самым страшным во все эти годы.

Сестра с недоумением посмотрела на него.

— Не знать, что происходит на самом деле.

Эльке кивнула. Назавтра ей надо было на работу очень рано, пояснила она брату, а он даже не полюбопытствовал, где и кем она работает. Вдвоем они вынесли посуду на кухню, Эльке постелила ему на диване и наконец вручила ключи от дома и квартиры в кожаном чехольчике. Уже в дверях пожелала ему спокойной ночи; дождавшись, пока она сходит в ванную и вернется к себе в спальню, он наконец отправился в туалет.

Затем открыл дверь на балкон и выпил еще одну рюмочку ликеру. Крепкий напиток уже не обжигал ему губ, как это произошло вчера, в гостинице, после ужина, но по-прежнему наполнял весь рот, словно желая утопить Арбогаста; на какой-то миг у него перехватывало дыхание. С того момента, как он покинул тюрьму и в обществе адвоката поехал в Грангат, ему казалось, будто он все время приплясывает, будто, даже захоти он того, все равно не смог бы передвигаться нормально. Я прибыл с планеты, на которой другая сила тяготения, подумал он. Полет на Луну уже давно стартовал. В кино он видел ракетный двигатель, который можно нацепить себе на спину в обыкновенном ранце, после чего ты оказываешься способен подпрыгивать на несколько метров в высоту. Он заметил, как тихо в городе на этом берегу Мурга. Здесь ночуют те, кому завтра с утра отправляться на работу за реку. И совсем неподалеку Шуттервельдерштрассе, на которой он вырос и на которой находилось их заведение. И путепровод, возле которого он встретил Марию. Завтра схожу туда, подумал он, подливая себе ликеру.

Он поневоле посмеялся тому, что всерьез рассчитывал обнаружить Эльке прежней девушкой-подростком. Нынешняя мода была ему в диковинку и сильно не по вкусу: свободные куртки и расклешенные брюки мужчин, короткая стрижка и брючные костюмы женщин. И все эти новые дома с единообразными бетонными фасадами, мимо которых он проезжал из Брухзала в Грангат, ему тоже не нравились. Ему даже показалось, будто и сигарету во рту теперь держат по-другому, непривычно резко звучал и смех, которым то и дело разражались журналисты в ходе интервью. Словно он не из тюрьмы вышел, а с Луны свалился. И выпал из времени. А помнишь, как мы однажды удрали из дому, чтобы в отсутствие взрослых побывать на Рейне, спросил он у Эльке. Она, беспамятная, лишь покачала головой. А у него голова, словно тюремная камера. Это приключение, объявил он ей, было просто незабываемым.

Возле дивана стоял полураскрытый чемоданчик, а в нем, наряду с новой одеждой, которую накупил ему Клейн, находилась и шкатулка с бильярдными шарами. Арбогаст, не глядя, потянулся за ней, на ощупь откинул крючок, на который она запиралась, и извлек один из шаров. Как выяснилось, черный. Когда, спросил он у Клейна, начнется новый процесс? И что мне до тех пор делать? Мое время как однажды остановилось, так до сих пор и не пошло, подумал он. Приложил холодный бильярдный шар к виску. Ударить по виску посильнее — и ты мертвец. Два других шара, подумал он, спят на бархатном ложе. Он представил себе, как пускает эти шары по зеленому сукну бильярда, как они, строго по прямой, снуют туда и сюда по известным только им самим траекториям, пока не замедляют ход и не останавливаются подобно уставшим животным. Настает лето, подумал он и тут же прикинул, растут ли по-прежнему у путепровода высокие камыши, кружатся ли над ними целые рои черных мух. Весенний воздух был свеж и становился прохладен и в конце концов наслал Арбогасту после долгого дня крепкий сон.

 

45

Прошло лето, миновала осень, и вот, наконец, подоспело письмо Ансгара Клейна с сообщением о том, что час пробил. Повторный процесс в Грангате должен начаться двадцать седьмого ноября 1969 года. Катя Лаванс уже давно подготовила все материалы, которые могли бы понадобиться ей в суде, включая фотографии, письменные экспертные оценки и дневник экспериментов, — подготовила заранее, чтобы сунуть их под нос декану факультета и чиновнику из туристического отдела. Просьбу о разрешении выехать на Запад по необходимости принять участие в повторном процессе по делу Арбогаста в качестве судебно-медицинского эксперта она, как ей и велели, подала в отдел по туризму и получила положительную резолюцию, в которой, правда, указывалось, что самое позднее за десять дней до предполагаемого отъезда надо обратиться в ту же инстанцию повторно, с тем чтобы уладить кое-какие формальности. Отдел по туризму занимал две комнатушки на верхнем этаже в главном здании Гумбольдтовского университета, и, глядя поверх голов чиновников, Катя видела за окном погожий зимний денек и угол здания Государственной оперы.

Катя видела, что чиновники рассматривают фотографии мертвых тел через силу, этот страх перед мертвецами был ей понятен, хотя сама она его больше не разделяла. Она знала по имени каждого из мертвецов, над телами которых экспериментировала в последние месяцы, знала их биографии и, на основании собственных исследований, знала об их недугах и особенностях физической конституции больше, чем было известно об этих людях при жизни их самым близким. Она прониклась своего рода уверенностью в том, что получила у каждого из мертвецов согласие на опыты над его телом, хотя, разумеется, подтвердить такого вывода не смогла бы. И, наконец, она осознавала, что постоянная близость к смерти и мертвецам дает ей определенную власть над людьми, втайне фантазирующими на тему о том, что и со смертью можно как-нибудь договориться. Старший из чиновников переложил ее документацию на узкий стол, пластиковая поверхность которого неприятно поблескивала под резким лучом солнца. Прокашлявшись, он подозвал Катю поближе.

И объяснил ей, что означает ее предстоящая поездка в Федеративную Республику Германию. Что, будучи выездным кадром, она представляет за рубежом свою страну и прежде всего высочайший уровень научных исследований в Гумбольдтовском университете, который буржуазные ученые и признали, униженно пригласив ее выступить в качестве эксперта. Катя кивнула. Ей объяснили дальше, что нужно быть особенно осторожной при контактах с прессой, затрагивая в разговорах с журналистами исключительно профессиональные темы. Что ни в коем случае нельзя предаваться сравнению двух общественных укладов. В этом пункте Катя далеко не все поняла и хотела было переспросить, но тут в разговор вмешался второй чиновник, хранивший до сих пор внешне совершенно незаинтересованное молчание, Был он очень молод и крайне худ, скуластый и кадыкастый (последнего обстоятельства был не в силах скрыть даже ворот наглухо застегнутой, но чересчур просторной для него сорочки).

— После вашего возвращения, — тихим голосом начал он, — вам надлежит составить детальный отчет о поездке, причем в шести экземплярах, с тем чтобы вручить ректору и другим официальным инстанциям.

Улыбнувшись, он кивнул ей.

— Что, разумеется, отнюдь не означает, будто без вашего сотрудничества мы не были бы осведомлены обо всем, что вы предпримете в несоциалистическом зарубежье.

Теперь кивнула Катя.

— Понятно.

Несколько угрожающее молчание нарушил проректор — а именно такова была должность старшего чиновника, — принявшись расписывать, как все в университете гордятся Катей и результатом ее трудов. На прощание она подала мужчинам руку.

В пятницу, двадцать четвертого ноября, в пять минут двенадцатого, поезд № 218 отходил с вокзала Фридрихштрассе. Ильза сказалась в школе больной, чтобы, плача во весь голос, попрощаться с Катей на перроне. Катя же была всецело захвачена происходящим: с чемоданом в руке пройти паспортной контроль, проследовать по увешанному зеркалами и залитому неоновым светом проходу, подняться затем на практически пустую платформу и сесть на поезд, курсирующий между двумя немецкими государствами. Была захвачена настолько, что запоминала буквально каждую деталь, как будто затем, чтобы впоследствии тщательно ее обдумать. Билет у нее был с местом, она нашла свое пустое купе, встала у окна и выглянула наружу: поезд подобно зверю, случайно забредшему не на свою территорию, медленно скользил по городу через остающуюся невидимой и неразличимой границу. Она уже почти десять лет не была в Западном Берлине и сейчас чуть ли не удивлялась тому, что почти все здесь оказывается ей знакомым. Незадолго перед тем, как поезд прибыл на станцию Цоо, она села, расправила бежевый костюм и одернула юбку на коленях. Отопление, судя по всему, включили только что, и одновременно с тем, как становилось не так холодно, в купе ожил застарелый запах табачного дыма и обтянутых кожезаменителем зеленых сидений. Крышка металлической пепельницы полязгивала в такт колесам, но вот поезд, наконец, остановился. Катя Лаванс закурила. Уставилась на торчащий прямо под окошком фасад Федерального арбитража и на начинающуюся отсюда же улицу Гарденберга. В коридоре раздались громкие голоса, мимо купе проследовала развеселая компания молодежи. У одного из парней были волосы до плеч и парусиновый мешок, прижатый к телу локтем. На другом — тяжелые роговые очки и кожаная куртка. Судя по доносящемуся смеху, они зашли в следующее купе или через одно. К ней не присоседился никто. В одиннадцать двадцать пять поезд отправился со станции Цоо.

Еще какое-то время Катя глазела на жилые дома в районе Шарлоттенбург, на затененные даже этим ясным зимним днем балконы, до которых, казалось, можно было дотянуться рукой, — единообразные, как рельсы под колесами, и на едва заметные в глубине берлинские комнаты со следами эпохи “грюндерства” — с круглыми черными полированными столами, отражающими буквально любую крупицу света. Но вот поезд выкатил из города, пошел на юго-запад, параллельно шоссе, прибыл на станцию Ваннзее. Катя Лаванс не слышала, чтобы кто-нибудь сходил или заходил на этой остановке, да и оказалась она крайне короткой, не остановка, а заминка перед следующий станцией, Грибницзее, после которой поезду предстояло вновь повернуть на восток. Здесь они простояли довольно долго. Прямо под окошком — бетонная стена примерно метровой высоты. На стене — прожекторы и мегафоны, из мегафонов доносится одно и то же: “Сходить и заходить не разрешается!” Катя подобрала юбку и затаилась. Поезд не трогался с места, но то и дело бессмысленно и непонятно дергался. Она отчетливо слышала, что какие-то люди проходят вдоль вагона. Слышала лязг металла, а прижавшись к оконному стеклу, увидела людей в форме, которые, вооружившись большими зеркалами, заглядывали под вагоны. Затем шаги послышались уже в проходе, стук открываемых дверей, лай собак.

Катя сидела у окна по ходу поезда. На полке у нее над головой лежал чемодан. Пограничник откозырял двумя пальцами и, продолжая то же движение, протянул Кате руку. В сумочке, лежащей на свободном сиденье рядом с нею, находился ее паспорт и прочие документы, выданные ей в отделе туризма. В паспорте была проставлена требуемая виза. Она подала паспорт пограничнику. У него за спиной маячили двое других; на мгновение в купе просунула мокрую морду овчарка, но ее тут же поволокли дальше. Пограничник пожелал Кате счастливого пути, при этом он улыбнулся. Катя улыбнулась в ответ, он вновь козырнул, вышел из купе и закрыл за собой дверь. На улице начался дождик.

Начавшись лениво, дождь вскоре превратился в самый настоящий ливень, струи которого практически перпендикулярно хлестали по окнам разогнавшегося меж тем поезда. Более пяти часов поезд следовал теперь без остановок — до пограничной станции Герстинген — и мчался на приличной скорости, лишь изредка сбавляя ее и словно бы переходя на шаг. И это означало, что сейчас в противоположную сторону пронесется экспресс, каждый раз появляющийся внезапно, как будто из засады. Пролетал экспресс с грохотом, после чего становилось очень тихо. Один раз Катя увидела на горизонте электростанцию; чаще же всего ее взгляду представали аллеи голых деревьев, мощеные булыжником, кажущимся из поезда спинами полузакопанных в землю животных. И, конечно же, — черные сырые бескрайние поля, над которыми постепенно начинало смеркаться. Катя Лаванс не пошла в вагон-ресторан. У нее были с собой бутерброды, яблоко и термос с чаем. Меж тем воздух в купе по-настоящему прогрелся. На остановках металлические конструкции тикали, как часы, словно спеша продолжить путь.

В Герстинген поезд прибыл в семнадцать тридцать пять. И простоял одиннадцать минут. Пограничный контроль медленно обходил вагоны. Закрыв глаза, Катя дожидалась, пока к ней заглянут. На сей раз ей пришлось показать содержимое чемодана. На этой станции поменяли локомотив — с парового на электрический; в девятнадцать ноль восемь прибыли в Фульду. Во тьме Кате казалось, будто местность за окошком стала сперва холмистой, потом вновь ровной; они остановились в Ганау и наконец, с небольшим опозданием, в двадцать минут девятого прибыли во Франкфурт. Не дожидаясь остановки, еще когда поезд шел по железнодорожному мосту через Майн, Катя надела серое шерстяное пальто и вышла в тамбур. Она не посчиталась с тем, что поезд примчится в город не по прямой, а кружным путем. Но вот и вокзал, напомнивший ей тот, что в Лейпциге. На платформе, как и договаривались, ее встречал Ансгар Клейн.

Он поздоровался с Катей, забрал у нее чемодан и через северный выход провел ее на парковку. Заводя машину — белый “мерседес”, как она обнаружила, он спросил:

— Ну и куда же теперь?

— В каком смысле?

Она не поняла, что он, собственно, имеет в виду.

— Куда вас доставить? В какой гостинице вам бы хотелось остановиться?

— Разве вы не зарезервировали для меня номер?

Ансгар Клейн выдернул ключ зажигания и посмотрел на нее сперва изумленно, а потом виновато.

— Ах да. Простите, пожалуйста, но я это совершенно упустил из виду.

— Может быть, вы объясните мне, каким образом я могла бы сделать это из Восточного Берлина сама?

— Ад, вы, разумеется, абсолютно правы. Я действительно прошу прощения. — Какое-то время он поразмышлял. — Знаете что? Вы просто-напросто переночуете у меня!

— Вот уж нет!

— Да почему же? У меня есть лишняя кровать, да и поесть я что-нибудь приготовлю. А гостиница успеет вам надоесть за целую неделю в Грангате. Ну как, согласны?

Катя, кивнув, откинулась на красную кожу сиденья. После развода доктор Клейн жил в маленькой квартире в западном конце Франкфурта. Это была новостройка на улице Арндта, воздвигнутая между двумя пятиэтажками эпохи “грюндерства” на месте третьей, разбомбленной. Сплошь застекленная лицевая сторона с видом на улицу, две проходные комнаты без дверей, белые циновки на стенах и светлый паркет делали квартиру просторной и как бы воздушной. Для начала доктор Клейн откупорил бутылку французского красного вина, исчез затем на кухне и вернулся оттуда, с блюдом, заставленным бутербродами со шпигом, огурцами и крутыми яйцами — на русский лад. В другой руке у него очутились тяжелые хрустальные бокалы. Достав со стеллажа пластинку, он поставил ее на проигрыватель. Причем сперва тщательно протер с обеих сторон особой щеточкой и аккуратно очистил от невидимой пыли иголку, благо проигрыватель подсвечивался изнутри маленькой красной лампочкой. Звук он установил негромкий.

Катя Лаванс в напряженном ожидании замерла на диване. Большой оркестр опробовал инструменты, в зале зааплодировали, потом наступила тишина. Тихо взялись за дело скрипачи, затем последовал быстрый фортепьянный проигрыш. “Вот любимая песня моего дорогого друга”, — по-английски произнес спокойный женский голос. И тут же эта женщина начала петь.

— Нравится?

— А что это?

— Марлен Дитрих. Ее последний концерт. Пять лет назад в Лондоне.

Катя кивнула.

Но почти сразу же они заговорили о деле Арбогаста, и Катя принялась один за другим выкладывать документированные результаты своих трудов. Снимки и диаграммы уже скопились стопкой на стеклянном журнальном столике, и Кате вновь пришлось столкнуться с несколько болезненной реакцией на фотографии мертвецов. Она показала Клейну дневник, который вела в период опытов и собиралась предоставить в распоряжение суда, и, пока он читал ее записи, у нее, в свою очередь, нашлось время вчитаться в его черты. Его изящные маленькие руки перебирали фотографии, перед ее взглядом мелькали рукава белой сорочки с янтарными запонками в узкой квадратной золотой оправе. То и дело он оглаживал свое редкие седины и высокий лоб, не обращая при этом на Катю никакого внимания, и эта подчеркнутая деловитость ей нравилась. И губы у него тоже узкие. Сидела она на мягком темно-коричневом ковре, которым был покрыт диван, сидела, откинувшись на спинку, и смотрела на Клейна, как ей доводилось уже смотреть на многих в аналогичные мгновенья, — когда человек пытается проникнуть в тайну смерти, а мертвецы не пускают его туда.

— Не поймите меня неправильно, госпожа доктор Лаванс, но у всех тут такой вид, словно они члены вашей семьи. И словно быть таковыми им вроде бы нравится.

Катя Лаванс поневоле рассмеялась. Она ни в коем случае не поняла его неправильно. А когда она объяснила ему, как именно ей пришлось проводить эксперименты, вид у него был такой, словно ему и впрямь захотелось выслушать истории мертвецов, которые те непременно поведали бы, дай им только такую возможность. В конце концов Клейн убедил Катю, несмотря на робкие протесты, воспользоваться его кроватью, потому что никакой “лишней” у него, разумеется, не было, а только все тот же диван в гостиной.

 

46

Едва поднявшись, она просто-напросто ушла из дому. Прежде чем отправиться в Грангат, ей предстояло во что бы то ни стало сделать покупки, наверное, тысячу раз заранее обговоренные с Бернгардом. Хорошо, что не было дождя, потому что зонтик она забыла в Берлине. Ранним утром, в субботу, да еще в тихом спальном районе на западе Франкфурта, на улицах почти никого не было, но, по мере того, как Катя приближалась к центру города, на пути у нее возникало все больше магазинов. Вдвоем с Бернгардом и сверяясь с рекламой из его иллюстрированных журналов, они составили список необходимых покупок и, строго говоря, она собиралась заглянуть в один из больших универмагов. Но по дороге наткнулась на только что открывшийся маленький бутик, а в нем — на платья из чистой синтетики, которые ранним утром были на ощупь еще прохладней, чем всегда, а что касается переливчатой мягкости, не уступали шелку. Примерив то и это, она выбрала узкое светло-зеленое платье чуть выше колена. И, уже собираясь оплатить покупку, обнаружила на прилавке, под стеклом, нижнее белье из того же легкого синтетического материала, и примерить его оказалось тоже совершенно необходимо. И вот примерка нижнего белья пошла полным ходом — продавщица едва успевала подавать ей все новые и новые трусики и бюстгальтеры в кабинку, на стене которой висел плакат с изображением красного лондонского омнибуса, от которого врассыпную разбежались модели в разноцветных дождевиках.

Следующий визит Катя нанесла в обувной магазин — и тут же обнаружила там белые лакированные ботфорты, о которых мечтала. В обувном ей объяснили, как найти ближайшим парфюмерный. Это было явно заведение с традициями и оборудовано оно было соответствующим образом — взять хоть вырастающую прямо из асфальта стеклянную витрину, увенчанную мигающей неоновой вывеской “Парфюмерия Мажен” и золотой эмблемой “настоящего одеколона № 4711”.

Катя Лаванс опустила на пол возле стойки свертки с покупками из обувного и бутика. Ей были нужны жидкие косметические средства. В качестве покупательницы она здешнюю продавщицу не заинтересовала и та предоставила Катю самой себе — наедине с зеркалом на перископическом штативе и несколькими пробными флаконами. Изо дня в день, из года в год Катя вглядывалась в чужие лица, причем в мертвые, куда основательней, чем в свое собственное. Мизинцем левой руки Катя смахнула соринку из-под левого глаза. Ее дочери двенадцать лет, а ей самой через две недели стукнет сорок один. Катя осторожно втерла жидкое косметическое средство в скулы. Фантастика, подумала она. Куда лучше пудры! Жестом подозвав продавщицу и уже расплачиваясь, она осмотрелась в магазине поосновательней — и только сейчас заметила женские головки с париками, раскачивающиеся на утрированно длинных шеях.

Погладив одну из этих головок, она обнаружила, что волосы парика ничуть не отличаются на ощупь от ее собственных, — от тех, которые она изо дня в день расчесывала, укладывала набок, подбривала. И тут ей вспомнилось, что в одном из бернгардовых журналов была написано, что женские парики нынче в острой моде. Дама в парике всегда выглядит отлично причесанной.

— А можно мне примерить и это?

Катя указала на длинноволосый рыжий парик, и продавщица вышла из-за прилавка. Взяла гребень, причесала Кате волосы гладко и назад, закрепила эластичной повязкой у висков — и все это, не произнеся ни слова. Сначала повязка немного жала, но когда сверху ее придавил парик, это ощущение оказалось даже приятным, потому что с ним пришло чувство общей подтянутости. Хотя вчера в поезде, да и нынче утром на улице никто не обращал на нее особого внимания, в зале суда все пойдет, конечно, по-другому, и, представив себе, как изумятся внезапной перемене в ее внешности будущие наблюдатели, она поневоле улыбнулась. Да и жест, которым она смахнула со лба прядку чужих волос, пришелся ей по вкусу. Но взгляд в маленькое зеркальце, услужливо поданное продавщицей, напугал. Это ведь у Марии были рыжие волосы, подумала Катя, взволнованно вглядываясь в собственное отражение.

— Вам и парик? — как бы между делом спросила продавщица.

Катя кивнула.

Как раз в это время Ансгар Клейн, проснувшись на диване, на низкий столик возле которого он положил часы, обнаружил Катину записку: ей надо кое-что купить, она уже позавтракала и вернется вовремя. Он собирал чемодан и бумаги, включая и те, что забрал вчера на дом из офиса, когда в дверь позвонили. У него был отдельный лифт, и он дождался, пока не разойдутся дверцы. В первый миг ему показалось даже не будто он увидел незнакомую женщину, а словно перед ним предстал призрак. Потому что при всем внешнем сходстве с его гостьей из Восточной Германии оказаться Катей Лаванс эта особа просто не могла.

— Не одолжите ли вы мне немного денег, господин Клейн?

— Ну разумеется. А, можно полюбопытствовать, на что?

— Да вот на этот парик. Или вам не нравится?

— Очень нравится! Прекрасный парик!

У Кати Лаванс теперь были длинные рыжие волосы, расчесанные на прямой пробор. Ансгар Клейн запер за ними дверь квартиры.

— Но, послушайте, исключительно из научного интереса. У вас что, вообще нет денег?

Женщина, которая, пожалуй, все же была Катей Лаванс, хотя и носила теперь зеленое облегающее платье, которого еще вчера у нее не было и быть не могло, застыла на месте и смерила его внимательным взглядом.

— Хотите знать точно?

— Ну, если это вас не затруднит.

— Так: я могу менять по пятнадцать марок в день по курсу один к одному. Мой гонорар эксперта, ожидающийся, естественно, в иностранной валюте, я должна задекларировать и сдать по возвращении в ГДР. Две трети гонорара будут тут же обменены на восточно-германские марки и зачислены на мой счет, а последнюю треть мне переведут на так называемый валютный счет. Улавливаете?

— Довольно муторно.

— Вот именно. Время от времени я буду разменивать эти деньги на сертификаты, чтобы что-нибудь купить в специальном чековом магазине. Есть у нас такие магазины — там можно найти все, но только на сертификаты.

— Ну и ну.

— Вот вам и “ну и ну”. А я подумала, не лучше ли будет потратить деньги прямо здесь. А поскольку мои суточные при покупке этого парика оказались исчерпаны, я с удовольствием возьму у вас в долг на жизнь в Грангате с тем, чтобы рассчитаться по получении гонорара.

— Я с радостью помогу вам.

Пока они обсуждали эту житейскую тему, Катя уже забрала свои вещи и уложила в чемодан, тогда как Ансгар Клейн все еще стоял столбом в передней, с изумлением глазея на гостью.

— А мне казалось, что мы спешим…

Она взяла у Клейна портфель с подготовленными материалами с тем, чтобы они могли снести весь багаж в машину в одну ходку. И лишь когда они уже сидели в машине и собирались тронуться с места, он наконец сообразил задать ей непростой вопрос:

— Полагаю, нас с вами теперь связывает некая тайна?

Катя улыбнулась.

— Я знала, что могу на вас положиться.

Он ухмыльнулся, завел машину и, уже поехав и все еще продолжая ухмыляться, заметил, как она откидывает со лба прядку рыжих волос.

— Расскажите-ка мне об этом парике.

— Я влюбилась в него с первого взгляда. У нас такое ни за какие деньги не купишь. Парик — еще куда ни шло, но рыжий парик — ни за что. А тут — вот он, пожалуйста, у парикмахера в лавке за углом. Профессиональная работа. И волосы настоящие.

— А дорого?

— Чудовищно. Четыреста с лишним марок. А когда мы прибудем в Грангат?

Катя нарочно переменила тему, заметив, что Клейн на нее по-прежнему странновато посматривает.

— Примерно через три часа.

Катя подалась вперед, покрутила колесико зажигалки, дождалась пламени, раскурила сигарету, поднесла ее правой рукой ко рту.

— А разве ваше имя Ансгар не звучит несколько экстравагантно?

— Вы так считаете?

— Безусловно.

— Мой отец никогда не довольствовался малым и в особенности тем, что само подворачивается под руку.

— Прошу прощения?

— В конце концов он осознал свою вину и жил с нею, как я живу с этим именем.

Катя дождалась, пока табак не займется как следует, и сделала первую затяжку. Другой рукой, отложив зажигалку в сторону, смахнула прядь чужих волос со лба. Ансгар Клейн, по-прежнему наблюдая за ней вполглаза, с удивлением констатировал, что жест получается таким, словно она репетировала его как минимум полгода. Он уже не мог себе представить, как Катя Лаванс выглядит с короткой стрижкой. Чуть позже она спросила у него, почему он ездит именно на такой машине, и он принялся рассказывать ей о достоинствах “трехсотого” — форма крыльев, переключение на руле.

— Да нет, меня, если честно, машины вообще не интересуют.

Ансгар Клейн кивнул; он вел машину, продолжая искоса поглядывать на то, как она поправляет то и дело сбивающуюся на лоб прядку. Где-то справа мелькнула гора Кайзерштул, а вот уже и с обеих сторон потянулись склоны Шварцвальда. Процесс начинается послезавтра, размышлял Клейн, и как раз когда ему захотелось сообщить Кате Лаванс, что они вот-вот прибудут в Грангат, пошел дождь и пришлось включать “дворники”.

 

47

“Господам главным редакторам газеты “Франкфуртер Аллгемайне”, — гласило обращение в начале письма, написанного на портативной пишмашинке директором института судебной медицины Мюнстерского университета профессором доктором Генрихом Маулом двадцать пятого октября 1969 года.

“Глубокоуважаемые господа!

В ответ на статью “Дело убийцы Арбогаста будет пересмотрено” я высылаю вам копию моего экспертного заключения. Из приложений, которые высылаются одновременно, видно, как следует оценивать проделанную мною работу. Что касается “безобидности” Арбогаста, о которой идет речь в названной статье, то следовало бы обратиться к материалам дела. Как мне известно, он неоднократно подвергался административным взысканиям, в том числе и по месту заключения.

Передавая вам свои материалы, прошу передать их на обработку независимому редактору, который смог бы разобраться, на чьей стороне истина”.

Вложив в конверт это письмо с приложениями, одно из которых представляло собой подробный доклад на тему о том, почему возобновление слушаний по делу на основе весьма сомнительных познаний госпожи Лаванс является фундаментальной ошибкой, патологоанатом отправился в гостиничный холл к портье. Вынул письмо, перечитал, добавил к подписи формулу “С неизменным почтением профессор Маул”, поколебался еще пару мгновений. В этой же гостинице он останавливался во время первого процесса, о чем, как и обо всем на процессе, сохранил детальные воспоминания. Только последовавшие нападки омрачили ему радость от двух удачно проведенных здесь дней и от великой победы, одержанной судебной медициной и им лично, — ведь именно его экспертное заключение переломило ход и предрешило исход процесса. Тогда — задним числом это особенно очевидно — он был на вершине профессиональной славы, — а следовательно, возвращаться сюда, на ее развалины, наверное, не следовало. И все же он достал авторучку и черкнул постскриптум: “В дни процесса я буду в Грангате, в гостинице «Пальменгартен»”.

И кстати, тут многое переменилось. Еще до войны слывший лучшим зданием на городской площади, “Пальменгартен” подвергся в конце пятидесятых основательной перестройке, главный подъезд и холл одели тщательно отполированным серым гранитом, который, хотя и гармонировал со здешними литьем и лепкой, да и с персидскими коврами тоже, однако придавал общей атмосфере известный холод. Еще более холодная атмосфера ощущалась в гостиничном ресторане, подсвеченном с потолка голубыми лампами в форме (как, покачивая головой, отметил профессор) человеческой почки. Профессор Маул решил воздержаться от послеполуденного кофе, во всяком случае, здесь, в гостинице, поскольку сюда прибывали все новые и новые журналисты и фотографы, багаж которых, расставленный по полу в холле, уже практически блокировал вход в ресторан. В том, что новое слушание будет освещать не только региональная, но и межрегиональная пресса, наверняка виноваты наделавшие шуму репортажи в “Шпигеле”. И, в отличие от первого процесса, в журналистской среде царило напряженное и радостное ожидание того момента, когда юстиция наконец признает допущенную ею когда-то ошибку, — и профессор Маул понимал это. Так он проинтерпретировал и суету в гостиничном холле, и тот факт, что его самого, похоже, намеренно обходили стороной, — тоже.

Как будто он попал в мертвую зону: никем не видимый в этом магическом кругу, профессор воспринимал чужие голоса и смех с немалым раздражением. Позже он задал себе вопрос, чего ради только что так долго вертелся у стойки портье, кого или что поджидал, да и вообще — почему он не покинул гостиницу давным-давно — еще до того, как сюда прибыли Ансгар Клейн и Катя Лаванс.

Сразу же взялись за дело фотографы, и на снимках, появившихся в газетах уже во вторник, оказалась запечатлена мрачная эпопея, в ходе которой Ансгар Клейн и профессор Маул сперва поздоровались, а затем адвокат представил патологоанатому его заочную оппонентку из восточногерманского государства. По снимкам, правда, никак нельзя догадаться о том, что адвокат с экспертом угодили при этом в мертвую зону, окружающую профессора, однако Катя Лаванс почувствовала это — почувствовала настолько, что ей вдруг стало трудно дышать. Если Клейн обменивался с Маулом формальными любезностями без каких бы то ни было внешних усилии, ей самой стоило труда пожать профессору руку. И она видела, как он наслаждается тем, что она чувствует себя неловко. На снимке, сделанном именно в этот момент, профессор не усмехается, а насмехается, но смысл его насмешки не понятен, если ты собственными глазами не видел его в мертвой зоне всеобщего презрения.

 

48

“Грангат, насчитывающий двадцать четыре тысячи жителей, расположен в покрытых виноградниками предгорьях Шварцвальда, на краю плодородной Рейнской равнины”. Катя Лаванс кивнула, закурила очередную сигарету, а Клейн продолжил чтение вслух выдержек из маленького зеленого “бедекера” 1956 года издания. “Основанный племенем церингеров и впервые упомянутый в хрониках 1173 года, древний имперский город Грангат является вратами в центральный Шварцвальд и представляет собой железнодорожный и автодорожный узел. Город пережил расцвет в XV и XVI веках, был в 1689 году почти полностью сожжен французами, входил в период с 1701 по 1777 годы в маркграфство Баден, получил затем имперские привилегии при наместниках из австрийского императорского дома, а в 1802 году вновь отошел к Бадену. Здесь имеются кожевенная, ткацкая и прядильная промышленность, фабрики по производству эмалированной и стеклянной посуды”.

Они стояли на Длинной улице, только что покинув старое здание суда, в котором в свое время состоялся первый процесс по делу Арбогаста. Уже пять лет неброское барочное здание с большими двустворчатыми деревянными вратами пустовало, новое здание суда должно было находиться где-то совсем рядом. Но уже давно стемнело, причем стало холодно, и, вместо того, чтобы свериться с планом города, Ансгар Клейн продолжил чтение по “бедекеру”: основной деловой и транспортной магистралью является Главная улица, идущая с севера на юг. Старый город к югу от вокзала окружен прелестными зелеными насаждениями, на рыночной площади заслуживает упоминания ратуша, здание которой возведено в 1741 году Матиасом Фуксом, в северном конце площади, на пьедестале, высится статуя Граноса, легендарного основателя города”.

— Я нагуляла аппетит, может, мы поужинаем?

— С удовольствием. — Ансгар посмотрел на нее. — Пошли обратно.

— Но в гостиницу мне не хочется.

— Из-за Маула?

Катя Лаванс кивнула.

— Давайте заглянем в какой-нибудь трактирчик. Что сказано в вашем путеводителе про здешнюю гастрономию?

— “Далее достойны упоминания фонтан с Нептуном работы Непомука Шпекерта и аптека “Единорог”, основанная в начале XVIII столетия”.

— Да будет вам!

Катя бросила окурок наземь и загасила его каблуком.

— “Серебряная звезда” на Главной улице, дом 29. Это должно быть где-то поблизости.

Клейн повел спутницу одним из узких проулков — и они и впрямь почти сразу же вышли на начинающуюся на рыночной площади Главную улицу, через пару шагов застыли на мгновенье возле упомянутого в “бедекере” фонтана с Нептуном и очутились наконец перед внушительным зданием “Серебряной звезды”, все маленькие окна которого зазывно светились. В обеденном зале с простыми деревянными столами и скамьей, опоясывающей помещение, с высокой голландской печью зеленого цвета, жар которой чувствовался уже на входе, было, как всегда по вечерам, почти полно. И все же им удалось найти маленький свободный столик буквально рядом с печью. На скамью им пришлось усесться рядышком, потому что свободных стульев уже не было, да и поставить один из них здесь все равно было бы некуда. Катя Лаванс улыбкой вознаградила Клейна за шутку: так, по крайней мере, они избавлены от чисто теоретической опасности того, что к ним подсядет профессор Маул.

Они пили Клингельбергер, так называется местный рислинг, у которого оказался превосходный букет, и ели луковый суп по-эльзасски, а на второе Катя заказала виноградных улиток, а Ансгар — бифштекс по-деревенски. Адвокат расспрашивал о том, как Кате живется на Востоке, и она поведала ему о Берлине, об Ильзе, о своем разводе, но прежде всего, конечно, — об институте, и он спросил — как спрашивали у нее в определенный момент все без исключения, — не испытывает ли она страха перед мертвецами и что, собственно говоря, ощущает, проводя вскрытие, чтобы установить причину смерти. На все эти вопросы она давала давным-давно отрепетированные ответы, при этом покуривая. Затем рассказала адвокату, с какой интенсивностью она вжилась в образ Марии Гурт, и спросила у него, какого он, если начистоту, мнения о Гансе Арбогасте.

— Как прикажете понимать этот вопрос?

Катя Лаванс усмехнулась.

— Буквально, господин адвокат, совершенно буквально.

Клейн почувствовал, что краснеет. Стоило ему в серьезной ситуации самую малость расслабиться, и с ним неизменно происходили подобные мелкие неприятности.

— Прошу прощения.

Он тоже попробовал усмехнуться.

Катя чокнулась с ним бокалом.

— Да бросьте вы! Но на своем вопросе я настаиваю. Что он за человек?

Ансгар Клейн рассказал ей о своих посещениях каторжной тюрьмы и о сложившемся у него за годы впечатлении, будто Ганс Арбогаст все сильнее утрачивает связь с реальностью.

— Так что мы успели, если так можно выразиться, в самый последний момент!

Катя Лаванс кивнула.

— А как он изменился внешне? На снимках с первого процесса он выглядит очень молодо.

— Его всегда находили интересным мужчиной.

— Я не об этом.

— Строго говоря, он практически не изменился. И все еще выглядит скорее молодым человеком. Только движения у него странным образом замедленные. Словно он следит за головой и локтями, чтобы они не въехали куда-нибудь в стену, как это и впрямь может случиться в тесной камере.

Медленно допивая вино, Ансгар Клейн сидел потупившись. Выпила и Катя. Краешком глаза адвокат заметил, как она смахнула прядь со лба жестом, при рождении которого, если так можно выразиться, он недавно присутствовал.

— Когда я в ходе экспериментов подкладывала молодым женщинам холодный камень под голову, я порой поневоле представляла себе, каково это: ни с того, ни с сего смерть вырывает тебя из тепла, означающего дыхание жизни. Как будто в тебе все разом ломается. Не знаю, ужасно ли это, насколько ужасно и только ли ужасно. В литературе можно найти противоречивые свидетельства: и о нестерпимых страданиях, и о ни с чем не сравнимом облегчении. Все не только ломается, но и распахивается. Ничто не функционирует. Все кончается вдруг — и навсегда. Но разве не тех же ощущений мы ищем в любви, разве не их надеемся обрести?

Сейчас Ансгар Клейн посмотрел на нее с предельным вниманием. Сам он до сих пор категорически избегал думать о любви в контексте дела Арбогаста. Разумеется, подобный самозапрет, решил он теперь, был абсурдом. И все же инстинкт побуждал его вести себя именно так. Меж тем Катя вновь смахнула прядку со лба.

— Знаете ли, — осторожно начал он, мгновенно поняв, что произнесет сейчас нечто такое, в чем до сих пор отказывался признаться себе самому, — все эти годы я так толком и не уразумел, что за история там, собственно говоря, разыгралась. И, в отличие от вас, я совершенно не хочу знать это наверняка. Понимаете?

Катя, медленно кивнув, промолчала.

Вскоре после этого они вернулись в гостиницу, и позже, ночью, раздумывая над разговором, Клейн так и не смог понять, выразила Катя свое отношение к его в некотором роде сенсационному признанию или нет. В городе стояла абсолютная тишина, низкий туман осел на асфальт, превратившись в тончайшую ледяную корку, трескавшуюся под каблуками редких прохожих. Здесь Ганс Арбогаст был у себя на родине, здесь он был дома. Поначалу адвокату казалось, будто чуть ли не весь город только и делает, что ждет начала процесса, потом его мысль скользнула в сторону: наверное, скоро пойдет снег. Они прошли мимо площади Шиллера и городской больницы.

Большая стеклянная дверь гостиницы была уже заперта, им пришлось позвонить, ночной портье маленькими шажками вышел из какого-то закутка за стойкой, и пока они вдвоем топтались у входа, Клейн внезапно подумал, что они созданы друг для друга. В тот же миг Катя искоса посмотрела на него и усмехнулась. Портье впустил припозднившуюся парочку, они прошли следом за ним в холл, получили ключи, поднялись на лифте к себе на третий этаж, оглядев первый и второй из открытой, забранной лишь низкой, по пояс, деревянной решеткой, кабины. Катя Лаванс раздавила очередной окурок в металлической пепельнице под пультом управления лифтом. И, когда серый линолеум, которым были обиты полы третьего этажа, уже оказался у них под ногами, Клейн понял, что заговорить об Арбогасте так, как совсем недавно в трактире, его заставило не что иное, как ревность. Их номера были рядом, и пока Клейн растерянно размышлял о том, как им будет приличнее всего попрощаться и разойтись, Катя Лаванс обняла его сзади за шею, чуть пригнула ему голову и поцеловала в губы. Машинально закрыв глаза, он ответил на ее поцелуй. Он не обнял ее, но целовал так долго, что ее губы сами отлепились от его губ и она заговорила, пожелав ему спокойной ночи, и обдала его при этом своим дыханием. Только теперь он схватил ее за руку, и она выдернула ее не сразу.

 

49

Этой ночью Ансгар Клейн спал не слишком хорошо. Проснулся задолго до рассвета, а когда затем одним из первых пришел в ресторан, за панорамными окнами которого клубился густой туман в еще не тронутом солнечными лучами парке, обнаружил — к собственному изумлению — за одним из задних столиков в совершенно пустом зале Фрица Сарразина, который только что очистил от скорлупы яйцо. За тем же столиком, напротив Сарразина, сидел Ганс Арбогаст, с которым Клейн на нынешнее утро и договаривался. Арбогаст тут же вскочил с места и радостно поздоровался с адвокатом. Хотя все трое поддерживали в последние месяцы кое-какой контакт, нынешняя встреча знаменовала победный финиш общих усилий, пусть пока и промежуточный, и Арбогаст, воспользовавшись случаем, вновь поблагодарил обоих — и адвоката, и писателя. Клейн в конце концов заказал кофе, а Сарразин, продолжив прерванный разговор, принялся расспрашивать Арбогаста о Брухзале и рассказывать о собственных впечатлениях от посещения каторжной тюрьмы. Адвокат, слушая вполуха, вглядывался в туман, который все никак не рассеивался. Прямо под окном рос гигантский рододендрон, голые ветки которого скреблись и оземь, и об оконное стекло.

Сарразин передал Клейну через стол раскрытый на развороте иллюстрированный журнал. Во весь разворот белело обнаженное тело Марии Гурт в кустах малины — этот снимок был адвокату давным-давно знаком. “Дело Арбогаста. Анализ ошибочного приговора”, — гласил заголовок. Статья с подробным и вдумчивым изложением всей истории принадлежала перу Сарразина, который сейчас победоносно ухмылялся Клейну через ресторанный столик.

— Ну, что скажете?

— Фантастика! Опубликовали без купюр?

— Слово в слово.

Клейн принялся за чтение: “В живой истории немецкого суда присяжных дело Арбогаста занимает особое место. Обвинительный приговор с самого начала представлялся любому непредвзятому наблюдателю просто-напросто немыслимым”. Кельнерша осведомилась, что он будет пить. Клейн закрыл “Бунте” и вручил ей прихваченную с собой из номера жестянку. Кельнерша нехотя выслушала рецепт приготовления специального чая, и он обрадовался, когда она наконец удалилась на кухню, избавив его тем самым от дальнейшей необходимости проявлять учтивость. После первой чашки чая он окажется в состоянии побеседовать с Арбогастом, а затем, в течение дня, тщательно подготовится вместе с Сарразином к завтрашнему процессу, но сейчас им все еще владела усталость нервического, прежде всего, свойства; на смену ей пришло учащенное сердцебиение, как только он краем глаза заметил, что в зал вошла и к их столику направилась Катя Лаванс.

— Я очень рада наконец-то познакомиться с вами лично, господин Арбогаст.

Арбогаст вскочил с места и энергично пожал поданную ему руку. А слепой туман все еще клубился за окном, на фоне этих клубов он сейчас и стоял. Ансгар Клейн тоже поднялся из-за столика. Он представил Кате Фрица Сарразина, тот, естественно, произнес подобающие слова приветствия. Клейн обратил внимание на то, что Катя в том же шерстяном платье кремового цвета, что и накануне вечером. Ему показалось, будто на него самого она и вовсе не обращает никакого внимания. Все вернулись за столик, адвокат отложил иллюстрированный журнал в сторонку. На мраморном подоконнике стояли кактусы, он был украшен рождественскими звездочками и искусственной елкой из каучука, надувные корни которой смотрели во все четыре стороны света. Сарразин спросил у Кати о ее поездке из Восточного Берлина, поинтересовался и тем, что у нее за машина.

— У меня и водительских прав-то нет.

Арбогаст, покачав головой, заметил: главной радостью после лет в тюрьме для него стала возможность усесться за руль собственной машины.

— А что, — начала было Катя и сделала заметную для всех троих мужчин за столиком паузу, прежде чем продолжить, — это та самая машина?

— Разумеется! Все это время она простояла, смазанная и зачехленная, в одном гараже. Кстати, совсем недалеко отсюда.

— И каково вам оказалось на ней ездить?

— О чем вы спрашиваете? Это же моя машина!

— Ну, я в машинах вообще не разбираюсь.

— У меня “Изабелла”. — Звучит красиво.

Катя Лаванс позволила себе рассмеяться.

Фриц Сарразин, вмешавшись в разговор, заметил, что это и впрямь красивая машина и жаль, что “Боргвард” больше не выпускает автомобилей. Арбогаст смотрел на женщину-ученого во все глаза. Прочитав ее экспертное заключение, он попробовал представить себе, как она может выглядеть. Однако и вообразить не мог, что она окажется как бы из того самого времени, которое насильно заперли в нем, когда заперли в тюрьму его самого. И чем дольше он в нее вглядывался, тем сильнее становилось его изумление. Даже в том, как она откидывает прядку со лба, заключена, как ему показалось, некая тайна. И вдруг он резко перебил Сарразина, который как раз распространялся на тему о том, что за машина такая “Изабелла”.

— Если хотите, я вам ее покажу.

— Вы имеете в виду, прямо сейчас?

— А почему бы и нет?

Ансгар Клейн видел, как сильно удивило ее это предложение, показавшееся и ему самому на редкость безвкусным. Сдурел этот Арбогаст, что ли. Катя замешкалась с ответом, она вновь смахнула со лба прядку волос. И почувствовала, как ею овладевает страх. Взгляд у него — такой пристальный, такой цепкий, такой неподвижный. А Сарразин подметил, как чутко следит за ней в эти мгновенья адвокат.

— Да ведь и впрямь, почему бы и нет, — медленно вымолвила она наконец.

И с улыбкой обвела взглядом всех троих.

— В конце концов, я ведь здесь в некотором роде в отпуске. А в чужом краю можно вести себя, как тебе вздумается, не правда ли?

 

50

Арбогаст пошире отворил дверь гаража, чтобы в это пасмурное воскресенье там стало хоть чуть светлее. Пол был облицован черной плиткой, почему-то влажной, попахивало здесь затхлостью. Гараж представлял собой бывший амбар, только вместо сена здесь, накрытый плащ-палаткой американского образца, угадывался автомобиль.

— Здесь можно курить?

— Вообще-то нельзя. Но, ради бога, курите.

Арбогаст повернулся к ней, держа руки в карманах полупальто, ухмыльнулся.

— Ну как? Готовы?

Катя Лаванс кивнула. Здесь было холодно. Накрытая плащ-палаткой, машина напомнила ей одно из мертвых тел, поджидающих ее в лаборатории. Арбогаст снял чехол. Сначала Катиному взору предстала темно-красная дверца со старомодной ручкой, потом белая крыша купе. И колеса с белым ободом. Обе фары, снабженные хромированными крышками, смотрели на дверь гаража. Арбогаст меж тем снял чехол и с другого бока машины. Женщина подошла поближе. В салоне ничего не было видно, потому что окошки запотели. Ни крупицы грязи, ни пылинки, лакированная машина сверкала, ее поверхность была на ощупь холодной и гладкой. Она провела пальцами по хромированным контурам: надпись “Боргвард” на капоте. Птичье крыло — на багажнике. Представила себе, какой послушной может быть эта машина в человеческих руках, ухватилась за крышу, как за мужское плечо, другой рукой потянулась к дверной ручке.

— Можно?

Ганс Арбогаст, находившийся по другую сторону, выпрямился и кивнул ей поверх машины. Она бросила окурок наземь, растоптав его и открыла дверцу. Никакого особого запаха в салоне не ощущалось, Катя села на пассажирское сиденье и осторожно закрыла за собой дверцу. Вот оно, роковое место. Все здесь оказалось холодным — обивка сидений, металл, серебряно-синяя синтетика, которой была обтянута изнутри дверца. Да и от самой тишины, казалось, веяло холодом, и Кате Лаванс стало зябко. Она представила себе, как это было бы, если бы Арбогаст ее сейчас обнял. И вдавил в мягкое сиденье. У нее перехватило дух. Слушали они тогда радио? И что с нею сталось? Безжизненное тело на узком заднем сиденье. Росту она была небольшого. На снимках Катя не смогла углядеть признаков страха. Но их не углядишь никогда. Катя Лаванс вспомнила о том, как подложила камень под голову мертвой девушке. Тогда тоже было холодно. К холоду, не без доли цинизма подумала она, мне не привыкать. Холодная кожа девушки на камне. А к чему же ей тогда привыкать? Девушке было двадцать три года, темноволосая, довольно тощая. Отравление газом, другая оказалась гораздо старше. Обе женщины, казалось, только уснули, пусть глубоко, но все же зная, что кто-то находится рядом. Каково это, если тебя душат, что ты при этом ощущаешь, подумала она, настолько уйдя в собственные размышления, что начисто забыла о Гансе Арбогасте, который меж тем стоял возле машины, переминаясь с ноги на ногу и откровенно не зная, что ему делать дальше. В конце концов он все же открыл дверцу и уселся на водительское место рядом с Катей; оба не произнесли ни слова.

Но тут Катя Лаванс выдвинула пепельницу, чтобы стряхнуть пепел, и увидела, что та полна окурков: точнее, их было несколько, — окурков сигарет, уже непонятно какой марки, с пожелтевшим от времени белым фильтром. И все же ей показалось, будто на фильтрах она разглядела следы розовой помады. Медленно задвинула она пепельницу.

— Господин Арбогаст?

Он повернулся к ней.

— Я не могу понять, почему машина до сих пор стоит зачехленная в амбаре. Я думала, вы на ней после освобождения начали ездить.

Арбогаст покачал головой.

— Даже не попробовали?

— Нет.

— Что ж, это можно понять.

Катя кивнула, откинулась на спинку сиденья, закрыла глаза. Сигарету она так и не загасила, но и не затянулась больше ни разу — так и держала двумя пальцами, большим и указательным, пока та не погасла сама по себе.

 

51

На следующее утро, двадцать седьмого ноября, спозаранку зарядил дождь, и на каждой остановке экспресса между Фрайбургом и Грангатом Пауль Мор слышал, как барабанят по стеклу злые капли, — звук был таким, как при стрельбе дробью по тарелочкам. И хотя в Грангате дождь был не таким уж сильным, капли оставались столь же злыми, и потрепало его по пути с вокзала в здание суда порядочно. У него не было времени забросить чемодан в “Северную звезду”, где он зарезервировал себе номер на всю неделю, которую должен был продлиться процесс, так что пришлось нести его, то и дело меняя руку. Он отлично помнил первый процесс, прошедший еще в старом здании суда. Тогда как в новом — трехэтажном раскидистом строении на улице Мольтке, со всех сторон обнесенном парком, — находились, наряду с судом, и другие официальные учреждения — чуть ли не все, что имелись в небольшом городе. Поток репортеров и фотографов по узкой асфальтированной дорожке посреди затоптанных газонов оказался еще сильнее, чем он предполагал. Прямо на сырой земле были расставлены штативы фотокамер, объективы которых целились в дверь суда, возле которой по стене вился барельеф из листовой стали, изображающий группу фигур более чем в человеческий рост. Он не успел позавтракать и ему было холодно.

— Пауль?

Пауль Мор не был изумлен, услышав ее голос. Разумеется, он надеялся повстречать на процессе Гезину, и все же его сердце забилось сильнее, когда он молниеносно обернулся, услышав ее оклик. На мгновение ему показалось, будто она выглядит точно так же, как четырнадцать лет назад.

— Привет, — сказал он. И, чуть помешкав, — Привет, Гезина!

— Хорошо, что ты вернулся, — тихо сказала она.

Он озабоченно всмотрелся в ее лицо, на котором время оставило отпечаток, такой же, должно быть, подумал он, как на его собственном. При этом они обменялись долгим рукопожатием, и он так обрадовался этой встрече, что сама она повлекла за собой душевную боль. Почему он за все это время так и не попытался найти ее, возобновить с ней контакт? Сейчас это было просто уму непостижимо. На ней было кожаное полупальто с широким поясом и высоко поднятым воротом. Современную фотокамеру со вспышкой и телеобъективом она, как прежде, держала обеими руками перед собой. Он улыбнулся, не зная, что сказать.

— Паршивая погода.

— Да уж.

— Я снова остановился в “Серебряной звезде”, — сказал он, сам не зная, зачем. Но она с улыбкой кивнула. И вновь они замолчали, просто-напросто стоя лицом к лицу.

— Пойдешь в суд? — в конце концов спросил он.

— Не имею права.

— Как это так — не имеешь права?

— Во вторник мне предстоит давать свидетельские показания, а ведь свидетели, пока не выступят, не имеют права присутствовать в зале суда.

— А чего они от тебя хотят?

— Думаю, речь пойдет о снимках.

— Ага, понятно. Но, может быть, мы после этого повидаемся?

— Зайди ко мне после заседания.

— С удовольствием! Магазин на прежнем месте? Она рассмеялась.

— На прежнем.

Пауль кивнул Гезине, по-прежнему держащей камеру обеими руками, этот кивок сошел за своего рода бессловесное прощание, и вот его уже повлекло с толпой журналистов в здание суда. Гезина осталась на месте, сделала несколько снимков и решила дождаться, пока не припаркуется белый “мерседес” Ансгара Клейна, из которого адвокат должен выйти со своим подзащитным. Журналисты тут же накинулись на этих двоих, застрекотали кинокамеры, запечатлевая миг, когда Клейн, склонившись над багажником и перекинув через руку адвокатскую мантию, извлек оттуда несколько папок, часть из которых тут же взял у него Арбогаст. Вместе они вошли в зал, и те немногие, кому посчастливилось зарезервировать места в зале № 2 земельного суда в Грангате, последовали за ними.

Отделанный светлым деревом зал на восемьдесят мест был битком набит публикой — обыкновенными зрителями и репортерами, — люди даже стояли в проходах; судья разрешил фото- и киносъемку до тех пор, пока не приведут к присяге заседателей. Вход в зал находился в самом конце, за скамьями для публики, и судебный клерк провел Арбогаста и Клейна вперед — к столу защиты, расположенному слева от высокого окна во всю стену, из которого в зал лился дневной свет. В центре высилась судейская трибуна, справа — стол обвинения, а за ним — подиум для резервного судьи и запасных присяжных, которые в любой миг, если возникнет такая необходимость, могли подменить участников суда. За судейской трибуной на стене висели большие металлические часы, циферблат которых был разбит на двенадцать прямоугольников, а по обе стороны от часов находились двери в комнаты суда и присяжных. Прежде чем усесться, Арбогаст увидел в высоком окне голые ветви тополей. На нем был темно-синий костюм, белая сорочка и красный галстук с “искрой”.

Было девять тридцать утра. Ганс Арбогаст, изо всех сил стараясь сохранить хладнокровие, был, конечно же, крайне взволнован. Он плохо спал ночью и теперь с трудом выносил безмятежность, с которой Клейн сперва разложил бумаги, а затем достал термос, свинтил серебряный колпачок и налил себе в него зеленого чаю. За противоположным столом расселись и тоже разложили бумаги два представителя обвинения. В первом ряду, практически рядом с собою, Арбогаст увидел Фрица Сарразина; тот улыбнулся ему и кивнул. Вырядился он почему-то странно: в бежевый полотняный костюм, черную рубашку и красную бабочку, что было бы чересчур броско летом и выглядело просто нелепо в начале зимы. Рядом с писателем сидела Катя Лаванс. Арбогаст уставился на ее шерстяное платье с глубоким вырезом, под которое был надет салатного цвета банлон, и она ответила ему взглядом. Медленно смахнула прядку со лба и кивнула. Арбогаст сконфуженно отвел глаза.

Кое-кого из журналистов он вроде бы узнавал. То и дело они выкрикивали его имя и когда он смотрел на окликнувшего, фотографировали его. Полуослепший от вспышек, он с изумлением обнаружил в зале, прячем в одном из передних рядов, преподобного Каргеса. Арбогасту стало неприятно и страшновато. И как раз когда священник понял, что его заметили, и, покровительственно улыбнувшись тонкими губами, кивнул Арбогасту, словно желая ему удачи, Ганс заметил, как в переднем ряду, чуть в сторонке от скамей для публики, убирают с кресла табличку “Зарезервировано для представителя генеральной прокуратуры”.

Арбогаст наклонился к уху Клейна и прошептал, стараясь, чтобы его не услышали журналисты:

— Он здесь. Маул не преминул явиться.

Повернувшись, Ансгар Клейн увидел, как седовласый старец тяжело опускается в зарезервированное для него кресло, бросив на пол папку с документами. Патологоанатом обвел зал растерянным взглядом страдающего клинической дальнозоркостью человека, и Клейн заметил, что левая рука профессора дрожит, тогда как правая прочно покоится на коленях. Адвокат обрадовался, увидев двумя рядами дальше, прямо за патологоанатомом, Генрика Титца. Журналист “Шпигеля” щеголял в светло-бежевом кожаном пиджаке и чрезвычайно узком галстуке.

— Только не волнуйтесь, господин Арбогаст, — тихо сказал Клейн. Их все еще продолжали фотографировать.

— Вам-то что! А я бы с удовольствием отправил его в нокдаун.

— Вот уж ни в коем случае! Не хватало вам так сорваться! Процесс только начинается, и мне совершенно не нужны в завтрашних газетах ваши снимки с лицом, искаженным яростью. Так что, прошу вас, держитесь. О том, какой резонанс возник бы, если бы вы его на самом деле ударили, я и говорить не хочу. Вы меня поняли?

— Понял, — не глядя на адвоката, кивнул Арбогаст.

Клейн откинулся на спинку стула, закрыл глаза. Он и сам был в ярости из-за особого статуса, явно предоставленного здесь профессору Маулу; он прикидывал, чего ради престарелый патологоанатом вообще сюда притащился. Клейн обеими руками вцепился в подкладку мантии. Под ней, как всегда в суде, на нем был черный костюм с белой сорочкой и белым галстуком. Ансгар Клейн понимал, что его сейчас фотографируют, понимал он и то, что является человеком тщеславным. Однако наплевать. Пусть судят о нем, как хотят. Тот факт, что он не сдался после отклонения первой надзорной жалобы, был сам по себе сенсационен с учетом того, что это дело не сулило и не приносило ему денег и что все эти годы защита сводилась единственно к тому, чтобы заполучить новые экспертизы и опровергнуть старые. И заставить остальных все-таки начать ловить мышей — и тоже задаром. А сейчас выявится, достаточно ли хороша проделанная им работа. Клейн постучал по серебряному колпачку с горьким чаем. Качества чая, независимо от его сорта и способа заварки, плохо сохраняются в термосе, и адвокат страдал от этого на каждом процессе, страдал все вновь и вновь. Хотя нельзя сказать, чтобы он нервничал. Как правило, он ездит на выездные сессии в одиночку. И ненавидит гостиничные номера. Сейчас начнется.

Сделав несколько глубоких вдохов и так и не открыв глаза, он наклонился к уху Арбогаста.

— А вам известно, что именно делает судебные заседания столь незабываемыми? — шепнул он и почувствовал, что Арбогаст в ответ покачал головой.

— Не предварительное, а полноценное слушание, которое сейчас начнется, держится на двух принципах: оно устное и оно прямое. Это значит, что все, имеющее значение, все, могущее повлиять на окончательный результат, должно быть сказано или зачитано здесь. Здесь и сейчас. Это похоже на театр, только тут не играют — все происходит на самом деле.

В эту минуту открылась одна из дверей за судейской кафедрой и в зал вошли судья и присяжные. Все встали. Арбогаст увидел, что Клейн тут же надел черный берет.

— А знаете, что здесь? — шепнул он, вставая, и показал Арбогасту серую картонку, запрятанную среди бумаг.

И вновь тот покачал головой.

— Кожаный ремешок, — ухмыльнувшись, сообщил адвокат. Арбогаст с изумлением посмотрел на него. Сейчас за судейской кафедрой стояли девять человек — трое судей в середине и шестеро присяжным по бокам. Судьи были в бархатных мантиях. Но вот у края кафедры появился кто-то десятый. Это был совсем молодой человек. Председательствующий подождал, пока в зале не наступит полная тишина; атмосфера ожидания стала еще напряженней, Арбогаст вновь занервничал.

— Доброе утро, — произнес судья, когда в зале воцарился порядок. Затем он огляделся по сторонам и сообщил журналистам, что фото- и киносъемка в зале должны закончиться, как только заседатели будут приведены к присяге.

— Существуют, — шептал меж тем адвокат, — две принципиально разные модели суда присяжных. В Америке присяжные в конце процесса совершенно самостоятельно выносят решение, виновен обвиняемый или нет. Да и судья всего лишь следит за соблюдением норм судопроизводства. Главную часть работы выполняют прокурор и адвокат. У нас дело обстоит по-другому. Суд выносит совместное решение, в формировании которого на равных участвуют присяжные заседатели и профессиональные судьи. И все имеют право вмешиваться в ход заседания, задавая вопросы.

Арбогаст кивнул, и оба они молча пронаблюдали за тем, как приводят к присяге заседателей. Все они были местные: столяр, трактирщик, бургомистр маленького пригорода, подмастерье, винодел и директор одного из грангатских предприятий средней руки. Ансгар Клейн внимательно всматривался в их лица, хотя и понимал, что эти люди наверняка не произнесут за весь процесс ни слова. Как всегда в начале процесса, он заранее предвкушал тот миг, когда судьи и присяжные удалятся в совещательную комнату. Для него, правда, этот миг порой оказывался самым неприятным. Как часто он был уверен в безоговорочной победе — и вдруг по каким-то загадочным для широкой публики соображениям выносили приговор нелепый и невозможный.

— А судей этих вы знаете? — шепотом спросил у него Арбогаст.

Клейн вновь нагнулся к уху своего подзащитного.

— Председательствует земельный судебный советник Хорст Линднер, второй по старшинству здешний судья. Строго говоря, дело должен был вести его начальник, но тот в последний момент струсил и сказался больным. Для Линднера это шанс обратить на себя внимание. А вам интересно, в чем заключается главная проблема нашего правосудия?

Арбогаст вновь кивнул.

— Проблема заключается в поле напряжения, которое возникает между вопросами и оценками. В Америке вопросы и оценки подчеркнуто разведены по разным углам, а у нас судья судит по ответам на вопросы, которые сам же и задает. То есть, как доказывает и ваше дело, суд срывается на наводящие вопросы.

Судья меж тем закончил приведение к присяге заседателей, и журналисты покинули помещение. Стало совсем тихо, и когда пространство между судейской трибуной, скамьями обвинения и защиты расчистилось, Арбогаст внезапно увидел в середине только что образовавшейся пустоты стул, с трех сторон обнесенный невысокой балюстрадой. Возле стула стоял низкий столик, а на нем — микрофон, кувшин с водой и стакан.

— Обвинение представляют обер-прокурор доктор Бернгард Куртиус и прокурор Гюнтер Франк из грангатской земельной прокуратуры, защиту — адвокат доктор Ансгар Клейн. — Сделав паузу, Хорст Линднер жестом пригласил обвиняемого на стул посередине пустого пространства. — Можно вас попросить, господин Арбогаст?

Пока Арбогаст шел на предписанное ему место, Кате Лаванс бросилась в глаза шаркающая походка, типичная для человека, проведшего в тюрьме долгие годы. Рослый мужчина в элегантном костюме на первом же шагу превратился в арестанта. И ей вновь вспомнились слова Клейна о переменах, случившихся с Арбогастом, о приступах самоистязания в тюрьме, о замкнутости, о нарастающей утрате связи с реальностью. Она внимательно смотрела на него — вот он сел, вот одернул пиджак, — и с нетерпением ждала его показаний.

Ее радовало то, что все наконец началось. После завтрака она уже успела предварительно ознакомить присутствующих коллег с выводами своей экспертизы, отчаянно увертываясь от провокационных расспросов прессы о том, каково ей оказаться по другую сторону “железного занавеса”, — любой ответ на такие вопросы обернулся бы для нее по возвращении в ГДР неприятностями. Кроме того, она всячески старалась избежать встречи с профессором Маулом, что удалось бы едва ли, не поспеши ей на помощь Фрид Сарразин, который весьма галантно сопровождал ее и никого к ней не подпускал. Арбогаста она повидала разве что на ходу и так и не поняла, является ли особая тишина, которая ей в нем и вокруг него почудилась, всего лишь плодом ее собственного воображения. Судья задал ему сейчас только вопросы, идентифицирующие личность, и Катя увидела, как занервничал Арбогаст, как глубоко и часто задышал, как принялся облизывать губы. В ходе опытов, прикасаясь к безжизненным телам, Катя порой пыталась представить себе его руки и взгляд. И вот он машинально пригладил волосы.

Прежде чем заговорить, Арбогаст в деталях вспомнил начало первого процесса, четырнадцатилетней давности, и вновь его ужалила острая боль — прошлое миновало безвозвратно, оказалось ужасно, да и сам он стал сейчас совершенно другим человеком. В такой степени другим, что собственная биография казалась ему словно бы протезом, при помощи которого он мог хоть как-то скомпенсировать увечья, нанесенные ему годами. Он начал давать показания. Он родился двадцать девятого апреля 1921 года в Грангате, сказал он, здесь же и жил в детстве, здесь же и пошел в школу.

Судья кивнул секретарю и тот принялся строчить протокол.

— Продолжайте!

— Моим родителям хотелось, чтобы я получил среднее образование, хотя сам я был бы не прочь стать поваром. В конце концов отец разрешил мне по окончании школы пойти в ученики к мяснику.

— И тут война?

— Да.

Он служил в России, потом в Италии.

По возвращении он занимался хозяйством в родительском трактире, потому что его мать, входившая при Гитлере в женскую организацию Национал-социалистической рабочей партии, подпала под действие запрета на профессиональную деятельность.

— Ваша мать была активисткой национал-социализма?

— Куда там! Вязала свитера солдатам — вот и все. Арбогаст замолчал, налил себе воды, выпил.

— Продолжайте.

Поскольку денег не хватало, он занялся частным извозом, доставкой товаров на дом, приобрел каменоломню. Однако все эти затеи оборачивались для него дополнительными убытками. Поэтому он в конце концов вернулся в материнский трактир, занявшись одновременно распространением американского бильярда фирмы “Брунсвик”. В октябре 1951 года он женился, через несколько недель появился на свет его сын Михаэль. Его жена Катрин была дочерью учителя математики Тайхеля из грангатской гимназии имени Шиллера.

— С женой вы познакомились еще в школе?

— Да. А потом дружили.

Пока он находился в заключении, жена с ним развелась, пояснил он далее.

— Когда именно?

— В 1961-м.

— А какого рода профессиональной деятельностью вы занимаетесь сейчас, — спросил обер-прокурор Линднер.

Арбогаст посмотрел направо — туда, где сидели прокуроры.

— После выхода на свободу я нигде не работаю. Однажды я чуть было не получил место, но когда работодатель узнал о моем приговоре и о том, что мне предстоит повторный процесс, он развел руками и указал мне на дверь.

— Есть еще вопросы?

Председательствующий обратился к своим соседям по судейской кафедре, к обер-прокурору и наконец к Ансгару Клейну. Потом кивнул секретарю:

— Вы все записали? Тогда можно перейти к докладу обвинителя. Большое спасибо, господин Арбогаст.

Гансу Арбогасту разрешили вернуться на место за столом защиты, и, пока он шел туда, Фриц Сарразин посмотрел на Ансгара Клейна и увидел, что адвокат явно доволен своим подзащитным. Теперь все внимание переключилось на прокурора, начавшего зачитывать обвинительное заключение, в котором во второй раз речь шла об умышленном убийстве при отягчающих обстоятельствах. Сарразин подметил, как забеспокоилась Катя Лаванс, но обратил внимание и на то, как спокойно ведет себя на этот раз публика при оглашении удручающих обстоятельств дела. Обер-прокурор доктор Бернгард Куртиус, флегматичный мужчина лет пятидесяти пяти, лысеющий, в круглых очах, построил свое выступление не только продуманно, но и не без артистизма, — делая искусственные паузы в тех местах, где недостаток доказательного материала можно было восполнить разве что игрой воображения. Суд внимательно выслушал обвинительное заключение, причем председательствующий ухитрился не подпасть под гипнотическое обаяние прокурора, пожалуй, оставшись еще более беспристрастным, чем его младшие по должности коллеги — земельный судебный советник Северин Маноф и неприметный с виду судебный советник Филипп Мюллер. Сарразину показалось, что все трое судей то и дело смотрят на Арбогаста, проверяя, какое впечатление производит на него детальное описание его предполагаемого преступления. Сам Сарразин прочел по лицу Арбогаста только одно — тот изо всех сил старается сохранять спокойствие.

— Не угодно ли вам, — господин Арбогаст, высказаться в связи с уже прозвучавшими в ваш адрес обвинениями, — спросил Линднер после того, как прокурор уселся на место.

— Угодно, — еле слышно ответил Арбогаст.

— Тогда, пожалуйста, выйдите вперед и просто-напросто расскажите нам о том дне, когда стряслось несчастье. Потому что, — поспешил уточнить судья, — каким боком ни поверни, это все равно было несчастье.

Арбогаст, кивнув, вновь уселся на стул перед судейской трибуной.

Сарразин отметил, что Катя Лаванс резко подалась вперед, как будто ей хотелось хотя бы на несколько сантиметров приблизится к Арбогасту, который меж тем все так же тихо и поначалу запинаясь завел свой рассказ.

Первого сентября 1953 года, во вторник, у него были дела в Грангате, начал он. Чуть заполдень он поехал в сторону Фрайбурга на предварительные переговоры о поставке столов для бильярда. Она стояла на обочине дороги Б-3, возле старого путепровода южнее Грангата, и голосовала.

— Она очень хорошо выглядела: красивая и приятная молодая женщина в платье ледяного цвета с синим отливом.

— Вы взяли ее и предложили отправиться в увеселительную поездку по Шварцвальду?

— В точности так. Через Мюнзвайер я поехал до самого Шенвальда. А на обратном пути мы поужинали в Триберге, в ресторане гостиницы “Над водопадом”.

— И что же вы ели?

— Сперва суп с клецками, потом говяжий рулет с кольраби. На десерт — мороженое-ассорти с сиропом. Знаете, в таких серебряных креманочках.

Судья кивнул.

— И наверное, пили?

— Да. Конечно. Она — четверть литра вина, это был Троллингер, а я две кружки пива. После еды я заказал себе рюмку коньяку, а она возьми, да и воскликни: “Мне тоже!

Арбогаст помолчал и с отсутствующим видом усмехнулся. Катя Лаванс отчетливо представила себе мгновенье, в котором Мария почувствовала, будто рюмка коньяку, это именно то, что надо. Еще перед этим, пояснил Арбогаст, госпожа Гурт заявила, что денег у нее нет, и предложила ему купить у нее за шесть марок ее сумочку. Ей не оставалось ничего другого, подумала Катя Лаванс.

— Я купил у нее сумочку, — сказал Арбогаст.

— Это и была сумочка, которую вы позже подарили жене?

— Да.

— Ну и что произошло дальше? Вы еще куда-нибудь поехали?

— В “Ангел”. Это в Гутахе.

— А, строго говоря, зачем? Арбогаст, усмехнувшись, покачал головой.

— Думаю, нам не хотелось разъезжаться по домам.

— Понятно.

Судья вопросительно посмотрел на своих заместителей — и действительно, один из них, Северин Маноф, взял слово:

— Что вы там заказали?

— Она — колу. А я еще одно пиво.

Маноф кивнул. Пауль Мор, сумевший найти свободный стул только в глубине зала, потому что все зарезервированные для прессы места оказались уже заняты, когда он попал в зал, сейчас принялся, водя пером по бумаге в чистом блокноте в линейку, подчеркивать типографским способом нанесенные линии, делая их все жирнее и жирнее по мере того, как Арбогаст продолжал свой рассказ. По дороге к машине Мария Гурт взяла его под руку и с оглядкой на чудесную погоду произнесла: “Когда святые маршируют!”

— Что она имела в виду?

Этот вопрос задал снова Маноф. Арбогаст пожал плечами.

— Продолжайте.

В машине она сама проявила инициативу, заявил Арбогаст.

— В каком смысле?

Поцелуи, ласки, прикосновения.

— Ну, как водится.

Где-то между Гутахом и Хаусахом он съехал с дороги на какой-то луг.

— И что же?

— Госпожа Гурт начала раздеваться.

До этих пор Арбогаст хоть и запинался, но не слишком, правда, говорил он все тише и тише. А сейчас и вовсе умолк.

— Минуточку, господин Арбогаст!

Председатель суда, посовещавшись с заместителями, объявил свое решение: несмотря на то, что дальше речь пойдет о подробностях интимных отношений, публика из зала суда удалена не будет.

— Я придерживаюсь того мнения, что на дворе 1969 год и взрослые люди имеют полное право остаться в зале. А вот несовершеннолетних прошу покинуть помещение.

Двое подростков поднялись с мест и вышли. Линднер еще раз окинул внимательным взглядом остающихся в зале и кивнул Арбогасту, разрешая ему продолжить.

— Первый акт был коротким и нормальным, — сказал тот и вновь замолчал.

Клейн не сводил глаз со своего подзащитного, а тот сейчас поглядывал на свои сложенные на столе руки. И продолжал усмехаться, словно не замечая, что на него уставились сотни глаз и что любое его слово, любой жест будут замечены, взвешены и оценены; его сейчас окружало, его сейчас окутывало прошлое, наплывая как грозовая туча, и, может быть, впервые адвокат понял, каково жилось все эти годы Арбогасту в одиночной камере — наедине с тем, что произошло в тот злополучный вечер.

— Я предложил одеться и разъехаться по домам, — еле слышно произнес Арбогаст.

Анагар Клейн краешком глаза заметил, как Катя Лаванс буквально пожирает взглядом его, сидящего к ней спиной, подзащитного. И медленно смахивает прядку со лба. Клейна позабавила мысль о том, что во всем зале только ему одному известно, что она в парике.

Прокурор прочистил горло.

— Можно мне зачитать вам, господин Арбогаст, что произошло далее, по мнению судебно-медицинского эксперта на первом процессе господина профессора доктора Маула?

Ансгар Клейн пробуждался от приятной спячки и вопросительно посмотрел на прокурора. Куртиус выложил на стол папку, не сводя взгляда с обвиняемого, который под этим взглядом заметно заерзал. Клейн подумал, не выразить ли протест по поводу зачитывания экспертизы, но решил воздержаться от этого.

— “Обвиняемый, — зачитал прокурор, — предположительно обрушился на госпожу Гурт, нанося, ей удары по лицу и, в частности, по носу, вследствие чего та обратилась в бегство. Обвиняемый, судя по всему, кинулся следом за нею и ударил ее по темени. Под его ударами она упала наземь, а он обвил и сильно сдавил ей шею петлей. После чего обвиняемый перевернул женщину и полностью раздел. Он укусил ее в правую грудь и в живот. Вслед за чем вступил с ней в половые сношения, продлившиеся весь период ее агонии, составивший от трех до восьми минут и, очевидно, не прервавшиеся с ее смертью”.

Безмятежную тишину в зале как ветром сдуло. Публика принялась перешептываться, загремели стулья; Сарразину показалось, будто некоторое безумие, охватившее сейчас тяжело заворочавшегося на своем месте Арбогаста, передалось всем присутствующим. Но зато всем в зале было ясно: Арбогаст испытывает страдания. Более чем ясно. Вот оно, его мучительное прошлое; казалось, будто Арбогаст трется о него сейчас, трется, нанося себе увечья, как терся когда-то о стенку в камере. Сарразин заметил, что в редкостное возбуждение пришел и Клейн, и в тот же миг, когда обвиняемый вскочил на ноги и повернулся липом к публике, не усидел на месте и его адвокат.

Арбогаст мгновенно отыскал в зале взглядом профессора Маула, словно все это время фиксировал его местонахождение спиной, и закричал:

— Давайте смелее! Говорите!

Подавшись всем корпусом к профессору и сжав кулаки, он вновь и вновь кричал, что тот должен наконец признать ошибочность некогда сделанного заключения. С превеликим трудом Клейн в конце концов успокоил подзащитного. Тот замолчал, но его продолжало трясти, и адвокат положил ему руку на плечо.

— Посмотрите же на меня! — теперь уже тихим голосом продолжил Арбогаст, обращаясь к профессору, неподвижно восседающему на почетном месте. — Из-за вашей экспертизы я провел в тюрьме шестнадцать лет. Вы погубили меня!

— Садитесь, пожалуйста, господин Арбогаст. — Судья заговорил, не повышая голоса. — Господин Арбогаст, поверьте, мы собрались здесь вовсе не затем, чтобы осудить вас во что бы то ни стало. — И, поглядев на прокурора, он добавил. — Во всяком случае, его реакцию на подобные обвинения можно понять.

Ансгар Клейн тут же заявил, что и он придерживается того же мнения, и попросил предоставить его подзащитному возможность сперва изложить собственную версию происшедшего, а уж потом приводить противоречащие ей экспертные заключения.

— Пожалуйста, продолжайте, господин Арбогаст. Вы остановились на том, что вступили с покойной в интимные отношения и после этого предложили разъехаться по домам.

Арбогаст выпил воды, продышался и продолжил рассказ.

— Так оно и было. Мы вернулись в машину и покурили. Затем однако же госпожа Гурт потребовала новых ласк, и мы опять выбрались из машины. Она повернулась спиной, и я взял ее сзади.

— Вы хотите сказать — анально? — уточнил Линднер. Арбогаст с явным отвращением покачал головой.

На помощь судье поспешил прокурор:

— В отчете о вскрытии упомянуты повреждения, в высшей степени характерные для анальных сношений.

— Нет! — Арбогаст еще решительней затряс головой. — Мы занимались этим нормально.

— Как же вы объясните эти повреждения?

— Наверное, это случилось позже, в машине, когда я приводил ее в порядок.

— Погодите-ка, — вмешался судья. — На данный момент мы еще находимся на лугу. Ну и что же произошло там?

— Мы страстно любили друг друга.

— Как должен суд понять это определение — страстно?

Арбогаст замешкался с ответом, и в этот миг перед мысленным взором Кати Лаванс вновь отчетливо предстали все детали, почерпнутые из протокола о вскрытии. Каждое движение, каждый жест, каждый поцелуй ощущала сейчас, казалось, она сама, в ее душе болезненно отзывались отчаянные попытки этих двоих ухватиться друг за дружку. Она сидела, закрыв глаза, и не видала поэтому, что Ансгар Клейн смотрит на нее — и только на нее. Всматриваясь в нее, он понял, что ее сочувствие его подзащитному не приносит ему самому ни малейшей радости. Уже ее вчерашний внезапный интерес к “Изабелле” ничуть не порадовал адвоката. А ее нынешняя жадность до острых ощущений показалась просто отталкивающей. С закрытыми глазами ждала она продолжения рассказа. Клейн увидел, как Арбогаст медленно проводит рукой по волосам, словно раздумывая над тем, какими словами описать происшедшее много лет назад и не отпускающее его по сей день.

— Мария держалась куда раскованней, чем в первый раз. Она подставила мне грудь и захотела сперва, чтобы я ее пососал, а потом — чтобы укусил.

— И вы выполнили ее просьбу, — задал наводящий вопрос Ансгар Клейн.

— Да. А сама она целовала меня везде, укусила в шею и расцарапала мне спину.

— То есть все, что происходило, совершалось по взаимному согласию, — вновь подсказал адвокат.

— Да, конечно же.

— А что потом? — спросил председатель суда.

— Потом Мария перевернулась на живот и я вошел в нее. При этом она билась так, что я ее едва удержал.

— Однако в конце концов удержали, не так ли?

— Да. Я держал ее одной рукой за бедро, а другой — за шею.

— И душили при этом?

— Нет, просто крепко держал, а она билась все сильнее и сильнее. И вдруг обмякла у меня в руках.

— Что значит — обмякла?

— В буквальном смысле обмякла. Как мешок какой-нибудь. Я сначала ничего не понял. Я ждал, что она опять начнет подмахивать. И вдруг меня как током дернуло! Я понял — что-то произошло.

— И что тогда?

— Поскольку она вообще не шевелилась, я послушал ее сердце. Но оно не билось!

Затем он попробовал оживить ее, поведал Арбогаст. Он разводил и сводил ей руки на груди. Много раз. Председательствующий спросил у секретаря суда лечь на пол и предложил Арбогасту проделать на нем следственный эксперимент с оживлением. Арбогаст опустился на колени возле молодого клерка.

— Я решил, что она мертва. Я понимаю, что поступил неверно, не поехав в полицию или к врачу.

— Возвращайтесь на место, — сказал председатель суда секретарю.

Тот встал, отряхнулся и сел за стол. Арбогаст смотрел сейчас только на Линднера.

— Но я совсем потерял голову. Я считаю себя человеком, в некотором роде интеллигентным, но ведь никто не знает, как вести себя в такой ситуации.

— И как именно вы себя повели?

— Сперва отнес госпожу Гурт в машину и положил на пассажирское сиденье. Затем собрал все вещи, оделся сам. Переложил госпожу Гурт на заднее сиденье и прикрыл нижней юбкой. И поехал дальше в сторону Грангата. Всю остальную ее одежду выкинул из окошка через несколько сотен метров. Забыл только о сумочке, которую раньше засунул за сиденье. Где-то в районе Генгенбаха мне пришло в голову оставить труп между Кальтенвайером и Хородом — в тех местах женский труп однажды уже находили. Но на подъезде к Грангату в машине вдруг сильно запахло калом, и я остановился. Мария описалась и обкакалась, если вы понимаете, господин судья, о чем я.

Линднер кивнул.

— Мы понимаем. Рассказывайте дальше.

— Я разорвал нижнюю юбку и обтер тело тряпками, и наконец отъехал по дороге Б-15 в сторону Хорода. У развилки на Дурен я съехал на обочину. Вытащил Марию и спустил тело по склону, поросшему кустами.

Арбогаст кивнул, как бы подтверждая чистосердечность собственного признания, и умолк. Через некоторое время тихим голосом добавил, что поехал затем в Грангат через Кальтенвайер. Налил бак на заправке у Кюнера и просидел пару часов в машине на парковке в районе Кунотмюле.

— Я был совершенно измотан. Даже не два часа просидел в машине, а три, если не все четыре.

— Может, заснули, — спросил судья.

— Нет!

Судья подождал, не захочется ли Арбогасту еще что-нибудь вспомнить.

— Выразитесь-ка поконкретней, — сказал судья, — чтобы потом никто не смог попрекнуть вас тем, что вы, сделав дело, заснули сном праведника!

Арбогаст отчаянно затряс головой. Домой он прибыл часа в два, в три ночи. Положил на ночной столик жены сумочку госпожи Гурт в качестве подарка и, не будя ее, лег и заснул.

— Но зачем ради всего святого вы это сделали?

Арбогаст покачал головой.

— Не знаю. Линднер кивнул.

— Ну и что дальше?

— В субботу я прочел в газете сообщение о пропавшей без вести. В понедельник пошел в полицию.

— Зачем? — спросил Куртиус.

— Решил: будет лучше, если я помогу.

— А дело разве не в том, что вы испугались, мол, сумочка может меня выдать?

— Нет, я хотел помочь следствию.

И Арбогаст замолчал. Судья, кивнув, огляделся по сторонам: нет ли у кого-нибудь вопросов к обвиняемому. В конце концов слово взял прокурор.

— Меня однако же удивляет ваше высказывание, будто вам захотелось помочь следствию. Из протоколов вытекает нечто противоположное. На первом допросе вы утверждали, будто всего лишь подвезли госпожу Гурт и купили у нее сумочку. На втором допросе — категорически отрицали тот факт, что у вас с ней что-то было, а на третьем признались обер-прорурору в том, что она, якобы, внезапно умерла у вас на глазах. А в конце концов заявили, что она умерла в ваших объятьях, правда, без какого бы то ни было умысла с вашей стороны. Это признание вы однако же затем объявили ложным и якобы сделанным под давлением и угрозой. Как же все это согласуется с вашим сегодняшним утверждением, будто вы хотели помочь следствию?

— Меня с самого начала сочли убийцей! Каждое произнесенное мною слово буквально выворачивали наизнанку!

— А как насчет протоколов ваших допросов? Там ведь записаны именно те слова, которые вы произносили.

— В этой форме эти слова мне не принадлежат! — Далее Арбогаст пояснил, что обер-прокурор Эстерле на тех допросах не давал ему довести ни одного предложения до конца. — Этот человек так меня уделал, что я забыл, кто я и где нахожусь.

— Еще вопросы? — поинтересовался председательствующий. — Господин прокурор? Господин доктор Клейн?

Оба покачали головой.

— Хорошо. Завтра в восемь тридцать процесс будет продолжен. В повестке дня — ознакомления с доказательствами сторон. А на сегодня — все.

 

52

К тому времени, как Ансгар Клейн собрал бумаги и решил покинуть зал суда, публика и большинство журналистов уже разошлись. Зал для заседаний находился на первом этаже, и в светлом вестибюле, в котором с утра было не протолкнуться, сейчас уже почти никого не было. Прежде всего, как обрадованно установил Клейн, ушел профессор Маул, нигде не было видно и преподобного Каргеса. Лишь у самого входа дожидались адвоката Сарразин, Катя Лаванс и Арбогаст. Еще из вестибюля Клейн увидел, что женщина взволнованно говорит о чем-то с его подзащитным, и пришел к выводу, что поужинать ему будет лучше в гостинице, причем в одиночестве. Какое-то время он постоял с дождавшимися его людьми, а затем простился и с ними. Всех это удивило, особенно, судя по ее недоумевающему взгляду на него, Катю Лаванс. Уже на ходу он бросил в порядке объяснения, что ему нужно поработать. И в тот же самый момент здание суда покидал Пауль Мор. Столкнувшись с адвокатом в дверях, он пропустил его. И тут же осведомился, можно ли спросить его о впечатлениях от первого дня процесса. Журналист представился и выяснилось, что его колонки — в газетных вырезках на пожелтевшей бумаге, собранных в папки, — были известны Клейну. Как же, он освещал еще ход первого процесса! Да и сейчас пишет для “Бадишер Цайтунг”.

Кивнув журналисту, Ансгар Клейн остановился у входа в здание суда. История этого дела, объяснил он, лишний раз доказывает, в какой мере назрела реформа уголовного производства. На его взгляд, стопроцентная безошибочность — идеал вполне достижимый. Потому что времена — слава тебе, Господи, — теперь уже не те. Его подзащитный является символом рисков, которым подвергается любой в руках у неповоротливой юстиции; он надеется, что Гансу Арбогасту хотя бы теперь, с таким страшным опозданием, воздадут по справедливости.

— И последний вопрос, господин адвокат. Как вы относитесь к тому пиетету, с каким прокуратура подходит к профессору Маулу, выступавшему в качестве эксперта на первом процессе?

— Мне это кажется в высшей степени неподобающим. Но, как вы сами должны понять, от дальнейших комментариев по этому вопросу мне лучше воздержаться.

Ансгар Клейн простился с Паулем Мором, поблагодарившим его за интервью. И, углубившись в размышления, машинально поплелся следом за журналистом, благо им вроде бы было по пути, и только когда Мор свернул на Кройцгассе, Клейн остановился и задумался над тем, где он, собственно говоря, находится и как отсюда кратчайшим путем попасть в гостиницу. При этом он успел заметить, как журналист позвонил у двери с вывеской “Кодак”.

Звонок оставался здесь тот же самый. Дожидаясь возле застекленной витрины, Пауль огляделся по сторонам. Затем над тяжелой ширмой справа от него погасла красная лампочка, и из лаборатории вышла Гезина Хофман.

— Хорошо, что ты пришел!

— Спасибо, что пригласила! После четырнадцати-то лет. Мы ведь с тобой с тех пор ни разу не виделись.

— Да, это правда.

— А здесь все, как раньше!

Гезина, улыбнувшись, осмотрелась в маленьком магазине, как будто и сама очутилась здесь впервые.

— Кстати, я приготовила кое-что поесть. Пошли!

Изящным взмахом руки Гезина предложила Паулю следовать за ней. Путь лежал в узкую дверь за прилавком. Тесная комната оказалась по обеим длинным стенам заставлена до потолка стеллажами, полки которых были набиты всякой всячиной, какая может понадобиться в фотоделе. В конце комнаты небольшая приступка вела на жилой этаж. Из маленького холла, паркет в углу которого самым тревожным образом подломился, открывался вид на несколько совершенно одинаковых дверей, одна из которых — а именно та, что на кухню, — была открыта. Туда Гезина и пригласила Пауля и, пока он осматривался по сторонам, поставила на огонь две кастрюли — большую и маленькую. Одну стену здесь заставляли газовая плита и старомодная, чтобы не сказать старинная, раковина, у другой стоял огромный буфет, застекленные дверцы которого были украшены разноцветными вышивками. Над небольшим столом висела на стене праздничная скатерть, также расшитая: “Пятерых пригласили, сразу десять пришли, а мы всех угостили, что покушать, нашли”. На подоконнике стояла деревянная кофемолка. Пахло чесноком. Ничто здесь, внезапно понял Пауль, не изменилось за все эти годы.

— А твоя мать? — спросил Пауль.

— Она умерла.

Пауль кивнул.

— Садись же наконец! — Стоя лицом к плите, Гезина посмотрела на него через плечо. — Сейчас будет готово.

Пауль кивнул, но так и не присел.

 

53

Как раз в этот миг в номер к адвокату доставили заказанные им бутерброды и минеральную воду. Ансгар Клейн опустил поднос на остающуюся неиспользуемой половину кровати и тот всей тяжестью ушел в мягкое пуховое одеяло, а сам продолжил работу со списком свидетелей, которым предстояло выступить с показаниями назавтра. Бумаги он разложил на маленьком письменном столе у окна. В номере гулял сквозняк и от крытого серым линолеумом пола веяло холодом, тогда как тонкие коврики, которыми он был как бы прикрыт от глаз постояльца, сбивалась на сторону и скручивались буквально на каждом шагу. На Клейне была серая шерстяная куртка и белая сорочка. Галстук он позволил себе снять. Возле серого портфолио с документами лежал изящный блокнот с монограммами на каждой странице. Многие страницы были исписаны и частично исчерканы старой английской авторучкой — “вечным пером”, которое когда-то подарил Клейну отец. Адвокату стало холодно и он решил было принять горячую ванну, наткнулся на позабытые меж тем бутерброды, а когда, пустив воду, вернулся к ним в номер, в дверь вновь постучали.

С изумлением Клейн впустил в номер Фрица Сарразина. Едва войдя и даже толком не поздоровавшись, тот принялся делиться впечатлениями от первого дня в суде. Когда Клейн пошел в ванную выключить воду, тот проследовал за ним и туда, выбрал на полочке чистый стакан, наполнил его водой, вернулся в номер, сел за письменный стол и шутливо произнес:

— Ваше здоровье! И приятного вам ужина!

Медленно выпил воду, прокашлялся и приступил к делу.

— По сегодняшним впечатлениям вполне может сложиться ощущение, будто ты сознательно избегаешь госпожи Лаванс. Или я ошибаюсь?

Ответом ему было долгое молчание. Сарразин делал вид, будто пьет воду из уже пустого стакана.

— Нет, конечно же, ты не ошибся.

Клейн присел на край кровати, потому что в маленьком номере просто не было второго стула. Выпил минеральной воды с подноса.

— Мне очень жаль, я понимал, что это выглядит пошловато. — Катя Лаванс и ее мнение для нас чрезвычайно важны.

— Мне это понятно.

— При этом она кажется сравнительно умной женщиной.

— Согласен.

— И привлекательной тоже.

— Спорить не стану.

— Значит, ревнуешь?

— Да что ты!

— Прошу прощения, но я тебе не верю.

Сарразин смачно рассмеялся.

— Я за нее тревожусь.

— Из-за Арбогаста?

Ансгар Клейн поколебался, прежде чем ответить. Когда Арбогаст буквально с первого взгляда на восточно-германскую гостью принялся пожирать ее глазами, да так и не оставил этого занятия, адвокату стало весьма противно. И объяснение этому, представлялось ему, вовсе не сводилось к тому, что и его самого, несомненно, волновала эта женщина. Он выжил еще глоток воды, осторожно поставил стакан на поднос и принялся вертеть его двумя пальцами, не поднимая глаз на Сарразина.

— Арбогаст невиновен. Сарразин оставил шутливый тон.

— Да. — В голосе адвоката еле заметно послышалось сомнение. Сарразин смотрел на него в упор, он чувствовал это, но сам поднять глаза так и не решался.

— Значит, все-таки ревнуешь, — подвел черту Сарразин, и Клейн нехотя кивнул.

 

54

— Продолжаем процесс по делу Федеративная Республика Германия против Ганса Арбогаста, под номером 25/380 за 1955 год. Сегодня мы переходим к анализу доказательной стороны дела. Вызывается свидетельница Катрин Тайхель.

Судебный исполнитель вышел из зала, чтобы привести бывшую жену Ганса Арбогаста. Медленными, еле слышными шагами вошла она и приблизилась к судейской кафедре. Темно-синий костюм и белая блузка — вот во что она оделась по такому случаю. Она несколько раздобрела, лицо у нее было бледным. Помадой она не пользовалась, а вот глаза подвела. И сделала “начес”. Едва сев на место, она объявила, что хотела бы воспользоваться предоставляемым ей законом правом вообще отказаться от показаний. Судья Линднер, кивнув, попросил ее однако назвать имя, возраст, место жительства, определиться с профессиональным и семейным статусом, что она и проделала. Глаз на Арбогаста она не поднимала, а он смотрел на нее неотрывно и даже, пожалуй, нахально.

— Что ж, с этим я вас и отпускаю, госпожа Тайхель. Вы свободны. Если у вас были издержки, то вы можете возместить их в кассе суда. Вот вам соответствующее разрешение.

Линднер заполнил формуляр и, не вставая из-за стола, протянул его бывшей жене Арбогаста.

— Господин судья?

— Что у вас еще?

— А можно мне остаться послушать?

— Да, госпожа Тайхель, конечно же. Садитесь в публику. Следующим свидетелем я вызываю Йохена Гурта.

Арбогаст жадным взглядом проводил Катрин до места, на которое она уселась. И тут ему бросилось в глаза отсутствие кресла, предоставленного накануне профессору Маулу. Арбогаст осмотрелся в зале и в конце концов обнаружил автора рокового для него экспертного заключения где-то в задних рядах. Их взгляды встретились, и профессор отвел глаза, переключив внимание на вдовца убитой, который меж тем уже занял свидетельское место и ответил на вопросы, удостоверяющие его личность. Сорокапятилетний Йохен Гурт работал инженером и жил в Брауншвейге. Он вновь женился. По просьбе суда, он рассказал о том, как они с Марией бежали в 1952 году из Восточного Берлина на Запад. К тому времени они были уже пять лет женаты, их детям, оставленным у бабушки, было три и четыре года. Ко дню гибели его жены они уже целый год жили в лагере для беженцев в Рингсхейме. Жизнь в лагере удручала его покойную жену, она подумывала о том, не вернуться ли к детям. Нет, ответил Гурт на вопрос Ансгара Клейна, его жена не была образцовой домохозяйкой. Да, она была особой весьма темпераментной.

— Например, она чудо что вытворяла в постели. Ни с чем подобным в жизни не сталкивался.

— А у вас не возникало ощущения, будто ваша жена вам не вполне верна?

— Да уж сколько раз!

Она голосовала на дороге и отправлялась на увеселительные поездки в Шварцвальд. А вот о том, что в сентябре 1953 года его жена была в начальной фазе беременности, он не подозревал.

— Первого сентября 1953 года Мария заехала ко мне в обеденный перерыв на работу в Грангат. Я видел, как она вылезла из какой-то машины и попрощалась с водителем. Мы пообедали, и я предложил ей вечером вместе вернуться в Рингсхейм на поезде. Но Мария не захотела ждать. Лучше уж она проголосует на дороге. Я еще дал ей несколько марок — скажем, чтобы она могла выпить кофе. С тех пор я жену уже не видел.

— А почему вы обратились в полицию только через четыре дня?

— Я думал, Мария поехала в Штутгарт поискать работу.

— С чего вы это взяли?

— Незадолго перед тем в лагере побывал человек из Штутгарта. Он предложил ей место.

Судья еще не определился с тем, какие вопросы следует задать ему самому. До поры до времени помалкивал, задумчиво глядя на Гурта, и прокурор. Йохен Гурт был узкоплечим мужчиной незавидного роста в темном костюме. Он сидел, сложа руки на коленях. У него были еще кое-какие сомнения, тихим голосом добавил он. Жена ведь могла взять, да и вернуться в Берлин или просто-напросто сбежать. Лишь пятого сентября, в субботу, бросив случайный взгляд в газету и прочитав заметку об обнаружении неопознанного женского тела, он, по содержащимся там приметам, кое-что заподозрил. И обратился в полицию.

Ансгар Клейн заметил, как пристально и неотрывно смотрит Ганс Арбогаст на мужа своей когдатошней любовницы. Факты и мнения из уст Йохена Гурта представляли собой единственное, что мог узнать о Марии и о всей ее жизни Арбогаст. Адвокат обвел медленным взглядом зал суда. Не важно, что за дело слушается и каков состав суда, — в любом случае все происходящее в этом зале обладает прямо-таки убийственной серьезностью. И хотя у каждого свое субъективное прошлое, из которого и вытекают его высказывания, только все вместе сливается в общую действительность, которой на самом деле никогда не было и которая возникает лишь здесь и сейчас. Нет, покачал головой Ансгар Клейн, у него больше нет вопросов к Йохену Гурту.

Судья Линднер принялся вызывать в качестве свидетелей людей, так или иначе причастных к обнаружению тела. Первым выступил лесник Мехлинг, тщедушный старец, практически повторивший, как подметил Клейн, слово в слово свои показания, данные на первом процессе. Говорил он на здешнем диалекте с характерными вопросительными, а отчасти и обиженными интонациями.

Вслед за Мехлингом выступил бывший шеф “убойного отдела” фрайбургской полиции, отставной главный комиссар Рудольф Хинрикс. Перед его прибытием на место находки, сообщил он, тело уже было осмотрено одним из врачей. Не исключено, что труп при этом перекладывали с места на место. А вот снимки делали уже после его приезда. Хинрикс сообщил, что возле тела на земле лежала сломанная ветка. Но она ли причинила повреждения, принятые профессором Маулом за улики в пользу удушения, он сказать бы не взялся. Последним до перерыва на обед суд заслушал обер-комиссара уголовной полиции Вилли Фрича, который первым допросил Ганса Арбогаста, когда тот явился в полицию. Поначалу обвиняемый утверждал всего лишь, будто взял покойную в попутчицы и купил у нее сумочку, заявил он.

После обеденного перерыва судья Линднер вызвал в качестве свидетеля обер-прокурора Фердинанда Эстерле, представлявшего обвинение на первом процессе. После необходимых формальностей к детальному допросу свидетеля приступил Ансгар Клейн.

— Соответствует ли истине тот факт, что вы в ходе чествования вашего шестидесятилетия, отвечая на вопрос журналиста, заявили: “Я по-прежнему убежден в том, что Арбогаст совершил убийство при отягчающих обстоятельствах?”

Эстерле был высок, сухопар, он носил роговые очки и было ему сейчас где-то под семьдесят. Абсолютно седой — с желтизной в усах, свидетельствующей о заядлом курении. Узкий черный галстук; большой палец на золотой цепочке часов, выпущенной из жилетного кармана. Дышал он ровно, говорил глухо и хрипло.

— Да, это так. — Времени на колебания он не взял. — И я все еще убежден в этом.

Этот ответ изумил Клейна, хуже того, он застиг его врасплох. Столько всего произошло за подготовительный период и в ходе уже начавшегося процесса, что сил на то, чтобы мысленно восстановить картину первого суда, у него просто не нашлось; сейчас, однако же, на него дохнуло зловещим воздухом пятидесятых. С каким недоверием, должно быть, внимали тогда рассказу Арбогаста! С недоверием, с презрением, с отвращением. Клейн понял сейчас и то, с какой радостью люди ухватились за выводы профессора Маула. Арбогаст заерзал. До сих пор он следил за ходом процесса внимательно, но отношения к происходящему не выказывал. А сейчас принялся оглядываться по сторонам, с нарочитым интересом пытаясь понять, о чем перешептываются в зале. На Эстерле он при этом старался не смотреть.

— Неужели, — решил проявить упрямство Ансгар Клейн, — когда к вам в руки попал отчет о вскрытии, вы просто-напросто поленились заглянуть под обложку?

Фердинанд Эстерле резко покачал головой. После вскрытия, сказал он, патологоанатом признался ему, что еще ни разу не сталкивался с таким количеством повреждений и увечий на одном мертвом теле. И, конечно же, все свои умозаключения он делал, держа перед мысленным взором несчастную жертву преступления.

— Возможно, и допросы вы проводили по той же методе… А соответствует ли действительности, будто вы сказали однажды Гансу Арбогасту: “Сидеть будете, пока не признаетесь, да и потом — тоже?”

— Нет! Я категорически отрицаю, что оказывал на обвиняемого какой бы то ни было нажим. Допросы проходили спокойно, по предписанной процедуре. И, кстати уж, подозреваемый признавался лишь в том, относительно чего мы предъявляли ему неопровержимые улики. Тут уж сорвался Арбогаст.

— Вы выдавили из меня признание!

Он вскочил с места, вцепился обеими руками в край стола.

— Гнусная ложь, — не повышая голоса и не глядя на обвиняемого, возразил прокурор.

— Тогда сначала присягните — и повторите то же самое под присягой!

Судье пришлось призвать обвиняемого к порядку. Успокаивал его, как мог, и Клейн. Наконец Арбогаст сел на место.

— Вам никто слова не предоставлял, господин Арбогаст, — предостерег его судья Линднер, — и если вы не образумитесь, я буду вынужден удалить вас из зала. Я предлагаю вашему адвокату детально изложить претензии к следствию и методам его ведения, о чем он упоминал уже накануне. Надеюсь, вы не против?

Арбогаст сконфуженно кивнул. Он пытался совладать с дыханием и сидел, намертво переплетя пальцы обеих рук.

— Времена изменились, — приступил к делу Ансгар Клейн.

— Разве вам не кажется, что все тогда были слишком предубеждены против предполагаемого полового извращения, чтобы трезво рассуждать об альтернативных версиях происшедшего?

Эстерле решительно покачал головой.

— Нет, не кажется. Категорически не кажется.

Даже не глядя на Арбогаста, Клейн почувствовал, что тот опять заерзал на месте. Хуже того: Арбогаст принялся что-то бубнить себе под нос. Адвокат положил подзащитному руку на плечо, и этот жест подействовал все-таки успокаивающе.

— Господин Эстерле, мой подзащитный утверждает, будто профессор Маул в ходе первого суда демонстрировал некую окровавленную рубаху. Это соответствует действительности?

— Нет, не соответствует. О рубахе я впервые прочел в статье господина Сарразина, опубликованной в “Бунте”.

Эстерле кивнул в сторону зала, в точности указав место, где сидел сейчас Сарразин.

— Однако в материалах и вещественных доказательствах имеется рубаха, которую отправляли на анализ на предмет наличия следов крови.

— Это совершенно выпало у меня из памяти.

— И в обвинительном заключении 1955 года рубаха фигурирует в качестве одного из уличающих вещественных доказательств, — подключился к допросу судья Линднер.

— Может быть. Но у меня о ней разве что какие-то смутные воспоминания.

— Но вы можете исключить, что эта рубаха так или иначе фигурировала в ходе процесса?

— Я категорически исключаю возможность того, что эту рубаху демонстрировали в зале суда.

— Вы здесь теперь не прокурор, вы свидетель, вам следует придерживаться фактов, а не оценивать их, — резко бросил Клейн.

— Господину обер-прокурору это известно, — кротко прокомментировал судья. — Он знаком с уголовно-процессуальным кодексом.

— Вот только не придерживается его статей!

— Я изложил факты в том виде, в каком они мне запомнились, а на это я имел право как свидетель.

— У защиты больше нет вопросов! Клейн явно злился.

Судья кивнул представителям обвинения, призывая их приступить к допросу.

— Как, собственно говоря, вы пришли к умозаключению о том, что убийцей Марии Гурт может оказаться тот же человек, который совершил убийство другой женщины, тело которой было обнаружено примерно в том же месте раньше?

Этот вопрос задал доктор Куртиус.

— Это общеизвестная психологическая ситуация: преступник возвращается на место преступления.

— В таком случае следовало бы распустить уголовную полицию. Достаточно расставить на местах преступления людей с сачками — так оно и дешевле будет, — пробормотал Клейн достаточно громко, чтобы его расслышали в зале.

Оттуда и впрямь донеслись смешки.

— Теперь я должен сделать замечание вам, господин адвокат. Будьте серьезнее!

— Но поймите и меня! Четыре года мне пришлось вести отчаянную борьбу, причем бесплатно. Я запустил практику, подрастерял клиентуру — и все для того, чтобы вытащить этого несчастного из каторжной тюрьмы. А все потому, что дело тогда вели черт знает как и строили следствие на пошлых прибаутках!

— Это — сознательное искажение истины и принижение результатов нашей деятельности. Данный человек в высшей степени подходил на роль главного подозреваемого. — Эстерле впервые обратился непосредственно к адвокату. — Хотя Арбогаст и отрицал умысел на убийство, он однако же признался в том, что сдавил женщине шею, набросившись на нее сзади. Он заявил даже, что такой опыт имелся у него и ранее. Женщины, мол, от этого проявляют большую прыть.

— Вам никто не давал слова, господин свидетель!

Клейн только покачал головой, да и у обвинителей не нашлось новых вопросов к свидетелю. Судья отпустил Фердинанда Эстерле.

Напоследок вызвали Гезину Хофман, которую надо было допросить главным образом о том, в каких условиях были сделаны ею снимки на месте обнаружения трупа. Она рассказала о том, как мать разбудила ее в тот день спозаранок, потому что полиции срочно понадобился фотограф, как за ней заехали, как доставили ее на место, где она сразу же увидела в темных кустах белое женское тело.

— Это зрелище вас шокировало?

— Нет, отнюдь.

Шокировал Гезину, казалось, как раз только что заданный вопрос.

— Расскажите о своих впечатлениях поподробнее.

— Она была такая красивая.

Словно в поисках подтверждения этих слов Гезина быстро посмотрела в сторону Арбогаста, и тот спокойно и благожелательно кивнул ей. Он-то знал, какова была Мария.

— Что вы имеете в виду? — осторожно спросил судья Линднер.

Гезина Хофман посмотрела на него долгим взглядом светло-зеленых глаз и только потом ответила:

— Этого в двух словах не опишешь. Тогда было холодно и сыро, и все же Мария лежала так спокойно, словно все ей было нипочем, словно время над ней не властно.

— А вам самой в это время сколько было — семнадцать?

— Да, семнадцать. Совсем недавно исполнилось.

Она строго кивнула. Арбогаст смотрел на нее явно заинтересованно, как, пожалуй, ни на кого другого в ходе процесса. Особенно увлекли его ее губы, готовые, кажется, в любой миг раскрыться в улыбке, но тут же становящиеся серьезно поджатыми. На щеках у нее был едва заметный пушок.

— Все же несколько странно, что к изготовлению таких снимков привлекли столь юную особу.

Прокурор произнес это, вертя двумя пальцами карандаш.

— Мой отец тридцать лет был единственным фотографом во всем Грангате, но на тот момент он оказался уже слишком болен. Вскоре после процесса по делу Арбогаста он умер. Поэтому тем утром вызвали меня.

— Из-за вашего отца?

Гезина кивнула.

Когда ее некоторое время спустя отпустили и судья отложил дело до среды, Ганс Арбогаст проводил ее долгим взглядом до самой двери. Перед началом заседания Пауль Мор предложил ей по его окончании поужинать в “Серебряной звезде”, но она предпочла отправиться домой, хотя сначала и проводила его до гостиницы. До вечера писал Пауль репортаж из зала суда, передал его затем по телефону в редакцию и спустился в зал ресторана, успев еще посидеть с коллегами, а без четверти десять по первому каналу начали транслировать экранизацию романа Франсуазы Саган, которую непременно хотелось посмотреть Гезине и начало которой она все-таки пропустила, сервируя на кухне чай и бутерброды с колбасой. Когда она выкладывала на тарелку, предварительно разрезав пополам, огурчики домашнего засола, из комнаты донеслась музыкальная увертюра к экранизации. Гезина купила телевизор незадолго до смерти матери и поставила его в маленькой гостиной возле материнского дивана. После выпуска последних известий передали обращение правительства канцлера Брандта. После смерти матери она полюбила сидеть у голубого экрана. Экранизация называлась ”Через месяц, через год” — и Гезину интересовала прежде всего молодая Ханнелоре Эльснер с ее черными бровями и подведенными глазами, с которыми резко контрастировали волосы крашеной блондинки. Больше всего Гезине понравилась сцена, в которой Ханнелоре сидит на коврике посередине комнаты и курит, не шевеля при этом губами. Сама Гезина как раз не курила.

 

55

— Вскрытие проводилось при крайне неблагоприятных внешних обстоятельствах.

— Что вы имеете в виду?

— Вскрытие проходило в подсобном помещении морга. При крайне недостаточном освещении, в отсутствие делопроизводителя, при помощи хирургических инструментов и медицинских препаратов, не идущих ни в какое сравнение с тем, как обстоит дело в судебной медицине сегодня.

Профессор доктор Берлах на мгновение замолчал. А затем добавил:

— Работать в таких условиях было для судебно-медицинского эксперта сущим мучением.

Берлах, проводивший вскрытие вместе с доктором Дальмером и бывший в то время всего лишь ассистентом кафедры во Фрайбурге, пояснил далее, что точную причину смерти госпожи Гурт им установить так и не удалось. Они, в частности, не обнаружили мелких кровоизлияний в сетчатке глаз, являющихся неоспоримым признаком смерти от удушения. Только синяки на шее.

— А как вы относитесь к экспертному заключению профессора Маула?

— Мне кажется, выводы относительно удушения и использования удавки являются ложными.

В утро среды Берлаха допрашивали первым. После него свидетельские показания давал доктор Дальмер. Все специалисты по аутопсии были поражены, заявил он, когда экспертное заключение профессора Маула привнесло в дело драматический перелом и удушение начало рассматриваться как доказанный факт.

— Уточните, пожалуйста, чем именно вы были поражены?

— Все очень просто: нас пыльным мешком по голове шарахнули. Именно так мы восприняли версию профессора Маула насчет кожаного ремешка.

— Благодарю вас за показания. Вы свободны.

Во второй половине дня настал черед ожидавшихся с немалым нетерпением экспертных заключений обоих швейцарцев. Доктор Макс Висс, руководитель научно-исследовательского подразделения городской полиции Цюриха, к тому же, один из известнейших криминологов всей Европы, изучил снимки мертвого тела Марии Гурт при помощи особой аппаратуры, разработанной в кантональном техническом университете.

— Всей этой дискуссии можно было бы избежать, если бы в свое время на горло умершей была наложена, а затем снята испытательная повязка. Тогда можно было бы говорить не только о наличии или отсутствии удушающего орудия, но и, в первом случае, установить, из чего оно изготовлено.

— А это общепринятый метод? — полюбопытствовал прокурор.

— В наши дни общепринятый. Но я разработал этот метод и опубликовал результаты исследования за пять лет до инцидента, обстоятельства которого мы исследуем.

— Понятно.

— В правовом государстве нельзя осуждать обвиняемого на основе того, что эксперт поленился прибегнуть к уже известной методике.

— А что вы можете сказать по поводу фотографии?

Информативное содержание фотографий, ответил он, с легкостью может быть проинтерпретировано превратным образом. Необходимо тщательно изучить их на предмет наличия артефактов как источника возможных ошибок.

— Выражусь яснее: взять хотя бы помет самых обыкновенных мух. Например, ему удалось однозначно установить, что так называемые царапины на спине у госпожи Гурт, заметные на одном из снимков, на самом деле являются царапинами на негативе. Подобный анализ, исключающий малейшие ошибки, был проведен им при помощи автомата, разработанного в кантональном техническом университете.

— Речь идет об абсолютно надежном электронном устройстве, исключающем любые субъективные факторы, прежде всего, эффект домысливания. Я просеял серое вещество фотоматериала на предмет хоть чего-нибудь, способного свиться в петли.

Доктор Висс показал результаты своих исследований на экране прямо в зале суда и для сравнения продемонстрировал безукоризненный отпечаток, оставленный петлей на шее у анонимного самоубийцы.

— Ну и к каким же выводам вы пришли?

— Я не обнаружил никакой скрытой структуры, которую можно было бы проинтерпретировать как отпечаток петли из волокна или металла.

— А как же вы истолковываете следы на шее, которые видны на снимках?

— Возможно, речь идет о ветке, в которую уперлась шея госпожи Гурт. Во всяком случае, мой прибор не исключает такой возможности. Однако я воздержусь от каких бы то положительных утверждений на эту тему.

— Премного благодарны вам, доктор Висс. Теперь попрошу дать свидетельские показания профессора доктора Казера.

Казер, ординарный профессор геодезии и фотограмметрии того же технического университета, поддержал коллегу Висса:

— Фотографии трупа не дают ни малейшего повода предположить, будто Мария Гурт была задушена кожаным ремешком или чем-то в том же роде.

Далее профессор указал на то, что между следом на подбородке покойной и еще одной отметиной в районе уха не прослеживается связи. Научный анализ гласит, что распознаваемый в левой части шеи след в форме греческой буквы “Y” обязан своим происхождением тому факту, что тело лежало в мелком кустарнике.

— Чтобы след на шее возник в результате применения удавки, сама удавка должна была находиться в руках циркового фокусника.

Казер напрямую обрушился на Маула. В случае со снимками 1953 года, сказал он, мы имеем дело с откровенно любительскими фотографиями весьма низкого качества, те же эпитеты применимы и к изготовлению копий, а затем и увеличенных копий. Мало того, что никакой ученый не должен был строить экспертное заключение на подобных снимках; профессор Маул, к тому же, манипулировал ими в процессе публикации в СМИ. Так он обвел одну из царапин жирным карандашам и отметил пятно на шее несколькими указательными стрелками.

— Это просто неслыханно. На техническом языке это называется камуфляжем, а на юридическом — подлогом.

После профессора Казера суд заслушал в этот день еще двух экспертов — сперва доктора Кантычика из технического университета в Карлсруэ, который исследовал снимки при помощи новых методик, проделав это по поручению грангатской прокуратуры. Он признал, что исходный материал оказался настолько плох, что по-настоящему ему смог пригодиться только один снимок. Кроме того, в 1953 году не сообразили сфотографировать шею госпожи Гурт отдельно. И все же он обнаружил на этом единственном мало-мальски достойном снимке в районе шеи некоторые мелкие структуры, расходящиеся из общего центра в разные стороны. Но проинтерпретировать происхождение этих структур он бессилен и предоставляет это дело судебно-медицинским экспертам. Да и приват-доцент доктор Петер Шефер из Гревенбройха заявил, что не может утверждать в связи со следами на шее ничего определенного. И все же его личное мнение, сказал он, заключается в том, что причина их появления — местонахождение тела в мелком кустарнике.

Последним в этот день давал свидетельские показания Отто Юнкер, делопроизводитель в отставке (сейчас ему было уже за семьдесят), осенью 1953 года ведший полицейский протокол на допросах Арбогаста. Старик плохо слышал, медленно соображал и столь же неторопливо отвечал на вопросы суда. При этом обоими глазами отчаянно подмигивал кому-то незримому. Комическое впечатление усиливалось из-за того, что был он совершенно лыс. Да, обер-прокурор Эстерле постоянно давил на Арбогаста, чтобы тот, наконец, признался в том, что он убил госпожу Гурт. Арбогаст однако же так и не сделал этого признания. Нет, ему сейчас уже не вспомнить, отказывался ли обер-прокурор по требованию Арбогаста вычеркнуть кое-какие пассажи из протокола. Да, протокол, ведшийся стенографическим образом, надиктовывал со слов Арбогаста сам Эстерле.

— Допрос велся в жесткой манере. — Он прокашлялся. — Эстерле хотел во что бы то ни стало выбить признание в умысле на убийство.

Начало темнеть, и чем глуше звучал голос Юнкера, чем медленней он говорил, тем тише становилось в зале суда. Освещения еще не включали, и на скамью защиты под высоким окном, на которой вместе с адвокатом сидел и его подзащитный, уже упала вечерняя тень. И вдруг Катя Лаванс заметила, что за окном вновь развиднелось. Это было какое-то странное рассеянное свечение. В тот же момент посмотрел в окно и в затянутое тучами предвечернее небо и Ганс Арбогаст — и небо внезапно осветилось подобно бумажному абажуру, под которым включили лампу. Голые тонкие ветки берез стали пепельными, а снежные хлопья засверкали первородною белизной.

— А не поехать ли нам прокатиться на “Изабелле”, — тихо спросил у Кати Арбогаст на выходе из зала, после того как председательствующий в очередной раз отложил заседание до завтра, и она кивнула ему через плечо, и в тот же самый миг рядом с ними оказался преподобный Каргес, посмотревший на нее с откровенной ухмылкой. Увидев его, Арбогаст замер от испуга посреди теснящейся, спешащей на выход толпы. Ворот черной сутаны был ослепительно белым. Не следует полагать, будто я оставлю вас своей заботой, начал священник. В конце концов, это моя обязанность в качестве доброго пастыря, а ведь Арбогаст по-прежнему входит в паству. Каргес смотрел на Арбогаста с явной издевкой.

— И все же я желаю вам как следует повеселиться! — кивнул он напоследок.

 

56

Едва они выехали из Грангата, как тонкая снежная пороша превратилась на дороге в изрядной толщины пласт. На голых склонах потрескивал первый в этом году мороз, а когда дорога Б-33 за Генгенбахом пошла по другому берегу Мурга, над заснеженным полем уже по-настоящему повеяло ночной тьмой. Снегопад закончился, туч практически не осталось. Катя Лаванс закурила. Куда они едут, она не спрашивала. Мотор “Изабеллы”, поначалу с трудом прокашлявшийся и в городской черте еще не раз проявивший признаки беспокойства, вел себя совершенно нормально. Арбогаст вел машину осторожно, внимательно и не столько артистически, сколько отрепетированно, словно каждое переключение и любой маневр представляли собой балетные па, которые он, лишенный практики, бессчетное число раз повторял за все эти годы в мозгу. Когда ночь окончательно стерла белизну полей и молочно-белые цветы снега заплясали в лучах фар, Катя Лаванс внимательно посмотрела на Арбогаста: переключая скорости на въезде в какую-то деревеньку, он навис тяжелым плечом над пультом управления, обе его руки оставались при этом на баранке. В зале суда, и она это не могла не отметить, он следил за всем происходящим с предельным вниманием, тогда как сейчас взгляд его, устремленный в пустое пространство прямо перед ним, был безмятежен, мало того, он тоже был пуст.

Как и во все последние дни, на нем был черный однобортный костюм с белой сорочкой и, когда их обдавало светом фар редкой встречной машины, у него на груди вспыхивал красный вязаный галстук. И — тоже, как во все последние дни, — она буквально не сводила с него глаз, она всматривалась в продолговатое и, пожалуй, грубоватое лицо с волевым подбородком и самую малость припухлыми губами; на щеках у него, под туго натянутой кожей играли желваки, как будто он постоянно грызет что-то твердое. Веки у него приоткрывались так медленно, что казалось, будто его взгляд смеется. Они не разговаривали друг с другом, радио было выключено, не считая шума мотора, в салоне было тихо. Катя наслаждалась поездкой по пустынной дороге посреди заснеженных полей, забывая при этом о ходе времени. В населенных пунктах, проезжая через которые Арбогаст сбавлял скорость, она заглядывала в освещенные окна, смотрела на подсвеченные подъездные дорожки, на темные улочки, однажды бросила взгляд на часы на церковной колокольне, умудрившись не зафиксировать его на местонахождении стрелок. Один раз Арбогаст вцепился себе в загривок и просидел так некоторое время — но и такое она наблюдала за ним в зале суда, когда его что-нибудь особенно волновало. Руки у него очень крупные, подумала она, и как раз в этот момент они переехали через какой-то мост, и она внезапно сообразила: вот мы и на месте, где все произошло.

Вскоре после этого на обочине показались дома. Арбогаст сбросил скорость, проморгался и припарковал машину на стоянке возле какого-то постоялого двора. Он вышел из машины, и она следом. На улице было холодно, она застегнула жакет, надетый поверх свитера, — поверх красного чистошерстяного свитера, который она купила позавчера вместе с темно-синим брючным костюмом. Из приятных размышлений о том, как ей нравятся крупные золотые пуговицы жакета, ее вывел Арбогаст, внезапно остановившийся и что-то, чего она поначалу не поняла, сказавший. Когда он говорил, изо рта у него вылетало облако пара. Увидев неоновую вывеску, она сразу же поняла, куда они приехали. На вывеске значилось: “У ангела”.

— Ты ведь сюда хотела, не так ли?

Она отметила, что он внезапно обратился к ней на “ты”, и не поняла несколько агрессивную нотку, ни с того, ни с сего послышавшуюся в невинном вопросе. В конце концов он сам пригласил ее прокатиться. Она подумала и над тем, не следовало ли ей в пути прервать неловкое, пожалуй, молчание. Конечно, решила она наконец, она хотела сюда. Или она хотела чего-то другого?

— Да.

Она поправила прическу. Было ветрено, и она мерзла. Она закурила. О неоновой вывеске в полицейских протоколах не было сказано ни слова.

— А зачем?

Она могла бы ответить, но вместо этого пожала плечами. Она уже давно призналась себе в том, чего ей на самом деле хотелось, причем хотелось по настоящему, — хоть однажды поучаствовать в одной из историй, которые она неизменно узнает с изнанки, узнает с оборотной стороны, именуемой смертью. И после всего, что она предприняла ради Марии Гурт, у Кати несомненно было на это право.

— А после этого случая у тебя была женщина? — спросила она, расхрабрившись.

Впервые он почувствовал, что тяжесть прошлого, став еще непосильней, начинает притягивать к себе настоящее. Он придвинулся к ней совсем вплотную — и какое-то время казалось, будто он ее сейчас ударит.

В испуге она затеребила его за рукав.

— Мне холодно.

Во тьме она выудила из пачки сигарету.

— Тогда поехали дальше, — сказал он, и они вернулись в машину. Чуть подавшись вперед, он завел машину и поглядел на нее при этом через плечо.

— Когда мы с ней прямо здесь в первый раз поцеловались, все на свете просто пропало. Вдруг взяло и пропало все остальное. Такого со мной никогда не было.

Катя Лаванс кивнула. Она была рада тому, что опасный миг миновал. Пока Ганс Арбогаст выруливал на дорогу, она откинулась на спинку сиденья.

— Понимаю, — сказала она.

Он вопросительно посмотрел на нее.

— Смотри на дорогу! Она рассмеялась.

— Я видела ее снимки. Мне ясно, что она была счастлива с тобой. А я повидала немало мертвых женщин.

— Значит, ты веришь, что я не убивал ее?

Катя Лаванс, отвернувшись от него, смотрела в окно, она так ничего и не ответила, и прошло приличное время, прежде чем неприятная тишина ее затянувшегося молчания утонула в треске мотора. Меж тем долина, по которой они ехали, заметно сузилась, превратившись едва ли не в ущелье, и на краю чистого неба взошла практически полная луна. Лес подступал к дороге с обеих сторон вплотную, тесная дорога петляла, Арбогасту приходилось то и дело переключать скорость. Кое-где асфальт шел трещинами. В какой-то момент, когда дорога стала чуть свободнее, он снял правую руку с баранки и опустил ей на бедро — опустил легко, непринужденно и как бы невзначай. Катя никак не откликнулась на это прикосновение, но и не отодвинулась. Большие дома, какие строят себе шварцвальдские крестьяне, то и дело оказывались в опасной близости от дороги, практически на обочине. Под исполинскими крышами редкие огни казались маяками, высвечивающими безобидный фарватер в усеянном рифами море. Луна сияла вовсю.

Катя думала о том, с какой осторожностью она подкладывала камень под холодную голову мертвой женщины. Завтра она объявит судьям и присяжным, что он невиновен, и объяснит почему, но ведь для этого ей придется зарыться в его жизнь и перелистать ее, как страницы собственного дневника, а он так никогда и не поймет, что именно она испытывала, проводя свои опыты. Прошлое было столь же холодным, как голова мертвой женщины. Неужели Кате и впрямь хотелось бы очутиться на ее месте? Или она испугалась бы? Катя вытащила сигарету из пачки и закурила.

Она закрыла глаза. И вновь открыла, когда Арбогаст, медленно проехав по улицам какого-то селенья, повел машину круто в гору и параллельно теченью бегущего посреди двух обрывов ручья. Примерно на середине подъема, на мало-мальски ровной площадке он остановился.

— Это Триберг, где вы тогда ужинали? — спросила она.

— Да. Там, наверху, гостиница.

Катя Лаванс открыла окошко и выпустила сигаретный дымок в глухую тьму. Темно было и в селенье, темно и тихо, лишь вода ручья шумела, обрушиваясь на камни. Здесь неподалеку был и водопад, но отсюда его слышно не было. Из гостиницы выше по склону на верхушки деревьев падал рассеянный свет.

— “Ручьи в тех горах холодны, Никто здесь не сунется в воду”. Знаешь это? — спросила она.

— Нет. А что это такое?

— Стихотворение. В нем описывается Шварцвальд.

— Здешние места?

— Да. Как раз здешние.

Она высунула голову в окошко и на мгновение закрыла глаза. Она вдыхала запах снега и сырой лесной почвы.

— А как там дальше?

— “Но мы-то лежали внизу и вверх не разведали ходу”.

Катя с трудом припоминала стихи, которые заучила наизусть еще в школе.

— Кто это сочинил? — поинтересовался Арбогаст.

— Брехт.

— Коммунист?

— Да. Он, если так можно выразиться, сам вышел из Шварцвальда.

— Правда? А разве он не удрал в Восточную зону после войны?

— Удрал.

— А ты? Ты туда вернешься?

Катя выкинула окурок в окошко, пожала плечами. Все задают ей этот вопрос, и она уже не знает, что отвечать. Но, разумеется, она вернется — у нее там Ильза.

— У меня там маленькая дочь.

— А сколько ей?

— Моей Ильзе двенадцать.

Арбогаст кивнул, словно давая понять, что понимает, каково ей. Все, задавая ей этот вопрос и получая ответ, точно так же глубокомысленно кивают. Разумеется, она вернется к дочери. Ее и выпустили-то только потому, что на этот счет не было никаких сомнений. Но иногда ей казалось, что там, в ГДР, ее возвращения дожидаются слишком много мертвецов. Арбогаст все еще смотрел прямо перед собой — в селенье, в лес, поверх крыш. Как страстно хотелось ей вскрыть его воспоминания подобно тому, как подвергает она аутопсии человеческие ткани.

— Но Брехт уже умер. — Да, умер.

— А стихотворение все равно красивое.

— Там и дальше есть. Но я забыла конец.

Как всегда, мысль о возвращении заранее удручала Катю Лаванс. А не поужинать ли ей с ним в гостинице, тогда, может, она и стихотворение до конца вспомнит?

— Лучше не надо… Но с Марией ты там был?

Арбогаст кивнул, и оба уставились на ярко освещенный ряд окон на нижнем этаже старой гостиницы.

— А ты не проголодалась?

— Проголодалась. Но ведь все примутся на нас глазеть.

— И то верно.

Она подалась к нему, обняла спинку его сиденья, широко улыбнулась.

— Ты ведь — мое самое знаменитое дело, — сказала она, смахивая прядку со лба и подставляясь под его поцелуи.

И когда он начал целовать ее, и она закрыла глаза, ей почудилось, будто она его сообщница, странным образом преданная ему безраздельно и постигшая его тайну. Его губы медленно играли с ее губами. Он целовал ее, как человек, умеющий владеть собой, на что, собственно, она и надеялась. Она утопала в его дыхании. Она знала: даже если он и впрямь убил Марию, то сделал это, сам не понимая, что происходит. Когда в какое-то ничтожное мгновенье ее шея напряглась и окаменела в его руке, он наверняка этого даже не заметил. Она ведь не сопротивлялась. Ровно наоборот, — и додумавшись до этой точки, она затаила дыхание. Его губы дрогнули, затем отлипли от ее губ. Прошлое притягивает к себе настоящее, подумал он, и ему стало страшно. Он обхватил ее лицо руками. Провел ладонью по закрытым глазам, и только еще какое-то время спустя она сделала выдох.

И вот он уже вновь завел машину. Он развернулся, они поехали в обратном направлении. И опять практически не разговаривали друг с другом, и возвращение, как показалось ей, длилось куда дольше, чем только что закончившаяся вылазка в неизвестное. Она медленно выкурила сигарету, выкинула окурок в окно, и в зеркале заднего обзора он увидел, как рассыпается и гаснут искры на сухом асфальте. Чуть позже, глядя прямо перед собой, Арбогаст сказал: вот здесь это и было. И тут же они вновь взлетели на какой-то мост, в заднем стекле замелькали деревья и кусты на берегу реки, а самой ее не было видно. Луга, залитые лунным светом, промерзшая дорога, и никого на ней, кроме них.

И вновь его рука соскользнула с баранки и опустилась ей на бедро. Катя Лаванс откинула прядку со лба и закрыла глаза. Тыльной стороной ладони он водил по боковому шву ее брючины, как будто ища какой-то след, о существовании которого было известно только ему. Лишь когда ему пришлось переключить скорость, он на мгновение убрал руку — и сразу же вновь продолжил свою равномерную ласку, — а гладил он ее так же равномерно, как вел машину, — и вот она уже почувствовала себя саму частью мчащейся по дороге “Изабеллы”. Но тут скорость пошла на убыль, машина прокатилась какое-то расстояние по инерции и наконец застыла на месте. Катя все еще сидела закрыв глаза. Ее ощущения, казалось ей, были точно такими же, как во время игры на терменвоксе, когда, водя пальцами возле антенн, но так и не прикасаясь к ним, ты меняешь высоту и громкость звучания. И само звучание, возникающее при этом, кажется словно бы живым существом. Если бы ей удалось в вечной битве живых и мертвых оказаться на стороне живых! И вновь ее лицо очутилось в его руках, и вновь они принялись целоваться. Впервые за всю поездку она разобрала, как от него пахнет.

— Можешь открыть глаза, — тихо сказал он. — Приехали.

Его голос звучал прямо возле ее уха, она чувствовала, что он улыбается, она доверяла ему, она ему доверилась, она открыла глаза. Далеко не сразу поняла она, что они вернулись в сарай, переоборудованный под гараж. От потолочных балок расходились темные тени, но полного мрака здесь не было, потому что сквозь щели в стенах просачивалась самая малость лунного света. Но его тело, нависая над ней, накрывало ее сплошной тьмой. Они обнялись, начали целоваться, его руки внезапно оказались повсюду — у нее под пуловером, у нее под брюками, — она прижималась к нему как можно плотнее, но все же вскоре им стало тесно и они выбрались из машины.

Влажные плитки пола мерцали во мраке. Пахло затхлостью и было холодно. Но не по силам холоду было бы сейчас остановить их. Ей не терпелось оказаться полностью обнаженной; она вновь закрыла глаза и прилегла на капот, позволяя ему раздеть себя. Прижалась лицом к теплой и сухой жести, принимая его толчки и отвечая на них столь страстно, что они то и дело сбивались с ритма. В конце концов, схватив ее рукою за шею, он заставил ее подстроиться под себя. Ей показалось, будто в нее проник красивый и хищный зверь; на мгновение она замерла. Обретя внезапную остроту ощущений, она различала сейчас отдельные балки на едва подсвеченном луной потолке, вдыхала затхлый запах, наслаждаясь им, наслаждаясь и им, и холодом. Но вот его рука пережала ей дыхание, и она почувствовала, что сейчас кончит, буквально сию секунду. Наконец-то, подумала она, мне наплевать на смерть. С какой нежностью переворачивала она тогда, в ходе опытов, мертвую красотку. И какие роскошные у нее были плечи. Катя Лаванс вспомнила, как провела рукой по коротко остриженной голове мертвой девушки. Как одной рукой осторожно приподняла ей голову и подложила камень. Горло сдавила боль. Наконец-то мне наплевать на смерть, подумала она, а ее страсть разгоралась все неистовей. Мария, подумала она и вцепилась ему в руку, сдавившую ей горло. Я не могу дышать, подумала она, закрыла глаза и кончила. Вернее, начала кончать, потому что, едва начав, никак не могла остановиться, и теперь уже все и впрямь было и безразлично, и просто. Крашеная жесть капота остыла за какие-то доли секунды и остудила ее раскаленный и бешено пульсирующий лоб, на смену слепому возбуждению пришла тлеющая боль, пронзив ее мириадами булавок. Но и боль не имела значения, потому что и ей суждено было кончиться. Еще мгновенье, не своим голосом пробормотала она, но кончилось и это мгновенье. Как бы нехотя она держалась за его руку, по-прежнему сдавливающую ей шею, равнодушно и как бы издалека чувствовала, что Арбогаст по-прежнему вонзается в нее и что она сама помогает ему по-прежнему.

Она и сама не знала и не смогла объяснить себе позднее, когда ей случалось над этим раздумывать, почему она в этот миг внезапно дернулась всем телом, сбросила его руку с собственной шеи и попыталась закричать. Поначалу у нее ничего не вышло, но она заелозила так сильно, что, в конце концов, вырвалась. Дай же мне продышаться, подумала она, дай же мне продышаться. Он схватил ее за плечо, пытаясь удержать, но она все еще вырывалась, он схватил ее за волосы — и сорвал с головы парик. В изумлении он оцепенел и уставился на нее во все глаза. Она похожа на ангела, подумал он. А она, преодолевая жуткую боль в горле, сделала глубокий вдох, закашлялась, согнулась пополам, опершись на крыло “Изабеллы”, ее вырвало желчью. В муках восстанавливая дыхание, она не сводила глаз с Арбогаста. Но тот все еще пребывал в ступоре.

— Свинья! — выдохнула она наконец. — Какая же ты свинья!

— Теперь я понимаю, — мечтательно начал он, — почему ты носишь красное белье. Мария сказала мне, что рыжие никогда не носят красного белья.

Он все еще держал в руке рыжий парик, держал столь же властно, как только что — ее саму; он стоял, помаргивая в полумраке. Она видела, как играют желваки у него на скулах, однако больше он не сказал ничего. Еще какой-то миг она позволила себе бесстыдно поглазеть на него, а затем ее дыхание восстановилось полностью, она принялась одеваться, оделась и ушла. Он никак не отреагировал, когда она на ходу вырвала у него рыжий парик.

 

57

В ванной комнате над раковиной была узкая мраморная полка, на которую она выставила зубную щетку в стакане, зубную пасту и косметику, накупленную ею во Франкфурте. Над полкой — примерно сорокасантиметровое зеркало, а над зеркалом — неоновая лампа, холодный свет которой заливал сейчас ее лицо, ее отражающееся в зеркале лицо. Холодный свет плюс равномерное хлюпанье воды, набирающейся в бачок над унитазом. Этот звук и оказался первым, который расслышала Катя Лаванс, тщательно вымыв с мылом лицо горячей водой и завернув кран.

Вернувшись в номер, она попробовала первым делом дозвониться по междугородний связи до Бернгарда. Полчаса просидела она на краю кровати, куря одну сигарету за другой и стряхивая пепел в маленькую стеклянную пепельницу на подушке. А когда телефон наконец зазвонил, оказалось, что это всего лишь телефонистка с международного узла в Гамбурге, и объявила она, что все линии заняты и что нынешним вечером дозвониться в Восточный Берлин невозможно. Катя поблагодарила, поиграла с телефонным шнуром, намотав его на запястье, затем повесила трубку.

Голос Бернгарда, конечно, оказался бы огромным утешением. Она и сама не знала, рассказала бы ему о том, что произошло, если бы ей удалось дозвониться, или нет. Ей пошло бы на пользу просто-напросто поболтать с ним и, как знать, может быть, пересилив себя, она сумела бы завести беседу о мертвецах. Бернгард знал о том, что произошло с Марией, он был в курсе экспериментов, которые проводила в последние полгода Катя, он видал фотографии. Она повертела головой, подумала, не нанес ли ей Арбогаст какого-нибудь увечья. Облизала губы, смахнула прядку со лба. Ей было стыдно, что она доверялась Арбогасту, стыдно потому, что, как ей чудилось, ей самой доверилась Мария.

Только из-за этого она сюда и приехала. Но если он сумел познать красоту Марии вживе, ей достались только мертвые фотографии. Еще раз медленно провела рукой по волосам, потеребила себя за “конский хвост”, заправила пряди за уши. Одним словом, привела в порядок собственную прическу, забытую за дни, пока она щеголяла в парике. Мысль о длинных рыжих волосах у него в руке вызывала у нее дрожь отвращения. Но и ее лицо, обрамленное собственными волосами, выглядело сейчас чужим. Неоновый свет был ей однако же слишком хорошо знаком, чтобы испытывать ужас перед собственным отражением. Лишь холодный испуг, поселившийся отныне у нее в глазах, был ей еще в диковинку.

 

58

В четверг к восьми утра в зале было еще темно, холодно и сыро. Снегопад за окном закончился. Ансгар Клейн заехал за подзащитным с утра пораньше и, ускользнув от внимания прессы, уже выставившей вахту у входа, они уселись за стол защиты и принялись ждать начала заседания, пока зал постепенно наполнялся публикой. Клейн нарочно пришел сегодня в зал суда пораньше, потому что ему надо было установить и подключить диапроектор. Арбогаст прихватил с собой из дому удлинитель, которого хватило в аккурат до розетки в стене прямо за судейской кафедрой. Сейчас Клейн просматривал свои записи, а Арбогаст, теребя галстук, смотрел в пространство. Наконец адвокат по своему обыкновению извлек из портфеля термос и налил себе в колпачок зеленого чаю, который меж тем в гостинице научились варить практически безукоризненно. Лишь перед самым началом заседания, не увидев в зале Катю Лаванс, и несколько минут спустя, когда судьи уже вошли, а она так и не появилась, Клейн занервничал. Он спросил у Арбогаста, не известно ли ему, куда запропастилась их союзница, но тот только покачал головой.

— А разве вы с ней вчера вечером не ездили на прогулку?

— Ездили. Но я все равно не знаю.

Арбогаст взирал на него с деланным равнодушием, и Клейн начал серьезно беспокоиться: что же такое могло стрястись, чтобы Катя Лаванс опоздала к началу заседания, на котором ей предстояло выступить с экспертным заключением? Конечно, ошибкой было не зайти за ней в гостиницу и не доставить ее сюда самому, как это имело место во все предыдущие дни. Надо было просто постучаться, раз уж она не вышла в ресторан к завтраку. Но как раз в тот миг, когда в зал вошли судьи и заседатели и все встали, Клейн увидел пробирающуюся из задних рядов Катю Лаванс. Шла она осторожно, нехотя, словно колеблясь, и он с изумлением обнаружил, что рыжий парик остался, судя по всему, в гостиничном номере. А когда их взгляды встретились, Клейна поразило и еще сильнее встревожило совершенно незнакомое выражение у нее на лице. Краешком глаза он заметил, что его волнение не укрылось от Фрица Сарразина, который, как обычно, заранее занял место для восточно-германской гостьи рядом с собой. Сарразин тут же обернулся и сам посмотрел на Катю Лаванс.

И все же она пришла, так что паниковать нечего, подумал, успокаивая себя, адвокат. Однако, когда все расселись, он продолжал во все глаза глядеть на Катю Лаванс. В задних рядах свободного места, судя по всему, уже не нашлось, а вперед, к Сарразину, она не захотела или не посмела и встала поэтому где-то совсем сзади, прислонившись к спинке чужого стула. И не оставляла в покое волосы — теперь уже свои собственные. Ее внезапная нервозность показалась ему совершенно необъяснимой и уж во всяком случае он ни за что не увязал бы ее с предстоящим оглашением экспертного заключения. Судья открыл заседание.

— Продолжается процесс по делу Федеративная Республика Германия против Ганса Арбогаста, за номером 25/380-1955. Я вижу, что обвинение и защита присутствуют в полном составе. Я вызываю в качестве судебно-медицинского эксперта госпожу доктора Катю Лаванс!

Ансгар Клейн затаил дыхание, потому что на мгновение ему показалось, будто она раздумывает над тем, не покинуть ли зал. Но тут она сделала глубокий вдох — насколько он смог с такого расстояния разглядеть — и решительно зашагала вперед. А слово взял меж тем прокурор:

— Ставлю высокий суд в известность, что господин профессор Маул разослал представителям одной из сторон процесса подготовленную им документацию.

Судья откровенно удивился.

— Когда же это произошло? Сегодня?

— Вчера. Однако все ученые, получившие эту документацию, заверили меня в том, что не ознакомились с нею до начала сегодняшнего заседания, а часть из них вернула ее в нераспечатанном виде профессору Маулу.

— И вы тоже получили эту документацию, госпожа доктор Лаванс? Чувствовалось, что судью такая ситуация злит.

Катя Лаванс оставалась на ногах. На какое-то время она задумалась, но так, словно вся предыдущая перепалка никак ее не касалась.

— Нет, господин судья, я ничего не получила. Произнесла она это тихо и не поднимая глаз. Ансгар Клейн вскочил с места.

— Прошу занести в протокол, что я категорически возражаю против данной попытки повлиять на экспертов, предпринятой профессором Маулом!

Судья Линднер велел секретарше сделать соответствующую пометку в протоколе, после чего вновь обратился к Кате Лаванс.

— Представьтесь, пожалуйста, суду.

Катя Лаванс все это время ждала, что ей предложат сесть. Наконец, так и не дождавшись, села. Бросила при этом быстрый взгляд в сторону Арбогаста.

— Меня зовут доктор Катя Лаванс. Я занимаюсь судебной медициной в восточно-берлинском университете имени Гумбольдта.

— Ваш возраст?

— Сорок один год. Я родилась 9 сентября 1929 года.

— В Берлине?

— Да.

— Семейное положение?

— Разведена. — Правая рука Кати взметнулась вверх словно затем, чтобы поправить прядку, замерла в воздухе, прикоснулась к виску, сползла по щеке на горло. — У меня двенадцатилетняя дочь.

Она так внимательно разглядывала паркет, словно обнаружила на нем какой-то диковинный орнамент. Потом подняла взгляд на Арбогаста, и Ансгар Клейн перехватил этот взгляд. Он посмотрел на своего подзащитного, рассчитывая уловить в его чертах какую-нибудь реакцию, ничего не нашел, перевел взгляд на Катю и понял, что и той не удалось пробиться сквозь стену невозмутимости Арбогаста. Тот просто-напросто сидел не шевелясь и лицо у него было каменное. А Катя вновь и вновь хваталась рукой за горло. Фриц Сарразин, сидевший у нее за спиной и только по волнению, охватившему адвоката, догадавшийся, что что-то идет не так, уставился на нее сзади и понял, что она с превеликим трудом себя сдерживает.

— С вами все в порядке, госпожа доктор Лаванс, — спросил судья, заметив, что она неотрывно смотрит на Арбогаста. Ее взгляд метнулся в сторону судьи Линднера, она кивнула. — Вот и отлично. — Судья улыбнулся ей. — Сегодня у нас день судебной медицины. Госпожа доктор Лаванс, я должен указать вам, что вы находитесь в зале суда. Экспертное заключение здесь равнозначно свидетельским показаниям. Следовательно, вы обязаны говорить правду. Если суд сочтет это необходимым, вас приведут к присяге. Заведомо ложные высказывания влекут за собой уголовную ответственность.

— Да, мне это известно.

Катя Лаванс кивнула и, помедлив, начала:

— Прежде всего, мне хочется сказать вот что. Я, конечно же, предпочла бы не проводить этой экспертизы, потому что ее выводы резко расходятся с теми, которые сделал повсеместно высокочтимый коллега.

По мере того, как она говорила, ее голос набирал силу и твердость.

— С другой стороны, мне представляется абсолютно необходимым поспособствовать пересмотру совершенно ошибочного приговора, вынесенного на основании более чем сомнительной экспертизы этого высокочтимого коллеги. Со всей однозначностью очевидно, что дело Арбогаста было преподнесено тому, первому, суду с утрированным драматизмом. За некоторое время до обнаружения тела Марии Гурт поблизости от того же места было найдено тело другой молодой женщины. Причем у самой Марии Гурт на правой груди были следы от укусов. Оба эти обстоятельства сильно осложнили ситуацию для подозреваемого, тем более, что к уголовной ответственности он привлекался и ранее. Однако доказано ли, что женщину укусил в грудь именно обвиняемый? Никто не озаботился провести идентифицирующую экспертизу. И если ее укусил все же обвиняемый, то встает вопрос об интенсивности этого укуса или этих укусов. Были они поверхностными или глубокими? Идет ли речь о грубом проявлении чувственности или о чем-то ином? Ведь судить об этом априори во многих случаях невозможно. В рамках сексуальных отношений люди кусают друг друга чаще, чем принято думать, но они кусают друг друга от ненависти, от злости, кусают не только сексуальные партнеры, но, например, матери своих детей, что, в частности, соответствует и практике в мире животных. Вам ведь известно выражение: “Так бы я тебя всю и съел!”

Катя Лаванс сделала паузу и выпила глоток воды. Сейчас она говорила громко, четко и твердо. Хотя теперь уже и не смотрела на Арбогаста, задерживая взгляд то на судьях, то на заседателях. Перед ней на маленьком столике лежал блокнот, который она сейчас, в конце вступительном части, и раскрыла. Клейн, скосив глаза, заметил, что письменная часть ее выступления разбита на тезисы.

— В основе приговора 1955 года лежат судебно-медицинские доказательства, частично не учтенные вовсе, а частично превратно истолкованные при содействии самих экспертов. Выводы судебно-медицинской экспертизы, по идее, должны были быть особенно взвешенными с учетом того, что судебно-медицинский эксперт не присутствовал ни на месте обнаружения трупа, ни при вскрытии. В силу всего этого были допущены кардинальные ошибки.

— Так, тот факт, что тело лежало с запрокинутой головой, предопределяет наличие более выявленных кровоизлияний, чем дело обстояло бы при горизонтальном положении, и это независимо от того, возникли кровоизлияния при жизни или по смерти. При вскрытии мягких тканей в области шеи не обнаруживается кровоизлияния именно здесь, хотя как раз это называет обязательным условием удушения профессор Маул, правда, не в экспертном заключении, а в собственноручно написанном им учебнике. Протокол о вскрытии констатирует этот факт. Еще одной ошибкой стало категорически высказанное утверждение о якобы имевшем место анальном акте. Следы фекалий были в доказательство этого обследованы на предмет наличия растительных и животных жиров и тому подобного. Если вас не оскорбит такое сравнение, анализ мясного соуса к гуляшу привел бы к совершенно аналогичным результатам. Но к этому вопросу мы еще вернемся.

— И, наконец, опыт учит, что при удушении или удавлении, о которых речь идет в приговоре, обязательным условием является кровоизлияние в области конъюнктивы. На этот счет имеется важный комментарий Верховного суда от 1967 года. Однако в 1955 году при вынесении приговора под прямым воздействием судебно-медицинского эксперта профессора Маула исходили из того, что кровоизлияние в области конъюнктивы отсутствует у жертвы потому, что предполагаемое орудие убийства, пресловутый ремешок, оказалось настолько стремительным, что кровь просто не успела поступить в соответствующую область. Однако, если бы дело обстояло действительно так, на шее должна была бы остаться странгуляционная борозда, чего не наблюдается и никоим образом никак не может быть проинтерпретировано наблюдаемое в действительности. Далее в приговоре вообще не упоминается состояние легких покойной, а наличие кровавой слизи в дыхательных путях возводится к якобы имевшим место ударам по носу. Это совершенно абсурдно, потому что в данном случае мы имеем дело с типичной для любого мертвого тела реакцией.

Катя Лаванс взяла протокол о вскрытии и пролистала его.

— Причину подобных спекулятивных размышлений можно найти в девятом параграфе протокола о вскрытии. Я цитирую: “Из правого уха вытекает жидкая кровь”.

Она сделала паузу и посмотрела на судей.

— Как показал один из допрошенных вчера чиновников, при переворачивании и при транспортировке мертвого тела происходит носовое кровотечение. А откуда потечет кровь, если труп лежит на спине? Из ушей! Потом тело омыли и сфотографировали, а приступив к вскрытию, обнаружили при внешнем осмотре уже упомянутую кровь в правом ухе. — Катя покачала головой. — Ошибка просто элементарнейшая!

Она резко бросила протокол на столик, и Ансгар Клейн на миг испугался, что она собьет графин с водой.

— Кроме того, я не могу понять, как тогдашние судебно-медицинские эксперты и представители прокуратуры посмели настаивать на витальной природе всех без исключения увечий, то есть на том, что все они были нанесены покойной еще при жизни!

— Минуточку! — Судья не преминул воспользоваться паузой, нарочно сделанной Катей, чтобы ей задали наводящий вопрос. — Значит, кровоизлияния могли возникнуть и посмертно?

— Да, разумеется. Это впервые сформулировано Шульцем в 1896 году и входит с тех пор в азбуку судебно-медицинских познаний, считается стопроцентно доказанным, непреложным фактом! Тот факт, что кровь трупа не застывает на протяжении нескольких часов после смерти, стал темой диссертации, защищенной в Ростоке в 1937 году Тео Штейнбургом, название которой гласит “Возникновение странгуляционной бороздки в ходе транспортировки мертвого тела”, и в последний раз доказан в кандидатской диссертации Шляйера “Факторы текучести трупной крови”. Автореферат диссертации был опубликован в 1950 году в Ганновере и, следовательно, ее выводы должны были быть учтены уже в ходе первого процесса.

— А как различают увечья, нанесенные при жизни и по смерти?

— Их невозможно отличить друг от друга. Если увечье причинено в первые часы после смерти, то в дальнейшем выявить эту разницу уже нельзя. Поэтому весьма сомнительна гипотеза о связи гематом в области шеи непременно с удушением, они могли возникнуть и после смерти, особенно если учесть, что тело подвергалось серьезным воздействиям, а именно — попыткам реанимации, транспортировке на машине, падению в кустарник, пребыванию на голой земле, влиянию погодных факторов.

— Не могли бы вы поподробнее рассказать нам о гематомах, — спросил Ансгар Клейн.

— Речь идет о высыхании кожи, что, разумеется, типично и для случаев с удушением. Однако высыхание может быть вызвано самым незначительным внешним воздействием, что доказал уже Иоганн Людвиг Каспер в своем “Карманном атласе по судебной медицине”, Берлин, 1860 год. Каспер указывает, что высыхание кожи может возникнуть даже, например, при обтирании тела грубой фланелью.

— Это трудно назвать вновь открывшимся фактором, — заметил судья.

— Вот именно, — не без раздражения подхватила Катя Лаванс. — Все, что я говорю, вполне могло быть сказано уже тридцать лет назад. Однако, как мне представляется, это свидетельствует не столько против моего анализа, сколько против выводов, сделанных в ходе первого процесса и преподнесенных в качестве непреложных фактов.

— Продолжайте, пожалуйста, госпожа доктор Лаванс.

— Тело покойной, в некий определенный момент ставшее именно мертвым телом, было с дороги сброшено в кусты и упало там, как свидетельствуют фотографии, не на землю, а на нижние ветви, приняв при этом положение, напоминающее букву “Y” и повторяющее развилку ветвей. Начавшееся трупное окоченение привело к небольшим изменениям в положении тела, что дополнительно усилило процесс высыхания кожи, особенно в наличествовавших погодных условиях, характеризовавшихся повышенной влажностью; в метеосводке на тот день значились утренняя роса и небольшие осадки.

— Вы говорите об этих процессах исключительно в предположительной форме.

— Нет. Пройдя надлежащую подготовку, такое знаешь наверняка. Но в доказательство того, что у мертвого тела, находящегося в таком положении, должно возникнуть высыхание в области шеи, равно как и высыхание в форме буквы “Y”, я провела в морге восточно-берлинской больницы серию опытов с тамошним материалом, результаты которых зафиксировала на снимках и готова предоставить в распоряжение суда.

Судья огляделся по сторонам, и соседи по судейскому столу, и представители прокуратуры покивали, и он попросил эксперта показать снимки. В зале выключили свет, Ансгар Клейн запустил проектор, и на экране появилась первая пара снимков из серии, сделанной Катей Лаванс. То есть не на экране, а на боковой стене, у которой стоял стол обвинения. Все в зале, вытянув шеи, принялись смотреть во все глаза. Катя Лаванс вспомнила недавний вечер во Франкфурте, когда она демонстрировала адвокату плоды своих трудов, и воспоминание это оказалось смутным и далеким. Теперь я ему разонравилась, горько подумала она и начала давать пояснения.

— Здесь представлены результаты первого опыта по высыханию кожи из целой серии, которая будет продемонстрирована далее. Трупы в моих экспериментах лежали в лабораторных условиях от двенадцати до четырнадцати часов каждый, Мария Гурт пролежала в естественных условиях около сорока пяти часов. Первым идет тело двадцатитрехлетней женщины. Через пять дней после смерти ей при температуре в десять градусов по Цельсию был подложен под затылок камень и в такой позе она оставалась на протяжении двенадцати часов. Через три часа были сделаны черно-белая фотография формата 13x18 и цветная фотография формата 6x6. На фотограмме видно высыхание в форме буквы “Y”. Развилка пролегает в области за ухом.

Ансгар Клейн не сводил с Кати глаз и, когда она кивнула ему, подал на экран вторую пару фотографий.

— Обстоятельства данного опыта таковы: через семь или восемь часов после смерти трупу под голову был предложен камень, завернутый в мокрую ткань. В таком положении мертвое тело пребывало четырнадцать часов. После этого тело перевернули и поместили под мощный источник света, а именно — фотолампу мощностью в двести ватт, размещенную на расстоянии в один метр от трупа. В результате высыхание проявилось еще сильнее. Тепловое облучение длилось тридцать минут. На снимке представлен результат. И здесь картина высыхания является дискретной. Я убеждена в том, что именно так и могут возникать высыхания, дискретные или сплошные. А вот вам результаты еще нескольких опытов.

Ансгар Клейн продемонстрировал суду и публике остальные парные снимки. После чего свет включили, шторы на окнах раздвинули и Катя Лаванс продолжила свои пояснения.

— В случае с нашей покойной мы имеем дело с весьма своеобразным анамнезом, который тоже имеет определенное значение. По полученным нами данным берлинской полиции, госпожа Гурт в 1948 году болела сифилисом и прошла курс лечения в виде шести инъекций сальвереана-висмута; кроме того, при вскрытии выяснилось, что она сделала незавершенный аборт с материнским местом размером в пятимарковую монету.

— То есть аборт?

— Вот именно. На третьем месяце.

— На третьем месяце? Катя Лаванс кивнула.

— Оба эти обстоятельства могли повлиять на работу сердца и на кровообращение. Следует также упомянуть гистологическую картину, полученную при вскрытии сердечной мышцы. Точнее, хроническую гистологическую картину в сочетании со свежим воспалением. Кроме того, люди, проводившие вскрытие, непременно должны были задаться вопросом о закупорке сосудов, подобный вопрос совершенно обязателен применительно к женщинам, находящимся в критическом возрасте, а тут и все условия для такой закупорки наличествовали: материнское место было открыто, остатки эмбриона присутствовали в утробе, и, прежде всего, коленно-локтевое положение, в котором находилась во время акта госпожа Гурт, особенно способствует закупорке, как это показал Амрайх в работе, опубликованной еще в 1924 году.

Катя Лаванс сделала паузу, ожидая вопросов, однако таковых не последовало, и она продолжила.

— Обвиняемый на всех допросах показывал, что Мария Гурт внезапно умерла в ходе второго полового акта, который совершался, если воспользоваться вульгарным словцом, по-собачьи. Сначала необходимо отдельно остановиться на вопросе об анальном контакте. В параграфах восьмом и тридцатом протокола о вскрытии значится следующее: “В результате разведения ягодиц анальное отверстие открыто”. Сам по себе этот факт ровным счетом ничего не означает. Гротескной, однако же, представляется гипотеза, согласно которой опорожнение кишечника могло произойти под пенетрирующим воздействием пениса. Здесь проявляется невежество в вопросах как физиологии, так и анатомии. Как раз наоборот, сход стула и мочи, при прочих равных, мог бы стать доказательством в пользу версии о смерти от удушения, поскольку именно такими процессами она и может сопровождаться. При элементарном омовении трупа, о котором рассказывает обвиняемый, вполне могли возникнуть наблюдаемые мелкие повреждения слизистых оболочек. Все вышерассмотренное никак не противоречит его показаниям.

— При этом необходимо учитывать возможность естественной смерти от сердечной недостаточности, обусловленной, прежде всего, интенсивным слюновыделением при судорожном дыхании, что сопровождается и резким падением давления крови. Покойная по своей физической конституции принадлежала к ярко выраженному астеническому типу, отличалась хрупкостью и малым — всего 1,55 м — ростом. Сходные случаи смерти в ходе совокупления зафиксированы, начиная с XVII века. Как часто это происходит и в какой именно временной взаимосвязи, можно узнать из труда Уэно “О так называемой коитальной смерти”, опубликованного в 1965 году на английском языке.

Катя Лаванс сверилась со своими записями.

— Кстати говоря, — дополнила она свой рассказ, — подобная смерть значительно чаще наступает при внебрачном половом контакте, нежели при исполнении супружеских обязанностей.

Кивнув судье, она положила блокнот с записями возле кувшина. Затем отпила из стакана и вновь наполнила его доверху.

Ансгар Клейн, воспользовавшись этой паузой, вышел из-за стола и достал из стопки документов некий конверт, который таскал с собой в зал суда всю неделю.

— Известно ли вам, госпожа доктор Лаванс, что это такое? Вскрыв конверт, адвокат достал и предъявил всем собравшимся кусок веревки. Катя Лаванс покачала головой.

— Это так называемая удавка. Она же “ремешок”.

В зале зашептались. Присяжные подались вперед, да и Ганс Арбогаст поступил точно так же, чтобы получше рассмотреть означенный предмет. Клейн передал эксперту веревку, и Катя внимательно осмотрела ее.

— Полагаете ли вы, что Мария Гурт была задушена чем-то вроде этого?

— Нет.

Катя Лаванс вернула адвокату веревку, и он сел на место.

— А что же, — спросил судья, — на ваш взгляд, госпожа доктор Лаванс, послужило подлинной причиной смерти?

— Мне кажется, отказало и без того больное, то есть готовое отказать в любую минуту, сердце; поскольку, наряду с прочим, наличествовало с высокой степенью вероятности воспаление сердечной мышцы. Кроме того, нагрузка на кровообращение, связанная с половым актом, превысила допустимый уровень.

— Иначе говоря, все ваши выводы сводятся к одному: ни один из результатов, полученных при внешнем осмотре и вскрытии трупа, не свидетельствует в пользу того, что женщина подверглась насилию при жизни?

— Совершенно верно.

— А все, что при взгляде на мертвое тело наводит на мысль о насилии, вполне могло возникнуть и после смерти, скажем, в то время, когда труп лежал в кустах?

— В точности так. Наступление смерти не означает, будто тело умирает сразу и полностью.

— И смерть наступила от острой сердечной недостаточности?

— Да.

— И возможность насильственной смерти можно категорически исключить?

— Да, на мой взгляд, возможность того, что госпожа Гурт умерла в результате насильственного сдавливания шеи, следует считать целиком и полностью исключенной.

Кивнув, судья поблагодарил Катю Лаванс за показания. Затем вызвал в качестве свидетеля доктора Гюнтера Монсберга, директора института судебной медицины из Кельна. Монсберг, будучи экспертом со стороны обвинения, сосредоточился прежде всего на промахах, допущенных при вскрытии.

— Нам подложили порядочную свинью.

— Выражайтесь, пожалуйста, поточнее.

— Я и представить себе не мог, что дипломированный патологоанатом может надиктовать нечто в этом роде. Ошибка на ошибке — и в терминах, и в процедуре.

Далее доктору Монсбергу пришлось подтвердить, что кровоизлияния в трупном состоянии — общеизвестный и неоспоримый факт, давным-давно теоретически обоснованный и практически доказанный. И уж во всяком случае, вновь согласился он с Катей, эти кровоизлияния не могут послужить доказательством прижизненного насилия. В таких случаях категорически необходимо вызвать судебного медика на место обнаружения трупа, чтобы он мог провести первоначальный осмотр до вступления в действие побочных факторов.

— Сказанное здесь госпожой доктором Лаванс я поддерживаю. Готов подписаться под каждым ее словом.

После этого был сделан перерыв на обед. А на вечернем заседании последним из экспертов давал показания профессор Шмидт-Вульфен, выступавший в роли эксперта, наряду с профессором Маулом, еще на первом процессе и уже тогда обративший внимание на возможность постмортального возникновения трупных пятен. Однако он считал ранее и считает сейчас вполне возможным, что определенному насильственному воздействию госпожа Гурт подверглась еще при жизни.

— Уточните, пожалуйста, последнее высказывание, — потребовал у завкафедрой судебной медицины Фрайбургского университета адвокат Клейн Шмидт-Вульфен, грузный, практически лысый мужчина в темном твидовом костюме. Он расстегнул пиджак и запустил большие пальцы обеих рук в боковые карманы жилетки.

— Я считаю смерть от насильственного сдавливания шеи вполне возможной. Вот только доказать это нельзя.

В зале вновь принялись перешептываться, комментируя это высказывание. Арбогаст резко вскинул голову и посмотрел пожилому патологоанатому прямо в глаза. Шмидт-Вульфен выдержал этот взгляд, и Арбогаст, безмолвно признав поражение, потупился. Судья, поблагодарив, отпустил эксперта, лишний раз поблагодарил заодно остальных судебных медиков за сотрудничество и предоставил слово прокурору.

— В сложившейся ситуации я считаю необходимым еще раз сосредоточиться на личности Ганса Арбогаста, то есть внимательно проанализировать историю его правонарушений.

Доктор Ансгар Клейн согласился с такой постановкой вопроса и от имени подзащитного поблагодарил экспертов за безвозмездное сотрудничество, после чего зал разразился аплодисментами, и судья Линднер призвал публику к порядку. Аплодисменты в зале суда строжайшим образом запрещены, пояснил он.

— Анализ свидетельских показаний на этом заканчивается, а завтра мы приступаем к прениям сторон.

 

59

Судя по газетным откликам, а Фриц Сарразин уже просмотрел утреннюю прессу, которую он сегодня, в пятницу, как и каждый день перед тем, распорядился доставить в гостиницу из привокзального киоска с отличным ассортиментом, — так вот, судя по этим откликам, выступление Кати Лаванс было признано триумфальным, особенно же позабавила писателя статья в “Грангатской ежедневной” и он прихватил ее с собой в зал суда, чтобы в ожидании начала заседания зачитать женщине-патологоанатому ключевые пассажи.

— Швейцарцев раздражает, когда к названию их страны неизменно присовокупляют эпитет “маленькая”.

— Но Швейцария действительно маленькая!

— Ой нет, только не начинайте теперь и вы. И, кстати, ваша страна не намного больше. Послушайте лучше, что про вас пишут: “Вплоть до нынешнего дня на процессе проявлялось удручающее превосходство криминологов из маленькой Швейцарии над могучей судебной медициной Федеративной Республики Германия, двухуровневая — федеральная и земельная — полицейская наука, которая буквально ничего не могла противопоставить выводам швейцарских экспертов. И независимо от того, чем закончится процесс, сегодня Германия, то есть обе части Германии, вместе взятые, взяли в лице своих судебных медиков убедительный реванш у зарубежных коллег”. Ну, что скажете? Ваше начальство в Восточном Берлине будет вами гордиться!

— Уже звонят к началу заседания! Дайте мне эту статью!

Сарразин отдал Кате газету, и она углубилась в чтение, прерванное лишь появлением судей и заседателей.

— Объявляю заседание суда открытым. Слово для заключительной речи предоставляется обвинению.

Обер-прокурор доктор Куртиус поднялся с места и заговорил, начав речь с общих рассуждений принципиального характера. Отчеты о процессе, появляющиеся в прессе и содержащие, как например на страницах “Бунте”, анализ доказательной части, представляют собой, на его взгляд, серьезные помехи надлежащему отправлению правосудия, поскольку оказывают давление на участников процесса. Далее он признал, что экспертам в своих заключениях не удалось опровергнуть показаний Ганса Арбогаста, согласно которым он, Арбогаст, ни в коей мере не подверг беженку Марию Гурт насилию.

— Однако вместе с тем мне хочется выразить твердую уверенность в том, что обвинительный приговор 1955 года был вынесен по итогам серьезного состязания сторон во взаимных поисках истины и никому из участников тогдашнего процесса не может быть брошен упрек в легковесном подходе к делу, не говоря уж о злонамеренной недобросовестности. Доказательствами же того, что госпожа Гурт была задушена или удавлена, обвинение не располагает.

Прокурор потребовал оправдательного приговора:

— В сложившихся обстоятельствах требование обвинительного приговора по всему спектру теоретически возможных к применению статей уголовного кодекса было бы абсурдным.

Судья кивнул доктору Куртиусу.

— Благодарю прокурора и предоставляю слово защите.

Ансгар Клейн начал речь со слов благодарности председательствующему, президенту земельного суда Хорсту Линднеру, за профессиональное и объективное ведение процесса, проникнутое решимостью выявить истину и наконец восстановить справедливость в деле Арбогаста. Обвинение против его подзащитного распалось и рассыпалось у всех на глазах и в конце концов бесследно исчезло. Дело Арбогаста представляет собой тем самым сильный контраргумент против доводов сторонников смертной казни и, несомненно, войдет в историю права, потому что здесь были выявлены фундаментальные проблемы, подлежащие решению в ходе реформы уголовного права.

Дело Арбогаста войдет также в историю судебной медицины. Ему, Клейну, жаль, что профессору Генриху Маулу, бывшему экспертом на первом процессе, не хватило благородства признать допущенную им ошибку. Тем большей благодарности заслуживают другие ученые, которым удалось своими исследованиями и выступлениями в суде восстановить не только истину и справедливость, но и авторитет науки. Он, адвокат Клейн, требует отмены обвинительного приговора, вынесенного семнадцатого января 1955 года Гансу Арбогасту в умышленном убийстве при отягчающих обстоятельствах, требует отнесения судебных издержек на счет государства и декларирует намерение в дальнейшем, в ходе отдельного процесса, потребовать возмещения ущерба, включая моральный, своему сегодняшнему подзащитному.

Ансгар Клейн сел на место, судья поблагодарил за речь и его, а затем предоставил последнее слово обвиняемому. Ганс Арбогаст встал и на какое-то мгновение замер, словно припоминая заранее заготовленную фразу. И когда он наконец заговорил, на губах у него заиграла нервная улыбка.

— Я прошу суд воздать мне по справедливости. Только этого я и ждал все шестнадцать лет. Также я хочу поблагодарить своего адвоката за его самоотверженные старания.

— На этом я заканчиваю заседание. Суд удаляется на совещание. Приговор будет оглашен в понедельник в девять утра.

Как только двери зала отперли, снаружи хлынула толпа фото- и телерепортеров. Окружив стол защиты, они принялись докучать Арбогасту просьбами вновь и вновь повторить слова благодарности, обращенные к адвокату; в конце концов, покачав головой, он с улыбкой сел на место. Свет фотовспышек заметался по стенам. Арбогаст дождался, пока Клейн соберет и рассортирует бумаги, и вместе с адвокатом вышел в небольшой вестибюль, где их уже дожидались Сарразин и Катя Лаванс. Дожидались сегодня точь-в-точь так же, как на протяжении всей нынешней недели. Но путь ему успел преградить Пауль Мор, задав вопрос, не найдется ли у Арбогаста чуть позже времени для небольшого интервью. С ним была женщина-фотограф, некогда сделавшая снимки Марии. Ей хотелось бы извиниться перед Арбогастом, сказала Гезина, за то, что ее фотографии послужили косвенной причиной его многолетнего заточения.

— Эти снимки, знаете ли, и делать было страшно.

— Да, ответил Арбогаст, ему это понятно.

— И в самом деле понятно?

В глубине души она рассчитывала на полное понимание с его стороны, потому что как-никак их связывали воспоминания о Марии Гурт. И действительно, Арбогаст кивнул. Меж тем Ансгар Клейн убрал документы в портфель, и они всей компанией вышли из мгновенно опустевшего зала: большинство журналистов поспешили на вокзал или к припаркованным у здания суда машинам, чтобы провести уик-энд дома и вернуться в Грангат на оглашение приговора только в понедельник с утра. А не встретиться ли еще разок где-нибудь вне этих мрачных стен, полуспросил, полупредложил Арбогаст. Скажем, в субботу? Гезина кивнула и подала ему на прощанье руку. Значит, до завтра, сказала она и отвернулась от Арбогаста, как раз в этот миг заметившего, что Пауль Мор разговаривает с преподобным Каргесом. Священник приветливо кивнул недавнему заключенному.

— Господин Арбогаст, — бросился к нему Пауль Мор. — Его преподобие как раз рассказывал мне о том, как он опекал вас в Брухзале.

В ответ Арбогаст, словно чего-то недопоняв, пожал плечами, а Каргес, громко рассмеявшись, прошептал ему на ухо:

— Мои поздравления, Арбогаст! Мне кажется, тебя вот-вот признают невинной овечкой.

Пауля Мора изумило, с какой яростью посмотрел Арбогаст на священника. Конечно, и ему самому не больно-то нравился этот тип, проторчавший здесь всю неделю, а от коллег он узнал, что Каргес целиком и полностью разделяет позицию обвинения на том, первом, процессе и считает, что Арбогаста ни в коем случае нельзя выпускать на волю.

А более настойчивые расспросы позволяли выяснить, что этому священнику рано или поздно каялся в грехах практически каждый из заключенных каторжной тюрьмы Брухзал. И невиновных там не нашлось ни разу. Конечно же, Пауль Мор не слишком серьезно отнесся к подобным слухам и лишь теперь, заметив угрюмую непримеримость во взгляде Арбогаста, какой ни разу не наблюдал в зале суда, хотя о чем-то подобном и поговаривали в “Серебряной звезде”, он кое над чем призадумался.

Правда, долгим яростным взглядом реакция Арбогаста на слова священника и ограничилась. Не возразив ни слова, он вместе с адвокатом, писателем и женщиной-экспертом покинул здание суда.

С каждым днем, по мере того как процесс близился к завершению, Клейном овладевала нарастающая усталость, словно из его жизни по капле вытекало нечто сумевшее стать, если, как выяснилось, и не неотъемлемой, то исключительно важной ее частью. Чуть не выронив тяжелый портфель, он поставил его на покрытый снежком бетон крыльца и мучительно потянулся. Сарразин, улыбнувшись, подбодрил его кивком.

— Поужинаем в гостинице? Клейн помассировал себе виски.

— С удовольствием.

— Строго говоря, мы ведь уже можем начать потихоньку праздновать победу, не правда ли?

Катя Лаванс, зябко переступая ногами в белых кожаных сапогах и кутаясь поплотнее в белое кожаное пальто, прижимала обе руки к горлу. Ансгар Клейн вопросительно посмотрел на нее, словно ему хотелось что-то сказать, но он не мог решиться.

— Вы ведь тоже с нами, Ганс? — спросил Сарразин.

Арбогаст кивнул, и все четверо отправились пешком по улице Мольтке в сторону гостиницы “Пальмергартен”.

В ресторане было еще пусто, лишь за одним из столиков сидела пожилая пара, а за другим — семейство с тремя детьми, причем все — в одинаковых, синих свитерах. Ансгар Клейн заказал красного вина, все принялись за дежурное блюдо — гуляш из оленины; Сарразин завел разговор с адвокатом о минувшем дне и о прениях сторон; Катя Лаванс, сидевшая ближе других к окну, краешком глаза видела, как засыпает снегом и вместе с тем придавливает к оконному стеклу ветви рододендрона. Ей было малость полегче из-за того, что Арбогаст по-прежнему старался не глядеть на нее, равно как и она на него, и она старалась говорить с адвокатом, но тот, наблюдая за ней с самого воскресенья, поддерживал сейчас этот разговор лишь в минимальной мере, стараясь только, чтобы это не выглядело откровенным хамством.

Фриц Сарразин вроде бы подметил некоторую щекотливость ситуации и, пока убирали тарелки, попытался втянуть в разговор Арбогаста. Он заказал коньяк, предложил Арбогасту сигару и уселся так, что накрытый белой скатертью столик отделил его с собеседником от адвоката и эксперта, как заснеженная равнина. Катя Лаванс курила, поглядывала в окно, раздумывала над тем, что бы еще сказать, и чувствовала, физически чувствовала, как стремительно проходит время. Клейн пил коньяк. Иначе он представлял себе все заранее, всего-то неделю назад, тем уже бесконечно далеким вечером во Франкфурте; но кое-что, о чем самой Кате не хочется вспоминать, ни думать, произошло в промежутке. А все из-за моей неуверенности в себе, досадовала Катя. Все последние дни она твердила себе: куда подевалась твоя самоуверенность? Но это не помогало: каждое новое событие и даже микрособытие откусывало от ее уверенности в собственных силах свою часть — из имевшегося у нее запаса и даже, если так можно выразиться, впрок.

Катя Лаванс погасила сигарету. Во внезапно наступившем молчании Фриц Сарразин подался вперед, выхватил у нее из рук пепельницу и стряхнул в нее тяжелый сигарный пепел.

— Однако неужели вы не думаете, — продолжил он разговор с Арбогастом, — что тюремный опыт при всей его тяжести окажется вам кое в чем полезен? В конце концов, вы завершили образование.

— Кое в чем, — согласился тот.

Катя Лаванс и Клейн посмотрели на Арбогаста, ожидая дальнейшего развития темы, но тот замолчал.

— А как вам кажется, вы теперь на ком-нибудь женитесь?

Чтобы задать этот вопрос, Катя вынула изо рта еще не закуренную сигарету. Арбогаст пожал плечами. Чуть позже Сарразин объявил, что сегодня все угощались за его счет, и призвал “дщерь заведения”, как он титуловал кельнершу.

 

60

И этот вечер Гезина Хофман провела у телевизора. Приготовила себе картофельный суп и съела его в гостиной, на диване, под репортаж “Распродажа природы” по третьей программе; однако зрительный ряд оказался настолько шокирующим, что она не раз отставляла тарелку в сторону и подумывала о том, не выключить ли “ящик”. Затем закрыла глаза и принялась размышлять о завтрашнем свиданье. Она не сказала Паулю о договоренности с Арбогастом и сейчас предвкушала и продумывала их предстоящую встречу, а в маленькой гостиной было темно, лишь всплывали на экране брюхом вверх мертвые рыбы, но и телевизор она в конце концов выключила. В эти же самые минуты Фриц Сарразин у себя в номере любовался из окна заснеженным — и подсвеченный снег сверкал — парком. Он заказал в номер виски и, когда ему доставили бокал на маленьком круглом подносе, снял башмаки, присел на кровать и решил позвонить домой. Было еще не слишком поздно по времени. Сью взяла трубку после пяти длинных звонков, и в гостиничной тишине Катя Лаванс услышала телефон из другого номера в то же мгновенье, как ей самой в дверь постучались. Она вылезла из ванны, надела пижаму и не без опаски отправилась узнать, кто бы это мог быть.

Она не нашла слов, да и Ансгар Клейн какое-то время просто-напросто простоял на пороге. Затем, однако, он осторожно подался вперед и вроде бы решился обхватить ее лицо обеими руками, что вызвало у нее столь острые и недвусмысленные воспоминания, что ей пришлось сдержаться, чтобы не оттолкнуть его. Поэтому она, онемев, предоставила ему, как в танце, право вести. В какой-то момент, не размыкая объятий, она пригласила его в номер, не то бы они так и простояли на пороге. Не произнеся ни слова, он разделся, они шмыгнули в постель, и наутро, проснувшись в его руках, она обнаружила, что пробудилась в той же позе, в какой и заснула. Всю ночь ей снилось что-то светлое, но вместе с тем и смутное, она ни на мгновенье не забывала о том, что он сжимает ее в объятьях, и чувствовала при этом, что в номере становится все холоднее, а за окном меж тем начинает светлеть, — чувствуя все это во сне, она так и не проснулась. Но вот ее веки дрогнули у него на плече — и, тут же проснувшись, он заворочался. Она втягивала ноздрями его запах. Утренней сыростью веяло от подушек. Губы его притиснулись к ее уху столь плотно, что она ощущала не только теплоту его дыхания, но и вибрацию голоса. Яркий утренний свет заставил ее вновь зажмуриться.

— Ты знаешь наизусть какое-нибудь стихотворение? — спросила она.

— Да, но только одно-единственное.

— Прочти мне его!

— Нет, пожалуй, не стоит.

— Но почему же? Он пожал плечами.

— Нет-нет, давай!

Он глубоко вздохнул, прочистил глотку и тихо, чуть ли не шепотом начал:

“Animula vagula blandula,

hospes comesgue corporis,

guale nunc abibis in loca

pallidula rigida nudula

nec ut soles dabus iocos”.

Она поневоле вспомнила о том, как и при каких обстоятельствах совсем недавно прочитала вслух единственное стихотворение Брехта, которое знала наизусть, и краска стыда залила ей щеки. Она стыдилась того, что некий, вполне определенный человек знал, а вернее, познал ее вполне конкретным и невыносимым для нее образом, и заговорила сейчас поэтому далеко не так спокойно, как ей бы того хотелось.

— “Анимула” — это ведь от “анимы”, то есть от “души”?

— Да. Это уменьшительно-ласкательная форма.

— Уменьшительно-ласкательная форма для души?

Он подметил особую, металлически звенящую нотку в ее голосе.

— В чем дело?

— А что такое?

Она замерла, прижавшись к его плечу.

— Хотелось бы мне понять, чего ты боишься.

Она выскользнула из его объятий, повернулась к нему лицом и уставилась на него, словно дожидаясь обвинений или попреков, но его взгляд оставался вопрошающим — и только вопрошающим.

— Да нет, ничего, — сказала она. — Мне грустно и только-то. Грустно, потому что мне скоро возвращаться домой.

Он кивнул, однако не отвел испытущего взгляда. Таким взглядом, случалось, смотрели на нее и другие мужчины. Но никогда еще никто не сумел выпытать у нее того, в чем ей самой не хотелось признаться. И она осознавала, сколь непомерен и необъятен ее страх. Собственно говоря, жаль, подумала она, но все равно я никогда никому не расскажу о том, что со мной случилось. Конечно, он мог бы догадаться и сам. Но нет, он уже сдался, на уме у него уже другое.

— Как тебе кажется, не провести ли нам весь день в постели? Она рассмеялась — и смех ее прозвучал практически непринужденно.

— Конечно же. Но сперва переведи мне стихотворение до конца. “Анимула” это уменьшительно-ласкательная форма для “души”. Так что же это получается — душечка?

— Да. Душечка — это очень удачно. “Мечущаяся, нежная душечка, спутница моего тела, уходишь ты сейчас в мрачные нехорошие места, обнаженная малышка, впредь ты со мной не поиграешь”.

— Это о смерти, — самозабвенно откликнулась Катя.

Ей было понятно то, что она, строго говоря, знала с самого начала: этому не дано прекратиться. Во всяком случае, не дано прекратиться со мной, горько подумала она. Иногда, переворачивая мертвое тело с боку на бок, она готова была поклясться, будто оно еле слышно постанывает. Разумеется, дело не в том, что воздух вырывается при этом из легких. Лицо покойницы, как лицо спящей, а под голову подложен камень. Короткая стрижка. Стоит прикоснуться к холодной коже — и страх пропадает.

— “Nec utsoles dabis iocos”, — произнес он.

— А чьи это стихи?

— Императора Адриана. Сто тридцать восьмой год нашей эры.

— А небеса и тогда уже были пусты.

И вновь в ее голосе, и она сама почувствовала это, прозвучали металлические нотки, но на этот раз он истолкует это по-своему, то есть превратно, и не задаст ей никакого вопроса. И, как знать, может быть, воспоминания когда-нибудь оставят ее.

— Вот именно.

 

61

В субботу, ближе к полудню, Фриц Сарразин позвонил в дверь сестры Арбогаста на Лупиненвег — и она узнала его далеко не сразу. Лишь когда он вновь представился, она приветливо предложила ему войти и сразу же повела наверх, на жилой этаж. Когда Сарразин вошел, Ганс Арбогаст в изумлении вскочил с дивана. Они обменялись рукопожатием и постояли молча, не зная, что сказать. Сарразин в конце концов уселся в одно из парных кресел, а Арбогаст вернулся на диван, на котором, кстати, валялась развернутая газета. На журнальном столике стояли кофейник и чашка. Арбогаст был небрит и щеголял в синем тренировочном костюме с незастегнутой молнией на груди. Под расстегнутой курткой на нем была белая нижняя сорочка. И ходил он босиком. Стоило Арбогасту пробормотать, что, мол, сегодня он завтракает позднее всегдашнего, как по лестнице послышались шаги, и Эльке Арбогаст внесла в гостиную еще один прибор.

— Вы ведь выпьете со мной кофейку?

— С удовольствием.

Эльке наполнила писателю чашку и с легким поклоном удалилась, предоставив ему возможность воздать должное ее кулинарному мастерству за глаза. Вновь послышался скрип лестничных ступеней.

— С молоком и с сахаром? — спросил Арбогаст.

— Большое спасибо.

Арбогаст ухмыльнулся.

— Спасибо, да, или спасибо, нет?

— Я пью черный.

На журнальном столике лежали тонкая тетрадь формата А-4, строго говоря, не тетрадь, а брошюра, причем изрядно зачитанная. Сарразин занялся ею, одновременно помешивая горячий кофе. На обложке была изображена величественная голова африканского слона и крупными литерами значилось: “Мастерская по изготовлению изделий из слоновой кости Эрнста Вильгельма Кремера. Каталог товаров, включая бильярдные шары” Сарразин пролистал брошюру: в каталоге были шахматы из слоновой кости, бильярдные шары, сервировочные кольца, мелкая пластика и ложки для обуви.

— Та возня с бильярдными столами пришлась вам по вкусу, верно? Арбогаст кивнул.

— Уж можете мне поверить. Мои бильярды были самыми лучшими. Назывались “Брунсвик” в честь молодого швейцарского столяра, который, приехав в Америку, стал именовать себя Джоном Мойзесом Брунсуиком. Свой первый бильярд он изготовил в 1845 году. А сегодня это крупнейшая во всем мире фирма, и столы “Брунсвик” слывут эталонными в международном масштабе.

— А как вы на них вышли?

— В последний год войны фирма праздновала столетие и выпустила в честь этого серию “Годовщина”, которую, впрочем, продолжали выпускать до конца пятидесятых. И эти столы прибыли в Европу вместе с американским десантом, я их увидел — и тут же взялся за их распространение. А вы в пул играете?

Сарразин, покачав головой, отхлебнул из чашки.

— “Годовщина” это великолепный девятифутовый бильярд, — мечтательно произнес Арбогаст. Из стопки иллюстрированных журналов возле дивана он извлек тонкую брошюру, пролистал ее и наконец нашел снимок “Годовщины”. — Вот, посмотрите!

Сарразин посмотрел.

— И что же, вы решили опять взяться за старое?

— Нет, с этим покончено.

— Почему же?

— Да просто так.

— А что же вы будете делать?

— Сам не знаю. В тюрьме я закончил курсы экономики малого предприятия. Может быть, подвернется что-нибудь в этом роде.

— А вы уже успели пообвыкнуться на воле? Как вам самому-то кажется?

Арбогаст посмотрел на Сарразина долгим взглядом. Тот даже заморгал — но ведь и сидел он лицом к свету.

— Я не совсем понимаю, о чем вы.

Сарразин кивнул. Дверь на балкон поблескивала в лучах зимнего солнца. На подоконнике, под занавеской, стояли два маленьких кактуса. На ковре был какой-то чрезвычайно мелкий геометрический орнамент — черный на желтом фоне. На книжной полке “стенки” десяток-другой выпусков “Ридер Дайджест” и многотомный справочник Бертельсмана.

— Я понимаю, — практически шепотом начал Арбогаст, — что нахожусь сегодня на воле исключительно благодаря вам, и никогда не забуду, что вы для меня сделали.

Сарразин улыбнулся. Он по-прежнему помаргивал на свету, а солнце меж тем светило все ярче и ярче.

Он приложил руку козырьком ко лбу, чтобы и против света рассмотреть лицо Арбогаста.

— А вам известно, как в прежние времена делали бильярдные шары? Сарразин покачал головой.

— Нет, не известно.

Арбогаст вытащил из-под дивана узкий деревянный ящик с металлическим запором и, не открывая, поставил на журнальный столик.

— У слоновой кости, как у стволов деревьев, бывают годовые круги, — начал он полушепотом и вроде бы даже нараспев. — В каждом бивне, строго по центру, проходит кровеносный сосуд. При жизни. А потом это место чернеет. И при обработке именно его и выбирают в качестве стереометрической середины. И калибруют вытачиваемый шар строго по нему. Шар ведь должен быть безукоризненно круглым, в противоположном случае он не покатится точно в цель.

Арбогаст говорил так тихо, что его голос не перекрывал малейших шорохов в доме и, прежде всего, тех, что доносились из кухни, где над чем-то хлопотала его сестра. Сарразин наблюдал за Арбогастом, пока тот открывал ящик. Три бильярдных шара на синем бархате, один черный и два такой соблазнительной кремовой белизны, что они заставили писателя подумать о женской коже. Арбогаст легонько провел указательным пальцем по поверхности шаров.

— Поскольку, однако же, слоновая кость является натуральным материалом, плотность ее колеблется.

Он посмотрел Сарразину прямо в глаза.

— При наружном осмотре этого не видно. Это не почувствуешь даже при обработке материала. Лишь когда работа над шаром завершена, можно удостовериться в том, приходится ли центр тяжести на стереометрическую середину. А если нет, то и нормально катиться он не будет.

Фриц Сарразин кивнул. Теперь он понял, к чему клонит Арбогаст. Снизу донесся шум воды: Эльке решила набрать ванну. Зашумело не только в самой ванне, но и по трубам. Арбогаст сидел с отсутствующим видом. Мыслями он явно был далеко отсюда.

— На свете очень мало по-настоящему безупречно отцентрованных шаров из слоновой кости, — зашептал он. — Хотелось бы мне когда-нибудь пустить такой шар по зеленому сукну, ощутить его безукоризненное движение из исходной точки в моей собственной руке. Траектория, описываемая таким шаром, представляется мне идеально прекрасной. Вы только представьте себе, господин Сарразин: ты видишь сокрытую в простой кости божественную гармонию.

Сарразин вновь кивнул. Он прекрасно понял, даже слишком хорошо понял, что Ганс Арбогаст говорит о смерти.

 

62

Они позавтракали в постели. Когда Клейн пошел открыть дверь, Катя до самого горла закуталась в одеяло. Официант подкатил сервировочный столик к кровати с ее стороны. Гвоздика трепетала в узкой серебряной вазочке, кофе благоухал, утро сходило на нет, а они меж тем снова уснули. Ее голова покоилась у него на груди. Она проснулась от того, что его рука принялась поглаживать ее по спине. В номере было уже совсем светло, и она почувствовала это, еще не раскрыв глаз, ощутила пляску лучей зимнего солнца изнанкой век. Его рука медленно скользила по ее спине то вниз, то вверх. Она заметила, что дышит он при этом так глубоко и ровно, словно сам еще не проснулся, и это дыхание в унисон скольжению руки на какое-то недолгое время избавило ее от гнетущего страха. Она чуть раздвинула ноги и, трепеща, позволила ему проникнуть в нее пальцами. Но страх тут же прихлынул, неторопливо, как ленивая морская волна, но вместе с тем и неумолимо. И вот она свела ноги и перевернулась на бок.

— Оставь, прошу тебя! Я не могу.

Не глядя на него, она почувствовала, что он кивнул. Его рука покоилась у нее на бедрах, и еще на минуту-другую ее сморил сон, лучи солнца играли у нее на лице, и ей почудилось, будто она лежит на пляже. Словно в стремлении загореть она подалась навстречу солнцу и вновь оказалась при этом у него на плече. И снова заснула — и проспала до тех пор, пока он чего-то не сказал.

— Ты не поцелуешь меня? — вот что он спросил.

И песчаный пляж исчез при звуке его тихого голоса, и она проснулась, сама не зная, как долго проспала. Она покачала головой — покачала головой у него в объятье.

— Поцелуй меня! — прошептал он уже настойчивей. Его губы щекотали ей ухо.

Но она вновь покачала головой и приткнулась куда-то между его плечом и подушкой. Он осторожно высвободил из-под нее руку и в тот же миг, когда он отправился в ванную, она проснулась окончательно. Она машинально отметила, что уже наверняка сильно за полдень, увидела остатки завтрака на сервировочном столике, застланном скатертью с розовыми гирляндами, похожею на ковер. Этот ковер теперь уже оказался в глубокой тени. Она услышала, как он мочится, закурила, встала и подошла к окну. Оно выходило в парк, покрытый безупречно белым снегом. Выделялась лишь пешеходная дорожка с вмятинами следов, смутно намеченные контуры газона да старый гигантский рододендрон прямо под окном, листья которого подсвечивало уже предзакатное солнце. Здесь я чувствую себя в безопасности, подумала Катя Лаванс. Она выпустила дым в оконное стекло, которое тут же чуточку замутилось. Она услышала, как открылась дверь ванной, и, обернувшись, увидела его с полотенцем на бедрах — он стоял в дверном проеме и с улыбкой смотрел на нее.

Она вновь отвернулась к окну и сказала ему, что ей тоже нужно в ванную.

— Вот и валяй, — кивнул он.

Услышав, что он сел на кровать, она под его испытующим взглядом пересекла пространство номера. Чуть не рассмеявшись над собой, быстро прикрыла дверь и пустила горячую воду. Выпустила в ванну остатки шампуня из гостиничного флакона, вода забродила и запенилась. Пока набиралась полная ванна, Катя стояла, рассматривая себя в зеркале, но вот его поверхность заволокло паром. Она скользнула в горячую воду, закрыла глаза. Кожей спины и зада она чувствовала последние кристаллы соли с пеной, еще не успевшие раствориться. Еще ни разу ей не доводилось мыться в такой огромной ванне. Она ушла под воду, высушив наружу только кончик носа, она принялась нырять и выныривать, вода с грохотом проходила по трубам, Кате казалось, будто все ванны этой гостиницы, если не всего мира, связаны в единое целое. Гостиничные шумы в своей совокупности произвели на нее гипнотическое воздействие, и она вновь забыла о своем страхе. Горячая вода обжигала кожу, заставляла щеки пламенеть.

Когда она вернулась из ванной, закутавшись в банное полотенце и обмотав голову личным, Ансгар Клейн сидел за бело-золотым письменным столом в стиле ампир и говорил с кем-то по телефону. Под рукой у него был отрывной блокнот, он делал какие-то заметки, настольная лампа и миниатюрная люстра над кроватью были включены. Катя улеглась на кровать, в пятно света, и принялась просматривать прессу о процессе, лежащую стопкой возле ложа. О регулярной доставке прессы Клейну заботился Сарразин. Зачитавшись, она даже не заметила, как адвокат закончил беседу и принялся что-то писать. Она забыла о том, где находится, она читала, не обращая внимания на то, что читает, несколько раз она забыла непогашенную сигарету в пепельнице и закурила новую. В какой-то момент Клейн вышел из-за стола и приоткрыл окно. А она даже не подняла на него глаз, словно они были вместе уже тысячу лет. Так прошла вся вторая половина дня, и она не думала ни о чем, кроме того, чтобы по возможности ей не попадались на глаза фотографии Арбогаста. За окном стемнело, и она наконец решилась заговорить.

— Что ты пишешь?

— Письма.

Он тоже даже не поднял головы при звуке ее голоса.

— Кому?

— Клиентам. Мою контору во Франкфурте еще никто не закрыл. Она кивнула, подумав при этом о дочери.

— Тебе страшно возвращаться?

Этот вопрос застиг ее врасплох. Словно он ни с того, ни с сего прочел ее мысли. Сейчас он заинтересованно смотрел на нее через плечо.

— Если уж ты так ставишь вопрос, то нет, не страшно. В конце концов у меня там Ильза.

— И все же?

Она пожала плечами.

— Все прошло так быстро. Я толком и не пойму, что теряю.

Он ухмыльнулся.

— Скажем, свободу?

— Да брось ты!

Катя Лаванс поневоле расхохоталась.

— А как насчет меня?

Адвокат внезапно заговорил совершенно серьезно. И у Кати смех застрял в глотке. Она отвернулась от него, закурила, сделала глубокую затяжку. Он тихо окликнул ее по имени.

— Мне, — тихо продолжил он, — не хотелось бы потерять тебя.

Теперь уже ухмыльнулась она.

— Я страшно хочу есть.

Клейн кивнул.

— Прямо в номере?

Она вновь рассмеялась.

— Ну и ну!

— А почему бы и нет?

Вновь кивнув, он взялся за телефонную трубку, и пока он набирал номер, она погрузилась в чтение очередной статьи, и не смогла бы вспомнить из нее ни единого слова к тому времени, как в дверь постучались. Он предложил ей принять сидячее положение и водрузил на постель гигантский поднос. Говяжья печень с луком и картофельным пюре.

— Катя?

— Да?

— А что, собственно говоря, произошло?

Продолжая жевать, она пожала плечами.

— Я об Арбогасте.

— Ничего не произошло.

— Может, было бы лучше, если бы ты мне об этом рассказала.

— Я не хочу об этом говорить.

— Как-никак, я его адвокат.

— Не буду!

Она шваркнула вилкой о тарелку, подбежала к окну.

Подождать, пока быльем порастет. Она смотрела на снег в парке, озаренный сейчас светом из гостиничного ресторана. Время превратилось в не имеющую стен темницу. Она знала, что Клейн смотрит на нее во все глаза, но ей было наплевать: она стояла, обнаженная, в проеме окна у него в гостиничном номере.

— Надень, пожалуйста, еще разок свой парик!

— Ты с ума сошел, — ответила она, не оборачиваясь.

— Прошу тебя! Еще разок! Для меня!

Она смотрела в окно, спиной чувствуя, как он пожирает ее взглядом. Но тут она услышала стук ножа и вилки и поняла, что пожирает он не только ее. И разозлилась. И бросилась в ванную.

Надела парик, который извлекла из груды вещей под раковиной; надела, не глядя в зеркало. За неделю она научилась управляться с этим и сейчас, почувствовав, как прочная тугая сеточка охватила ее голову, с грустью вспомнила о том, как понравилось ей щеголять с длинными волосами. Но тут же на нее нахлынуло воспоминание, и это воспоминание оказалось отвратительным, внезапно ей стало в ванной тесно и душно и она распахнула дверь в номер.

— Ну как?

С изумлением она обнаружила, что в номере темно. Сначала она увидена только собственное отражение в зеркале платяного шкафа — рыжая длинноволосая женщина в подсвеченной из глубины ванной двери. Жестом, ставшим за эти дни практически машинальным, она смахнула прядь со лба. Жестом медленным и ленивым. И в этот миг увидела Ансгара Клейна, лицо которого находилось в узком световом коридоре все из той же ванной. Он молча залюбовался ее силуэтом, а затем попросил ее еще раз повторить тот же жест. Затем поднялся с места и сам поправил ей волосы. Он проделал это крайне осторожно и она стояла не шелохнувшись, пока он наконец, взявшись за парик обеими руками, не задвинул его глубоко назад. Он вынул из парика булавки, одну за другой, и распустил ленту, которой были собраны в пучок ее собственные волосы. Ансгар неторопливо разложил парик, булавки и ленту на маленьком письменном столе возле двери в ванную, бело-золотом, как практически все здесь, погасил в ванной свет и они отправились в постель.

Ансгар Клейн довольно быстро уснул, и, вслушиваясь в его спокойное и становящееся все глубже дыхание, она почему-то вспомнила о Максе, точнее, о том, как Макс смеется. Закрыв глаза и наморщив лоб, она поглубже зарылась в подушки. Но и в ее сновидениях вновь и вновь звучал смех Макса; позднее у нее сложилось впечатление, будто он просмеялся над нею всю ночь напролет, — так беспокоен и поверхностен был ее сон. В конце концов она проснулась — вся в поту, но дрожа от холода, — перегнулась через адвоката и посмотрела на его дорожный будильник — довольно изысканную вещицу с тремя поверхностями, раздвигающимися наподобие того, как расставляют палатку, — и на поверхности с циферблатом было полшестого.

Она попыталась вновь заснуть, но понемногу начинало светать и темная синева неба разбудила ее окончательно. Какое-то время она простояла у окна, наблюдая за тем, как постепенно становится белым, казавшийся до того синим снег, и в какой-то момент поняла, что больше не выдержит. Должно быть, я просто отвыкла спать в одной постели с мужчиной, подумала она, надела один из халатов, висевших в ванной, обулась в темно-красные кожаные шлепанцы Клейна и тихо прокралась по все еще спящей гостинице в ресторан. И здесь все было тихо, лишь слышался стук посуды из кухни, да просачивался свет сквозь полуоткрытую дверь. Вид у ночного портье был измученный. Она тихим голосом попросила у него чашку кофе.

— Если это, конечно, не составит вам труда. Я подожду в зале ресторана.

Он кивнул, она пробормотала слова благодарности и поплотнее запахнула на груди халат. Свет в зале был по-прежнему выключен, и она уже протянула руку к розетке у входа, как вдруг увидела у одного из окон на фоне все еще синеватого снега человеческую фигуру. Она сразу же поняла, что это Фриц Сарразин в одном из своих светлых костюмов — костюм-то как раз при таком освещении она и увидела в первую очередь. Сарразин держал на столе блокнот и набрасывал какие-то заметки. Рядом с блокнотом стояла вазочка со свежей мятой. Лишь когда она подсела к нему, Сарразин поднял на нее глаза и с явным изумлением поздоровался.

— Вы всегда так рано встаете, госпожа Лаванс?

— Вообще-то нет.

Он с любопытством посмотрел на нее.

— Надо бы вам как-нибудь погостить у меня в Тессине. Мой сад, знаете ли, обнесен с одной стороны древней каменной стеной и возле нее стоит стол со стульями. Это несколько в стороне от дома, зато там удается поймать самые первые лучи рассвета. И если бы мы сейчас находились там, нам наверняка было бы теплее.

— Звучит заманчиво. И вы там в такую рань работаете?

— Бывает. Это весьма подходящее время, если, конечно, не хочешь спать. Такое приходит с возрастом. Но, госпожа Лаванс, уверяю вас, вам там тоже понравится. У меня гранаты и смоквы. И два виноградника, причем тоже древние. У меня, как это ни странно, растет мускатель. Вы пробовали мускатель? Катя покачала головой.

— А вы видели высадку на Луну?

— Нет. — Сарразин энергично покачал головой. — У нас нет телевизора.

— Жаль. Я думала, вы поделитесь со мной впечатлениями.

— А можно вам сказать, что мне хочется знать по-настоящему? Она недоумевающе посмотрела на него.

— Хороши ли у вас дела.

Пока она раздумывала над ответом, в ресторане появился Ансгар Клейн в таком же халате, как она, только не в шлепанцах, а в носках. На мгновение он завис над столиком, затем все трое заухмылялись.

— Я только что пригласил госпожу Лаванс полюбоваться на мое гранатовое дерево. Ты ведь помнишь это место у древней стены?

— Да уж. И настоятельно советую тебе, Катя, принять приглашение.

— Если бы все было так просто!

— Но, может быть, вы приедете ко мне вдвоем? Я вас с удовольствием приглашаю обоих!

Все покивали, потом помолчали, думая при этом о том, что Катино пребывание на Западе должно вот-вот закончиться. Ночной портье, принеся Кате кофе, пообещал зайти на кухню и заказать завтрак на три персоны.

— Ну, — тихим голосом обратился адвокат к писателю, — и что ты теперь скажешь о нашей самоотверженной борьбе за справедливость?

Сарразин в изумлении сделал круглые глаза.

— А что, возникли какие-то сомнения? Катя предпочла не поддерживать эту тему.

Сарразин медленно, словно проникаясь пониманием происходящего, кивнул и окинул друзей по застолью таким взглядом, словно все они втроем представляли собой компанию заговорщиков.

— Ну так вот, — заговорил Сарразин, делая после каждого слова, как показалось Кате, намеренную паузу. — Возможно, мы имеем дело все-таки с убийством, только сегодня нам не хочется называть его так. Улавливаете?

Он раскрыл блокнот на чистой странице.

— Вчера я навещал Арбогаста. И укрепился в мысли о том, что тогдашний инцидент был своего рода несчастным случаем. И вместе с тем это был выплеск ярости, электрический разряд, удар молнии, внезапно догнавшее и накрывшее этих двоих эхо войны.

— Ну а при чем тут война?

— Война застряла в нем глубоко.

— Ну и что же?

— Мне кажется, тогда это ощущали все. Эти приметы бури, все их чувствовали. Присяжные, судьи, пресса — все понимали: с этим пора кончать. Такого больше не должно быть никогда. Слишком велик был всеобщий страх. А потом мы цивилизовались. И сейчас страх исчез. Мы даже забыли о том, что он был.

Катя поглядела в окно — на газон, покрытый теперь уже однозначно белым снегом. Отпила кофе. Даже восковые листья рододендрона были покрыты снежной пылью. Понемногу гостиница оживала, из холла уже какое-то время доносились довольно громкие голоса, а сейчас в ресторан потянулись и первые посетители. Подали завтрак, вся троица принялась за него. Сарразин и Клейн продолжали тихо переговариваться, а за окном становилось все светлее и светлее. Но она пропускала эту беседу мимо ушей. Страх не то чтобы совсем исчез, но почти.

 

63

Профессор Маул распорядился, как и каждое утро перед тем, подать себе кофе в номер, после чего покинул гостиницу. Ранним воскресным часом вокзал был совершенно безлюден; профессор не сомневался в том, что не встретит здесь никого, кроме дежурного, который, не произнеся ни слова, прокомпостирует ему билет. Так произошло, но уже потом, на платформе, посыпанной мелким снежком, ему повстречался преподобный Каргес. Священник вышел из-за столба, за которым он укрывался от ветра, и, как нарочно, столкнулся нос к носу со старым профессором. Маул видел Каргеса и в зале суда, а сейчас тот ему кивнул. И Маул с радостью двинулся ему навстречу.

— Вы тоже сегодня уезжаете, господин профессор?

Слегка разозленный тем, что священник не счел должным представиться, профессор все же удостоил его кивком и поставил чемодан наземь.

— Правильно, — продолжил священник, — шансов все равно никаких.

— Вы как в воду глядите, — согласился профессор.

Священник глядел на него с ухмылкой.

— Значит, нам по дороге, — сказал он. — Вы даже не представляете себе, господин профессор, как высоко ценю я вашу работу. И у меня к вам столько вопросов!

 

64

Арбогаст повесил висячий замок и осторожно запер дверь гаража. Красные номера, которые он приобрел пару дней назад, чтобы иметь право ездить на “изабелле”, были у него под мышкой. Сейчас. Когда идет снег, машине место в сарае. Грязными сугробами скопился снег на обочине пешеходной дорожки. Небо весь день висело над городом чрезвычайно низко, дым из печей не рассеивался, да и на улицах лежала тяжелая свинцовая пыль. Всю эту неделю журналисты приставали к нему с вопросами, чем он собирается теперь заниматься, в смысле выбора профессии, и каждый раз за него отвечал Ансгар Клейн, да и говорил адвокат одно и то же: трудоустройство Арбогасту гарантировано. А сестре ему пришлось пообещать продать весной машину. Раз он не работает, то и машину не может себе позволить. Ганс Арбогаст на мгновение задержался под неоновой рекламой “Кодака” и осмотрел товар, выставленный в витрине, — фотоаппараты, альбомы, свадебные фотографии, фотопортреты и большой зимний пейзаж на фоне гор Шварцвальда. Раздумывая над тем, где конкретно сделан этот снимок, он открыл дверь, и тут же вовсю загремел колокольчик. В углу — дровяная печь, отводы от которой идут к самой витрине. Он услышал, как снаружи подъехал и остановился мопед. Потом по лестнице, с черного хода раздались шаги, потом открылась внутренняя дверь по другую сторону прилавка и в магазин вошла Гезина.

— Я не слишком рано?

Гезина замотала головой.

— Нет-нет, ни в коем случае, Я как раз наверху уборку затеяла.

— Мне хочется еще раз поблагодарить вас за то, что вы согласились показать мне снимки Марии. Это и впрямь значит для меня очень много.

— Да, конечно. — Гезина на минуту задумалась. — Мне кажется, я понимаю, что вы имеете в виду. Идемте же!

Она подошла к тяжелой портьере, отделяющей лабораторию от магазина, и распахнула ее. Папку фотобумаги она приготовила заранее — на столике возле проявителя, — оставалось разыскать негативы. Арбогаст, который еще ни разу в жизни не был в фотолаборатории, с интересом осматривался. Гезина накинула белый халат. Но не приборы, не ванночки, не полки с фотоматериалами приковали в конце концов его внимание, а маска, висящая над ванночкой с закрепителем. Это была старая шварцвальдская маска из раскрашенного и отполированного дерева — такие он видывал в детстве во время праздничных шествий. Женское лицо с высоченным лбом под черным париком, в который вплетены алые ленточки, смачно намалеванные черные брови, красивой формы нос. Глазные прорези пусты, уста посмеиваются невесть над чем.

— Похожа на ангела, — заметил Арбогаст.

Гезина удивленно посмотрела на него, потом на маску.

— Моя-то масочка? — Она рассмеялась. — Когда целый день проторчишь здесь, тоже порой хочется не видеть ничего, кроме пустоты.

Арбогаст, кивнув, склонился над маской. Ее деревянная кожа отливала воском, краска кое-где облупилась. Щеки были напудрены розовой пудрой, глаза подведены красным, и каждый походил на полумесяц или на какой-нибудь изысканный цветок. Гезина выключила свет.

— Я подобрала все негативы.

В лаборатории стало совершенно темно и Арбогаст все это время простоял в неподвижности, но вот сквозь тьму начал мало-помалу просачиваться красный свет, проступили постепенно контуры стола и полок. Гезина, белый халат которой теперь тоже был виден, возилась с проявителем.

— Я еще никогда никому не показывала всех фотографий. Знаете ли, ваши слова в суде меня очень тронули. Я вам так сочувствую. А еще у меня такое чувство, словно я сама там была. — И еле слышно она добавила. — А тогда я снимала, снимала и не могла насниматься.

Вспыхнул квадрат света. Гезина навела проектор на резкость и отошла в сторонку. Арбогаст с жадностью рассматривал увеличенную проекцию негативов. Лицо Марии было черным-черно в белых ветвях кустарника, словно его иссушило и вычернило само время. Не намного отчетливей темного силуэта, и все же он различал ее призрачные черты. Гезина, которой наконец-то довелось разделить с кем-нибудь еще гнетущее впечатление от этих снимков, молча вкладывала в рамку увеличителя один негатив за другим. Склон у дороги, практически обрыв. Лесник, жестом показывающий скопление кустов, где он нашел Марию. Полицейские. Мария, словно бы спящая в малиннике. Арбогаст заезжал туда вчера — и ничто сейчас там о ней не напоминает. И нет снимка (разве что — у него в мозгу), запечатлевшего мгновенье, когда он вытаскивает ее тело из машины, обнимая ее тем самым в последний раз, а затем медленно пускает вниз по темной траве. Все эти годы в камере он и подумать не мог, что, выйдя на свободу, пойдет по ее следу. Прикосновение к ее едва остывшей и все же уже ледяной коже. Голос у самого его уха. “Если уж поймал меня, держи, не отпускай”. И вот она на носилках. Мария полностью обнаженная.

Арбогаст посмотрел на Гезину, показывающую ему один снимок за другим. Гезина ненадолго отступала при этом во тьму и тут же возвращалась на свет, и этот свет был светом Марии. Она уже почувствовала его дыхание у себя на затылке. Сперва едва ощутимое, потом все ближе и ближе, и вот уже она услыхала, как он дышит. И в то же самое мгновенье из магазина донесся трезвон колокольчика, и она с раздражением опознала голос, взывающий к ней от входа.

— Гезина, где ты, — вскричал Пауль Мор.

 

65

В зал суда в понедельник утром набилось столько народу, что дальнейший допуск публики пришлось прекратить. Когда, примерно в девять, судейские чиновники решили запереть дверь, им пришлось сначала оттеснить людей, скопившихся на лестнице, в вестибюле и даже у входа в здание. “Удочки” микрофонов, лампы-вспышки, кино- и телекамеры над головами людей качнулись в сторонку, когда половинки дверей наконец удалось свести. Арбогаст сидел, переплетя пальцы обеих рук, под пристальным и критическим взглядом Ансгара Клейна. В конце концов двери в глубине зала, за судейским столом, открылись; все поднялись на ноги, приветствуя судей и присяжных. Земельный советник юстиции Хорст Линднер кивнул публике и разложил бумаги.

— Именем народа оглашаю приговор. Обвиняемый оправдывается. Соответствующий приговор грангатского суда присяжных от 17 января 1955 года тем самым отменяется. Поражение в гражданских правах также отменяется. По поводу возмещения ущерба за ошибочное содержание под стражей в предварительном заключении и во исполнение отмененного приговора в каторжной тюрьме будет принято отдельное решение. Все могут сесть.

Линднер сделал паузу, дожидаясь, пока в зале не наступит тишина.

— Суд присяжных придерживается мнения о том, что впредь не существует никакого обоснованного подозрения относительно того, что Ганс Арбогаст мог убить Марию Гурт умышленно или непредумышленно или предпринять в отношении нее какие бы то ни было насильственные действия.

Сделав еще одну паузу, Линднер добавил: в компетенцию суда присяжных не входит вопрос о сроках и сумме возмещения убытков, равно как и более общий вопрос о дефектах уголовного и уголовно-процессуального права. Занявшись ими, суд присяжных превысил бы свои полномочия. Вместе с тем, дело Ганса Арбогаста несомненно вскрыло серьезные изъяны в этих разделах права, и он лично может лишь выразить глубокое сочувствие Арбогасту в связи с допущенной по отношению к нему несправедливостью.

— Суд совещался семь часов. Мы обсуждали исключительно юридическую сторону дела, не затрагивая морально-этических аспектов. Разумеется, поведение Ганса Арбогаста первого сентября 1953 года никоим образом нельзя назвать похвальным. В ходе предварительного следствия он не всегда давал искренние показания и, по-видимому, ему не хватило смелости признаться в том, что произошло на самом деле. Разумеется, мы должны поверить Арбогасту в том, что прокурор Эстерле вел с ним не светскую беседу, а проводил интенсивный и жесткий допрос, но как прикажете бороться с преступностью, если не говорить суровым языком с главным подозреваемым в тягчайшем преступлении?

В ходе этих пояснений Арбогаст становился все беспокойнее и беспокойнее, и Ансгару Клейну в конце концов пришлось взять его за руку и прошептать на ухо нечто строгое, не то только что оправданный прервал бы выступление председателя суда.

С другой стороны, продолжил меж тем Линднер, Арбогаст, несмотря на оказываемое на него давление, так и не признался в приписываемом ему злодеянии. Все эксперты пришли к единодушному мнению: не существует прямых доказательств того, что травмы, обнаруженные на теле госпожи Гурт, были или могли быть причинены при жизни. Кроме того, в данном контексте представляется примечательным тот факт, что, например, под ногтями у покойной не обнаружено следов сопротивления насилию. Этим также косвенно подтверждаются слова Арбогаста.

Напротив, суд убежден в том, что Арбогаст, возможно непреднамеренно, вступил с госпожой Гурт в противоестественный сексуальный контакт.

Арбогаст при этих словах потупился, а Линднер сделал еще одну паузу. Затем окинул взглядом собравшихся в зале. В последние дни, заявил он, в суд поступило множество писем и обращений и, отвечая на все сразу, он может лишь подчеркнуть, что и он сам, и его коллеги вели себя так, как им подсказывает чувство долга, и старались судить по совести.

— А ошиблись мы или нет, об этом известно лишь Гансу Арбогасту.

Линднер еще раз окинул взглядом собравшихся, а затем пристально и долго посмотрел на Арбогаста. Кивком поблагодарил двух других судей и троицу присяжных за сотрудничество и объявил заседание закрытым.

Двери сразу же отперли, и журналисты, поневоле протомившиеся у входа, хлынули в зал и тут же окружили адвоката и его подзащитного. Клейну лишь с трудом удалось договориться с Катей Лаванс, не пожелавшей войти в царство ламп-вспышек, “удочек” и камер, о том, что они встретятся у его машины. Меж тем адвокат на пару с Арбогастом прокладывал себе дорогу к выходу. И все же он успел на ходу сообщить репортерам о том, что, по поручению госпожи доктора Лаванс из восточно-берлинского института судебной медицины, он собирается возбудить дело о клевете против профессора Маула. Тот после происшедших в пятницу прений сторон, заявил в интервью главному редактору одной из мюнстерских газет, будто госпожа доктор Лаванс руководствовалась при составлении экспертного заключения личными мотивами. Отказ от возбуждения дела возможен лишь в том случае, если профессор Маул принесет извинения в письменной форме.

А сколько еще собирается пробыть на Западе эксперт из Восточной Германии? Катя Лаванс пробудет в ФРГ до конца недели, пояснил адвокат. Клейн и Арбогаст спустились по лестнице в вестибюль. Какой-то репортер задал вопрос о морали, которую можно извлечь из дела Арбогаста, и Клейн сказал, что необходимо реформировать систему доследования и пересмотра дела, существующую в неизменном виде сто лет.

— Например, согласно уложению от 1898 года, люди, оправданные на повторном суде, могут рассчитывать на материальное возмещение ущерба максимум в семьдесят пять тысяч марок. Но по нынешним временам это просто смехотворная сумма — за шестнадцать потраченных впустую лет!

— Господин доктор Клейн, еще минуточку. Агентство ЮПИ. А каковы ваши личные выводы из этого дела?

— На меня обрушилась лавина жалоб и обращений из тюрем по всей Германии. Если лишь ничтожная доля этих воплей о помощи обоснована, сна мне уже не ведать. Ужас такой, что мурашки бегут по коже.

У входа в здание суда толпа репортеров уже рассеялась, и, очутившись, подобно своему подзащитному, на свободе, Клейн увидел Катю Лаванс, дожидавшуюся его, как они и договорились, возле машины. Рядом с Катей стоял Сарразин, но он как раз готовился попрощаться. Увидев адвоката, он рассмеялся, кивнул и жестом дал понять, что позвонит ему позже. Ансгар Клейн отсалютовал Сарразину, увидел, как тот на прощание обнял Катю, затем обернулся к Арбогасту, вышагивавшему все это время рядом с ним, и вознамерился проститься с оправданным подзащитным. Когда адвокат подал Арбогасту руку, еще раз вспыхнули лампы, но сердечности, которую Клейн попытался было вложить в это рукопожатие, у него не вышло. Напротив, все произошло скорее сухо, включая и напутствие Клейна: “Надеюсь, теперь вам начнет везти”.

Пауль Мор, выскочивший из здания суда едва ли не первым и сейчас стоявший чуть в стороне от общей толпы, зафиксировал тот момент, когда Клейн отвернулся от подзащитного и проследовал к белому “мерседесу”, у пассажирской дверцы которого дожидалась Катя Лаванс. Сфотографировали, конечно, и то, как адвокат открыл дверцу, и то, как они с Катей сели в машину и тронулись с места, причем ни тот, ни другая, ни разу не обернулись. Проводил их взглядом и Ганс Арбогаст. Он еще какое-то время простоял у здания суда в своем темно-синем плаще и новеньких блестящих черным лаком башмаках. Стоило ему хоть на мгновенье повернуть голову в любую сторону, как его подстерегала очередная лампа-вспышка.

 

66

Катя Лаванс и Ансгар Клейн выехали из Грангата, пересекли Мург и свернули на автостраду. Гора Песья Голова помаячила в зеркале заднего вида и исчезла. Справа от них потянулись на север предгорья Шварцвальда. Шел снег и “дворники” орудовали вовсю, сметая со стекла влажные хлопья. Во Франкфурте желтый свет фар озарял все тот же снег, тогда как фары проезжающих навстречу машин терялись в белом тумане.

Катя Лаванс осталась до конца недели. Они практически не покидали квартиру, ведя себя так, словно это уже много лет назад вошло им в привычку. Катя много рассказывала Ансгару о дочери. Стоило ему дотронуться до нее по-мужски, как она впадала на какой-то миг в оцепенение, так ему, во всяком случае, казалось, но потом эта скованность исчезала. Иногда она даже смеялась, но как-то безрадостно. Несколько раз они выходили за покупками и подарками — прежде всего, Ильзе, да и пожелания Бернгарда надо было выполнить; купили они пальто и духи и для самой Кати. Ее поезд, экспресс-201, отходил в двадцать два часа тридцать четыре минуты. В этот субботний вечер на вокзале было холодно, сквозняки под негреющим неоновым светом. Над застекленным сводом вокзала по небу ползли дождевые тучи. Голуби поодиночке вспархивали с мест и вновь садились. Оба тщательно избегали разговоров о том, встретятся ли они вновь, но страстно расцеловались на прощанье.

От Бебры до Берлина Катя ехала в спальном вагоне и, к счастью, одна в купе. В час десять они прибыли на границу, в Герстунген, и простояли там полтора часа. Она не спала, слушала лай собак и человеческие голоса; пограничники простукивали колеса вагонов железными прутьями. Другие пограничники вошли в вагон, Катя прошла паспортный и таможенный контроль, содержимое ее чемодана и новой сумки самым тщательным образом проверили. Затем поезд вновь неторопливо устремился в даль, и в тот момент, когда он тронулся с места, Катя затаила дыхание. Поездка оказалась недолгой, в семь двадцать они прибыли на вокзал Цоо, а в пять минут десятого — на вокзал Фридрихштрассе. Здесь весь ее багаж вновь детально проинспектировали.

Когда Катя Лаванс прошла паспортный и таможенный контроль, ей захотелось расплакаться, потому что словно бы не только ее багаж, а все воспоминания о поездке вывернули наизнанку, в результате чего они утратили драгоценный аромат. Но тут к ней бросилась Ильза, за спиной у которой замаячила Кравайн, соседка, у которой дочь Кати прожила эти две недели.

 

67

На мгновение Фриц Сарразин поднял взор на горы. Внизу, в долине, сверкал под лучами солнца снег. Сарразин перевел глаза на стол, на котором был сервирован завтрак, посмотрел затем на жену, скользнул взглядом в запах ее утреннего халата. Задумался над тем, как поживает Ансгар Клейн, и распахнутая газета соскользнула у него с коленей. На Рождество Катя Лаванс прислала открытку. Фриц Сарразин закрыл глаза. Луч, пульсируя, играл у него на коже, было безветрено, от гор исходил редкостный даже в здешнем краю покой. Как у них заведено, вечером они с женой спустятся в Биссоне за почтой и выпьют по аперитиву в “Альберто Пальма”. Со смертью не разминешься, подумал он, поднимая с полу “Франкфуртер Альгемайне” и раскрывая ее на заложенном месте — на заметке, помещенной в рубрике “Страна и мир”.

“Сорокавосьмилетний Ганс Арбогаст, отбывший по ошибочному приговору за убийство женщины четырнадцать лет в каторжной тюрьме и в прошлом году оправданный, близко сошелся с женой некоего мюнхенского певца из кабаре. Проведя несколько недель в Мюнхене, где он, по утверждению руководителя Рационального театра Райнера Утмана, работал консультантом политического кабаре при подготовке программы “Тюряга”, бывший заключенный уехал из города с двадцатисемилетней женой певца из кабаре Юргена Фремера. Последний заявил, что у него нет в этой связи никаких претензий. Утман описывает данный инцидент как превосходный пример ресоциализации бывшего узника”.

— Послушай-ка, Сью! Я прочитаю тебе это вслух.

Отведя взгляд от страницы иллюстрированного журнала, жена улыбнулась Сарразину. И, как всегда, его захлестнуло тепло, которым лучился ее взгляд.

— Я слушаю, — сказала она в нетерпении.

Фриц Сарразин прочистил глотку, разложил газету поудобнее и начал читать, И тут у него перед мысленным взглядом пронеслось видение: мертвое тело Марии Гурт в придорожных кустах малины.

На обочине дороги находят труп молодой женщины. Убийца сам является в полицию — и тем не менее получает по приговору суда присяжных пожизненное заключение. Но убийца ли он? Задушил ли он двадцатипятилетнюю попутчицу умышленно, или по неосторожности, или она сама задохнулась в его объятиях?

Четырнадцать лет проводит за решеткой Ганс Арбогаст, а когда выходит на свободу, дело становится еще запутанней.

Социально-детективный роман немецкого прозаика Томаса Хетхе (р. 1964 г.) стал международным бестселлером.

 

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Ссылки

[1] Презрительное наименование ГДР — пер.

[2] Цоо — Берлинский зоопарк и одноименный район города ( нем. ).