Первым, что бросилось в глаза Винфриду Майеру, были матовые стекла в комнате для свиданий. Они не только лишали посетителя возможности заглянуть в глубь помещения, но и вовсе заставляли его почувствовать себя в одиночестве, как за шторкой у врача. Решеток видно не было, но Майер полагал, что они наличествуют тоже. Надзиратель закрыл за ним дверь, а другой надзиратель, сидящий на стуле у двери и только сейчас замеченный Майером, кивнул ему, приглашая войти. В комнате стоял простой деревянный стол — прямоугольник, развернутым узкой стороной к двери. За одним концом стола сидел Ганс Арбогаст, стул в другом конце пока пустовал. Стоящую на столе лампу не включили, хотя уже начало постепенно смеркаться.

Лязг ключей и запоров, — а двери здесь, в тюрьме, запирают за тобой постоянно, — привел Майера в возбуждение, причем в бестолковое возбуждение. Подав Гансу Арбогасту руку (тот сейчас был не в наручниках), адвокат сел на место. Прислонил портфель к ножке стула и всмотрелся в своего подзащитного. Арестантский наряд был для адвоката такой диковиной, что ему пришлось постараться, чтобы это разглядывание не стало слишком бесцеремонным. И штаны, и куртка из какой-то грубой материи синего цвета. Но взгляд у Арбогаста, подумал адвокат, спокойный. Судя по всему, переживания последних месяцев понемногу схлынули. Майеру даже показалось, будто Арбогаст смирился со сложившейся ситуацией — или вот-вот смирится.

— Нравится вам мой новый наряд? Здесь носят и красное — но только в штрафном изоляторе. Белое — в предварительном заключении и желтое — те, кем занимается политическая полиция.

— Как ваши дела?

Усмехнувшись, Арбогаст пожал плечами. Как будто этот риторический вопрос требует ответа. Катрин рассказала ему, что его мать после вчерашнего вынесения приговора замкнулась в себе и не произнесла ни слова. Все последние полтора года она вела дела у себя в трактире и навещала его каждую неделю, она держалась так, как будто ровным счетом ничего не произошло. Держалась, хотя посетителей в трактире больше не было. Когда он однажды попытался объяснить ей, что же произошло той ночью на самом деле, она резко пресекла этот разговор.

— Моя жена здесь сегодня уже побывала, — в конце концов сказал Арбогаст.

— Ну и что же?

— Не знаю, что мне ей теперь говорить. Раньше-то она мне верила, хотя и в этом хорошего было мало.

— А сейчас?

— А сейчас она и сама не знает, во что ей верить. И я не ставлю ей это в вину. Ведь со мной — то же самое.

— Что вы имеете в виду? Арбогаст вновь пожал плечами.

— Вы поговорили еще раз с профессором Маулом? Как вам кажется, имеет ли смысл попросить его о повторной экспертизе?

Майер и впрямь позвонил вчера после вынесения приговора в гостиницу профессору и попросил о личной встрече. В этом, ответил профессор Маул, на его взгляд, нет никакой надобности. Голос его звучал в телефонной трубке столь же жестко и непримиримо, как в зале суда. Уже при знакомстве в первый день процесса адвокат обратил внимание на холодные глаза и маленький узкогубый рот эксперта. Но только когда профессор Маул выступил в сгущающихся сумерках со своим заключением о Марии Гурт, адвокат понял, что за страсть заставляет кривиться эти узкие губы. Как рыба, разведывающая стеклянные стенки аквариума, патологоанатом стучался в фотографии с места преступления, словно ища выход в другой и лучший мир, — выход, так и остающийся для него недоступным. В чем он разбирался, так это в том, как люди умирают. И тем гротескней казалась адвокату глумливая живость трепещущих пальцев профессора, когда тот объяснял, как именно лишилась жизни Мария Гурт.

— Строго между нами, — сказал ему профессор Маул в конце их телефонного разговора, — вы ведь не сомневаетесь в том, что ваш пациент виновен?

Он именно так и выразился: “ваш пациент”.

— Я не думаю, что мы хоть в каком-нибудь смысле можем рассчитывать на содействие профессора Маула.

Больше Винфрид Майер не сказал ничего. Хотя Арбогаст, пожирая его глазами, ждал от адвоката какого-нибудь предложения, плана, идеи, какой бы то ни было юридической стратегии — чего угодно, что оправдало бы появление адвоката в комнате для свиданий. Однако все та же, никак не отпускающая его, усталость велела Майеру ограничиться внимательным взглядом на Арбогаста. Самым пристальным лицезрением осужденного. В попытке обнаружить хоть что-нибудь, препятствующее уверенности в том, что он и впрямь является убийцей Марии Гурт.

Арбогаст, однако, ничем себя не выдавал. У него был мощный подбородок, практически закрывавший шею, и нижняя губа несколько выдавалась вперед и вверх, будто он постоянно на что-то дулся. В лице не было ничего юношеского, он выглядел мужчиной и даже мужланом, как и описывал его прокурор. Светлые, чуть волнистые волосы были расчесаны на левый пробор. Высокие залысины. Щеки костистые, чем лишь подчеркивались резкие складки, идущие от носа ко рту. Когда Арбогасту случалось засмеяться, он широко раскрывал рот и становились видны его крупные белые зубы. Ресницы у него были тоже белые. Походка, скорее пружинистая, была, пожалуй, единственной приметой молодости во всем его внешнем облике. И, разумеется, у него были большие руки. Майеру, сидевшему в ходе всего процесса рядом с подзащитным, казалось, будто эти руки друг дружку отчего-то удерживают.

По этим рукам можно было понять — и в суде это, ясное дело, пошло Арбогасту только во вред, — что он человек большой физической силы, поработавший в свое время в подмастерьях у мясника, хотя он и закончил среднюю школу и должен был, по требованию отца, продолжить учебу в высшей. Но после смерти отца Ганс Арбогаст стал дальнобойщиком, купил затем на свою часть наследства каменоломню и тут же перепродал ее. У него был маленький сын, и адвокат помнил, с какой любовью возился с ним отец на воскресных свиданьях. Незадолго до трагического инцидента Арбогаст стал агентом по распространению американских бильярдных столов, продолжая вместе с тем помогать матери в ведении дел в трактире. Как все мясники, он был чрезвычайно чистоплотен и подрезал ногти коротко. И категорически предпочитал белые сорочки, о чем Майер знал еще по пребыванию подзащитного в следственном изоляторе, так как ему доводилось их своему подзащитному туда доставлять.

Надзиратель у двери заерзал на стуле, осведомился о чем-то, чего Майер не расслышал, и повторил вопрос.

— Вы уже закончили, господин адвокат?

Арбогаст не отреагировал и на это.

Майер, встрепенувшись, затряс головой. Полез в портфель, извлек оттуда книжицу в алом бархатном переплете.

— Шестнадцатый раздел Уголовного кодекса, — начал он, раскрыв книгу на соответствующей странице, — посвящен преступлениям и правонарушениям против личности. И параграф 211 гласит: “Умышленное убийство при отягощающих обстоятельствах карается пожизненным заключением”.

— Что-то я не пойму, что это должно означать, господин Майер. Вы хотите мне объяснить, что я никогда от сюда не выйду? Так, верно?

— Сначала дается определение умышленного убийства. Так называется умерщвление человека, вызывающее самую негативную общественную реакцию. И, если отсутствуют какие бы то ни было смягчающие обстоятельства, и, напротив, наличествуют отягощающие, оно карается пожизненным заключением. Таков закон, и он совершенно однозначен.

— Но я никого не убивал!

Ну, это-то он знал заранее! Просто чертова усталость его доконала. Непроглядная, как сегодняшние небеса. Непроглядная, как вся эта история. И, не исключено, он вовсе не допустил ошибки, воздержавшись от давления на профессора Маула, которой как-никак заведует кафедрой судебной медицины в Мюнстерском университете. Внезапно все прониклись уверенностью в том, что Арбогаст виновен. Адвокат то опускал глаза, уставившись в Уголовный кодекс, то переводил взгляд на Арбогаста, а тот, в свою очередь, смотрел на него неотрывно. И оба словно бы выпали из реального времени. Над Майером взяла верх его странная усталость, сразу же заставившая его забыть, кто он, собственно, такой и что тут делает, тогда как Арбогаст растерялся — и чувствовал свою растерянность и потерянность все сильнее. Если до сих пор он еще надеялся, что будут предприняты дальнейшие юридические шаги, которые смогут облегчить его участь, то сейчас он понял, что процесс, превративший его в убийцу, продолжается и обосновывается в параграфах закона, которые зачитывает ему адвокат. И тут Арбогаст улыбнулся. Улыбнулся, словно поняв своего адвоката, и тот тоже позволил себе с облегчением вздохнуть. Я рад, подумал Майер, и с удовольствием признался бы в этом подзащитному, если бы не моя усталость.

— Читайте-читайте, — тихо и кротко, чуть ли не шепотом подсказал Арбогаст. И тут же, как молния, его пронзила мысль: я одинок. Одинок, и с этим ничего не поделаешь. И только по тому, какой сильной оказалась нахлынувшая на него при этой мысли печаль, он понял, как велика была до сих пор надежда, в которой он не осмеливался даже себе признаться, — надежда на то, что все это в один прекрасный день само собой закончится и рассосется.

— Читайте же, — пробормотал он еще раз.

И Винфрид Майер без обиняков принялся читать дальше:

— “Убийцей называется человек, умертвивший другого из жажды к убийству, из похоти, из алчности или по каким бы то ни было иным низменным мотивам, включая желание совершить или скрыть какое-либо иное преступление, и сделавший это предательски или жестоко, или способом, опасным для жизни других людей”.

— А почему так сложно?

— Потому что особенно негативная общественная реакция вытекает как из самого определения “убийство” или “убийца”, так и из перечисленных в законе отягчающих обстоятельств. Именно отягчающие обстоятельства и превращают насильственное умерщвление в убийство и автоматически влекут за собой применение статьи 211-й. И, напротив, в отсутствие хотя бы одного из перечисленных отягчающих обстоятельств эта статья не применяется. То есть хотя бы одно из них должно быть выявлено непременно.

— Понятно. — Арбогаст все еще улыбался. — Насколько я понимаю, в моем случае отягчающим обстоятельством является убийство Марии из похоти.

— Полегче на поворотах, — пробормотал Манер, закрыв Уголовный кодекс. И принялся, в попытке собраться с мыслями, поглаживать атласный переплет.

— Убийство из похоти, — заговорил он наконец, — может иметь двоякий смысл. Во-первых, сам факт убийства как способ удовлетворить похоть. А во-вторых, удовлетворение похоти иным путем, причем смерть объекта рассматривается преступником как второстепенный и пренебрегаемый фактор. Есть, правда, и третий аспект: если убивают с тем, чтобы вступить в сексуальный контакт уже с мертвым телом. При этом закон полностью абстрагируется от того, достигнуто преступником искомое удовлетворение или нет. Однако я забегаю вперед.

— В каком смысле?

— Сперва надо разобраться с признаками и отягчающими обстоятельствами. С негативной общественной реакцией на мотив, метод и цель злодеяния. Только в первой группе играют роль так называемые низменные побуждения, которые вы только что упомянули и наличие которых в вашем деле и привело ко вчерашнему приговору.

— Но какие же побуждения называются низменными?

— Все предельно просто: побуждения считаются низменными, если они, по меркам общественной морали, заслуживают презрения и свидетельствуют о нравственной ущербности. Таково, например, убийство из жажды убийства, — здесь речь идет о том, что убийце нравится наблюдать за тем, как умирает его жертва, о том, что он убивает по прихоти, из бравады, из воли к уничтожению или ради времяпрепровождения, или убийство служит стимулятором, или совершается из спортивного интереса. Но и уже упомянутое убийство из похоти причисляется к преступлениям, совершаемым из низменных побуждений.

Майер внезапно позабыл, чего ради он пустился во все эти рассуждения и пояснения, хочет ли он оправдаться в собственной адвокатской беспомощности или действительно верит в то, что, раскладывая перед Арбогастом закон по полочкам, раскладывая его как набор пыточных инструментов, сможет внести в дело ясность. Так или иначе, начав, он должен был договорить до конца.

— Второе отягчающее обстоятельство, вмененное вам, связано с характером совершения злодеяния. Преступник, действующий исходя из беспечности или беззащитности жертвы, ведет себя предательски; что же касается особой жестокости, то она заключается в том, что он причиняет жертве страдания физического и/или психического свойства, по продолжительности или по силе превышающие меру, потребную для умерщвления.

Неподвижные руки Арбогаста все еще были стиснуты. Порой, слыша о страданиях, которые он, с чужих слов, должен был причинить Марии, он чувствовал у себя во рту вкус ее крови. Но вот представить себе ее лицо он не мог. Да и свое собственное тоже.

— Господин Майер, мне по-прежнему непонятно, ради чего вы мне все это рассказываете. А что с пересмотром дела, о котором мы с вами говорили еще в зале суда? Мы что, не подадим кассационную жалобу?

— Господин Арбогаст, мне искренне жаль, что к вам со всей строгостью применили статью 211-ю, — и я так подробно комментирую ее именно поэтому.

И вновь адвокат погладил сафьяновый переплет Уголовного кодекса, словно бы в попытке прочитать его название по Брайлю. Затем поднял голову и посмотрел Арбогасту прямо в глаза. И даже улыбнулся — и только эта улыбка позволила Арбогасту заметить, насколько неподвижно было на протяжении всего разговора лицо его адвоката.

— Разумеется, мы подадим кассационную жалобу, но такие дела быстро не делаются. И поэтому мне хотелось бы, если, конечно, у вас не осталось никаких вопросов, на сегодня распрощаться с вами, господин Арбогаст. Поскольку у вас на данный момент и применительно к нынешним условиям вроде бы все в порядке. Учтите, пожалуйста, что я еще не полностью оправился после приступа слабости, случившегося в зале суда. Мною по-прежнему владеет какая-то странная усталость, если вы понимаете, о чем я.

Винфрид Майер уставился на клиента, ожидая кивка. Ему казалось, будто он, того гляди, вынужден будет просидеть здесь еще целую вечность, глазея на Арбогаста, который, в свою очередь, смотрит на него неподвижно и в упор. Но Арбогаст все-таки кивнул, и адвокат с облегчением поднялся с места и подал своему подзащитному руку.

— До свиданья, господин Арбогаст. И выше голову, все еще образуется!

Ганс Арбогаст молча пожал ему руку и проследил взглядом за тем, как надзиратель отпирает дверь комнаты для свиданий и выпускает адвоката. Пока эта чертова слабость не пройдет, о новых визитах сюда, в Брухзал, нечего и думать, решил Майер. Он проделал уже известный ему путь в обратном направлении и вышел наконец на свежий воздух. Пока он приходил к выводу о том, что дальнейшие мероприятия по защите Арбогаста следует предпринимать в письменной форме, его клиент все еще оставался в комнате для свиданий, дожидаясь, пока его не уведут назад, в камеру. В тишине этого ожидания он расслышал, как за спиной у него шумят отопительные батареи. У Арбогаста защипало в глазах. Они с нею говорили и о кино. Она рассказала, что посмотрела в новом шикарном кинотеатре у вокзала в Берлине “Девушку из Шварцвальда», и с улыбкой добавила, что, прибыв сюда, в Шварцвальд, не раз вспоминает об этом. И не “шикарный кинотеатр” она говорила, а “дворец кино”. Сам-то он отродясь не был в Берлине. Ясное дело, ответила она на это признанье. Он вновь и вновь перебирал в памяти все эти беседы, которые, как уже тогда было ясно им обоим, служили лишь отсрочкой неизбежного и дымовой завесой. Разумеется, он видел “Девушку из Шварцвальда”, световая реклама в кинозале отеля “Три волхва” гласила: “Первый немецкий цветной фильм после войны”.

— Соня Циман и Рудольф Прак.

— И Пауль Хербигер.

Она не поинтересовалась, с кем он ходил на эту картину. Тут он вспомнил, что носит на пальце обручальное кольцо, и сразу же поневоле подумал о доме и домашних. Родительский трактир “Золотая семга” находился на Шуттервелдерштрассе, на самой окраине Грангата, где город переходит в прирейнскую равнину с бесчисленными озерцами, табачными плантациями, незапертыми сараями, откуда тянет сырой соломой, и рощами тополей на заболоченной почве. На горизонте — гряда Вогез, в силуэте которой есть нечто ориентальное. Туда, в заросли, доставил он ее тело на заднем сиденье своей “изабеллы”, запаниковав и не зная, что делать. В фильме Соня с самого начала обзавелась машиной — двуцветным кабриолетом “форд таунус” — и помчалась на ней по шварцвальдской дороге в Санкт-Блазен, в котором и разыгрывается, по косвенным приметам, действие. Правда, городская стена была не санкт-блазенской, а скорее генгебахской или санкт-кристофской, подумал Арбогаст. Он хорошо запомнил тяжелый, похожий на киль корабля, капот и кроваво-красное шасси “форда таунуса”. Восемь с половиной тысяч стоит машина в том виде, в котором она въехала в фильм, а к развязке за нее и сотню не дашь.

Арбогаст проморгался в совершенно темной уже комнате для свиданий и вспомнил чей-то рассказ о том, где именно производились натурные съемки, но тут ему, как ни странно, вновь пришла на ум маленькая церковь где-то за Бад-Петершталем, мимо которой он проехал, отправившись на автомобильную прогулку, “Мария в цепях”. И тут же подумал о “страсбургском доме”. Сразу после войны, еще совсем юношей, поехал он с приятелем в Страсбург. Когда они как сумасшедшие неслись на велосипедах по улицам и проулкам, город был еще пуст и заброшен. Витрины магазинов на первом этаже ренессансных домов были закрыты и заколочены досками, повсюду мусор, грязь. Он вспомнил дохлую собаку, тело которой влекло течение Рейна, облезлая и с чудовищно вздувшимся животом. Почему он не повез ее тело во Францию, через границу? В Страсбурге, вспомнил он, она не была ни разу.

— Помнишь место, когда он ее рисует?

Тут Мария потянулась к нему через накрытый белой скатертью стол и впервые за все время дотронулась до его плеча.

— На ней еще национальный наряд и шляпа с красным кантом, и вдруг открывается панорама на весь Шварцвальд, и он ее обнимает. ”А что вам, собственно, от меня нужно? У вас же есть другая!” — спрашивает она, а он отвечает: “Милочка, поверьте, все это — дело прошлое”. А потом он поет: “Девицы в густом лесу больно неприступны”.

И тут она (что он прекрасно запомнил) впервые рассмеялась тем смехом, который не отпускает его до сих пор. Это было в “Ангеле” и тут он — тоже впервые — поглядел на Марию по-настоящему. И хотя она была, разумеется, не первой, кого он брался подвезти, угощал стаканчиком вина и получал потом свое, и хотя она не отличалась выдающейся красотой, этот смех привел его в замешательство. И все еще смеясь, она принялась насвистывать, а затем и петь одну из песен популярной кинокартины. И хотя воспоминания о ее пении доставляли ему удовольствие, текст песни (звучащий у него в мозгу) в нынешних обстоятельствах был двусмысленным, если не зловещим: “Раз уж ты со мной спознался, навести еще разок”. У Арбогаста снова защипало в глазах. Он прислушался к себе. Но на душе у него было сейчас так тихо, что он вновь услышал шум отопительной батареи. И во рту у него пересохло.